Мучила меня эта песня. Еще совсем маленьким мальчиком слушал я ее по радио: «Когда я на почте служил ямщиком»… Для меня были загадочными слова «ямщик» и «почта»… Правда, почта в нашем квартале была, там за длинным барьером сидели молодые девушки, принимали заказные письма, выдавали бандероли, посылки и пенсию моей бабушке… Там я покупал открытки, чтобы корявым почерком вывести поздравление с «Восьмым мартом» или «С Первым Маем» . Там пахло особенным «почтовым запахом» – расплавленным сургучом, типографской краской от свежих газет и клейстером.. Это был притягательный мир пестрых марок, открыток, которые можно было сколько угодно рассматривать в витрине под стеклом, пока бабушка заполняла пенсионный бланк.
В день получения пенсии мы покупали два пирожных и несли их домой, чтобы съесть «не по – бурлацки», а с молоком или с чаем. Собственно, два пирожных покупались в расчете на совместное с бабушкой чаепитие, но почему-то всегда получалось, что чай мы пили вместе, а оба пирожных доставались мне. Разумеется, после того как они бывали съедены, я огорчался своим эгоизмом, и тем ,что не успевал заметить в какой именно момент кончалась мое буше или картошка, или корзиночка и начиналась бабушкина…
Но несмотря на это мелкое огорчение, посещение почты было для меня праздником. Оно и до сих пор волнует меня ожиданием новостей, нетерпением при открывании бандероли и многим другим, в том числе, по старой памяти, и почтовым запахом.
И все это никак не вязалось с тем жутким событием, о котором пелось в песне… Слова песни приходили мне на ум совершенно неожиданно, когда ледяными февральскими утрами я бежал в школу мимо дымящихся поземкой сугробов…
« А ветер совсем ту находку занес,
Метель так и пляшет над трупом,
Разрыл я сугроб, да и к месту прирос,
Мороз заходил под тулупом …"
Школа была далеко. Слева от дороги стояли, занесенные снегом домишки, там поблескивал желтый огонь в окошках, но справа тянулись бесконечные огороды, а за ними щетинился лес. Ветер гулял на просторе, снежные заструги пересекали накатанное, скользкое полотно шассе. Я перескакивал через них и все боялся наступить ногою на что – то твердое… Я казался себе тем несчастным ямщиком, что нашел на занесенном метелью тракте свою замерзшую невесту. Невольно поскуливая, не то плача, не то напевая, норовил я поскорее проскочить через страшные мертвенно белеющие в утреннем сумраке снежные валы, которые хватали меня за валенки и чернели позади дырами от следов..
Но вот однажды, в тарелке репродуктора голос Ивана Скобцова пропел неизвестные мне строчки пролога:
« Мы пьем-веселимся, а ты нелюдим,
Сидишь как затворник в неволе,
Мы чаркою водки тебя угостим,
А ты, брат, поведай нам горе..»
Мне показалось, что передо мной открылся театральный занавес и далее разыгрывается драма. Но странное ощущение недоговоренности рождала во мне эта песня.
Много позже я нашел объяснение для тогдашних своих сомнений: то, что произошло с ямщиком – катастрофа! Но ведь это трагическая случайность – в ней никто не виноват. В песне же ямщик предстает совершенно разрушенной личностью. Слов нет – то, что с ним стряслось – огромное горе, но все же его недостаточно для полной гибели души человека.
Было и другое… Мне самому поначалу показалась кощунственной моя догадка. А уж так ли любил ямщик эту девушку?
В нашей огромной коммуналке жил старшина, у которого в войну в блокадном Ленинграде погибла вся семья. Он только однажды, кажется в День Победы, выпив, рассказал нам об этом… В его рассказе были подробности похлеще, чем в рассказе ямщика. Там тоже были и метель и снег, и еще трупы на обочинах, и санки, на которых он вез жену и двоих ребятишек через весь город хоронить на Пискаревском кладбище.
Я попытался представить, как этот человек, говоривший о своих близких как о святых мучениках, сказал бы о своей любви словами ямщика:
И крепко же, братцы, в селенье родном,
Любил я в ту пору девчонку.
Сначала я в девке не чуял беду,
Потом задурил не на шутку…
– и представить не смог!
Рано утром я дождался, когда старшина выйдет из своей пятиметровой комнатушки ,чтобы выскоблить щеки опасной бритвой, над эмалированным умывальником и станет на лестничной площадке доводить до блеска скрипучие хромовые сапоги и приступил к нему с вопросом.
Он выслушал меня, задумчиво крутя в руках жестяную коробочку с гуталином.
– Не похоже, чтоб любил, – наконец произнес он. – Точно.
– А что же он так переживает?
– Вопрос! – крякнул старшина – Стало быть, есть причины.
– Он же не виноват, что она замерзла.
– Вопрос! – сказал старшина, заправляя белоснежную бязевую рубаку без воротника в суконные галифе, и спросил – ни к селу, ни к городу: – Ты с какого года?
– Сорок четвертого.
– Да? – сказал он, думая о чем – то своем. – Совсем большой! Совсем.
Недели через две он позвал меня в свою комнатушку, где только и помещались узкая железная кровать под тонким колючим одеялом, тумбочка и табуретка. На стене висел, укутанный простыней, парадный мундир с медалями…
– Садись! – сказал старшина и азартно потер руки. – Я твои сомнения библиотекарше нашей доложил. И вот ведь какая ситуация возникает! Виноват ямщик-то! Кругом – виноват! Такая вина – хоть в петлю!
