Глава 1. Вразнобой


1


На промороженных окнах от печного жара протаяли прозрачные озёрца, в которые косо падали длинные блики – солнце поворотило к западу, и скоро эти блики повернутся и станут не косыми, а прямыми, станут ещё длиннее, дотянутся и до жарко натопленной изразцовой печи.

Окна были высокие, почти в человеческий рост, с тяжёлыми переплётами карельской берёзы, и в каждом – стёкла размером с лист бумаги in quartro1.

Влас стоял коленями на стуле, опершись на выгнутую спинку локтями, задумчиво шевелил ступнями и безотрывно глядел в проталину на окне, прижимаясь лбом к окуржавелому стеклу. Лоб леденило холодом – привычное ощущение. Стёкла у Иевлевых были не самого лучшего качества, чуть мутноваты, там и сям тронулись желтизной, а кое-где и прозеленью, но широкий простор заснеженного залива разглядеть было можно.

Отсюда, с Коломны, вид на залив и так был хорош, а иевлевский дом ещё к тому же стоял у самой набережной, и от морских (морских, да… и всё-таки – морских!) ветров его чуть прикрывали только три сосны на песчаном откосе, сами изогнутые от постоянного ветра.

Кто-то протяжно вздохнул около самого уха, Влас медленно повернул голову.

Венедикт.

Веничка.

– Что там? – таинственным шёпотом спросил кузен, заинтересованно кивая в окно. Власу понадобилось всего мгновение, чтобы понять, что кузен иронизирует. Ну и правильно – ишь, гость, уставился в окно и в ус не дует.

Он нехотя повернулся спиной к окну и уселся на стуле, забросил ногу на ногу, качнул носком штиблета.

– Нет, ну правда, Влас, – Венедикт чуть надулся, упал на соседний стул, толкнул помора в бок. – Чего ты там увидал такое?

– Море, – нехотя ответил Смолятин. Теперь ему и самому уже казалось дивно – эва, моря не видал, что ли? Видал и не таково, как эта Маркизова лужа, настоящее море! – Видел, простор какой?

– Льды, – всё ещё непонимающе сказал Венедикт.

– Ну да, – кивнул Влас. – На Белое море наше похоже. У нас от крыльца в Онеге, бывало вот такой же вид открывался – и льды, и торосы, и далеко-далеко на льду – полынья, а около неё словно пятнышко серое – нерпа подышать вылезла, свинья водяная… только льды – белые-белые, а здесь немножко зеленью отливают…

Голос его дрогнул, чему помор сам несказанно удивился – видимо, всё же стосковался он по дому. Впервой так надолго из дому уехал – хаживал и на Матку, и на Грумант, и в норвеги, только ни разу дольше трёх месяцев не доводилось, да и постоянно рядом свои, знакомцы были, которых знал с малолетства. А сейчас он в Питере уже больше полугода, а из своих знакомцев, которые поморской говоркой умеют – только брат Аникей, да и тот больше по-здешнему изъясняется. Да и сколько ты его видел, того брата-то за полгода? Два раза, да и те на последний месяц пришлись, на декабрь.

– Тоскуешь? – всё так же и тихо и понимающе спросил вдруг Венедикт, и Власа мгновенно охватило сразу два противоречивых чувства.

Сначала – словно чем-то тёплым прошлось по душе, вот-вот – и слёзы на глазах появятся, так, словно кто-то родной рядом возник и по голове погладил. Впрочем, если подумать, то так и есть – Венедикт-то как-никак родня. Но думать не хотелось ничуть.

Потом, сразу вслед за первым – злость. Да что этот мальчишка (пусть даже и ровесник, а всё равно – сопляк!) о себе воображает?! В море не бывал, на кулаках с другими кадетами и то побиться робеет – а туда же, в утешители лезет!

Но прихлынуло волнами и тут же ушло. Мгновенно. Спряталось где-то в глубине, затаилось, словно палтус в песчаном дне.

Венедикт, видимо, всё же что-то почуял, чуть отодвинулся даже, глянул настороженно. Влас выдавил из себя улыбку – должно быть, подействовало, поверил кузен.

Или не поверил. Но понять это ни тот, ни другой уже не успели.

Дверь распахнулась с треском, обе филёнки стукнули о стены, и в комнату вбежали две девчонки в одинаковых платьях тёмно-голубого батиста с кружевами и рюшками, с шиньонами2 в тёмно-каштановых волосах – обе были похожи на Иевлева.

Близняшки.

