и пошел в кухню.
Дверь в спальню открыта, там темно, но с каким-то отсветом. Грошев заглянул и увидел, что Юна лежит на животе, а телефон перед нею. В ушах наушники. Что-то смотрит.
Он открыл холодильник, достал водку, поставил на стол, опять открыл холодильник, взял банку с корнишонами. Налил стопку, полез в банку вилкой, стучал по стеклу, ловя ускользающий огурец, – делал все как днем, без ночной приглушенности движений. Словно давал этим понять Юне: знаю, что ты не спишь. Если захочешь, можешь присоединиться, но сам приглашать не буду.
И Юна вышла из комнаты, спросила:
– Тоже не спишь?
– Как ты догадалась? Выпьешь?
– Ночью стремно… – и села за стол.
– Так будешь или нет? – Не дожидаясь ответа, Грошев достал вторую стопку, налил.
Выпили.
– Значит, в детском саду работала? – спросил Грошев.
– Да, недолго. Практика была от педколледжа.
– А почему не закончила?
– За матерью надо было ухаживать.
– Сильно болела?
– Да. Квартиру на лечение пришлось продать.
– А жили где?
– Мы в рассрочку продали. Есть такие риелторы, они узнают, что человек должен умереть, старый или больной, а денег на лечение нет, они предлагают оформить квартиру на продажу и ждут смерти. Некоторых будто бы ускоряют.
– Убивают?
– Необязательно. Договариваются с врачом или медсестрой, чтобы давали лекарства, от которых хуже будет.
– Это и есть убийство.
– Может быть. Но я следила за этим. Или бывает, когда договор неправильно составлен, человек еще не умер, а они приходят и выносят из квартиры. Реально на улицу. И все по закону, они в бумажку тыкают, а там мелкими буквами все написано.
– Тычут.
– А?
– Тычут. Не тыкают.
– Ну тычут. Какая разница?
– Терпеть этого не могу! Какая разница! Мало что неграмотно говорят, они еще и защищаются! Даже хвастаются!
– Я не защищаюсь и не хвастаюсь, а просто – чем хуже? Тычут – хорошо, хотя смешное слово получается: тыч, тыч! А тыкают – нехорошо. Почему нехорошо-то?
– Не нехорошо, а неправильно! Неграмотно!
– Я не про это. Что изменится? Вот мне сошьют юбку… Нет, я юбок не ношу. Ну, что-нибудь сошьют, нет, я ничего не шью, покупаю, но я теоретически, сошьют что-то не в мой размер, мне неудобно. А тут что неудобно? Тычут, тыкают. Ты же понял, о чем я.
– Правильная речь сохраняет язык. Язык – как систему координат. Для лучшего взаимопонимания! А еще она маркер образованности! Она…
Юна не дала договорить, подняла палец:
– Вот! Вот и пусть все знают, что я необразованная, зачем я буду кому-то голову дурить?
Грошев развел руками:
– Ну, если так… Значит, вас не выгнали?
– Нет, нормальные риелторы были, им врачи сказали, что ждать не больше полугода, и они терпели, ничего такого не делали. А может, надо бы.
– Ты с ума сошла?
– Мама сама просила ей что-нибудь вколоть. Если бы ты так мучился… Врачей просила, меня просила. Я по трусости не соглашалась.
– По трусости?
– Ну, не по трусости… Не знаю… Кому хочется убийцей быть? Одной врачихе тихонько сказала, а она как на меня поехала: ты что говоришь, ты, блядь, дочь! Не парит, что ругаюсь?
– Если для тебя привычно – валяй.
– Не то что привычно, а иногда без этого никак. Короче, раскричалась: смотри, мы будем вскрытие делать, если что-то обнаружим, я лично на тебя заявление в суд напишу, дура жестокая! Ага, жестокая. Смотреть и видеть, как мать с ума от боли сходит, – жестокая, а они лишнюю ампулку дать – не жестокие. По часам, блядь, в случае острой боли! А если у нее все время острая боль? Короче, дали помучиться подольше, как положено. По правилам, блядь.
– Тонко уела.
– Чего?
– Про правила напомнила.
– Я не нарочно. Выпьем еще?
Выпили.
Грошев спросил мягко, с почтением к чужим страданиям:
– А потом все-таки согнали тебя с квартиры?
– Само собой. У тети Кати жила в подвале. Подвал хороший, дядя Витя его для мастерской сделал. Сухой, чистый, только без света, без окон. А потом я с молодым человеком жила полгода, он квартиру снимал. Потом расстались с ним, а обратно к тете Кате нельзя было, она сказала, что дядя Витя там все время работает.
– Или не захотела, чтобы ты там жила.
– Может быть. А что хорошего, если чужой человек под тобой живет? Я ей даже не родственница. Пошла на молочный комбинат работать, там общежитие обещали, но мест не было, сняла комнату у бабушки, не выдержала, через два месяца съехала.
– Вредная бабушка?
– Да не то чтобы… Условие было – я сама питаюсь, отдельно, а ее продуктов не трогаю. Съехала на этом. Суп сварит и в кастрюльке внутри черточку сделает, чтобы я не отлила. Или начинает холодильник проверять, вынимает все и осматривает, на ладошке взвешивает, а сама на меня смотрит. Любому надоест. И я ушла, и… Ну и все в этом духе.
