Глава 2. На чужбине


1


Фаэтон8 остановился около широкой калитки, прорезанной в высокой ограде: грубая замшелая каменная кладка – вроде бы и старина, и неуклюжая суровость и, одновременно – странное изящество, кольца, вензеля и высокие копья железной решётки, тяжёлые дубовые доски с медной оковкой. Такую старину Глеб видел раньше в Вильне, в иезуитском коллегиуме – рассказывали, что коллегиум построили ещё в начале пятнадцатого века послы Тевтонского ордена, сразу после Грюнвальда.

Габриэль откинул тяжёлую меховую полость, с наслаждением вдохнул морозный воздух (день был совершенно необычный для Петербурга – безветренный, с лёгким морозцем и пушистым снегом хлопьями), первым выпрыгнул из экипажа, не касаясь ногами откинутой ступеньки (взметнулись широкие полы серой крылатки), легонько хлопнул кучера набалдашником трости по плечу и небрежно бросил, когда тот обернулся:

– Теодор, ты знаешь, где меня ждать.

Кучер согласно качнул аккуратно подстриженной бородой, а Кароляк обернулся к Глебу:

– Чего ж ты ждёшь?

В ответ на слова Кароляка Глеб нерешительно поднялся на ноги, шагнул на ступеньку фаэтона и снова остановился:

– Что-то я сомневаюсь, Габриэль… удобно ли…

– Брось, – улыбнулся Кароляк, и что-то в его улыбке не понравилось Глебу. Впрочем, Невзорович тут же постарался об этом забыть – показалось, да и только. Наверное, прав Габриэль, и Глеб, как всякий провинциал, чрезмерно много думает о том, что удобно, а что неудобно и слишком беспокоится о собственной персоне, только и всего. – Ты же со мной, а я там завсегдатай. И ты таким будешь, когда я тебя там со всеми познакомлю. Идём, не сомневайся! Пани Мария сейчас редко бывает в Петербурге и то, что мы её застали – это невероятное везение! Ты обязательно должен с ней познакомиться!

Тон Кароляка был настолько убедительным и заразительным, что Глеб, наконец, отбросил сомнения.

Вымощенная крупным плоским камнем с неровными краями дорожка, старательно очищенная прислугой от снега, с обеих сторон обсаженная кустами акации, привела их к широкому крыльцу, сложенному из гранитных плит. С улицы особняк был за кустами и забором почти не виден, и на крыльце Невзорович замедлил шаги, окинул дом взглядом.

Два этажа, не считая цокольного, окна которого утонули в глубоких приямках, каменная облицовка – гранит на цоколе и туф на жилых этажах, высокие окна первого этажа и чуть пониже – второго, черепичная кровля горбится тёмно-бурой чешуёй. Окна ярко освещены, там и сям в них движутся тени. Глеб вдруг снова ощутил себя не в своей тарелке, но Кароляк уже взбежал по ступеням и решительно взялся за дверной молоток.

Обратной дороги не было. Да и зачем она, обратная дорога-то – не этого ли ты и хотел, шляхтич из Невзор – найти здесь, в чужом холодном городе, своих?

На стук молотка дверь незамедлительно распахнулась – пожилой лакей в шитой золотом тёмно-синей ливрее с поклоном отступил в сторону.

– Пан Габриэль, – протянул он. – Приятно видеть вас снова.

– Здравствуй, Франтишек, – небрежно бросил в ответ Кароляк, проходя в прихожую и сбрасывая на руки лакея припорошённую снегом крылатку. Вслед за ней он уронил в готовно подставленную ладонь лакея пятак и обернулся к всё ещё стоящему на пороге Глебу – Невзорович стряхивал с плеч хлопья снега. – Да проходи ж уже, горе моё!

Глеб, обозлившись на себя самого, шагнул в прихожую, позволив Франтишку затворить дверь, торопливо, путаясь в рукавах с досады, стащил шинель и, стараясь не выглядеть рядом с Габриэлем деревенщиной из литовских болот, сунул в руку лакея целый гривенник. Франтишек, впрочем, лицом не выказал совершенно ничего – ни насмешки столичного жителя, пусть и лакея, при встрече с провинциалом, пусть и шляхтичем, ни пренебрежения, довольно часто встречающегося со стороны слуг по отношению к дворянам, имеющим несчастье быть ниже по положению, чем их господин. Что-то вроде удивления мелькнуло в глазах лакея, но Глеб приписал это чувство виду своего мундира – вряд ли в этом доме часто видели форму Морского кадетского корпуса.

Передав в руки Франтишка цилиндр Кароляка и фуражку Невзоровича, приятели двинулись к широкой двери в гостиную, откуда доносились весёлые голоса.


На пороге (на деле никакого порога, разумеется не было, но Невзорович привык за время деревенской жизни в Литве, что в каждой двери должен быть порог) гостиной Глеб невольно приостановился, разглядывая комнату.

Высокий сводчатый потолок, умело расписанный в мавританском стиле, обтянутые нежно-зелёным муаром стены, паркет тёмного дуба, широкая лестница с полированными перилами, там и сям – кресла и диваны. В гостиной можно было бы смело устроить гимнастический зал – по размерам она как раз подходила, была только ненамного меньше гимнастического или танцевального зала корпуса. У камина на широком диване примостились три женщины в шёлковых капотах, около самого камина – двое мужчин во фраках и сюртуках, четверо стояли около небольшого стола с закусками и бутылками, на антресолях ещё двое – мужчина и женщина. Не было видно ни одного мундира. По гостиной словно мушиное гудение носился слитный многоголосый говор, негромкий, почти шёпот, но назойливый, хорошо слышный, но неразборчивый.

В первый момент Глеб растерялся, не понимая, к кому следует подойти в первую очередь, покосился на Кароляка, но Габриэль уже шагнул навстречу идущему к ним юноше, на которого Невзорович и уставился с нескрываемым интересом – юноша показался Глебу его ровесником.

