Скаген. Церковь, занесенная песком

Я родился в Тулузе 20 февраля 1955 года, примерно в 10 часов вечера, в клинике Тентюрье. Меня отнесли в палату. Там два человека, которых я никогда до этого не видел, смотрели, как я сплю. Молодая женщина, которая лежит на кровати рядом со мной, казалось, только что пришла с вечеринки; она потрясающе хороша собой, непринужденно улыбается, вид у нее оживленный и бодрый – казалось, ей нипочем тяготы родов. Это Анна Маргери, моя мать. Ей двадцать пять лет. Человек, сидящий рядом с ней, старается не слишком опираться на бортик кровати: угадывается, что он высокого роста. У него светлые волосы, голубые прозрачные глаза, на лице доброжелательное и кроткое выражение. Это мой отец, Йохан Хансен. Ему тридцать. Оба кажутся довольными исходным изделием, вовлеченным в обстоятельства, последствия которых, возможно, они себе даже не представляют. Но, во всяком случае, они уже давно выбрали мне имена. Я зовусь Поль Кристиан Фредерик Хансен. Получилось совершенно по-датски. Но в силу крови, места рождения, всего чего хотите – и в первую очередь случая, я тем не менее становлюсь по национальности французом.

Йохан, как и его четверо братьев, появился на свет в Ютландии, в Скагене – маленьком городке с восемью тысячами обитателей, расположенном в самой северной части Дании. Люди в нем с самого рождения говорят исключительно о рыбе. Хансены, потомственные рыбаки, немало способствовали процветанию этого крохотного городка, который, казалось, цепляется за землю, чтобы его не унесло по морю к не столь отдаленным берегам соседних стран: к городу Кристиансанн в Норвегии или к Гетеборгу в Швеции. Мир стал изменять свои привычки и приоритеты, и некоторые из братьев Хансен приспособились к новым обстоятельствам, продали свои рыболовные суда и занялись производством и переработкой, но старший, Тор, по-прежнему лавировал меж подводных скал в этих опасных водах, на которые туристы обожают любоваться с вершины Гренена в те моменты, когда, в жесточайшую непогоду, просыпается старинная вражда между течениями Балтийского и Северного морей.

Йохан принадлежал к очень небольшой части клана Хансенов, ветка называлась «Der bør I landet», что означает «Те, кто живет среди земель». Очень рано мой отец повернулся спиной к морю, предпочтя свет ученья и отправившись в единственный источник оного на всем нашем полуострове, так привлекавшем самых знаменитых художников страны, которые создали знаменитую школу Скагена. Скагенские художники жили здесь и работали, писали местные пейзажи, мужчин и женщин за работой, бурное Северное море, корабли на Балтике, ничего особенного, такого, чтобы в мгновение ока растворить двери музеев или поколебать каноны изобразительного искусства. Просто красивые картины, добросовестно сработанные, созданные для местных жителей, которым этого было вполне достаточно.

А отец, мало того что выходец из «тех, кто живет среди земель», еще и к двенадцати годам проникся религией и решил стать пастором, а это был вид спорта, совершенно не практикуемый в семье Хансенов. Гораздо позже он рассказал мне о довольно странных событиях, которые послужили причиной такого выбора. Это история о песке, о зыбучем песке, который сдвигают время и ветер.