– Я смотрю, у тебя уже много чего было, – сказал Грошев. – А я думал, совсем зеленая, тебе сколько – восемнадцать, девятнадцать?
– Двадцать два уже. Но паспорт всегда спрашивают, когда сигареты покупаю. Я в мать, она долго молодой казалась. Но не очень красивая была, как и я тоже. А с тридцати вдруг повело – была тощая, стала стройная, а подруги многие растолстели. И лицо получшело. После тридцати меня родила, другие от родов хуже становятся, а она совсем зацвела. С тридцати до сорока у нее прямо звездная жизнь была. И с работой все в порядке, и с мужчинами, квартиру купила…
– А отец? Отец был какой-то?
– Какой-то был. Женатый, двое детей. Правда, семью бросил потом.
– Ушел к твоей маме?
– Нет, к другой женщине. Я его видела всего раза два. Поговорили немного: как дела, как что. Я его отцом даже не почувствовала, чужой мужик совсем. Смешно.
– И не помогал, никаких алиментов?
– Откуда? Две семьи, у него и на себя-то не хватало.
Юна взяла сигарету, встала.
– Кури здесь, – разрешил Грошев. – Я тоже, потом проветрим.
Он налил еще по одной, чтобы закурить было приятней.
Достал вторую бутылку:
– Не против?
– Все равно не спим.
Выпили, закурили, посидели молча.
Грошева наконец немного отпустило.
Хватит себя грызть, думал он. Ты приютил несчастную девушку, и это хорошо весьма. Девушка размякла душой, и это тоже хорошо.
Она – типичная жертва. По всему видно. Свои беды принимает как должное. И это не стоицизм, не мужество, это спасительная эмоциональная тупость. Что всему их поколению свойственно.
– Да, – сказал он, – непростая жизнь у тебя была, Юнона!
Он выговорил ее имя с лукавой улыбкой. Будто шутливо уличил.
Юна отреагировала равнодушно:
– Мать так назвала, но мне полное имя не нравится.
– Она «Юнону и Авось» любила? В Москву ездила смотреть, или к вам приезжали?
– Кто?
– Спектакль.
– А, ну да, какой-то театр что-то такое играл, мне говорили. Нет, просто древняя богиня такая была, матери это имя всегда нравилось. А я, когда полностью называю, все почему-то считают, что это имя ненастоящее или что я проститутка.
– Логично. Проститутки любят необычные имена брать.
– А ты откуда знаешь?
– Профессия такая. Пишу книги, должен многое знать о жизни.
– Серьезно? И в магазинах продают? И в интернете ты есть? А как твоя фамилия? Извини, – спохватилась Юна и объяснила: – Мне только твое имя-отчество сказали.
– Грошев моя фамилия, но в магазинах не продают. Я еще своих книг не издал. Не спешу.
– А живешь на что?
– Перевожу книги с разных языков.
– Тоже интересно, – милосердно сказала Юна.
– Очень, – усмехнулся Грошев. И сменил неприятную тему. – Ты уж прости, но мы ведь откровенно обо всем: тебе самой в проститутках не пришлось побывать?
– Не взяли. Одна подруга привела меня к их главному…
– К сутенеру?
– Командиром они его называли. Привела к командиру, тот раздел, посмотрел, говорит: нет, костей много, а секса нет. В салон и на выезд в городе не годишься, могу на дорогу поставить. Это значит – для дальнобойщиков, для шоферов… – начала объяснять Юна.
– Я знаю. Думал, таких уже нет. Плечевыми их называют.
– Пользовался?
– Юна, я, если ты заметила, живу на свете довольно давно. И много о чем знаю, даже если не пользовался.
– На самом деле всякие есть. Я отказалась. Не настолько здоровая, чтобы по ночам мерзнуть, ждать кого-то, а потом ехать неизвестно с кем или прямо в кабине…
– Только это остановило? Не морально-нравственные принципы?
– И принципы тоже, я не блядь по характеру и к сексу отношусь спокойно. Тоже в мать, она рассказывала, что к тридцати только… Ну, как сказать…
– Вошла во вкус?
– Типа того.
Грошев хмыкнул со сведущим видом:
– Видишь ли, Юна, это зависит от того, какие попадаются мужчины. Ибо мужчины наши, отечественные, в этих вопросах очень ленивы и нелюбознательны. Они думают о себе, не понимая элементарной вещи: чем больше женщине ты дашь, тем больше от нее получишь. И это целая наука.
Юна вдруг засмеялась. И смеялась все громче. Хохотала уже.
– Что? – спросил Грошев.
Юна продолжала хохотать. Не могла успокоиться, хлопала ладонями по столу, сгибалась, чуть не стукаясь лбом, вытирала слезы.
– Водички? Или еще водки? – спросил Грошев.
– Воды, да…
Грошев подал ей воды в стакане, она выпила, постучала ладошкой по груди.
– В чем причина смеха? – поинтересовался Грошев.
