«И как говорят свидетели, г-н Озельский проявляет особое внимание к некой мещанке Ю., которую с ним не единожды видели и порой даже без сопровождения, что для особы благородной было бы недопустимо, но средь людей обыкновенных нравы попроще. Некоторые приближенные к эксцентричному миллионщику особы даже берутся утверждать, что г-н Озельский столь увлекся, что собирается сделать предложение. И тем самым опечалить многих прекрасных достойных юных особ. Но мы слухам не верим и надеемся, что весьма скоро костер страсти утихнет и наступит закономерное прозрение».
Я заговорила у конторы.
– Иди домой, – сказала Медведю, который был мрачен и зол, причем снова большей частью злился на себя, будто бы и вправду был виновен.
– Дела…
– Да брось, какие дела. Отчеты? Ты их уже и написал, и переписал, и по папочкам разложил. А чего не разложил, то и хрен с ним. – Я вытащила из кармана жестянку с карамельками. – Хочешь?
– Все одно…
– Слушай, ну не полезет он сегодня на участок. Рожи, что ли, не видел? Скрутило его, причем похлеще, чем тебя.
Медведь насторожился.
– Что… видела?
– Да не то чтобы видела, скорее уж почуяла. – Пусть даже я не способна больше удержать след, но это не значит, что нюх мне вовсе отшибло. – Болен он. И серьезно. Таким вот тянет… знаешь, неправильным. Как… – выдавить из себя это слово я не смогла, но Медведь понял.
Кивнул. И задумался.
– Ему за сорок чуть. Стало быть, воевал.
Все воевали. И матушка его, которая прячет изуродованную руку в лайковых перчатках. И не думаю, что дело только в мизинце. Шрамы, они даже у целителей остаются. Хотя целители и научились их прятать.
– Ну, он взрослый, – я хлопнула Медведя по плечу, – сам о себе подумает. А ты… давай домой. Вон в трактир загляни. И к Сомову, пусть и вправду отправит кого из прислуги с багажом разобраться. – Медведь смотрел хмуро, будто подозревая меня в чем-то. – Ниночку порадуешь. Она же ж… если и вправду завтра уезжает, то волнуется небось. А ты тут. Будто мы дети какие, пару часов без пригляду не проживем. – Ниночка – это всегда аргумент, и Медведь чуть качнулся. Я же добавила: – Давай. Иди. Вещи помоги собрать. Сопли утри.
– У нее нет соплей.
– Это пока. А чемоданы начнет паковать, появятся. И вообще, не нервируй беременную жену! Тебе еще ведь к этой Бекшеевой являться. И лучше бы, к слову, с Ниночкой. Пусть и ее глянет.
– Как-то… неудобно.
– Дурак ты, – я дотянулась и постучала по выпуклому лбу, – таким и помрешь. Я не лучше. Оно, может, и не по правилам, но поверь, такими случаями не разбрасываются. Да и Бекшеева против не будет.
– Думаешь?
Знаю.
Эти руки… я уже видела, если не такие, то похожие. Тех, кому пальцы ломали, долго, с наслаждением, тех, кого резали на куски, а потом бросали, оставляли подыхать.
Она не сдохла.
И… и если так, то тоже потянется к жизни. Мы все к ней тянемся. А что может быть притягательней беременной женщины? Даже для меня.
– Хорошо. – Он потер шею. Медведь тоже понимал, пусть и сказать не умел. Но он наш. А стало быть, все правильно. – Только… не трогай этого мальчишку.
– И не собиралась.
– Тьма!
– Честно. Не буду. Я вообще на Северный Плес хотела. Яжинский опять письмо прислал, что нежить у них там.
– Да какая там…
– Вот съезжу. А то не знаешь, если не явлюсь, то завтра сам Яжинский заявится. С челобитной градоправителю.