Он вытащил из тумбочки тоненькую книжицу и раскрыл на заложенном месте
– Эн,Эн, Трефолев. Стихотворения. – прочитал он, бережно держа книжку в большой красной руке, – Вишь, как тут складывается! Крики то о помощи он услышал, когда с пакетом скакал – туда! Не обратно, а туда! Вот гляди, стало быть.
Средь посвистов бури услышал я стон,
И кто-то о помощи просит.
И снежными хлопьями с разных сторон ,
Кого-то в сугробах заносит.
Коня понукаю, чтоб ехать спасти;
Но, вспомнив смотрителя, трушу.
Мне кто-то шепнул: на обратном пути
Спасешь христианскую душу!
– Видал, что делает! – сказал старшина и так заерзал на своей койке, что она вся застонала: – Шепнул ему кто-то! Едри его мать… – он осекся, покосившись на меня.
Мне сделалось страшно. Едва я дышал.
Дрожали от ужаса руки.
Я в рог затрубил, чтобы он заглушал
Предсмертные, слабые звуки.
– Видал как! Вот он и пьет! – и тяжело вздохнув, добавил – Конечно, ему с донесением останавливаться устав не велит, но ведь устав уставом, а и совесть иметь надо! Эх… Прямо ты меня с этой песней разволновал… С детства ее знаю, а, вишь ты, какие в ней слова имеются. Самые то есть главные.
– А что же их не поют? – спросил я – А еще говорят: из песни слова не выкинешь…
– Должно от жалости. – сказал старшина – Жалеют его, сукиного сына, вот и не поют. У нас жалеть любят… Давай что ли чаю выпьем ?
И уже напившись чаю , он осторожно погладил меня по стриженной голове:
– Совсем ты большой стал. Совсем
Иногда я слышал, как по утрам, начищая сапоги, он сипловато напевал «Ямщика» со всеми словами, следуя тексту Трефолева.
Но мои сомнения на этом не кончились. С годами меня стал мучить другой вопрос: что это за рожок, в который, словно кучер английского дилижанса, трубит ямщик?
Есть и еще одна странная строка: «Потом соскочил с удалого коня..». Что это за ямщик такой, который скачет верхом? Это либо не ямщик, а вестовой, нарочный, гонец, казак летучей почты, либо почтальон, но тогда дело происходит не в России! Поскольку у нас почту развозили на почтовых тройках!
Собственно, с этой песни и началась моя страсть к разысканию «песенных историй»!
Уже студентом, совершенно случайно, в каком – то сборнике Трефолева – известнейшего русского поэта, которого знали в 80 -е годы прошлого века не меньше, чем Некрасова. (Кстати, они – земляки. Оба – ярославцы. Обоим в этом городе поставлены памятники), наткнулся я на обширный комментарий к этому стихотворению, из котрого следовало, что стихотворение Трефолева «Ямщик» – перевод с польского стихотворения поэта -демократа В. Сырокомли и называется, в оригинале, «Почтальон». То есть скачет верхом, с пакетом не русский ямщик, а польский почтальон. И вся история происходит не на бескрайних просторах трефолевского Заволжья, а в Царстве Польском. Там, действительно, с давних времен, сохраненные на рисунках польских хроник, на гравюрах первых лет книгопечатанья, на фотографиях прошлого века, скачут лихие почтальоны, с толстыми сумками на боку и витыми рожками. Теперь они изображены только на почтовых ящиках.
Таким рожком извещал почтальон, чтобы все встречные сворачивали сани и экипажи с дороги, а на почтовой станции спешно выводили коня «на подставу», чтобы перевалившись из седла в седло, мог продолжать он свою бешеную скачку.
Но и это не конец истории.
От одного из переводчиков я услышал: «В. Сырокомля»– псевдоним польского поэта Людвига Кондратовича (1823 – 1862), и это одно из первых его стихотворений. Существует легенда, что он оправил его в русский журнал, и оно было одним из первых, увиденных им в печати. То есть, это польское стихотворение Кондратович увидел впервые напечатанном на русском языке. Я думаю , все же это – легенда.
Слова известной песни не совсем совпадают с текстом Трефолева. Возможно, были другие переводы, один из которых и мог видеть Кондратович, потому как, публикация стихотворения Трефолева относится к 1868 году. В это время пламенный поляк уже шесть лет был в могиле…
Как всякое замечательное произведение, «Ямщик» окружен легендами и вот еще одна. На лекции-концерте в Минске, где я рассказывал историю «Ямщика» и пел несколько его вариантов, ко мне, в антракте, подошел симпатичный молодой человек, словно сошедший со старинной фотографии земских учителей – светловолосый, в очках и сказал, что с большой радостью услышал о «Ямщике», но ему хочется этот рассказ дополнить. Дело в том, что хоть почта польская и стихотворение – классика польской (и русской добавлю я) литературы, ямщик – белорус.
История, которая когда-то потрясла Кондратовича, произошла в семидесяти верстах от Минска, на почтовой станции, что стоит на старом почтовом тракте из Петербурга в Варшаву. В тех местах до сих пор живет семья или, вернее, тот род, из коего и происходил горемыка почтальон. Это семейное предание. Это нравоучительная история о том, как погибает человек, ежели долг служебный поставит выше долга человеческого, а исполнение профессиональных обязанностей выше сострадания. Конфликт вечный и достойный пера великих, например, Николая Лескова. Вспомните его «Человека на часах…».
В суматохе концерта, я не спросил точно, где это место, и в какую сторону от Минска – к Варшаве или к Петербургу, находилась эта почтовая станция. Это ведь все тот же Минский тракт, на другом конце, тоже в семидесяти верстах от другого города, от Петербурга, стоит другая почтовая станция, откуда умчал поручик Минский красавицу Машу, дочь несчастного станционного смотрителя Самсона Вырина.