На крайнем севере полуострова, немного в стороне от города, в нескольких шагах от моря, в XIV веке была построена церковь Святого Лаврентия, покровителя моряков. В высоту она достигала 45 метров, включая сводчатый неф с колоннами и башню со ступенчатым фронтоном высотой 22 метра. Внутри были 38 рядов скамеек. В общем, это было внушительное здание, самое большое во всей Ютландии. Открытое всем штормам и ураганам, соленым брызгам и шквальным ветрам, здание очень быстро начало страдать от морской болезни – только на суше. К 1770 году песок постепенно засыпал паперть, потом неф; прожорливые дюны день за днем грызли и подтачивали инородное тело. В 1775 году страшная буря закупорила все выходы, и местные жители вынуждены были прокапывать в песке галереи, чтобы получить возможность проникнуть в храм и совершить там религиозный обряд. Они делали так раз за разом еще в течение двадцати лет, расчищая стены и двери. Но ветер все дул, дул неустанно, и песок скапливался вокруг здания. И вот однажды Бог понял, что устал бороться, и признал свое поражение: духовенство приняло решение закрыть храм, предварительно распродав все его имущество с молотка. В настоящее время здание почти полностью ушло в песок. На поверхности среди дюн виднеется только верхняя часть колокольни длиной восемнадцать метров.


Так вот, вид этой захороненной церкви, этого обломка крушения веры, вызвал у отца желание стать пастором. «Ты понимаешь, в то время у меня не было никакой веры, я даже толком не знал, что это означает. Я ощутил просто какой-то порыв, чисто эстетический, перед этим уникальным в своем роде, потрясающим зрелищем, которое можно увидеть только раз в жизни. Словно вошел в полотно художника Скагенской школы. Если бы в этот самый день на этом самом месте я увидел занесенный песком вокзал, от которого на поверхности земли осталась бы только башенка с часами, я бы, возможно, впоследствии стал железнодорожником». Таким уж был мой отец, хоть и «bør I landet», конечно, но вечно плавающий в океане сомнений, то увлекаемый незримым парусом покинутой церкви, то восхищенный суровой и полной приключений жизнью железных дорог.

Анна Мадлен Маргери, моя мать, два раза посетила Скаген. Она познакомилась там со всем племенем Хансенов, мужчин и женщин, одинаково крепко сколоченных, способных на протяжении веков выносить все тяготы здешнего климата. Для нее готовили камбалу с крыжовником, клюквенный компот, копченых угрей, прамдрагергид – рагу с филе, беконом и грибами, она попробовала выпить немного настойки аквавит и, конечно, совершила паломничество к захороненной церкви, где сфотографировала отца с остальными Хансенами на фоне ее еще не ушедшей в землю колокольни. На обратной дороге она рассказала отцу, какие чувства испытала при виде этого сакрального остова, торчащего из земли. «Как у тебя могло появиться желание стать священником после того, как ты увидел подобную штуку? Ведь она внушает представление о бессилии, заброшенности, убогости, о капитуляции Бога и Церкви. На твоем месте я бы присоединилась к братьям, женилась бы на местной женщине, похожей на них, и посвятила бы жизнь перемалыванию рыбы в мелкую пыль». И вроде бы, как рассказывала потом Анна, после этих слов отец поник головой, задумался и потом со своей вечной пасторской улыбкой доверительно признался: «Я во всем с тобой согласен, кроме одного пункта: насчет жениться на женщине, которая похожа на моих братьев».

Анна Маргери родилась в Тулузе. Ее родители, которых я никогда в жизни не видел, держали маленький кинотеатр, который они скромно окрестили «Спарго», что по латыни означает «я сею», который в ту эпоху показывал все новинки артхауса и где демонстрировались только так называемые «достойные» фильмы, как, например, «Голубой Голуаз»[2], «Фотоувеличение», «Теорема» или «Забриски Пойнт». Проникнувшись с детства всеми подобными образами, воспитываясь в круговороте нескончаемых титров, исполненной особого смысла музыки, слишком страстных поцелуев, заумных рассуждений и таинственных непонятных сюжетов, моя мать стала ходячей кинематографической энциклопедией, знала все тайные уголки, все трещинки этого мира; она способна была ответить на вопрос, кто монтировал фильмы Пабста, с каким композитором работал Хоукс и кто был ассистентом по свету у Эпштейна. В целом она даже больше интересовалась различными кинопрофессиями, режиссерами, операторами, продюсерами, чем слишком банальным, слишком предсказуемым актерским мастерством.