Старик Яжинский характер имел такой, что и градоправитель старался с ним лишний раз не связываться. А я что? Я как-то вот умела слушать. И слушала. Да и вовсе… может, на баньку попаду, а если и нет, то посидим вдвоем на старом камне. Накатим по стопке травяной настоечки. И разойдемся, потому как нет на Дальнем нечисти.
Нет, не было и не будет.
– Машину я заберу.
– Одна?
– Не знаю пока. Если кто в конторе будет, то и прихвачу. Заодно уж поставлю в известность. Ты же ж еще…
Медведь покачал головой. Стало быть, и вправду про отставку помалкивал.
Трус несчастный.
Хотя… я бы на его месте, наверное, тоже не решилась бы сказать. Не сразу.
– Вот завтра и объявишь. – Я хлопнула его по плечу и забралась в салон, в котором еще витал едва уловимый аромат духов Бекшеевой.
Про одно соврала: не стала я заезжать в контору.
Никого-то видеть не хотелось. Совсем никого.
Я вдавила педаль газа, и «Студебеккер», рявкнув, прибавил ходу. Мимо пронеслась улочка, даже край нашего дома, поседевшего за зиму, виден был. Кольнула совесть: опять я Софью бросила.
Но от совести отмахнулась.
Не бросила.
К ней сегодня вроде клиент собирался. И еще письма были, которые пришли. Наверняка опять первым классом, и, стало быть, будет до ночи разбирать, раскладывать, дополняя чудесный пасьянс из женихов и невест.
Все мы и вправду тянемся к жизни. Те, у кого выходит.
Каменные дома сменились добротными срубами. А уж за ними дорога выкрутила на скалистый берег. Море омывало Дальний со всех сторон, правда, по-разному. И с севера оно подбиралось осторожно. Здесь берег уходил вниз, его устилала мелкая галька, которая чем дальше, тем крупнее становилась. Из нее спинами древних чудовищ поднимались валуны. Облепленные снизу ракушками, сверху птицами, они казались несокрушимыми, как сами скалы.
Дорога чуть свернула.
Мостовая закончилась давно, но дорога была наезженной, да и сегодняшний дождь лишь слегка подтопил ледяную корку. Это через месяц-другой все развезет так, что и на телеге не проберешься. А пока…
Я остановилась и выбралась.
Лес.
Вековые сосны поднимались к небесам. И сквозь драное полотно их ветвей проникало солнце, золотило чешуйчатые змеиные стволы. Пахло хвоей и живицей. Еще камнем. Рыбой, чтоб ее.
Спокойствием, мать его, давным-давно потерянным. А ведь почти уже привыкла, почти поверила, что меня отпустило, что все-то позади, страшное или не особо.
А тут…
Я оперлась на горячий капот, стянула плащ, подставляя себя ветру, и, запрокинув голову к небу, завыла. От боли. От безнадежности.
От…
От того, что бежать дальше некуда.
Меня назвали Зима, потому что на свет я появилась зимой. Все же была в этом какая-никакая логика. Жили мы на западе, почти у самой границы. Впрочем, там жили многие, и как-то никто не видел в этой границе беды. Просто есть, вот и все.
Порядок.
Это было важно что для отца, что для матушки, что для пятерых братьев моих и трех сестер – этот вот порядок, заповеданный богами, сохраненный предками.
Соблюдай порядок, и все-то будет хорошо.
Хрена с два.
Тогда, в тот гребаный день, когда началась война, я сбежала. Видят боги, чего мне это стоило. И отец, если бы узнал, поркой не ограничился бы. А он бы обязательно узнал, но… мне пятнадцать.
И любовь.
Что еще надо объяснять?
Он – Лес, сын Ворона, старшего мужчины в Пажитичах. Уважаемого. Богатого. Его сватали за мою сестру, потому что мы тоже род хороший и уважаемый. А она старшая. И в невестин возраст еще когда вошла. Ее сундук украшен резьбой, которую отец делал, и полон доверху. Там и рушники, и сорочки расшитые. Есть и на девичью красу, чтоб муж смотрел и насмотреться не мог. На плодовитость. На здоровье. На…
Неважно.