– Да ты возмужал, Ромуальд, – покровительственно сказал Кароляк, пожимая руку подошедшему юноше, и от его снисходительного тона Глеба несколько покоробило. Впрочем, он заметил, что и Ромуальду эта манера Кароляка тоже не доставляет большого удовольствия. И Невзорович тут же вспомнил, что ведь и с ним, Глебом, Габриэль говорит точно так же. Может быть, это потому, что он старше? Пусть всего на пять лет, но всё-таки? Но он всё равно пообещал себе, что так или иначе, но постарается пресечь эту злящую его манеру – Габриэль ему не учитель, не наставник и старший офицер роты. И усмехнулся сам себе – быстро же он привык воспринимать русских корпусных офицером как старших над собой, имеющих право ему приказывать. И года не прошло.

– Познакомься, дружище, – повёл меж тем, рукой Кароляк в сторону Невзоровича. – Это мой хороший приятель, Глеб Невзорович, шляхтич герба Порай из Литвы.

Говорили по-польски.

– Глеб, позволь тебе представить – Ромуальд Шимановский, сын хозяйки дома и старший мужчина в доме сейчас.

В голосе Кароляка помимо покровительства прозвучала вдруг странная, едва заметная насмешка – как раз тогда, когда он назвал Ромуальда старшим мужчиной в доме – так, словно он знал об этой семье что-то потаённое.

Ромуальд нахмурился.

– Рад служить, – торопливо, чтобы замять возникшую неловкость, пробормотал Невзорович, делая шаг вперёд, и Ромуальду невольно пришлось ответить тем же.

– Глеб… – проговорил он озадаченно. – Это ведь православное имя, не так ли?

– Моя семья принадлежит к греко-католической церкви, – пояснил Невзорович, оттаивая, наконец, от неловкости, и Ромуальд, согласно кивнув, приглашающе повёл рукой в сторону зала:

– Witamy panowie9!

– О, я вижу знакомых! – оживился Кароляк, подходя к группе у стола (Глеб неотрывно следовал за ним). – Панове, прошу внимания, хочу представить вам нашего земляка, так же, как и мы, несчастливой судьбой заброшенного в этот холодный город – Глеб Невзорович, герба Порай! Отчаянная голова, во время недавнего наводнения спас пятерых москалей и нашего великого Адама Мицкевича, светило нашей литературы!

Раздались одобрительные возгласы, на Невзоровича уставились через монокли и лорнеты, поверх вееров. Глеб вспыхнул, краска залила щёки, стало жарко ушам.

– Собственно, господа, Габриэль преувеличивает, – забормотал он, путаясь в словах под доброжелательными и любопытными взглядами. – Всё было не совсем так… и даже совсем не так…

Он запнулся и умолк. Кругом посмеивались.

– Расскажите же, – предложил, улыбаясь Ромуальд Шимановский.

– На самом деле я был не один, – смущаясь ещё больше ответил Глеб – язык, наконец, перестал быть окостенелым, и речь Глеба обрела связность. – Со мной было двое товарищей…

– Москали? – неприязненно спросил Кароляк, и эта неприязнь вдруг остро уколола душу Глеба. И ведь переспрашивает, хотя сам прекрасно знает, кто со мной был, – подумал Невзорович – он сам рассказал эту историю Кароляку в том трактире на Мойке. Не напрасно ли? Он насупленно кивнул в ответ на слова Габриэля и продолжал:

– Мы действительно помогли выбраться из затопленного подвала нескольким людям корпусной прислуги. А Мицкевича ни я, ни мы не спасали – скорее уж наоборот, и пана Адама и нас с друзьями спасли с постамента лейтенант Завалишин и русские матросы.

Кароляк в ответ на слова Глеба пренебрежительно отмахнулся, словно все возражения Невзоровича не стоили и выеденного яйца, и его по-прежнему следовало считать главным спасителем пана Адама.

Остальные слушали рассказ Глеба с каменными лицами, словно он рассказал бог весть какую скабрёзность, неприличную в приличном обществе. Было видно, что им слова Невзоровича особого удовольствия не доставили. И только двое слушали его с неприкрытым восхищением – сын хозяйки Ромуальд и стоящий рядом с ним сухопарый остроносый мужчина невысокого роста в жемчужно-сером сюртуке – он даже притопывал носком штиблета по паркету в местах рассказа, должно быть, показавшихся ему особо интересными.

Когда Глеб умолк, остроносый порывисто шагнул к нему и протянул руку:

– Браво, юноша, браво! – воскликнул он, не обращая внимания на каменные лица и кислые усмешки окружающих, от которых Глеб чувствовал себя не в своей тарелке, словно он высыпал перед людьми на стол кисет добытого им в разбойничьей пещере золота, а оно оказалось глиняными черепками. Возглас остроносого всё же польстил его самолюбию, утешил. А тот продолжал трясти руку Глеба. – Позвольте представиться – Юзеф Олешкевич!

– Как? – Глеб даже восхищённо попятился.

– Вот как, вы меня знаете? – удивился Олешкевич, уставившись на Невзоровича своими выпуклыми карими глазами, и наконец выпустил его руку. – Но откуда?

– Да кто ж вас не знает? – восторженно ответил Глеб. – Тем более, среди виленцев!

Пан Юзеф польщённо улыбнулся, словно вспоминая что-то – должно быть, возникла в памяти виленская юность.

– Да… – протянул он с теплотой. – Виленский университет, alma mater nostra… видывал я потом и Париж, и Дрезден, и Петербург вот теперь… но там, в Вильне, я был дома…

От пана Юзефа исходил странноватый запах, едкий и лёгкий, но всё-таки ощутимо заметный, знакомый, но Глеб почему-то никак не мог его опознать.

Но Олешкевича прервали – неожиданно, хотя и не грубо.

