Когда я пыталась принять тот факт, что не стало отца, я решила договориться с собой – очертить зону ответственности, не испытывать сожалений за несказанное или, наоборот, сказанное. Сожалениями о неожиданной нежности мы топим себя в болоте. Надеть маску сначала на себя. Встать на ватные ноги и сделать шаг. Жить дальше.
В двенадцать лет я впервые решила, что мама меня не любила. Точнее, любила, но очень странной любовью. Однажды, вернувшись с театральной тусовки под утро, она почему-то разбудила меня и поведала свою историю полетов во сне и наяву, которые случились задолго до этого разговора. Она рассказывала, будто пытаясь отомстить всему миру в моем лице. Или просто исповедуясь.
– Знаешь, когда я поднималась над телом, мне было так хорошо, я видела кучку врачей вокруг, сутолоку, суматоху, но не чувствовала ни боли, ни тоски…
– А обо мне в тот момент ты не думала? – Юношеский эгоизм не мог принять факта, что, покидая бренную землю, мать не вспомнила про единственную дочь.
Она отвела глаза и молчала. Не то чтобы ей стыдно было в этом сознаться, скорее она не понимала, на каком языке можно объяснить другому человеку свой трансцендентный опыт. Который вполне мог оказаться банальной галлюцинацией, кстати.
– Ну хоть чуточку? А по папе? – продолжала я свой допрос.
– Нет, о вас я не вспоминала, не думала. Мне было слишком хорошо. Очень не хотелось обратно. Сопротивлялась возвращаться в тело как могла. Но на том свете, как видишь, у меня пока не сложилось, и я вернулась. – Она засмеялась. – Пришла в себя, долго пыталась отыскать в закромах воспоминаний, чем я занимаюсь на работе. Всех медсестер затерроризировала, чтобы в карте посмотрели, вдруг там написано, где я трудоустроена.
– А как меня зовут, ты помнила?
Она обняла меня, не ответив ни да ни нет.
Тогда, в двенадцать лет, я решила, что моя любовь – снова односторонне направленный вектор.
– Сколько времени? – спросил молодой человек, случайно толкнувший меня на выходе из метро «Кропоткинская».
– Без пяти минут осень!
Он пробурчал что-то невнятное и заносчивое.
Мне кажется, единственный человек, способный меня оценить, – это Вуди Аллен. Или Макс.
Лето длится ровно пять минут. Завтра первое июля. Может, стоит купить проездной билет на метро? Я брела к дому неторопливо. Думая, какими словами растапливать льды непонимания с мамой. Лоскуты пасмурного линялого неба отражались в витринах пустых салонов красоты, что умножились в переулках Остоженки. Редкая бахрома деревьев сыпала тополиный пух. Минуя вычурные фасады новостроек, я подошла к нашему дореволюционному дому с непристойно скрипящей дверью подъезда. Тихо поднялась по ступенькам.
Потянувшись к звонку, я вдруг отдернула руку. И решила сначала проверить, вдруг не заперто. Едва слышно лязгнул замок, и я вошла внутрь. Видимо, понимая, что я оставила телефон и ключи, мама решила не запирать, если явлюсь посреди ночи. А значит, еще есть шанс прошмыгнуть в комнату и лечь спать, как будто я просто загуляла. И фиг с ним, с человеком слова.
Однако все мои попытки сгладить ситуацию полетели в тартарары, когда из кухни послышалось жужжание кофемашины. И, судя по оставленным в прихожей мужским тапочкам, шуршал и гремел посудой на кухне не Эмиль. Более того, в считаные секунды я была обнаружена нашим шестикрылым лабрадором по кличке Фима, который счел за честь облизать меня с ног до головы.
Я набрала воздуха в грудь и пошла на голгофу. Лучше сразу отхватить леща и лечь наконец спать.
– Ну просто явление Христа народу, – совершенно спокойным голосом встретила меня мама и достала еще одну кофейную пару. Однако спокойствие ее длилось недолго. – Господи, как же мне хорошо жилось, когда тебя не было в стране! Не прошло и суток, как ты вернулась, а я уже изучаю, у каких антидепрессантов меньше побочных эффектов.
– Прости.
– Да ты-то тут при чем? Я себе вопрос задаю: как я такое выродила?
– Ма-ам, – лялечно протянула и присела за стол. – А насчет «как выродила»… Я тут недавно по National Geographic смотрела о том, как рожают слонихи. Хочешь, тебе покажу? Вдруг полегчает? – скорчила я виноватую гримасу.
– Дурында, – расслабила мимику мама, – люблю я тебя. Но как нам ужиться, пока не представляю. Когда между нами возникла эта пропасть непонимания? Думала об этом всю ночь.
– Почему ты так редко приезжала? Да и звонила нечасто. – Вдруг и я нашла точку бифуркации, грань, где мы шагнули за Рубикон.
– Было много работы. Я тебе говорила… Как клиенты? Нашла себе ночью приключений на прикорневую чакру? – цензурно обозвала мама пятую точку.
– Почему ты мне так редко звонила? – повторяла я вопрос, как заезженная пластинка.
– Клиент щедрый оказался? Много заработала? – переводила она стрелки.
– Так сложно было между встречами набрать? Из пробки? Из ванной? Да хоть из сортира?
– Слушай, а как с тобой рассчитывались? Наличных никто не держит. Банковским переводом? Так у тебя же нет российской карты.
– Ты правда ничего не понимаешь? – Я вдруг захотела опять в пробку и сесть в первую попавшуюся машину.
– Понимаю, что я не хочу тебя видеть.
Мама ушла из кухни, пояс халата волочился за ней всю дорогу, пока не застрял в дверной щели. Она снова открыла дверь и с силой выдернула его. Затем хлопнула дверью так, что нас собакой, которая меня уже практически вспомнила, передернуло.
Вы когда-нибудь чувствовали, каково это – не знать, как жить дальше? Я вернулась в чужую Россию, где уже нет близких, – это вам не проболеть полчетверти в десятом классе, это сложнее. Нет, близкие люди остались, их тела ходят и передвигаются, но у них четыре года общих воспоминаний, стремлений и свершений, карантина и санкций, а у меня – одиночества. Единственный человек, который готов был отдать для моего будущего все, умер. Куда мне идти, к кому? Единственное, что отвлекло меня от мыслей о тщетности бытия, – голод. Поэтому я съела разом сковородку жареной картошки, не разогревая. А потом отломила ломоть белого хлеба, вылила на него полбанки майонеза и покрошила лук. (Мы так в детстве почему-то делали.) После убойной дозы углеводов начало отпускать, и мысли перетекли в другие воды.
Интересно, а если бы мы с Максом встретились иначе, у нас могло бы что-то получиться?