Остроносые, лица как миндальный орех, карие глаза, ямочки на щеках. И не отличишь, только одна чуть ниже ростом и черты лица тоньше и мельче.

Сёстры Венедикта, Наташа и Соня. Натали и Софи, как они представились при знакомстве, но тут же исправились и назвали русские имена, как только мать Венедикта сделала строгое лицо.

– Ага! – звонко выкрикнула Наташа, старшая (Власу втайне уже сообщили, что она старше на четверть часа), та, у которой черты лица покрупнее и ростом повыше. – Нашли! Вот вы где, братцы!

Нет, жаловаться было не на что – помора Иевлевы приняли как своего, так, словно давно забытый родственник воротился после долгой отлучки (тем более, что в какой-то мере так оно и было). У Власа даже возникло странное чувство досады на материну гордость – и чего было дичиться столичной родни?! Хотя в глубине души он, конечно, понимал – чего. И сам, пожалуй, был таким же, как и Аникей. Мало ли что там когда-то прадед Ванятка Рябов женился на дочери капитан-командора? Мужик есть мужик, а дворяне есть дворяне. Как на Дону когда-то говорили – не водись жиды с самарянами, а казаки – с дворянами. Однако вот же – встретились, и всё хорошо.

Девчонки сразу же окрестили его «братцем» – Влас не возражал. Братец так братец, тем более что обе эти егозы живо напомнили ему и дом, и Иринку. Таскали за руки по дому, не пускали в комнату Венедикта, куда кузен несколько раз порывался его затянуть. Потом всё же затянул вот. И тут на Власа накатило – в окно поглядеть.

Однако близняшки и здесь их нашли.

– Матушка велела передать, что ждёт всех к столу через час, – сказала, посмеиваясь, Софи – несмотря на недовольство мадам Иевлевой, Влас всё-таки звал кузин их французскими именами. Про себя звал, но не сомневался, что язык не повернётся звать их иначе и в глаза. Тем более, что и Венедикт звал сестёр так же.

– Натали, Софи, – просительно сказал Венедикт из-за его спины. Девочки весело переглянулись и одновременно рассмеялись.

– Уходим, уже уходим, дорогой брат, – тонко пропела Натали, делая насмешливый книксен. – Как же, понятно, у вас тут мужские тайны…

Близняшки вновь расхохотались и скрылись за дверью.

– Идём, – Венедикт неловко прикоснулся к плечу кузена, словно хотел его подтолкнуть перед собой, но не решился. Нет, Веничка, не меняешься ты, – вздохнул про себя Влас, подчиняясь и шагая ближе к книжному шкафу.

И через мгновение забыл обо всём остальном.

Корешки книг – потёртые и новенькие, матерчатые и кожаные. Буквы – позолоченные и посеребрённые, тиснёные и рисованные киноварью.

– А богато живёшь, кузен, – не удержался Влас, с завистью сказал, разглядывая книги.

Их было не так уж и много, десятка три, но разве это мало для того, у кого на столе никогда больше двух-трёх книг не бывало, и то чужих, взятых на время. Только истинный книголюб поймёт это завистливое чувство.

Несмело протянул руку, коснулся корешков кончиками пальцев.

Вот Пушкин – «Руслан и Людмила», «Бахчисарайский фонтан» и «Цыганы» – карандашные рисунки, плотный картон переплётов и матерчатые корешки.

Вот Гомерово сказание «Илиада», перевод Ермила Кострова, новиковское издание 1787 года.

Вот «Путешествия в некоторые отдалённые страны мира в четырёх частях: сочинение Лемюэля Гулливера, сначала хирурга, а затем капитана нескольких кораблей», ехидная, остроумная и желчная книга, написанная сто лет назад англиканским священником Джонатаном Свифтом. Влас никогда раньше не держал её в руках, но много раз слышал о ней от лейтенанта Завалишина, и потому сразу узнал по корешку, стоило только прочитать первые слова названия. Николай Иринархович отзывался о «Путешествиях…» со сдержанным восхищением, а вот отец Власа, послушав, его, хмуро попросил лейтенанта не смущать незрелый разум мальчишки. Впрочем, Влас, подслушав случайно отцов разговор с офицером, немедленно пообещал себе при случае найти и прочитать эту книгу.

– Да ты не туда смотришь, – с лёгкой досадой сказал кузен, лёгким толчком поворачивая голову Власа влево. – Сюда глянь.

И вправду!

Помор глянул и чуть не задохнулся.

Сэр Вальтер Скотт собственной персоной, прошу любить и жаловать.