Прозвенел весёлый голос – женское меццо-сопрано:

– Однако, господа, я вижу у нас новое лицо…

Сказано было так же по-польски, как и всё остальное в салоне до того. Головы всех, кто был в зале, разом повернулись к лестнице на антресоли. «Мама», – весело выговорил Ромуальд – он не только голову повернул в ту сторону, он поворотился весь, одним цельным движением.

По лестнице спускалась, едва касаясь перил кончиками пальцев… нет, ей богу, фея! Лёгкая, стройная фигура в бледно-зелёном, в тон обивке на стенах, шёлковом капоте с открытыми плечами – глубокое декольте, белые короткие рукава с пуфами, бордовый невесомый берет неизвестно каким чудом держится поверх светлых, с лёгким каштановым оттенком волос, поверх прекрасных покатых плеч – газовая мантилья цвета слоновой кости. Изящные шагреневые туфельки цокали по ступеням лестницы подбитыми каблучками.

Глеб онемел.

Следом за красавицей неторопливо шла девочка лет двенадцати, одетая точно так, же как и сама хозяйка дома, только декольте в капоте было заменено прямоугольным вырезом. И похожа девочка была на неё в точности – те же ярко-алые губы, те же матовые зубы за ними, тот же точёный обвод лица, те же светлые волосы с каштановым оттенком. Казалось по лестнице за хозяйкой спускается её маленькая копия. Слепой догадался бы, что это мать и дочь. Только глаза у взрослой красавицы были карими, а у маленькой – серыми. Должно быть, в отца глаза удались, – подумалось Глебу, но он даже не обратил внимания на глупость этой очевидной мысли.

– Я слышала, как пан Кароляк представлял вас моим гостям, пан Невзорович, – сказала, улыбаясь, хозяйка дома. – Приятно видеть в моих стенах столь храброго и великодушного юношу. Прошу располагать моим гостеприимством без стеснения. Познакомьтесь (она повела рукой в сторону девочки – дочь стояла на две ступеньки выше матери и с любопытством разглядывала Глеба) – моя младшая дочь, Цели́на Шимановская.

– Восхищён, – поклонился Глеб. – Восхищён красотой как матушки, так и дочери. Готов быть кавалером…

Слов Глеба были прерваны многочисленными смешками, прокатившимися по залу, и он смутился, сообразив, что в кавалерах у матери и дочери вряд ли есть недостаток.

Смущение разрядилось, когда Олешкевич весело воскликнул:

– Пани Мария, может быть, вы сыграете нам какое-нибудь своё новое сочинение?! Я думаю, несправедливо, что в Германии, Швейцарии и Италии их уже слышали, а мы, ваши земляки в чужом городе – ещё нет!

Окружающие приветственно зашумели, захлопали в ладоши – слова пана Юзефа понравились всем.

Шимановская не стала жеманиться и отнекиваться – видно было, что музыка для неё – истинное удовольствие. Она неторопливо прошла к стоящему в углу зала фортепиано, откинула крышку, взяла несколько нот и удовлетворённо кивнула – настраивать инструмент не требовалось. Кароляк торопливо подставил к фортепиано табурет, пани Мария присела и бросила пальцы на клавиши.

Музыка плыла по залу, а Глеб вдруг вспомнил урок в корпусе, когда кадеты танцевали под полонез Огинского. За окнами в свинцовых переплётах наваливалась на город синими сумерками сырая питерская зима, а ему казалось, что там на самом деле – леса и болота, подёрнутые пеленой зимней литовской вьюги.


В корпус Глеб возвращался уже в полной темноте. В фонарях плясали бледно-жёлтые языки масляного пламени, на площадях горели костры, сложенные из обломков брёвен (остатки разрушенных недавним наводнением кораблей и домов) – погреться запоздалому прохожему в сильный мороз. Цокали копыта по мёрзлой заснеженной мостовой, фаэтон покачивало на булыжниках брусчатки, кучера покачивало в такт.

У въезда на Исаакиевский мост Невзорович повернулся лицом к Кароляку, который зябко кутался в меховую полость.

– Спасибо, – серьёзно сказал Глеб. – Очень интересные и приятные люди.

– Особенно пани Мария и панна Цели́на? – поддел Габриэль.

– Не без того, – согласился Невзорович смущённо и весело. – Но и пан Олешкевич… и другие…

– То ли ещё будет, дружище, то ли ещё будет, – загадочно пообещал Габриэль.


2


Котёнок был худой и неприглядный. Короткая серая в тёмную полоску шерсть свалялась и торчала клочьями, прикрывая там и сям небольшие пятнышки лишая. Он жался в углу парадного, крупно дрожал (в парадном было холодно – печи, должно быть, были не топлены с утра), глядел на людей круглыми испуганными глазами и пискляво мяукал.

– Опять подкинули, – сказал Габриэль, остановившись перед лестницей. В голосе его послышалась усмешка, и Глеб, тоже остановившись, посмотрел сначала на котёнка – сочувственно, потом на Кароляка – удивлённо, не понимая насмешки в его словах.

– Опять? – переспросил он.

– Поймёшь, – немногословно ответил Габриэль, поднимаясь на одну ступеньку. – Идём, чего остановился?

– А котёнок как же? – мигнул Невзорович в недоумении.

– Не беспокойся, о нём найдётся кому позаботиться, – сказал Габриэль всё с той же улыбкой, которая, между тем, нравилась Глебу всё меньше и меньше. Но он тут же задавил в себе это мгновенное чувство – пан Адам отзывался о Кароляке хорошо, значит, его, Глеба, впечатления – дело десятое. Наносное. То, что должно исчезнуть при дальнейшем знакомстве.

По лестнице поднимались не спеша.

– Мы не позвонили в дверь, – вспомнил вдруг Глеб, приостанавливаясь на очередной ступеньке, но Кароляк только отмахнулся:

– Не надо. Пан Юзеф не любит церемоний и всегда настаивает, чтобы заходили попросту.