– Да так, бывает. Я смешливая.
– И все-таки?
– Обидишься.
– Это невозможно. Я никогда ни на кого не обижаюсь. Ну?
– Да в поезде, когда ехала, ко мне подсел один… В возрасте уже, за пятьдесят, наверно.
– Как я?
– Ну да. А у меня настроение никакое, а он… Типа, чё как, чё куда, чё такая красивая, а невеселая? Я вежливо молчу, старость уважаю, сразу по морде не бью, а он все доебывается, а сам мне руку на коленку. Я ему: дедушка, а не охуел ли ты? Сел быстро от меня подальше, пока я проводнице не сказала! Он перебздел сразу же: тихо, тихо, какая нервная девочка, я, блядь, из лучших побуждений!
– Я похож на дедушку, который с тобой заигрывал?
– Не похож, я просто вспомнила и рассмеялась, как эта, а я, когда смеяться начинаю, не могу остановиться. Нервы типа.
А ведь девушка не ошиблась, появились в голосе Грошева если не заигрывающие, то кокетливые нотки, – он сейчас вспомнил, как говорил о науке любить женщин, и услышал памятью, с какой потешной игривостью это звучало.
– Рад, что у тебя развито чувство юмора, – сказал он.
– Проехали, давай зальем.
Она подставила стопку.
Грошев налил ей и себе.
Выпили.
Юна стала опять равнодушной. Устала после смеха. Смех ведь для любого живого существа, в том числе млекопитающих, – дело неестественное, его освоил человек, пойдя против природы, смех требует слишком много усилий и отдыха после этих усилий.
Грошев чувствовал, что ему хочется поразить эту простушку. Показать ей, что нет ничего очевидного и то, что ей почудилось заигрыванием, имеет в подтексте нечто более сложное.
– А ведь ты права, – сказал он. – Легкое заигрывание было, но почему? Потому что, во-первых, я джентльмен, а джентльмены знают, что любой девушке и женщине приятно, когда к ней проявляют внимание.
– Даже без спроса?
– А как понять, понравишься ты или нет? Приходится пробовать.
– Ой, да ладно! Я в два с лишним раза моложе, а он старый и урод – чего тут понимать? Постой, ты, значит, тоже пробуешь?
– Дослушай и поймешь. В жизни каждого человека есть события, которые накладывают отпечаток – навсегда. Влияют на его поведение. Создают стереотипы. И у меня такое событие было; если хочешь, расскажу.
– Ладно.
И Грошев рассказал этой едва знакомой девочке главную историю своей жизни, которая повлияла на все дальнейшее.
В двенадцать лет я влюбился в одноклассницу Таню, рассказывал Грошев с лирической усмешкой. Четыре года любил ее тайно и молча, а в десятом классе признался. Оказалось, что я ей тоже нравлюсь. Мы сидели за одной партой, все вокруг видели и знали, что мы дружим, но думали, что дружба только школьная, как часто бывает. Мы не гуляли по улицам, не ходили вместе в кино, не присоединялись к компаниям одноклассников.
Я приходил к ней домой, рассказывал Грошев, Таня часто была одна, потому что мать ее работала в театре костюмером и была вечерами занята, отчим из семьи ушел, а младшая маленькая сестра Тани спала или молча играла, спокойная была девочка. И мы с Таней любили друг друга. Это было пять лет сумасшедшего счастья – четыре года любви на расстоянии и год любви воплотившейся. Почти год.
Весной оказалось, что Таня встречается с другим, рассказывал Грошев со спокойной горечью давно все простившего человека. Я узнал это и хотел повеситься. Вернее, удушиться посредством длинного резинового медицинского бинта, который недавно купил в аптеке для тренировки мышц рук. Почти получилось, я потерял сознание, упал, больно ударился головой и от этого очнулся, успел размотать с шеи бинт. Но любить Таню продолжал.
Мы закончили школу, рассказывал Грошев завершающим голосом, она почти сразу же вышла замуж, потому что была беременна, а я все любил и верил, что верну ее. Будет она с ребенком – ну и что, возьму ее и с ребенком. И даже с двумя. В любом случае я ее дождусь.
В этом месте Грошев замолчал. Налил, многозначительно выпил.
А Юна не стала пить, спросила:
– Что-то страшное случилось, да?
– Ты догадливая. Ее положили в роддом. Роды были трудные, сделали кесарево сечение, занесли инфекцию, сепсис, смерть.
– Ничего себе!
Теперь и Юна выпила.
– А ребенок? Не пострадал?
– Нет. Девочка. Отец на похоронах рыдал как безумный.
– А ты видел?
– Все видели, из нашего класса многие пришли.
– И ты рыдал?
– Нет. Я умереть хотел. На кладбище кусты были, я туда ушел, упал и лежал. До ночи лежал, потом пешком в город шел, домой. Часа три шел.
– Да… Печально.