Тогда, в апреле 1960 года, семья Хансен представляла собой нечто прекрасное и весьма соответствующее той эпохе. Муж, внимательный, спокойный, уравновешенный, невероятно обаятельный, говорящий на безукоризненно правильном французском с легким забавным северным акцентом, устроился на работу вторым пастором в старинный храм на улице Паргаминьер и добивался успеха как своими проповедями, так и служением. Жена, очевидно, сильно влюбленная в супруга, соединяла замечательную внешность (люди часто говорили, что она потрясающе красива) с очарованием незаурядного интеллекта; она делила свое время между воспитанием сына и прокатом шедевров кинематографа, поскольку в тот момент уже управляла кинотеатром вместе с родителями. Что касается юного Поля Кристиана Фредерика, который еще нетвердо держался на тоненьких ножках, он делал в назначенное время то, что его просили сделать, осваивал список необходимых для поведения в обществе ритуалов и каждое воскресенье сопровождал отца в храм, чтобы выслушать, как он разглагольствует о путях этого мира и его греховных слабостях.

Единственным недостатком этого семейного портрета, который, без сомнения, не обошла бы вниманием Скагенская школа, был тот момент, что мать, абсолютно наглухо закрытая к вопросам церкви и веры, не принимающая даже саму идею греха и искупления, ни разу ни ногой не ступила на освященную землю храма. С какой стати тогда она согласилась разделить судьбу с молодым протестантским пастором? Когда, много лет спустя, я стал расспрашивать ее об этом, я всегда добивался лишь одного, загадочного для меня ответа. Она уверенно заявляла: «Твой отец так красив…»

Иногда она начинала нервничать, за столом повышала голос, и тогда отец обращался к ней с одной из своих любимых занудных мантр, на которые был так щедр: «Ну разве не могла бы ты прожить какие-то несчастные несколько часов во благе истинной веры!» Уже много времени спустя я понял, что могла испытывать Анна Мадлен. Эта невыносимая приторная доброжелательность, этот медовый, ровный, снисходительный тон… она в ответ могла ответить лишь: «Ну как ты можешь нести такую ахинею?»

Я искренне считаю, что на этой первой своей должности, пытаясь завоевать симпатии прихода и стремясь понравиться абсолютно всем без исключения, пастор Хансен, мой отец, проявлял формализм, был донельзя банальным и фальшивым проповедником, мыслил узко и изъяснялся до жути невыразительно. Но разве кто-то на самом деле требовал от него чего-то иного?

Я могу сказать, что в эту эпоху, несмотря на все маленькие бытовые разногласия, родители были счастливы в совместной жизни. Я никогда не понимал и не понимаю до сих пор, откуда у них взялась эта природная духовная общность. Хотя я часто задавал вопросы, про которые быстро стало понятно, что они вызывают лишь смущение и неловкость, я так и не сумел узнать, ни где, ни при каких обстоятельствах они познакомились, ни какая затейливая прихоть судьбы свела в любовном порыве уроженца Скагена, выдернутого из глубины зыбучих песков, и жрицу элитного кинематографа, которые смогли преодолеть в 1953 году расстояние 2420 километров, перескочить языковой барьер и потом в полную силу наслаждаться удивительным трюком, которые они проделали с жизнью.

Пятью годами спустя, в 1958 году, смерть впервые вмешалась в дела нашей семьи. Летней теплой ночью, получив удар страшной силы, черный «Ситроен» DS 19, принадлежащий родителям Анны, разбился на одной из самых прекрасных автомагистралей Франции, южной дороге, обсаженной величественными платанами, куполообразные кроны которых образуют естественный полог, одновременно легкий и надежный.

Бабушка и дедушка возвращались с городского фестиваля в Лозанне. В вечерней духоте, таящейся в башенках и старых стенах, они посмотрели масштабное действо, «Песнь о Роланде» в 9000 стихов, поставленную и исполненную Жаном Дешамом. «Король наш Карл, великий император, Провоевал семь лет в стране испанской»[3]. Может быть, когда они умирали, эти слова, застрявшие в памяти, звучали в их головах, эти фразы стучали в висках от мощных ударов, отражались от стенок черепной коробки, повторяясь, как на заедающем диске.