Я, когда смотрю на свои нынешние пальцы, удивляюсь, что тоже умела. Шить. Вышивать. И тонко так, что даже сестра завидовала. Мне. А я ей. Мне ведь Лес больше нравился, но… но как это, вперед старшей? А Ворон тоже сына держать не станет, ждать, когда ж Ягода жениха себе отыщет-то.
Ему внуки нужны.
А мне и другой кто найдется. Так матушка сказала, заприметивши, как я на Леса поглядываю. А потом еще добавила, что коль отец увидит, то получу я.
И получила бы.
Строг он был на расправу.
Но, видать, не настолько, чтобы удержать меня, дурную. Или это характер? Он у меня всегда был таким… неправильным. Это потому, что зимой родилась. Вот я и… на ночь осталась в сарае телушку сторожить, которая со дня на день отелиться должна была. А сама, как поснули все, выскользнула тишком.
К старой мельнице.
Мы там с Лесом уже встречались. И ныне он должен был прийти.
Вот вспоминаю и удивляюсь, как же я, дура этакая, даже не подумала, что будет, если не придет-то? Или если придет? Если бы… я бы не то что невинность, я б ему звезду с неба достала за глаза красивые и слова ласковые.
Но не дошло.
Тогда я прибежала первой и, забравшись в полуразрушенный амбар, куда кто-то притащил сноп ароматного сена, стала ждать. Ждала, ждала и придремала. А проснулась уже от воя.
В жизни не забуду этот низкий вибрирующий звук.
Он пробирал не то что до костей, глубже. И камни затряслись, и на меня посыпалась труха. И я еще подумала, что старый амбар того и гляди рухнет. А потом… потом грохот.
И снова звук этот.
И страх, сводящий с ума, не оставляющий ничего, кроме одного желания – бежать. Мне снова повезло. Я слишком сильно испугалась, чтобы побежать. Страх обездвижил и напрочь лишил сил. И я, закопавшись в гребаное сено, сжалась в комок, вцепилась зубами в руку и замерла.
Так и лежала.
Сколько? Сама не знаю. Тогда казалось, что вечность, но вряд ли больше часа или двух. В амбаре частью не было крыши, и сквозь провалы я видела небо. Звук затих. Но я все одно лежала. Ждала. Чего? Того ли, что меня хватятся? Что пойдут искать? Что отец наорет, а после возьмется за вожжи? Пускай. Я бы плакала от счастья, но… никто не шел.
И мне захотелось в туалет.
Простое желание. Обыкновенное. И главное, что оно, не отступая со временем, давило страх. Оно, это желание, заставило меня подняться на четвереньки.
И поползти к выходу.
И уже там, снаружи, вдохнувши горячего воздуха – старый камень не пропускал тепла, – я описалась. И зарыдала одновременно от ужаса и стыда. Плакала беззвучно, оттого и услыхала еще один звук.
Снова вой, но… иной.
Низкий.
С переливами. Так, только много страшнее, выли волки, что той зимой сбились в стаю и ходили на деревню. И я окончательно… нет, не пришла в себя. Пожалуй, поняла, что случилось нечто, чего мой полудетский разум не способен был воспринять. Но зато он способен был что-то да сделать.
Вой приближался.
Амбар показался мне не слишком надежным укрытием, в отличие от сосны. И я, плюнув на все, полезла наверх. Наверное, будь я такой, как сестры, как матушка моя и ее сестры, я бы не сумела.
Но…
Характер.
И на дерева мне случалось забираться прежде. А теперь вой подгонял. И ужас, накатывавший волнами, подталкивал подниматься выше и выше. Наверное, именно тогда мой дар, доставшийся неизвестно откуда, и очнулся.
Он спас.
Он заставил забиться так высоко, как я смогла. И оттуда… сосновый лес – он ведь особый. Легкий. Полупрозрачный. И сквозь него все видать.