– Не то слово. И я после этого никого так не любил. Можешь ты это представить – ежедневное ощущение счастья? Каждую минуту. Будто под наркотиком. И так пять лет. И я потом всю жизнь искал что-нибудь похожее. Ошибался, опять искал. И вот отсюда, Юночка, мой стереотип. Я с любой женщиной говорю так, что кажется, будто я ухаживаю, заигрываю, а на самом деле это прорывается что-то… Постоянный поиск, понимаешь? И даже не обязательно женщина нравится, но…
– Авансом? На всякий случай?
Грошев усмехнулся:
– Авансом?
– Это моя подруга так говорит, – объяснила Юна. – У нее тоже стереотип, но наоборот. Она влюбилась, а он ее заставил аборт сделать, и она теперь любого мужика авансом ненавидит. Чтобы не ошибиться. А ты как бы авансом любишь, да?
– Не люблю, а ищу, – уточнил Грошев.
– И не нашел?
– Ты здесь кого-то видишь?
– Но ты же был женат, не один жил все время?
– Был. Неоднократно. И всегда по любви.
– А я не влюблялась еще ни в кого.
– Ты говорила, жила с кем-то.
– Это другое, просто устраивали друг друга.
– Точное слово. Если в наше время говорили: я ее люблю, она меня любит, то теперь – она меня устраивает, он меня устраивает.
– Вот не надо: я люблю, она любит! Если вы такие все про любовь были, то чего же никто друг с другом не живет? У меня из подруг никого нет, чтобы у них отец с матерью не развелись.
– Юночка, у нас с тобой разговор слепого с глухим. Или наоборот. Если ты ананас не пробовала, я тебе его вкус объяснить не сумею.
– Пробовала.
– Не придуривайся, ты понимаешь, о чем я. Влюбишься – тогда поговорим.
– Если так мучиться, как ты, лучше не надо. У нас с матерью кошка была, долго, пятнадцать лет, а потом ослепла, мы ее усыпили и ревели потом целую неделю. Мать сама уже умирает, а за кошку переживает – смешно.
– Зря усыпили, – сказал Грошев.
– Почему?
– Ты не поверишь, у меня рассказ есть на эту тему.
Действительно, Грошев, просматривая тексты будущей книги, видел файл с названием «Слепой кот», а сейчас вспомнил, что это рассказ, и рассказ, кажется, неплохой.
– Хочешь, прочитаю? – предложил он.
– Прочитай.
Грошев сходил за планшетом, поставил его перед собой на загнутую обложку, налил по половине стопки, выпили.
Юна устроилась поудобней, закурила.
Грошев тоже закурил. Читать не начал – собьешь дыхание, предварил предисловием:
– Это из книги, которую я сейчас пишу. Она будет такая: история начинается, но не заканчивается. Начинается другая, третья. И так далее. Сплошные начала.
– Почему?
– Потому что в жизни всё так. Всё обрывается в начале, в середине, всё начинается и ничего не заканчивается. И у всего один финал, сама понимаешь какой. Всё в жизни всегда недожито, недоделано, недолюблено, недовоплощено. И будут в книге еще рассказы, случаи. Случай может быть законченным. История из жизни, анекдот. В том числе вот этот рассказик, «Слепой кот» называется.
Грошев вкрутил окурок в пепельницу.
И Юна вмяла свой окурок – тщательно, чтобы не было дыма. Показала, что готова слушать.
Грошев начал.
У Веры Матвеевны ослеп кот Максик. Гноились, гноились глаза – и блекнуть стали, выцветать, гаснуть. Вера Матвеевна и промывала их слабым раствором марганцовки, и специальные добавки для кошачьего зрения купила в зоомагазине – ничего не помогло. Понесла к ветеринару, тот осмотрел и сказал, что причин слепоты множество, он выпишет капли, но за успех не ручается.
Вера Матвеевна закапывала эти капли два раза в день, Максик, не понимающий своей пользы, вырывался и царапался. И стал слепнуть катастрофически быстро, будто хотел поскорее избавиться от неприятных процедур.
Ослеп совсем. Тыкался по углам, учился жить втемную. Веру Матвеевну потрясало, что Максик все переносил молча. Была в этом молчании какая-то трагическая безысходность и безнадежность: чего, дескать, мяукать, этим горю не поможешь.
Однажды Вера Матвеевна увидела, как Максик на кухне, встав на задние лапы, нашарил передними край табуретки, неуверенно вскочил на нее, опять привстал, нащупал подоконник и прыгнул на него, как делывал раньше для того, чтобы, потрепетывая ушками и поворачивая голову на каждое новое движение, рассматривать за окном воробьев, голубей и людей.
Он посидел немного и со страшно разочарованным, как показалось Вере Матвеевне, лицом кособоко не спрыгнул даже, а сполз на табуретку, а потом на пол. Сердце Веры Матвеевны захлебнулось от сочувствия.
Надо отбросить ложную жалость, подумала она. Я его и слепого люблю, но ему-то каково? Во двор теперь не выпустишь, с бумажечкой-веревочкой он теперь не поиграет, за мухой не поохотится, в окошко не посмотрит, зачем такая жизнь? Есть и спать? Вот уж воистину животное существование!
Нет, нельзя длить его мучения.
И, проплакав всю ночь, Вера Матвеевна с утра напилась корвалолу и повезла Максика усыплять.