В час ночи зазвонил телефон, и волна боли и горя мгновенно заполнила квартиру. Естественно, что обо всем я помню только из рассказов родителей, потому что в моей собственной памяти не осталось ни картинки, ни характерного звука, никакого следа этих событий, потрясших нашу жизнь.

На пороге Науруз, в месте, где разделяются воды Южного канала, «Ситроен» потерял управление, слетел с дороги и врезался в платан. Машина буквально взорвалась, крыша улетела на соседнее поле, а тела моих дедушки и бабушки отбросило на другую сторону автомагистрали.

В этом месте, где воды каналов впадают в разные моря, в этом пункте водораздела разных миров, есть два огромных камня, между которыми всего каких-то несколько сантиметров. Существует легенда, что когда эти две скалы соединятся, наступит конец света.

В эту ночь они стояли на месте, сохраняя между собой прежнее расстояние, однако для семьи Маргери наступил конец света. Они были похоронены по католическому обычаю после заупокойной службы, проведенной в соборе Сент Этьен в Агде. Отец, конечно, присутствовал на службе, конечно, был торжественен и взволнован, но бдителен, и отметил про себя пышность и помпезность церемонии, хитрые уловки литургии и прочие фокусы конкурирующей фирмы.

«Спарго» потерял своих создателей, но зато получил новую руководительницу, мою мать, которая готова была все свое время отдавать работе и вписать новые славные страницы в историю кинотеатра.

Год 1958-й был удачным для «Спарго». «Мой дядюшка», «Головокружение», «Печать зла» и «Кошка на раскаленной крыше» обеспечивали заполняемость залов неделями подряд, и зрители великодушно не обращали внимания на вытертый бархат кресел и жесткость подлокотников. Анна установила новый кинопроектор «Филипс» с ксеноновой лампой, улучшенную систему звуковоспроизведения и экран с высокой отражающей способностью. Таким образом, кинотеатр стал гораздо лучше с точки зрения технического оснащения. Пришло время позаботиться о внешнем виде.

Под натиском маленьких кинотеатров культовые учреждения отступили, им становилось все тяжелее. Мир менялся, и хотя процесс этот только начался и основные преобразования были еще впереди, отцу приходилось неустанно трудиться, постоянно переписывать свои проповеди, чтобы удержать аудиторию, которая готова была экспериментировать и открывала для себя другие развлечения, менее пристойные и более терпимые к недостаткам.

К тому моменту, когда мне исполнилось десять лет, любой сколько-нибудь внимательный человек мог уже услышать треск – это рушились основы старого мира. Мы жили возле Гаронны, на набережной Ломбард, в старой квартире со сферическими потолками. Большие окна с деревянными жалюзи открывались на реку, цвет которой менялся в зависимости от погоды и времени года.

Летом старые платаны затеняли вечернее небо и ночью до нас едва доносился шум реки. Колледж Пьер-де-Ферма находился не слишком далеко от Гаронны и от нашего дома, но, как мне казалось, слишком уж близко к храму, где служил мой отец. Меньше всего на свете мне хотелось бы, чтобы люди узнали, что этот здоровенный плейбой в строгом пасторском сюртуке цвета маренго, мелькающий на пороге странной церквушки на перекрестке, и есть мой отец. Для всех в колледже он был «импортером рыбной муки». Аминь.

Я признался ему в этой маленькой лжи и попросил не опровергать ее, если ненароком его кто-то спросит об этом. «Ты не должен стыдиться профессии отца. В этом нет ничего позорного. Наоборот. В Дании дети священников гордятся своими отцами».