– Пан Юзеф – интересный человек, – сказал Глеб задумчиво, вспоминая знакомство с Олешкевичем в салоне Марии Шимановской.

– Чрезвычайно, – охотно согласился Габриэль, и на этот раз в его улыбки не было ни тени насмешки, так не нравившейся Невзоровичу. – Ты, наверное, не слышал, но он предсказал наводнение, то самое, время которого ты со своими друзьями-москалями совершили столько подвигов.

Насмешка проснулась опять, но на этот раз она была незлая, и Глеб не стал обижаться. Да и к чему – не хотел же ведь Габриэль на самом деле посмеяться над ним или его оскорбить. Не с чего же?

– Каким образом? – несколько оторопело спросил Глеб, пытаясь догнать широко шагавшего со ступеньки на ступеньку Габриэля. Тот в ответ только молча пожал плечами – должно быть, и сам не знал, каким образом Олешкевичу удалось такое.

В бельэтаже Кароляк остановился перед тяжёлой даже на вид дверью в квартиру, поджидая чуть отставшего от него Невзоровича и предупредил вполголоса:

– Только ничему не удивляйся… так надо.

– Чему? – не понял Невзорович.

– Поймёшь, – опять сказал Кароляк, отворяя дверь. Мелодично звякнул колокольчик, Глеб перешагнул порог вслед за Габриэлем и оказался в просторной прихожей с арабской росписью на белёных стенах.

И едва не зажал нос.

По всей квартире слоями густо плавал острый запах, тот самый, который так поразил Глеба в салоне Шимановской – так пахло тогда от Олешкевича, но сейчас запах был гораздо сильнее. Глеб покосился на Габриэля, но лицо приятеля было невозмутимым, хоть и нос сам по себе, против воли, чуть морщился – запах Кароляку был неприятен, но явно привычен.

И тут Глеб догадался.

Котёнок!

Но сказать он ничего не успел.

Отворилась дверь в боковушку, и в прихожей возникла женщина – ширококостная, тучная и низкорослая, в неряшливо перевязанном под грудью салопе10 и потрёпанном переднике, с несколькими седыми волосками над верхней губой и тёмно-малиновой бородавкой на полной левой щеке.

Экономка?

– А, пан Гавриил – приветливо протянула она по-русски хриплым, почти мужским голосом. – Добро пожаловать, добро пожаловать. И незнакомый панич…

Экономка вопросительно уставилась на Глеба водянисто-голубыми глазами, одновременно ухитрившись принять сброшенную Кароляком ей на руки крылатку.

– Здравствуй, Фёкла, – приветливо сказал Габриэль, привычно поморщившись, впрочем, на «Гавриила». – Это пан Глеб, из наших же, теперь, должно быть, станет бывать здесь не редко, и наверняка и без меня даже. Дома ль господин?

– Да, дома, работает с самого утра, – охотно откликнулась Фёкла, принимая шинель с плеч Невзоровича. – Но если кто придёт, велел немедля ставить самовар…

– Никого нет ещё? – осведомился Габриэль почти по-хозяйски. Впрочем, по нему было видно, что он в этом доме не впервые и чувствует себя действительно, как дома.

– Да пока что вы первые, господа, – охотно отвечала Фёкла.

На пороге боковушки за её спиной возникло сразу три кошки – серая, чёрная и трёхшерстная, уселись на пол с обеих сторон порога и уставились на гостей – требовательно и внимательно. Ну да, так и есть, – уверился Глеб. – Пристанище кошек, вот откуда такой запах. Ничуть не удивлюсь, если тут помимо этих трёх кошек (всё-таки кошек, а не котов!) есть ещё три-четыре, да ещё и котов пара штук. Кароляк, заметив, куда смотрит Глеб, усмехнулся опять всё той же усмешкой и сказал экономке, кривя губы:

– Фёкла, там на лестнице, в парадном, котёнка подбросили…

– Охти мне! – всплеснула руками экономка, заметалась, пристраивая крылатку и шинель гостей на обшарпанную вешалку в углу. – Да вы проходите, господа, проходите, барин ждёт.

И почти тут же вынырнула за дверь на лестницу. Трёхшёрстная кошка выскочила следом, а к серой и чёрной на пороге добавилась ещё одна, дымчатая, одноглазая, вцепилась золотистым глазом в приятелей.

– И много в этом доме кошек? – спросил Глеб, покачивая головой.

– Двенадцать, – пренебрежительно фыркнул Габриэль, словно сказал: «Экая глупость!». – Постоянных – двенадцать, а так и больше бывает. Видишь вот сам – подкинули опять котёнка. Поражаюсь, как его Шимановская принимает – она кошек терпеть не может, и кошачьего запаха не выносит…

Он решительно толкнул ещё одну боковую дверь, напротив той, что вела в комнату Фёклы (Глеб успел заметить, что из прихожей, помимо этой двери вела ещё одна, высокая двустворчатая, крашенная светло-голубой краской, с медными ярко начищенными ручками в форме львиных голов на филенках), и шагнул через порог в просторную светлую комнату:

– Дзень добжи, пане Юзеф!

Глеб шагнул следом и остановился около порога, поражённый новой обонятельной гаммой и внутренним видом комнаты. В густой насыщенный гамме запах кошек мешался с запахами масляной краски и скипидара. Там и сям по полупустому залу с голыми белёными стенами были разбросаны обрывки картона и сломанные кисти, у низкого подоконника, за которым виднелся широкий проспект, лежала разбитая палитра, вымазанная краской в такой небывалой радужной смеси, что рябило в глазах. В углу стояли, наваленные друг на друга грудой холсты в подрамниках.

Мастерская художника, – понял Невзорович.

Сам хозяин во всём этом хаосе, где не было почти никакой мебели, крове небольшой козетки в углу, был даже не сразу заметен. Но когда Глеб его увидел, то удивился, как не заметил его сразу.