Ветеринар был не тот, что давал таблетки, а молодой, усталый и равнодушный. Это устраивало Веру Матвеевну, она не хотела сочувствия, оно бы ее только еще больше расстроило.
«В тираж, значит?» – спросил ветеринар.
«Да», – коротко сказала Вера Матвеевна, сдерживая себя.
Ветеринар поставил Максика на стол, осмотрел, поглаживая. Кот весь сжался: незнакомые звуки, запахи и прикосновения его пугали. Вера Матвеевна отвернулась и вытерла глаза.
«Зачем же его усыплять?» – вдруг услышала она.
«Как зачем? Животное мучается! Слепые люди живут, но у них всякие занятия находятся. А кошка если не видит, зачем ей жить? Только страдать? Думаете, мне легко? А я так скажу: когда мы увечных животных оставляем мучиться, мы себя жалеем, а не их!»
«Как зовут кота?»
«Максик».
«Вы не Максика жалеете, а как раз себя. Вам на него смотреть тяжело. А он-то спокойно ко всему относится».
«Спокойно? Вы скажете!»
«Неудобства некоторые есть, но он привыкнет. А главное, он считает, что так и должно быть. – Лицо ветеринара ожило, просветлело, даже глаза поголубели, как в юности, когда он только поступил в Тимирязевскую академию и способен был часами вдохновенно говорить любимой девушке о конском сапе и собачьей чумке. – У него ведь нет, как у людей, представления о жизни, он книг о ней не читал, кино не смотрел, опыт чужой не впитывал, понимаете? Для него слепота, можно сказать, естественное дело. Если б он мог думать, то подумал бы, что, значит, до определенной поры кошки видят, а потом перестают. Так, значит, природа устроила! И все, и никаких вопросов. Он безмятежен душой, как и прежде. А вы – умертвить. Поторопились!»
«Значит, он не страдает?»
«Ничуть. Ну, может, побаливало, когда слеп, а сейчас – абсолютно! Его кошачья душа в полном, уверяю вас, равновесии. Ведь у них, – продолжил врач теоретические рассуждения, – нет понятия несчастья. Боль – да, чувствуют. Голод и жажду. А несчастье – не их понятие. Так случилось – так и должно быть!»
«А и правда! – догадалась вдруг Вера Матвеевна. – Дура я старая! Спасибо вам, огромное спасибо!» И взяла Максика в объятия и торопливо понесла к выходу.
У дверей обернулась и спросила:
«А если, допустим, лапку животному отдавит или хвост, если ослепнет, как мой, или оглохнет, то – никакого для него горя нет?»
«Никакого! Особенно если один живет, других не видит. А если видит, то опять же считает: ну, у них четыре лапы, а у меня три, они такие, я такой!»
«Да… – покачала головой Вера Матвеевна. И добавила неожиданное: – Вот бы нам бы! Я не в смысле ослепнуть, а – не расстраиваться!»
Ветеринар даже рассмеялся от этих ее слов.
А Вере Матвеевне было не до смеха. Нет, первое время она радовалась, а потом все чаще задумываться стала. О жизни вспомнила своей. О многочисленных несчастьях, приведших ее к одиночеству. Вспомнила предыдущую кошечку, которая была у нее лет двенадцать назад, родила пятерых котят, они были розданы добрым людям, кошка ходила и мяукала, ища котят. Ну и что? На третий день перестала мяукать, а через неделю забыла напрочь.
Выходит, размышляла Вера Матвеевна, кошки умнее нас. Или, лучше сказать, мудрее. Так случилось – так надо! И они опять счастливы – счастьем жить. До последнего вздоха счастливы.
И таким сильным было это впечатление для Веры Матвеевны, что она совсем по-иному взглянула на окружающее. И все ждала, когда она от этого иного взгляда станет счастливее.
Но не получалось как-то.
Наоборот, бессонница одолела. Печаль гложет: если б я раньше знала об этом, я бы всю жизнь радостной была!
И урезонивает себя: немудро так думать о прошлом, лучше совсем не думать.
Но тут же возникает мысль: как же не думать, если человек без мыслей – не человек?
И заела ее эта философия на старости лет, и вместо ожидаемого счастья она впала в уныние. На Максика, который вполне освоился и в два прыжка уверенно оказывался на подоконнике, чтобы сидеть там и слушать, трепеща ушами и поводя головой так, будто видел, уже не радовалась.
Сидит целыми днями на кухне, пьет остывший чай и что-то бормочет себе под нос. Вроде того: не знала о счастье – была по-своему счастлива или хотя бы спокойна, узнала о счастье – несчастна стала.
И как теперь жить?
Грошев закончил, схлопнул обложку с экраном, положил планшет на стол, налил себе, выпил и закурил, не глядя на Юну.
Ему послышалось всхлипывание.
Неужели так растрогалась?
Посмотрел: Юна шмыгает носом, сминает его щипками пальцев, а потом трет тыльной стороной ладони. А глаза блестят влагой. Красивые глаза у нее сейчас.
– Чего-то у меня насморк, что ли? Еще не хватало, – сказала Юна. – Или тоже аллергия на Москву.