«Пуритане». «Чёрный карлик». «Легенда о Монтрозе». «Гай Мэннериг».

И рядом – английские издания, ещё не переведённые в России.

«Rob Roy». «Ivanhoe». «The Pirate». «Quentin Durward».

– О боже, – только и смог выговорить Влас под довольный смех Венедикта. – Какое сокровище… откуда?

– У меня батюшка служит по дипломатической части, – пояснил кузен, блестя глазами. – Выписал из Англии через своего давнего знакомца.

Влас в ответ только длинно и прерывисто вздохнул.

– Я из них только «Пуритан» читал, да ещё отрывки из «Айвенго» в журнале каком-то, забыл название, – сказал он, глядя на полку расширенными глазами.

– Ну вот теперь и почитаешь, – засмеялся Венедикт довольно. – Хоть и сегодня вечером, – и в ответ на удивлённый взгляд Власа сказал решительно. – Я с матушкой уже поговорил – незачем тебе на ночь глядя в корпус невесть как добираться, попразднуешь Рождество с нами, да и заночуешь у нас, а с утра вместе и поедем.


Отец Венедикта Иевлева оказался неожиданно малосимпатичным и остро напомнил Смолятину Кащея Бессмертного из сказок бабки Анисьи, отцовой матери – именно таким Влас себе Кащея всегда и представлял – худой, да так, что страшновато, кожа на угловатом костистом лице в обтяжку, высокие залысины от лба, тяжёлая, гладко выбритая челюсть. Черепаховые очки с толстыми стёклами нависают над прямым носом, а тёмно-лиловый сюртук обвисает на тощем теле, словно мужичья рваная рубаха на огородном пугале – так и кажется, что вот дунет ветер и взовьются полы сюртука, захлопают на ветру парусом с оборванными шкотами3.

Голос Иевлева-старшего неожиданно оказался ему под стать – скрипучий и пронзительный.

– Сильвестр Иеронимович, – представился он, пожимая Власу руку. Пожатие было крепким, хотя и рука оказалась такой же костлявой, как и лицо. – По деду назван, вашему прадеду, стало быть. А к вам как обращаться, родственник?

– Влас, – чуть стеснённо пробормотал помор, гадая, как разговаривать с новой роднёй – Иевлев-старший ему остро не понравился. А ведь его теперь, пожалуй, дядей величать придётся.

– А по отчеству? – улыбка Сильвестра Иеронимовича тоже была малоприятной, тонкие губы растягивались словно гуттаперчевые в почти прямую линию, да и доброжелательства в голосе было маловато.

– Логгинович, – Влас кашлянул, медленно обретая спокойствие. – Только ни к чему это, Сильвестр Иеронимович, я ведь вас намного младше, вполне будет достаточно, если вы станете обращаться ко мне по имени.

На столе у Иевлевых красовался жареный гусь с яблоками, точно такой же, какие стояли на столах и в Корпусе, только здешний гусь был раза в полтора побольше, к тому же в корпусе Власу от гуся достался только крыло (правда мяса на нём было вдосталь), а сейчас перед ним на тарелке красовался сочный кусок гусиного окорока, и коричневые шкварки на коже исходили ароматным паром. Хлеба тоже было вдосталь, и чёрного, и белого, посреди стола красовалось большая фаянсовая супница, из-под сдвинутой крышки которой тянуло знакомым ароматом – тройная налимья уха, тут же опознал Влас знакомый запах. И почти тут же перед ним очутилась глубокая миска с этой ухой – янтарные лужицы жира окружали крупные куски беловатого рыбьего мяса и перья жареного лука.

По-простому едят, – порадовался про себя Влас, берясь за серебряную ложку. Страх подумать, что было бы, кабы перед ним на столе оказался сложный столовый прибор из полутора десятков ножей и вилочек, который ему как-то довелось видеть в обеденной комнате адмирала Карцова. Откуда ж ему, поморскому мальчишке, знать, что с теми вилками и ножиками делать, как держать, да когда именно в ход пускать.

Ел Иевлев-старший так же, как и выглядел – чопорно и угловато двигаясь, деревянно тянул ко рту ложку с ухой. Опрокинул серебряную чарку домашней кедровой настойки («ради праздника и нового знакомства»), уколов Власа неприятным взглядом, отчего кадет съёжился и едва не отложил ложку, прожевал кусок гуся, выпил ещё и, промокнув губы тонкой батистовой салфеткой, поднялся из-за стола.