Дымы, что поднимались к небу. Обожженную землю. И ямины там, где стояла хата деда Сабнея. Пепелище на месте Вороновского подворья. И… и я вцепилась в ветку руками и ногами, а потом и зубами, потому что иначе закричала бы.
Это уже потом, много позже, появятся научные и околонаучные работы, объясняющие, что же произошло. Заговорят о дестабилизации энергетического фона вследствие массированного выброса. О стрессовой ситуации. О глубоко скрытых возможностях организма.
Вспомнят святых мучеников.
И еще тысячу и одну причину.
Та Зима, которая вжималась в грязную липкую кору, ничего не знала о магах, только то, что они есть, где-то там, может, в уездном Святиже, куда папенька как-то торговать ездил, а может, и того дальше. В ее обыкновенной жизни не было места ни магам, ни чудовищам, кроме того, которое скрывалось в старом, от бабки еще доставшемся шкафу.
Но даже ее детского тогда разума хватило, чтобы понять – то, что происходит, неправильно.
Тогда я вжалась лицом в кору. Я до сих пор прекрасно помню и запах ее, и как чешуйки царапали кожу. Помню прикосновение лапок то ли муравья, то ли жука. Помню капли слюны, расползавшиеся по трещинам. И страх, что капля возьмет и свалится на голову твари.
Тварями я их и видела.
Нет, тогда-то еще решила, что свихнулась от ужаса. Бывает же с людьми. Вот и мерещится, что идут по лесу вроде бы как люди, а вроде бы и нет. Что дрожат, плывут, словно расплавленные полуденным солнцем, очертания их.
Зверей?
Собак вроде. И не простых.
Дядька Ольса, старый пасечник, держал собак. Здоровых красноглазых тварей, которых сам натаскивал. И продавал, а с того жил, хотя наши не одобряли, и как-то отец даже обмолвился, что не по заветам это, живых тварей менять.
Но собак дядьки Ольсы все знали. И боялись.
Эти… эти были страшнее. Вровень с человека. Широкогрудые. С мощными короткими телами и длинными мордами, по-над которыми будто черное пламя вихрилось.
Знать бы наперед…
Мне тогда повезло. Штурмовой отряд. Ищеек при нем – пара всего, да и у тех задача – провести вглубь, к тому же уездному Святижу. И от него еще дальше, к Менску, о котором я и не слыхивала в те времена. Хотя, если верить фотокарточкам, красивый был город.
Они и шли, такие отряды, по всей границе.
Неспешно.
Уверенные в собственном превосходстве. В том, что и время у них есть. И силы. И тогда, в деревне, ищейки искали не меня. Просто изучали обстановку. Принюхивались. Приглядывались. Делали все то, что я сама не раз повторяла. Потом. Позже.
И… они ушли к закату. А я просидела на треклятой сосне до полуночи. И спустилась, верно, чудом. Живот весь ободрала. Руки. Эта вот простая, понятная боль и привела в сознание. Ну или подобие его.
Потом… потом я еще бродила по деревне. Все думала, что хоть кто-то должен был спастись. Пусть даже поселение небольшое, но… хоть кто-то да должен был.
Они не стали убирать тела. Это время.
И грабить тоже. Разве что так, по верхам. Я… я сама не посмела тогда брать. Еще сильны были вколоченные отцом правила: не тронь чужого.
А у нас в заветной шкатулке все выгребли.
И… и сундучок помню. Сестрин. Валялся на боку, а рядом белой грудой – приданое. Скатерти с маками на углах. Простыня свадебная, которую сестра с матушкой вместе вышивали. Сорочки ее. И… и сама она, в углу. Страшная такая. Сейчас вот закрываю глаза и радуюсь, что разум мой тогда был слишком слаб.
И я не запомнила.
Всего не запомнила. Так. Урывками. Как тащила их из дому, надеясь похоронить. Как тыкалась бестолково лопатой в землю, понимая, что силенок не хватит. Потом тащила обратно, в дом. И своих, и… кого сумела. Помню, как стояла перед этим домом и выла, а в руке догорала ветка…
Огонь помню.