– Тоже? У кого-то аллергия на Москву?
– Мамина подруга одна сюда поехала, хорошую работу нашла, все отлично, только насморк ее задолбал, и глаза опухали, и горло болело все время. К врачам ходила, проверялась, кровь сдавала, все эти дела, а ей говорят: у вас, похоже, аллергия, только непонятно на что. Она таблетки какие-то пила, не помогает. Поехала зачем-то в Саратов, говорит: уже в поезде лучше стало, а сошла с поезда, все прошло. Будто не было. Поехала опять в Москву и прямо на вокзале опять начала захлебываться. Тут и догадалась, в чем дело, вернулась домой. Жалела, но говорит: значит, не судьба. Кстати, нормально сейчас живет, бизнес подняла. Вернусь, попробую к ней сунуться.
Интересно, думал Грошев, скажет ли она что-нибудь о том, что услышала? Или нарочно забалтывает, чтобы ничего не говорить?
Юна взяла бутылку, но увидела, что в ней на донышке. Поставила обратно.
– Добивай, – разрешил Грошев.
– А у тебя еще есть? Я не потому, что хочу, а – чтобы тебе осталось что-то.
– Мне уже хватит, по полкило уговорили. А ты не стесняйся.
Юна вылила остатки в стопку, выпила, закусила огурчиком.
Жуя, сказала:
– Хороший рассказ, мне понравился. Но я не въехала про эту старуху. Про кота ясно: да, наверно, слепым лучше жить, чем мертвым. А она, ты написал, была всю жизнь несчастная, а теперь считает, что была счастливая. Почему?
– Объясняю. Она просто о своей жизни не думала. О счастье не думала. Теперь подумала – и стала несчастной. На старости лет утратила смысл жизни.
– Да ну, неправда! – уверенно возразила Юна. – Никто так не меняется, ты за нее подумал и ей свои слова вставил. У нас старик сверху жил, заливал нас все время. Замучились потолок на кухне белить. Я сто раз с ним говорила, в полицию обращалась. А он такой – плачет: извините, простите, я нечаянно, я больше не буду! А через неделю – бац, то же самое! Я ему говорю: давайте мы вам трубы поменяем, у меня знакомый сантехник, дешево обойдется. Уперся: если поменять, я вас еще хуже залью, потому что все новые эти трубы и краны – говно! Насильно, что ли, менять ему будешь? Пока не умер, так мы от него и страдали.
– Это случай совсем другого плана, – сказал Грошев. – Это быт. А у меня не быт, а… С подоплекой. Такая притча на жизненной основе.
– Значит, я не поняла, – с неожиданной покладистостью согласилась Юна. – А кот у тебя – как живой. Сидит на окне, головой вертит, на воробьев смотрит. Наша тоже так целыми днями сидела. Здорово получилось.
И приятна, очень приятна была Грошеву эта похвала. Насчет героини Юна, конечно, глупость сказала, мала еще проникать в глубь текста, и старика-соседа приплела совсем не к месту, зато увидела картинку, а картинка, изобразительность – самое важное в прозе.
Меж тем он почти протрезвел и захотелось продолжить. Грошев оглянулся на часы, висящие над дверью. Четверть третьего.
Юна догадалась, почему он смотрит на часы, сказала:
– Все закрыто.
– Если и открыто, не продают. «Магнолия» тут недалеко, круглосуточный магазин.
– Но там есть?
– Есть.
– Договориться с продавцами, с охранником, доплатить.
– Бесполезно. У них камеры везде, и они проверок боятся.
– Тогда другой вариант.
– Какой?
– Другой. Пойдем. Или скажи где, одна схожу.
– Украсть хочешь?
– Необязательно. Я умею уговаривать.
Они быстро оделись, посмеиваясь и этим давая друг другу понять, что не собираются всерьез пускаться в опасную авантюру. Получится – получится, не получится – ну и ладно.
Только что прошел дождь, асфальт блестел в свете фонарей, вокруг – никого. Любимая атмосфера детективов, которые переводит Грошев.
В «Магнолии» было тихо и пусто. И странно, как всегда в тех местах, которые предназначены для скопления людей, а людей нет.
За кассой сидела молодая таджичка, во что-то играла на телефоне, на стуле у входа гнездился охранник в черном, мужчина в возрасте, седой, с израненным, показалось, лицом. Вероятно, остались на всю жизнь следы подростковых фурункулов, такое бывает.
– Голяк, с этими не договоришься, – шепнула Юна, беря корзинку.
Грошев видел, что она права. Кассирши из бывших советских республик держатся за свою работу, страшно боятся что-то нарушить, а охранник, видимо, из пенсионеров, тоже дорожит своим местом, к тому же по каким-то признакам, не только по изрытому лицу, можно было догадаться, что он обижен жизнью, следовательно, не упустит возможности отыграться, показать власть, пусть даже в ущерб своей выгоде.
Магазин был устроен просто: центральный двусторонний стеллаж и два стеллажа по бокам. На том стеллаже, что тянулся за кассой, были ряды полок с напитками, там все просматривалось и охранником, и кассиршей. Что удивительно, Грошев понимал план Юны, но не пытался отговорить. Ему было даже интересно, как она сумеет это провернуть. Хмель притупил чувство опасности, все казалось возможным. Он остановился, рассматривая сорта чая. Юна прошла вперед, громко спросила Грошева:
– Воды надо?