Середину комнаты занимал высокий мольберт с взгромождённым на него большим холстом тыльной стороной к двери, в которую вошли Невзорович и Кароляк. Из-за мольберта на скрип двери (петли скрипнули довольно громко, видно было, что в доме художника давно не смазывали дверей – Глеб мгновенно вспомнил, что и входная дверь из парадного тоже скрипнула, и тоже достаточно заметно, но он почему-то не обратил на это внимания, озадаченный загадкой котёнка) выглянул Олешкевич – в домашнем халате и турецких бабушах, на голове сбит набок плоский чёрный берет, из-под которого торчат всклокоченные волосы. Видно было, что художник гостей не ждал, но Кароляка это не смутило ни на мгновение. Олешкевича, впрочем, тоже.

– А! – радостно воскликнул он, отшвыривая в сторону измазанную краской кисть – от неё на паркете осталось размазанное ультрамариновое пятно. – Габриэль! Глеб! Добро пожаловать!

– Что-то пишете, пан Юзеф? – полюбопытствовал Невзорович, попытавшись заглянуть за мольберт, но Олешкевич торопливо закинул холст непрозрачной занавесью:

– Потом, потом! – засмеялся он хрипловато и весело. – Вот закончу, тогда – добро пожаловать, смотрите, ругайте, хвалите, критикуйте и любуйтесь – как вам это будет угодно. А пока что – прошу в гостиную!


Гостиная Олешкевича была ненамного богаче, чем мастерская – два потрёпанных дивана, козетка и глубокое кресло и несколько стульев с выгнутыми спинками и подлокотниками,, потускнелая шёлковая обивка стен, когда-то малахитово-зелёная, а теперь выцветшая и бледная. Из закопчённого камина с чуть погнутой решёткой ощутимо тянуло дымом, но теплом и не пахло. Должно быть, художник что-то в нём жёг – определённо не дрова. Бумаги какие-нибудь, сумрачно подумал Глеб, оглядываясь по сторонам. Рядом с камином громоздилось английское бюро с откидной столешницей, запертое на ключ, наверху которого высился мраморный бюст Наполеона. На бледном зелёном шёлке стен ещё можно было заметить следы старинной позолоты, вензеля и сплетения золотистых полос. За покрытыми инеем стёклами высоких окон угадывался укутанный в снеговые шубы небольшой сад – по соседству с доходным домом стоял чей-то особняк. В отворённую форточку ощутимо тянуло морозом, но ни Глеб, ни Габриэль и не подумали её притворить – так хоть каким-то образом можно было ослабить запах красок и кошек.

Кароляк упал в кресло, закинул ногу на ногу.

– Что, брат, не ждал такого? – весело и чуть развязно спросил он. – Небогато живёт в Петербурге наш брат литвин да поляк, небогато…

Невзорович смущённо покосился в сторону двери – не услышал бы хозяин. Проводив гостей в зал, Олешкевич снова исчез в мастерской – обещал, что скоро присоединится к ним.

– Брось, – понял Глеба Кароляк. – Он не слышит. А и услышит, так не обидится. На правду не обижаются…

– Но даже в этом случае не стоит никого обижать этой правдой, – раздался от порога незнакомый голос. Вздрогнув, Глеб обернулся к дверям, отметив про себя, что на этот раз не скрипнула ни одна петля. То ли на эту дверь масла всё-таки достало, то ли человек, который сейчас стоял в дверях, умел перемещаться и отворять двери бесшумно.

Мужчина.

Высокого роста, кудрявые тёмно-каштановые волосы, прямой нос с чуть заметной горбинкой, бакенбарды, русский светло-серый мундир, эполеты чернёного серебра с двумя небольшими звёздочками в середине. Коллежский асессор? Майор? Пожалуй, всё-таки статский, коллежский асессор, – решил про себя Глеб, разглядывая незнакомца, – военных он давно привык распознавать.

Вновь прибывший был явно старше обоих, и Габриэля, и Глеба, хотя и ненамного – лет двадцать пять ему, пожалуй, было.

– Баа! – неприятным тоном провозгласил Кароляк при виде незнакомца, но с места встать не спешил. – Пан Юзеф!..

Сначала Глеб предположил, что приять зовёт Олешкевича, который отчего-то задерживался, но тут же понял, что Кароляк обращается к незнакомцу. Ещё один пан Юзеф? – молча удивился Невзорович, не сводя с незнакомца глаз.

– Осип Антонович, – въедливо поправил тот. – Зови уж так… а то твой юный друг (он чуть склонил голову в сторону Невзоровича) ещё станет на первых порах путать меня с нашим дорогим хозяином, а я для этого талантом не вышел, увы…

По-польски он, несмотря на русское имя и отчество, говорил отлично, сразу было видно, что язык он знает с рождения.

Глеб чуть улыбнулся. Юзеф-Осип Антонович ему понравился, несмотря на неприкрытую антипатию к нему Кароляка.

– Всё в Феликса Броньского играть продолжаешь? – неприязненно сказал Габриэль, вцепившись пальцами в подлокотники кресла – вот-вот казалось, пальцы Кароляка прорвут муар обивки, и из-под неё полезут грязные внутренности кресла. Незнакомец чуть дёрнул уголком рта. Должно быть, эта история с двумя мундирами слонимского подпрефекта, которые тот переодевал когда власть в городе менялась с русской на французскую или обратно, была известна и ему. Как и успевал-то? – восхитился в своё время Глеб, услышав рассказ об этом от отца. Небось в запасе с собой таскал, как увидит, что власть меняется, так в нужник и бежал переодеваться, на ходу меняя шляпу! – Долго так собираешься переодеваться? На двух стульях не усидишь, всё равно выбрать придётся…

– Я, как ты наверное, заметил, не переодеваюсь, – медленно проговорил Осип Антонович. – Моя служба всегда одинакова… давно выбрал.