– Благодарю, хозяйка, – церемонно склонил он голову в сторону жены, которая, к изумлению Власа, смотрела на него едва ли не с обожанием. – Прошу у всех прощения, но мне надо работать. Рад был познакомиться с новой старой роднёй…

Он вновь уколол Власа неприятным взглядом и удалился из столовой, шаркая и чуть прихрамывая.


– Не понравился тебе отец? – в голосе Венедикта прозвучали одновременно сдержанная усмешка и едва заметная обида.

Влас промолчал.

В спальне царил полумрак, за окном едва слышно шуршала позёмка, а в углу на тябле (божнице, – напомнил себе Влас местный выговор) едва тлела масляная лампада, бросая длинные дрожащие тени на стены, обтянутые цветной тканью.

Офицерскую складную кровать принёс для Власа из кладовки лакей – видно было, что он недоволен чудачеством молодого господина, благо в доме нашлась бы для гостя и целая свободная комната, но Венедикт упёрся: «Влас будет ночевать у меня!», за что Смолятин был ему только благодарен – окажись он один в чужой комнате – и вовсе тоска бы взяла. Недовольство недовольством, но ни единого недовольного слова лакей сказать всё-таки не посмел.

– Ты не думай, что он вот такой, – голос Венедикта чуть дрогнул. – Нелюдимый там или чёрствый… ну да, сначала можно и так подумать. Только он на своей службе едва не в первых. А хромает от того, что маму во время наводнения спасал… вроде как вот вы с товарищами нашего эконома и профоса. Ногу ему бревном подбило…

Власу стало стыдно.

Ведь не зря же говорят – не суди людей по внешности. Он накрепко зажмурился, радуясь, что лампада едва светит, и Венедикту не разглядеть его лица.

– А тебе он и вправду рад, – судя по голосу, Иевлев улыбался. Влас молчал, и Венедикт, приподнявшись на локте, спросил. – Ты спишь, что ли?

Влас молчал, стараясь, чтобы его дыхание было как можно ровнее.

Пусть думает, что я сплю.


2


– А вы удивительно хорошо знаете русский язык…

Пан Адам Мицкевич мельком глянул в окно (с серого питерского неба косо несло крупными хлопьями снег – обычная рождественская непогодь) и, невольно поёжась, снял с вешалки плотную дорожную шляпу с широкими полями. Покосился на башенные напольные часы в углу – тёмный орех, чиппендейловская резьба (ангелы и единороги), фигурные бронзовые стрелки в стиле барокко, готическая цифирь на посеребрённом циферблате.

– Юзек! – позвал он, невольно повышая голос. Невзорович на выкрик пана Адама чуть вздрогнул, но не изменил позы – мальчишка сидел на высокой укладке, подобрав ноги в мягких домашних туфлях-бабушах.

В дверь просунулась кудлатая непокрытая голова – густые усы и короткая, стриженая борода, глаза цвета старого ореха, прямой нос с едва заметной горбинкой. Кроме того, можно было видеть тёмную от загара шею и едва заметно засаленный ворот рубахи под тёмно-зелёным сюртуком.

– Юзек, наконец-то, – раздражённо бросил пан Адам. – Кофры готовы?

– Ещё несколько минут, пане, – терпеливо ответил Юзек, чуть кланяясь. Он равнодушно скользнул глазами по сидящему на укладке Глебу – а чего ему удивляться, когда он вчера сам отворил дверь перед этим мальчишкой, который в последние полтора месяца с именин пана Адама стал в этой квартире своим человеком. Да и постель вчера для этого мальчишки готовил тоже он. – Никак не могу самый большой кофр закрыть…

Голова камердинера скрылась за дверью.

– Вы всё-таки уезжаете, пан Адам? – вопрос был простой вежливостью, Глеб ещё с прошлого визита знал о намерении Мицкевича уехать, правда, поэт в тот раз так и не сказал, куда он едет.

– Да, Глеб, через час с Сенной уходит дилижанс на Москву, – рассеянно ответил Мицкевич, снова нетерпеливо глянув в окно, бросил шляпу на укладку рядом с Глебом, привычным движением взбил пышные бакенбарды. – Наконец-то уеду из этого инеистого Вавилона…

– А едете-то?.. – Невзорович не договорил.

– В Одессу еду, – прерывисто вздохнул Мицкевич. – Не в Вильно и не в Варшаву, увы. Новая служба…

– Служба? – приподнял брови Глеб. Спустил, наконец, ноги с укладки, понимая, что всё равно сейчас придётся собираться – собственно и ночевать-то вчера остался именно для того, чтобы пана Адама проводить.