– Надо.
– Какой?
Грошев пошел к ней. Полки с бутылками воды начинались сразу после алкогольных рядов. Идущий к Юне Грошев загородил ее собой, все произошло быстро: Юна схватила бутылку водки, приподняла куртку, сунула бутылку за пояс, и вот в ее руке уже бутылка воды, она показывает ее Грошеву, тот берет, рассматривает этикетку, кивает, Юна кладет в корзинку.
И пошла не спеша дальше. Взяла плавленый сыр в пластиковой ванночке. Батон. Бутылку кефира. Грошев взял пакет молока и зачем-то упаковку чипсов, которые отроду не ел. Спохватившись, отобрал у Юны корзинку – он мужчина все-таки, его дело носить тяжести.
Они медленно пошли обратно, оглядывая полки и будто припоминая, что еще хотели взять.
– А пиво можно? – спросила Юна голосом наивной школьницы.
– Безалкогольное, – ответила кассирша.
– Да все равно, я не для выпивки, для вкуса.
И Юна вернулась и взяла бутылку безалкогольного пива.
Выглядела спокойной, уверенной, у Грошева возникло ощущение веселого азарта. Все должно получиться, очень уж хорошо сделано. Охранник все так же сидел на стуле и даже не смотрел в их сторону.
Грошев выгружал из корзинки продукты, кассирша пробивала, Юна складывала в пакет. Грошев расплатился привычным способом – приставив телефон. После этого взял у Юны пакет, они пошли к двери, и тут охранник вскочил и загородил собой выход.
– Сама достанешь или как? – спросил он Юну, усмехаясь.
– Чего? Вы вообще, что ли? – возмутилась Юна.
– Действительно! С какого перепуга наезжаешь, отец? – Грошев старался казаться если не наглым, то дерзким и уверенным в себе.
– Я тебе не отец, ты сам дедушка! – огрызнулся охранник. – Еще орут на меня! Куртку задрала быстро! – приказал он Юне.
Юна выкрикнула:
– Да на!
И задрала куртку, а заодно и свитер, показав голый живот.
Грошев был озадачен не меньше охранника. Но тот не смирился с поражением:
– Куда дела? Я же видел, ты сунула!
– Что я сунула? Иди проспись!
– Я щас просплюсь кому-то! А ну повернись! Повернись, сказал!
Охранник схватил Юну за плечи, крутанул, задрал ей сзади куртку. Между поясом джинсов и поясницей торчала бутылка. Юна завела руки назад, чтобы ее вытащить, но охранник облапал Юну, повернул к кассирше.
– Видела? – заорал он.
Кассирша повернула голову и посмотрела без всякого выражения. Жизнь научила ее не показывать отношения к событиям – чтобы не ошибиться.
Юна извивалась и дергалась в руках охранника, при этом не смотрела на Грошева, словно не надеялась на помощь.
– Ты давай без рук! – сказал Грошев. – Охранники не имеют права… – Он запнулся, не подыскав продолжения.
А охранник злобно обрадовался его словам:
– Я вам сейчас покажу право! Только рыпнитесь – свяжу обоих!
Удерживая Юну, он умудрился достать телефон, сфотографировал засунутую бутылку, потом выхватил ее, оттолкнул Юну, метнулся к двери, задвинул засов и, держа телефон наготове, спросил:
– Звоню в полицию?
– Звони! – закричала Юна. – Тебя посадят, урод, ты мне ребро сломал! А она подтвердит! Ты на меня напал!
Кассирша отвернулась.
И ведь позвонит в полицию, подумал Грошев. Они приедут. Составят протокол. Или, того хуже, повезут в отделение. Провести там ночь, мучаясь жаждой выпивки. Надо договориться с этим дураком. Вполне можно договориться, недаром же он не позвонил сразу, а спросил, недаром взгляд у него такой выжидательный.
Грошев сделал к нему шаг и негромко сказал:
– Слушай, друг, я даже не знал, что внучка моя схулиганит. (Юна при этом передернула плечами, но промолчала.) Давай как-то мирно. Договоримся. Штраф с нас возьми.
– Не имею права! Полиция приедет, с ней договаривайтесь! – нагнетал охранник. Но все еще не звонил.
– Ему говно свое показать охота, – сказала Юна. – Наслаждаешься, да?
– Помолчи! – резко сказал ей Грошев. И сделал еще шаг к охраннику и еще понизил голос. – Я понимаю, у тебя работа такая, но бутылку ты отнял, свое дело сделал. Возьми штраф, я серьезно.
– У тебя на штраф денег не хватит, – ответил охранник.
В это время кассирша встала, зевая и похлопывая себя ладонью по рту.
– Я в туалет, – сказала она.
Охранник проводил кассиршу взглядом и, когда она скрылась, сказал Грошеву:
– Номер телефона скажу, переведешь на него.
– Ладно. Сколько?
– Десять.