С этого дня всеми делами, связанными с моим обучением, стала заниматься мать, и только она встречалась с преподавателями, если возникали какие-то вопросы. Йохан же никогда не возвращался к этому разговору. Но как-то вечером я нашел на письменном столе записку от отца, адресованную мне. Я был еще довольно мал и, прочитав ее, испытал противоречивое чувство, какую-то неявную грусть, причину которой не смог понять. Аккуратным почерком отца было написано: «Я всего лишь маленький мальчик, который забавляется, и в то же самое время протестантский пастор, который скучает. Андре Жид».


Тридцать первого декабря в 20 часов среди двух соперничающих кланов заключенных произошла жуткая свара в коридорах нашего отсека, и нас всех было приказано запереть по камерам. В главный двор тюрьмы впустили медиков, чтобы забрать в больницу двух особенно воинственных бойцов, получивших тяжелые ножевые ранения. Даже те небольшие праздничные мероприятия, которые были намечены на предновогодний вечер, естественно, отменили.

В полночь, когда бо́льшая часть заключенных уже улеглись по кроватям, вдруг откуда-то издали послышался глухой звук: кто-то долбил металлическим предметом в дверь камеры. Это был тяжелый, монотонный, мощный шум, эхом отдающийся в пустых коридорах. И вот уже в другой камере подхватили и тоже начали стучать, а потом и в третьей. Буквально за минуту весь сектор поддержал инициативу, а потом присоединились и все остальные отделения тюрьмы. Словно огромное металлическое сердце билось, и стук его возносился в небо. Рождественский хорал про́клятых. Я никогда в жизни не слышал ничего подобного. Патрик, похожий на обезумевшего дьявола, опьяненный собственной мощью, пытался пробить эту прочную преграду, твердо зная при этом, что она устоит. Он пристально смотрел на нее, улыбался ей и обрушивался на нее изо всех сил. Оттого, что он творил, от мощного гула и возбуждения вокруг у меня по спине бежали мурашки. По правде сказать, мы дружно стучали, пытаясь сокрушить очень многое в нашей жизни. Сокрушить страдания, которые выпали на долю каждого из нас. Сокрушить людское презрение, которое мы вынуждены были терпеть. Разлуку с семьями, друзьями, любимыми людьми. Равнодушие и неправедность судей, невнимательность и торопливость дантистов, вообще весь этот не поддающийся четкому определению мир, которому Патрик Хортон собирался рано или поздно «выпустить кишки». И в эту первую ночь 2010 года мы просто-напросто стали дикой ордой барабанщиков, сидящих в клетках в прожорливом брюхе этой вмерзшей в лед тюрьмы на берегу вставшей подо льдом реки.

Мало-помалу, словно чья-то невидимая рука медленно опускала регулятор уровня громкости, грохот стал стихать, пока окончательно не растворился в непроглядной ночи.

В эту ночь не было никакого общего собрания. Охранники сидели у себя, а мы были наедине с отмеренным наказанием. Вот и год прошел.

Сегодня 3 января 2010 года. Завтра будет уже четырнадцать месяцев, как я заперт в этом здании. Патрик рисует. Со спины он похож на огромного ребенка, склонившегося над своим творением, с великим тщанием пытающегося передать фрагмент нашего мира во всем многообразии форм и красок. Патрик часто садится рисовать. Наивные композиции, пейзажи, лица и, конечно же, мотоциклы, которые он старается изобразить максимально реалистично. Иногда, как школьник, он переводит на кальку какую-нибудь картинку и потом час или два подряд раскрашивает ее цветными карандашами. С одной стороны, трогательное зрелище – гигант-убийца, проявляющий свои лучшие человеческие качества в полудетском творчестве, но при этом я вижу в нем напоминание о загадочных и страшных извивах человеческой души.