Капище, на котором очнулась. А как добрела? Кто ж его знает. Боги… молчаливо пялились на меня. Я у них спрашивала, умоляла, требовала, а они все пялились. Кажется, тогда-то я и поняла, что боги – они не для людей.
Еще помню хутор дядьки Ольсы и собак его. Их перестреляли прямо в вольерах. А самого бросили, всадив очередь в грудь. Он давно должен был помереть. А он дотянул.
Чудо?
Хрена с два.
– З-зима, – сказал он мне, когда я обрадовалась. Я так обрадовалась, что хоть кто-то живой. – Ид-ди… на… на Святиж… Болотами. Тропы найдешь.
Он вдруг закрыл глаза, а потом открыл, и те засветились зеленым.
Это теперь я уже умная, знаю, что у старого Ольсы был дар. Может, не яркий, но все одно сил он давал ему. И берег.
– Слушай. Возьмешь… в печке шкатулка. Третий камень. Деньги. Твои.
– Дядька…
– Заткнись, дура! Слушай. Время уходит. Пойдешь. Я свистну. Мрак доведет. Толковая вроде. И чуткая…
Я моргнула и увидела зеленое пламя над дядькой.
– А вы будто горите… вы… не говорите, я его…
Протянула руку, а дядька в нее вцепился так, что кости затрещали. Мало, что не сломал.
– Вот как даже… повезло… Может, и правду говорили… моя ты… пусть так. Признаю… документы заберешь. Слышишь? По праву. Наказ. Слушай. Не спорь. Доберешься… ищи военных. Наших. Скажешь, дар открылся. Ясно? Там уже помогут. С документами… погодь… Мрак!
На этот крик у него ушли последние силы, но его услышали, и на пороге дома появился жуткого вида кобель. С красными глазами и…
– Ее. Защищать. Хозяйка… она – хозяйка… защищать… Дурак был… прости… надо было забрать… сразу забрать… а я не верил… не хотел… Куда мне дите-то? Вот и отдал добрым людям… но они тебя любили. Я видел, да… любили… но признаю. Силой клянусь! Признаю!
И тогда-то зеленое пламя над ним поднялось, а потом осело на моей коже. Было страшновато, но не больно.
До сих пор не знаю, сколько правды, сколько бреда было в тех словах? Кто ж теперь расскажет. Главное, что я получила если не надежду, то какой-никакой план. И провожатого.
Мрак…
Что сказать. Здоровая клыкастая своенравная тварь, которой меня навязали, а никак не наоборот. Пусть даже я отчаянно пыталась убедить его, что именно я – хозяйка.
Меня надо слушать.
Как бы не так.
Он… он был иным.
Кто сейчас не знает об измененных? Что тварях, что людях. А тогда? Тогда… в общем, первой же ночью я очнулась в какой-то яме, в лесу, в листьях. И рядом, свернувшись в довольно жилистый, но упоительно горячий ком, спал Мрак. И я еще помню, как долго не решалась обнять его. Красные глаза, что слабо светились, тоже помню. Дыхание. И жесткий язык, коснувшийся щеки, стерший слезы.
Тогда я еще умела плакать.
Что сказать…
Мы шли. Я и он. Он вел через лес. Я старалась не сильно отставать. Получалось когда как. Есть хотелось. Мрак выкапывал какие-то коренья, как-то принес задушенного зайца, и мы его жрали вдвоем. Сырым. Я тогда не сумела развести огонь. И выла от обиды, от того, что, казалось, я сдохну в этом лесу, как несчастный заяц. А Мрак смотрел и жевал.
Сосредоточенно.
А потом, когда мой вой стал слишком громким, просто цапнул меня. Следы вон до сих пор остались.
Мрака не стало в сорок третьем. И тогда я, кажется, впервые сорвалась.