– А ты не охренел? – спросила Юна. И Грошеву: – Кинь ему пару штук, с него хватит.
– Молчи, сказал же! – прикрикнул Грошев.
У него было на карте тридцать тысяч с чем-то, это с чем-то сейчас ушло на покупки, значит, почти ровно тридцать. Пятнадцать с мелочью из запаса и пятнадцать триста – пенсия, которую в этом месяце перечислили почему-то раньше, чем обычно. Жалко потерять треть, но не катастрофа.
Он достал смартфон, вошел в онлайн-банк. Охранник приблизился, наблюдал. На дисплее появился номер счета и сумма, на счету имеющаяся. Охранник продиктовал номер телефона. Грошев записал. И тут охранник выхватил смартфон, ловко застучал пальцем. Зазвенел тихий колокольчик – деньги ушли.
– Так вернее, – сказал охранник, возвращая смартфон. – И марш отсюда!
Он отодвинул засов и распахнул дверь.
– Ну, ты и… – начала Юна.
– Идем! – Грошев схватил ее за руку и потащил.
Выходя, Юна выхватила у охранника бутылку, подняла вверх, замахиваясь и отступая. Закричала:
– Только попробуй! Мы заплатили!
– Валите!
Они шли сначала быстро, молча, потом Юна остановилась:
– Куда мы бежим?
– В самом деле…
– Ругаться будешь?
– С чего? Я знал, на что шел.
– Тоже правда. Вот сволочь, а! Но ты неплохо его уговорил. Денег жалко, но могло быть хуже.
– А ты зря дергалась.
– Я нарочно. Чтобы он совсем не оборзел. Десять тысяч, ну у вас в Москве и тарифы!
– В Саратове за воровство меньше берут?
– Намного!
Ничего смешного не было ни в вопросе Грошева, ни в ответе Юны, но они оба одновременно рассмеялись. И продолжали смеяться, так и шли, смеясь, даже устали от смеха, увидели лавочку, присели, Грошев отвинтил пробку, подал бутылку Юне. Она отпила, и он отпил.
Грошев смотрел на улыбающуюся Юну. Улыбка ей очень шла, она сейчас казалась симпатичной, даже, пожалуй, красивой. Может, и правда у нее лицо как у матери: до определенного возраста невнятный эскиз, а потом все лучшее становится проясненным, недостатки же сглаживаются, как сейчас они сглажены вечерним светом.
Юна взглянула на него вопросительно и удивленно, будто разгадала его мысли и с вежливой брезгливостью недоумевала, с чего вдруг они полезли в дедушкину голову. Она встала.
– Хватит шататься, домой пора.
Они вернулись, оба долго умывались и мыли руки горячей водой, согреваясь и будто смывая следы неприятного происшествия, потом сели за стол, с большой охотой выпили, и еще выпили, и еще.
– Бутылка-то ноль семь, – сказала Юна. – Вот я умница, правда?
И они еще выпили. И еще.
А потом все было вспышками: реальность то исчезала, то появлялась. Вот Грошев проваливается в беспамятство, а вот обнаруживает себя плачущим и повторяющим:
– Никогда у меня не будет ничего подобного! Никогда, понимаешь или нет? Способна ты это понять? Понимаешь, что это такое – умереть в восемнадцать лет? И я умер вместе с ней, понимаешь?
И опять провал, после которого в просвете сознания возникает Юна. Теперь уже она плачет, она спрашивает:
– Ты когда-нибудь вытаскивал говно из-под любимого человека? Вытаскивал? Ну и молчи! Она лежит и гниет, а ты ничего не можешь сделать! А она жить хотела! Она на чудо надеялась! Усилием воли держалась! А я ей, подлюка, говорю: да не мучай ты уже себя, отпусти себя, сдайся, умри! Мысленно говорю, конечно. Но она же понимала! И умерла – для меня! Напряглась и умерла! Я убийца!
Казалось, после этого Грошев лишь на миг глаза прикрыл и носом клюкнул, и тут же встряхнулся, а Юна уже совсем другая, уже не плачет, а горделиво хвалится:
– Да я бы любого имела, кого захочу! У меня харизма, на меня все западают, и ты запал! Скажешь, нет? Только не ври!
Тут сбой – Грошев вроде бы подтверждает, начинает говорить Юне что-то хорошее, хвалит ее, но вдруг, как фильм в один миг прокрутили на несколько эпизодов вперед, видит себя злым и орущим на бедную девчонку:
– У тебя на лице написано – и муж достанется дурак, и работы нормальной у тебя не будет, крупными буквами написано: обреченность! Ты обреченный сюжет! Второстепенная героиня! Да еще и страшненькая! Харизма у нее! Кто тебе это сказал? Уж мне поверь, у меня вас знаешь сколько было? Знаешь? Знаешь?
После этого – провал окончательный.
Нет, был еще короткий момент возвращения в сознание, когда Грошев увидел себя в двери комнаты и почувствовал, что очень сильно болит плечо. Так сильно, будто он его сломал. Видимо, ударился о косяк. Грошев потянулся потрогать плечо, пошатнулся, повалился и исчез окончательно.