Глеб только вертел головой от одного к другому, пытаясь понять, о чём говорит его приятель и этот неизвестный гость Олешкевича. Тут, на счастье, в дверях появился хозяин – теперь он уже выглядел вполне презентабельно – в серо-голубом сюртуке и тёмно-серых панталонах, причёсанный и побритый – и не скажешь, что всего четверть часа назад волосы дыбом стояли.

– Осип Антонович! – восторженно воскликнул он, увидев незнакомца. – Душа моя, да что ж вы стоите? А вы что же, Габриэль, даже не представили нашего юного друга и пана Осипа?

Невзорович перевёл дух – при появлении Олешкевича Кароляк чуть расслабился, выпустил подлокотники, хотя острые желваки по-прежнему ходили по его челюсти. А Глеб уже начал опасаться, что разговор вот-вот закончится дракой, а то и того хуже – дуэлью. В воздухе ощутимо пахло серьёзной ссорой.

– Пан Габриэль, немедленно прекратите ссориться с нашим дорогим коллежским асессором (Глеб почувствовал удовлетворение – угадал!). Прошу, Осип Антонович, знакомьтесь, Глеб Невзорович из Литвы, шляхтич герба Порай. Глеб, это Юзеф Эммануэль Пржецлавский, или как он больше предпочитает – Осип Антонович Пржецлавский, шляхтич герба Глаубич Слонимского повята…

Неудивительно, что Габриэль пытался уколоть Пржецлавского именем Броньского – слонимский подпрефект был земляком петербургского коллежского асессора, – подумал Глеб, раскланиваясь с Пржецлавским. А Олешкевич продолжал:

– Он служит при русском министерстве иностранных дел секретарём.

«Дипломат», – была первая мысль. А за ней и вторая: «Почти шпион».


3


Пржецлавский пробыл у художника недолго, перемолвившись с ним только несколькими словами – то ли его смутила враждебность Кароляка, то ли у него было к Олешкевичу какое-то приватное дело, которое он не счёл нужным обсуждать в присутствии юношей, одного малознакомого, другого – враждебного. В любом случае, дипломат, проведя с полчаса в гостиной в светской беседе, безукоризненно вежливой и совершенно бессодержательной, откланялся и ушёл.

Вскоре после его ухода Фёкла позвала пить чай – ведёрный медный самовар в столовой пыхал жаром, начищенный как огонь. На столе громоздились рядами вазочки с китайским сахаром, русским медовым вареньем – клубничным, вишнёвым, калиновым, брусничным и клюквенным, печатные тульские пряники соседствовали с пражскими рогаликами и парижскими круассанами, рейнвейн и мозельское шипело в бокалах. Богатый стол совершенно не сочетался с бедной обстановкой квартиры Олешкевича, но это никого не смущало, и Глеб тоже решил не удивляться.

Разговаривали они за столом о том же, о чём до того говорили с Пржецлавским – обо всём сразу и ни о чём. Однако Глеб инстинктивно чувствовал, что на этот раз разговор имеет какую-то тему, но не мог –понять какую – в словах Кароляка и Олешкевича то и дело проскальзывали какие-то намёки, обычные вроде бы безобидные слова звучали так многозначительно, что ему оставалось только ломать голову над тем, что хотелось сказать его собеседникам.

Говорили по-польски, иногда переходя на французский – и тем, и другим языками в равной мере владели и Олешкевич, и Кароляк, и Глеб.

– Так, стало быть, ваше имение по Виленской губернии? – взгляд Олешкевича, пожалуй, мог бы сравняться прозрачностью и пронзительностью с солнечными лучами, рвущимися в пасмурный день сквозь облака, когда потоками света солнце падает на лес или поле.

– Да, пан Юзеф, – Глеб чуть склонил голову. – Мы живём по Витебской губернии… и всего год назад я учился в виленской гимназии..

– Пан – католик? – во взгляде пана Юзефа внезапно прорезалось что-то такое, от чего мороз продрал по коже. Ощущение было такое, словно Олешкевич видел Глеба насквозь, вместе с тем, Невзорович ощущал что-то странное – словно и Кароляк, и художник от него что-то скрывали.

– Пан – униат, – сумрачно ответил Глеб. Скорее всего, в питерской диаспоре Польши и Литвы говорить такое не полагалось, считалось делом неприличным и грубым, но ему было уже наплевать – навязли в зубах околичности и оговорки. – Пан чтит и митрополита Серафима, и папу Льва XII-го… и пану высочайше наплевать на тонкости вероучения…

Глеб остановился – собеседники смеялись. Кароляк ухмылялся добродушно, словно услышал что-то такое, что обычно говорят во всеуслышание дети, а Олешкевич – тот только сдержанно усмехался, словно Глеб заявил во всеуслышание какую-то глупость, недостойную того, чтобы на неё обращать внимание.

В гостиную, слоново топоча ногами, ворвались два кота – серый и рыжий, сцепились и покатились под стол с прерывистым пронзительным мявом.

– Молодость, – обронил художник так, что у Невзоровича пропало всякое желание спорить, прекословить и обижаться. Олешкевич наклонился, поднял с пола за шкирку рыжего кота, усадил к себе на колени, погладил по загривку. Кот немедленно заурчал, прижмурившись и принялся когтить колено хозяина, не забывая, впрочем, коситься на серого, который тёрся о ногу художника, выгибая спину высокой дугой. – Молодость – время горячности, время поспешных решений… пан определённо причисляет себя к униатам?

Глеб на мгновение запнулся (висело всё-таки над душой что-то такое, что словно шептало – обыграет тебя пан Юзеф! а только и выиграть хотелось чрезвычайно!), и всё-таки заносчиво бросил в ответ:

– Определённо, пан Юзеф!

И отвёл глаза – слишком уж лицо пана Олешкевича было таким… у Глеба не было слов, чтобы описать его выражение. Ощущение было таким, словно пан Юзеф ждал от него чего-то другого – убей его бог, но Невзорович не мог представить, чего ждал от него художник.