– Да, – по тонким губам Мицкевича промелькнула едва заметная усмешка. – Профессором словесности в лицее Ришелье. В Одессе сейчас довольно много поляков и литвы…

Оборвав сам себя, он повернулся к столу, несколько мгновений разглядывал в беспорядке разбросанные бумаги – печатные и рукописные, гербовые и простые, в пометках, помарках, и исписанные убористым летящим почерком, потом наугад, но точно выдернул из кипы бумаг тонкий кожаный бювар. Скривил губы:

– Так и знал, что обязательно что-нибудь останется. А в кофрах уже свободного места и не осталось… – он помедлил мгновение и протянул бювар Невзоровичу. – Возьмите, Глеб. Это подарок.

Бювар был хорош. Жёлтая тиснёная кожа, серебряные оковки по углам, серебряные же монограммы, гнёзда для карандашей и перьев, просторный карман для блокнота.

– А вы так и не ответили мне, – прервал вдруг Мицкевич благодарности Глеба, и кадет, подняв голову, наткнулся вдруг на пристальный цепкий взгляд поэта.

– А… о языке? – удивился Невзорович. – Так это просто. Батюшка мой, да и опекун тоже, смирились с властью царя и считали, что шляхтич должен знать государственный язык империи. Отец нанял для меня учителя, а потом, когда отец… – он помедлил мгновение, потом договорил, – потом пан Довконт продлил договор с учителем.

Разговор становился малоприятным, равно как и взгляд Мицкевича, но в этот миг дверь отворилась и перед взглядами пана Адама и Глеба вновь возникла кудлатая голова Юзека:

– Пан Адам, всё готово.

– А… да, – спохватился Мицкевич. – Собирайся, Юзек. Через полчаса ты должен быть готов к выходу.

Повернувшись к Глебу, он пояснил:

– Не оскорбляйтесь моим недоверием, пан Глеб, – он нервически передёрнул плечами, словно озяб от сочащегося из отворённой форточки холода. – Просто странно это. Редко какой шляхтич из Литвы едет учиться в царское военное заведение. Редко кто из шляхты знает и русский язык. И потом, я ведь имел самое прямое отношение к делу филаретов, а вас, тем не менее, не помню…

– Подозреваете, что я к вам приставлен надзирать? – понял Глеб и обиженно шмыгнул носом.

– Уже нет, – покачал головой Мицкевич. – Вы уже достаточно объяснили все мои недоумения.

Невзорович сбросил бабуши и решительно сунул ноги в штиблети, ощутив сквозь чулки едва заметную сырость, – чуть передёрнул плечами, предчувствуя зимнюю улицу.

– Не спешите, пан Глеб, – Мицкевич словно видел его насквозь, и всего парой слов способен был пригасить любые обиды. – Всё равно Юзек ещё не готов выходить. И потом, проводить меня должен прийти ещё один человек. Я хочу вас познакомить, хотя, вы, возможно, друг друга знаете и так.

Едва он договорил, как по всему парадному раскатился гулкий и частый стук дверного молотка – и почти сразу же Юзек выскочил за дверь на лестницу.

– О, а вот и он, должно быть, – оживился поэт, поворачиваясь к двери. Стук, между тем, прекратился, и скоро стали слышны шаги по лестнице, а потом через услужливо отворённую Юзеком дверь в прихожую проник юноша (самое большее, лет на пять старше Глеба) в тёмно-сером рединготе, под которой можно было видеть сюртук цвета слоновой кости. Сбитый на затылок чёрный боливар и монокль на тонкой цепочке.

– А, вот и вы, друг мой, – радушно приветствовал его Мицкевич, протягивая руку.

Обнявшись с поэтом, новый гость мельком бросил взгляд на Невзоровича, зацепился взглядом за мундир Корпуса и нахмурился. Глянул настороженно.

– Знакомьтесь, господа, – пан Адам широко повёл рукой в сторону Глеба. – Глеб Невзорович, кадет Морского корпуса, шляхтич Витебской губернии. Габриель Кароляк, шляхтич Виленской губернии.

– Невзорович? – взгляд Габриеля стал ещё менее приветливым. – Я знал Невзоровичей… пана Станислава и пана Ксаверия…

– Это мой отец и мой старший брат, – ухватив в словах Кароляка паузу, кивнул Глеб. – Я тоже слышал о Кароляках… они – родня Виткевичам…

– Верно, – снисходительно согласился Габриэль. – Мой отец и пан Викторин были женаты на родных сестрах…

– Так вы, ваша милость, стало быть, кузен Янека Виткевича, Валленрода? – удивился и обрадовался Невзорович.