– Я тут опять думал о твоей недавней истории с психологом. Ты неправильно себя повел. – Старательно обводя контуры рисунка на листочке, Патрик инструктирует меня, как вести себя с асессором. – Это же несложно, в конце концов. Говоришь ему то, что он хочет услышать. Всякие простые, понятные вещи. Жуть как сожалею о том, что я сделал. Признаю, что перешел все возможные границы. Мое поведение непростительно. У меня были суперские родители, которые меня совсем не так воспитывали. Знаете, я думаю, тюрьма пошла мне на пользу. Я научился здесь уважению к людям и вообще мне здесь открыли глаза. Думаю, я готов выйти на волю и заняться какой-то достойной деятельностью. Мне бы очень хотелось стать водителем автобуса. Если тебе не нравится автобус, можешь заменить чем ты там хочешь. Нужно только, чтобы этот крендель успокоился, чтобы понял, что видит тебя насквозь, знает как облупленного, что ты готов к труду и обороне. Врубаешься? Нет ничего проще, просто усвой правило: ты должен его убедить, что камень за пазухой не держишь. Кинь мне ластик, а? Бля, как начинаю говорить, захожу за край.

Если сложить все сроки, Патрик Хортон за свою еще достаточно недолгую жизнь провел за решеткой более пяти лет. Что касается меня, мне все равно, сколько я тут просижу. Два года тюрьмы за то, что я совершил, кажется мне вполне адекватным наказанием, вполне соответствующим моему проступку. Который нельзя назвать, как я считаю, ни тяжким, ни вполне невинным. Но в моем случае одно важное обстоятельство мешает воспользоваться добрым советом Хортона. Насколько легко мне было бы искренне раскаяться и осудить такое действие, если бы оно было направлено на какого-то произвольного гражданина Икс, настолько же уместным оно кажется мне по отношению к той жертве, против которой я его направил. Для асессора, не для асессора – этому человеку не будет ни прощения, ни пощады.

От болезненного абсцесса Патрика осталось одно воспоминание. Но каждый вечер, перед тем как почистить зубы, он показывает мне дыру в десне, оставшуюся после удаления.

– А вот интересно, где сейчас этот долбаный зуб. Мой все-таки зуб, как-никак. Хоть и сгнивший, но мой все же. И потом, на нем была коронка. Этот коновал должен был мне его вернуть. Эта керамическая хрень мне в копеечку влетела. Они ведь могут ее использовать, чтобы починить другой зуб или еще чего-нибудь сделать. Что ты на это скажешь?

Я очень люблю Патрика. Но он совершенно непредсказуем и может время от времени нести какую-нибудь бессмыслицу или делать совершенно дурацкие предположения. За несколько дней до Рождества я видел, как он вел долгую серьезную беседу с одним из наших охранников (который, кстати, по всей очевидности придерживался такого же образа мыслей) про какого-то своего друга, который способен гнуть вилки на расстоянии. Он изображал эту сцену в лицах (и слушатель, казалось, верит каждому его слову) так, словно собственными глазами видел, как столовый прибор, лежащий на столе, скручивается, как спагетти.

– Это называется психокинез. Я про это изучал всякие свидетельства. Мой друг уже долгие годы этим занимается. Вообще-то он не способен перемещать предметы так, чтобы они двигались туда-сюда. Это для него невозможно. Но вот согнуть может все, что угодно. Ну не все, вещь должна быть не слишком толстая. Но вот ложка или вилка – запросто. А отвертку, к примеру, уже не согнет. Ух, я много раз видел, как он пытается сосредоточиться на этой долбаной отвертке. Мог так глядеть час, даже два. Хоть бы что. И вдобавок он потом был весь в поту, выглядел выдохнувшимся и измученным. В итоге жена просто стала прятать от него отвертки. А я читал, что в Индии был такой же чувак, как он, так он мог усилием воли открывать дверцу холодильника и заставлять крутиться колеса велосипеда.

Со временем я как-то привык, приспособился к этим вспышкам хортоновской научной мысли, к этим непредсказуемым откровениям, которые появлялись ниоткуда и могли точно так же неожиданно затихнуть без соответствующей поддержки или наличия благодарного слушателя.