– Тоже неплохо, – бесцветным голосом сказал художник, так, словно ожидал от Невзоровича чего-то невероятно большего, чем прозвучало в словах панича из Невзор. Глаза его внезапно повернулись в сторону Глеба, остановились на нём – Невзоровичу вдруг показалось, что взгляд художника вот-вот проникнет в самые глубины его души. На мгновение. Не больше. – Униатская церковь, как впрочем, и православная, и даже лютеранская и кальвинистская, ничуть не меньше, чем католическая достойна приобщения к истине…

На то же самое мгновение Невзоровичу показалось, что вот сейчас Олешкевич добавит что-то такое, что покажет ему, шляхтичу из Невзор и Волколаты способ стать кем-то не тем, кто он есть на самом деле.

На миг.

Потом Олешкевич и Кароляк встретились глазами, и художник на какое-то мгновение прикрыл глаза, словно согласился с чем-то незримым, таким, чего не видел ни Глеб, ни Габриэль.

Впрочем, точно ли Габриэль не видел?


Невзорович стоял лицом к окну – там, на питерской перспективе, прямой, словно вычерченной по линейке (так, впрочем, оно и было) стыл морозный северный день.

Правда видно было не много – стёкла внешних рам густо закуржавели, только посредине в самых больших из них оставалось едва подёрнутые инеем полупрозрачные озёрца чистого стекла.

Что-то коснулось ноги Глеба, мальчишка опустил голову – рыжий кот прошёлся мимо ноги, потёрся выгнутой спиной. В этом мгновенном движении Невзорович успел уловить что-то мимолётное в стекле – Олешкевич и Кароляк за его спиной обменялись быстрыми жестами.

Непонятными жестами.

Оборачиваться он не стал – раз они друг другу что-то показывают за его спиной, значит, не хотят, чтобы он это видел. Ну, значит, он и не видел.

Потом Олешкевич поднялся, подошёл к нему и остановился рядом. Несколько мгновений смотрел в окно. Вздохнул.

– Удивительный город, – пробормотал он, чуть поёжившись. – Словно воплощённая мечта Великого Зодчего…

Габриэль за их спинами вздрогнул – Невзорович видел это отчётливо. Сам же Глеб, решив не обращать внимания на странности старшего приятеля, только поднял брови:

– Пан Мицкевич считает иначе…

– Вот как? – неожиданно заинтересовался Олешкевич, поворачиваясь к Глебу. – И что же он говорил?

– Вавилоном называл, – тепло улыбнулся Глеб, вспоминая наводнение и растрёпанную фигуру Мицкевича на постаменте Медного всадника. – Говорил, что слишком упорядоченный, слишком строгий. Слишком северный и холодный. Слишком мрачный. Словно русский азиатский деспотизм.

Губы художника тронула улыбка.

– Пан Адам – большой талант, но тут нужно быть скорее художником, а пан Адам – поэт. Впрочем, он не одинок в своём мнении… вот послушай:


Звучит на башне медь – час нощи,

Во мраке стонет томный глас.

Все спят – прядут лишь парки тощи,

Ах, гроба ночь покрыла нас.


Голос Олешкевича звучал торжественно, но русская речь после того, как за столом звучала только польская и французская, вдруг показалась Глебу почти незнакомой.


Сон мертвый с дикими мечтами

Во тьме над кровами парит,

Шумит пушистыми крылами,

И с крыл зернистый мак летит.


Верьхи Петрополя златые

Как бы колеблются средь снов,

Там стонут птицы роковые,

Сидя на высоте крестов.


Так меж собой на тверди бьются

Столпы багровою стеной,

То разбегутся, то сопрутся

И сыплют молний треск глухой.


Звезда Полярна над столпами

Задумчиво сквозь пар глядит;

Не движась с прочими полками,

На оси золотой дрожит.


– Кто это сочинил? – очарованно спросил Глеб, и губы Олешкевича вновь тронула улыбка.

– Семён Бобров, замечательный русский поэт, не оценённый соотечественниками… как видишь, не только поляку Петербург кажется мрачным и зловещим.

– Но не вам? – полуутвердительно спросил Невзорович.

Пан Юзеф покачал головой.

– Этот город прекрасен, Глеб… им мог бы гордиться сам великий Хирам Абифф, если бы ему довелось строить Петербург.

Габриэль снова вздрогнул, и Невзорович снова не обратил на это внимания.

– Кто это – Хирам?

– Великий Зодчий, – мечтательно ответил Олешкевич, чуть прищурив глаза и вглядываясь в очертания города за замёрзшим окном. – Строитель храма Соломона в Иерусалиме…

– Но он жил… – начал Глеб.

– Три тысячи лет назад, – пожал плечами пан Юзеф. – Его детище было чудом зодческого искусства, об этом сказано во всех старинных манускриптах. К сожалению, мы не знаем, как выглядел этот храм… да и Хирам не построил больше ничего – его убили. И только его ученики и подмастерья сохранили память об этом сквозь века.

Олешкевич шевельнул плечом, словно давая знать, что не хочет больше говорить об этом, и Глеб смолк, хотя и успел заметить, как облегчённо перевёл дух Кароляк, словно художник только что едва не рассказал Глебу что-то важное и тайное, такое, чего ему, мальчишке, знать пока не полагалось.


Дверь парадного примёрзла, и Глебу пришлось налечь на неё изо всех сил, чтобы она, с треском оторвавшись от придверин, наконец, отворилась. Сырой питерский морозец сразу ухватил за уши, и Глеб, приостановясь на широко расчищенной дворником дорожке от парадного к тротуару, обернулся к выходящему из парадного Габриэлю и потёр ухо перчаткой, чуть сдвинув фуражку набок.

– Холодно, – пожаловался он, улыбаясь, и Габриэль кивнул.

– Холодно, – серьёзно подтвердил он.

Репетир на часах Кароляка прозвенел три часа дня.