В это время года темнеть начинало в 16.30. Примерно тогда нам и подавали нечто вроде незатейливого ужина. Мы молча ели, а потом наступала сумрачная и грустная пора, когда каждый замыкался в себе. Это было худшее время дня, этот ранний вечер, когда на воле люди, наоборот, веселые и довольные, раззадоренные снежком и холодом, возвращаются по домам. В «Эксцельсиоре» в это время я обычно заканчивал все дела и шел домой, где дожидался возвращения Вайноны. Потом мы, как правило, шли выгуливать Нук в парк Ахунтсик. Свободные от любого принуждения, мы испытывали ощущение, что плаваем в пространстве, что полностью и безраздельно распоряжаемся нашими жизнями, что на каждом шагу выделяем молекулы счастья, а собака тем временем закутывала свою белую шкуру в снежный кокон. Иногда я закрываю глаза и воспроизвожу в памяти эти прогулки по райскому саду, но каждая попытка заканчивается тем, что буйные и дикие голоса, доносящиеся из коридоров и соседних камер, обрушивают терпеливо возводимую хрупкую конструкцию, которую старается создать моя память. Именно тогда ты осознаешь, в какой мере пребывание в тюрьме является наказанием. Хроническая невозможность отрешиться, уйти, даже если это воображаемая прогулка в сопровождении мертвецов.

Я уже говорил, что им удавалось навещать меня здесь. Но ни разу не получилось встретиться с ними за пределами тюрьмы.

Это был час Патрика, этот обыденный ритуал, к которому я никак не могу привыкнуть. Он откидывает ткань, которая накрывает унитаз, снимает штаны и пристально смотрит на меня, одновременно при этом тужась так, что надуваются вены на лице. Звук падающей в глубокую воду крупной гальки знаменует конец первого облегчения.

– Я так и не выяснил, когда предстану перед судом за эту историю. Думаю вот, не сменить ли мне адвоката. Тот, который сейчас, мне не нравится. Такой стиль бойз-бенда, мокасины с кисточками. Вот клянусь тебе! Последний раз этот мудила предстал перед судьей вот в этих самых мокасинах и носочках, как у чирлидеров.

Наступившая тишина предвещает второй этап, он тужится, камушек падает, Патрик в поту, но лицо выражает расслабленность и покой.

– Уволю этого типа, я его не чувствую. Нет, такому человеку, как я, нужен крутой чувак, такой типа мафиози, который как только в зал заседаний зайдет, так судье и ясно становится, чего он стоит. Ну представляешь, такой брутальный чувак, типа Хавьера Бардема, ну или какой-нибудь похожий… Ну, к примеру, Томми Ли, не знаю… Что-то вроде. Не тот педик в шузах с кисточками.

Патрик встает, заглядывает себе за спину, удостоверяется в подходящем качестве произведенных камушков, включает механизм спуска воды, и маленькая лавина уволакивает камушки-близнецы в коммунальную бездну забвения.

Сидя на краю своей кровати, я пытаюсь думать о чем-нибудь другом, забыть об этих нарушениях внутреннего пространства, которые нам навязывают здесь и к которым Патрик, кажется, уже привык. Я пытаюсь убедить себя, что все это в конце концов кончится и что при следующей встрече мне достаточно просто ответить на несколько сложных вопросов в опросе и потом, с безмятежностью фарисея, изобразить максимально прочувствованное Confiteor[4].

А покамест я смотрю на Хортона, который вновь накрывает белой тканью унитаз. Я хотел бы к этому привыкнуть. Но у меня не получается. Хоть и времени много прошло, невозможно привыкнуть, и все тут.

В коридорах опять что-то происходит. Шум, какая-то суматоха, яростные крики, оскорбления, но потом воцаряется спокойствие. Ночное время и препараты класса бензодиазепинов постепенно начинают делать свое дело. Чрево тюрьмы принимается за неспешный процесс пищеварения, и вскоре на время недолгой ночи все живущие здесь люди сольются в коммунальную бездну забвения.

Загрузка...