В этот миг откуда-то из-за дома донеслись вопли – пронзительный женский визг и пьяная мужская ругань. Невзорович вздрогнул и удивлённо покосился на угол дома, ожидая, что со двора вот-вот появится пьяная компания, но никто не появился, а крики продолжались.

– Что это? – удивлённо спросил Глеб, вслушиваясь, и на мгновение забыл даже о морозе.

– Где? – не понял Габриэль, поглубже натягивая цилиндр – европейская шляпа плохо грела голову.

– Вот эти крики, – пояснил Невзорович, вслушиваясь и потирая второе ухо.

– А, не обращай внимания, – махнул рукой Кароляк и криво усмехнулся. – В этом доме на первом этаже непорядочный дом, вход со двора… рубль с полтиной за час… – в его голосе слышалась быстро нарастающая горечь. – Так и живёт наш великий художник… рядом с курвёшником…

– Бордель, что ли? – не враз понял Глеб, быстро краснея, словно его макнули лицом в кипяток.

– Ну да, – ответил Габриэль как о само собой разумеющемся, покосился на Глеба и рассмеялся. – Да ты, я смотрю, живой бабы и не нюхал ещё, шляхтич… неужели ни одной доступной холопки поблизости не оказалось в Волколате или в Невзорах, а?

Глеб молчал, насупившись, щёки и уши полыхали. Хорошо хоть, мороз из-за этого не чувствовался.

– Ну ничего, мы это поправим, не стесняйся, как паненка перед гусаром, – сально ухмыляясь, сказал Габриэль, и Глеб смутился окончательно, даже в глазах защипало. От досады на себя и на Кароляка он готов был уже броситься на Габриэля с кулаками, но тот, уже не обращая внимания на Невзоровича, вдруг махнул рукой кому-то за его спиной. Глеб обернулся – фаэтон Кароляка уже остановился около тротуара, Теодор ёжился на облучке, кутаясь в тёплый русский тулуп.

– Он чувствует, что ли, когда ты выйдешь? – удивился Глеб, торопливо шагая к экипажу вслед за Габриэлем. Тот, посмеиваясь, покачал головой, стряхнул с цилиндра редкие снежинки – день был холодный, безветренный и малоснежный.

– У меня договорено с ним было, чтобы он в это время подъехал, – пояснил Габриэль, хватаясь за поручень фаэтона и распахивая дверцу.

– У твоего слуги есть часы? – удивление всё ещё не прошло, а вот вся злость на Кароляка вдруг куда-то подевалась. Глеб сказал себе, что Габриэль старше его, и он, Глеб, может быть, просто не понимает сурового мужского юмора, видимо, в мужских компаниях так и должно быть…

– Нет, но он сидел всё это время в трактире, где есть часы, – пояснил Габриэль, покровительственно улыбаясь.

Шляхтичи один за другим вскочили в экипаж и упали на обшитое порыжелой от старости кожей сиденье. Теодор обернулся к ним лицом и проговорил наставительным тоном, протягивая свёрнутую медвежью шкуру:

– Прикройтесь, панове, сегодня мороз.

– Мороз, Теодор, мороз, – согласился Кароляк, кутаясь в полость.

Шляхтичи прижались друг к другу на морозе, и фаэтон тронулся, чуть поскрипывая колёсами.

– Колёса скрипят, Теодор, – недовольно сказал Кароляк немедленно.

– Скрипят, пан, прошу прощения, – отозвался кучер виновато. – Завтра же поправим это дело.

Под неторопливый и незлобивый разговор Габриэля с кучером Глеб задумался о странностях сегодняшнего дня.

Они провели у Олешкевича почти четыре часа, и Глеб так и не мог понять, зачем они туда приходили.

Увидеться с Олешкевичем?

Попить у художника чай?

Поссориться с Пржецлавским?

Он не понимал.

Невзорович покосился на Габриэля – Кароляк уселся на господском сиденье фаэтона, кутаясь в просторную медвежью полость (питерский мороз забирался и под неё, а уж тем более, под щегольский цилиндр Габриэля), и тут же чуть тряхнул головой – а прав ли он в своих подозрениях? Не на пустой ли след оглядывается?

Но он не мог отделаться от ощущения, что не его познакомили с нужными людьми, а нужным людям показали его.

– О чём задумался, пан Невзорович? – Габриэль весело толкнул Глеба в плечо под медвежьей шкурой, словно почуяв сомнения.приятеля.

– Интересный был день, – медленно ответил Глеб, и Кароляк тут же подхватил:

– Да, и как твои впечатления от пана Юзефа? По-прежнему считаешь его интересным человеком?

– Ты про Олешкевича?

– Ну не про Пржецлавского же, – поморщился Габриэль. – Какой он пан Юзеф? Он действительно Осип уже, самый настоящий Осип.

В голосе Габриэля явственно прозвучала неприязнь, почти ненависть, та, что ещё утром удивила Невзоровича, и Глеб наконец спросил:

– А с чего ты к Пржецлавскому так… будто он твою любимую пасеку вывез и тебя без мёда оставил?

– Ты не шути такими вещами, – медленно и тяжело выговорил Кароляк. – Ты его мундир видел? Мы тут в этом городе… воплощённой ледяной мечте взбесившегося геометра, что бы там ни говорил Олешкевич… мы просто живём. Кто-то – потому что тут есть приличное общество, кто-то – потому что так деспот велел… а Пржецлавский – тот служит! Царю служит, тирану! Пусть не на военной службе, пусть на статской – это всё равно!

– Я ведь тоже буду служить, – задумчиво сказал Глеб.

– Ты – дело иное, – пожал плечами Габриэль. – Тебя опекун твой вынудил, к тому же ты и тут сумел вывернуться… к тому же, когда станешь полнолетним, ты можешь и не служить. А Пржецлавский – он сам так захотел! Ну ничего, погоди, придёт время…

Кароляк осёкся, словно наговорил лишнего, покосился на Глеба – тот молчал, словно не обратил внимания на оговорку приятеля.

Загрузка...