– Вы знаете Валленрода? – обрадовался в свою очередь Габриэль.

– Мы соседи, а с Янеком мы – друзья, – пояснил кадет, и в этот миг, услышав деликатное покашливание Мицкевича, оба молодых шляхтича смутились и поворотились к нему.

– Прошу прощения, пан Адам, – первым справился со смущением (он был старше и опытнее) Кароляк. – Мы несколько увлеклись…

Ответом был весёлый взгляд Мицкевича и приглашающий жест.

– Ничего страшного, панове, – пан Адам, тем не менее, нахлобучил на голову шляпу. – Время не ждёт, надо спешить, иначе можно было бы и далее предаваться поиску общих знакомых и родни…

– …которых у нас много, – холодно добавил Кароляк и саркастически скривился. – Вся Литва – большая деревня, в которой Вильно – рыночная площадь у собора. Все всех знают…

– Вы, мой юный друг, меньше, чем на Варшаву, конечно же, не согласны, – неодобрительно, но снисходительно бросил Мицкевич, поворачиваясь к двери и крикнул в прихожую. – Юзек, моё пальто и кофры! Мы выходим!

– Безусловно, – всё так же холодно и твёрдо согласился с поэтом Кароляк, сбрасывая с плеча влажный комочек снега, а Глеб вдруг почувствовал обиду. Обиду за Литву, за укрытые в чащобах деревни и хутора, камышовые кровли крестьянских домов и гонтовые – помещичьих, за гонор застенковой шляхты… в общем, за всё.


Спускались по широкой полутёмной лестнице – впереди Юзек с тяжёлым кофром в руке, весь перекошенный на левое плечо для противовеса. За ним Глеб и Габриэль тащили кофр поменьше – для шляхтича не позор помочь старшему товарищу, даже если для этого придётся делать хлопью работу. И последним спускался почти налегке сам пан Адам, в одной руке – кожаный несессер с медными уголками и застёжками, в другой – плоский деревянный чемоданчик с пружинной задвижкой. На повороте лестницы (Мицкевич жил в бельэтаже и спускаться было – два пролёта) Глеб невольно покосился на чемоданчик, и пан Адам, перехватив его взгляд, пояснил:

– Там пистолеты. Мало ли что бывает в дороге…

– А в кофрах что? – полюбопытствовал Кароляк. – Тяжелы, холера ясна…

– Книги, друг мой, книги, – ответил Мицкевич, аккуратно сбрасывая со ступеньки какую-то засохшую с лета дрянь. Поморщился и сказал назидательно. – Пока что, к сожалению, не придумали способа, чтобы книги делать маленькими и лёгкими…

– Может и придумают ещё, – пропыхтел напряжённо Невзорович.

– Может быть, – охотно поддержал пан Адам. Прищурился, словно что-то припоминая. – В прошлом году Тадеуш Булгарина издал книгу «Правдоподобные небылицы, или Странствия по свету в двадцать девятом веке». Занимательное чтение. Не доводилось листать, молодые люди?

Юноши согласно мотнули головами.

Не доводилось.

– Непременно прочтите, – Мицкевич странно усмехнулся. – Главные герой оказывается внезапно в грядущем времени, на тысячу лет вперёд… так вот, там, среди прочих любопытных вещей, пан Тадеуш описывает некую «сочинительную машину», из которой можно узнать очень многое. Должно быть, и книги в ней содержатся тоже. Как знать, может, к двадцать девятому-то веку эти машины и станут такими, чтобы уместиться в такой вот (пан Адам тряхнул чемоданчиком с пистолетами) саквояж.

Как знать, как знать…

Глеб промолчал, прикидывая, кто бы это мог быть такой – Тадеуш Булгарин. Тадеуш… да ведь это же Фаддей Венедиктович! Тот, что написал «Осаду Сарагоссы» и «Марину Мнишех», которые он, Глеб, читал в журналах в библиотеке Корпуса!

– Где… издано? – прерывисто выговорил заинтересовавшийся Кароляк, пинком отворяя дверь парадного. Юноши протолкнули кофр в дверь и, отдуваясь, поставили его на снег рядом с другим. А Юзек уже озирался по сторонам, выглядывая свободного извозчика.

– В прошлом году выходило в «Литературных листках», а в этом – в журнале «Северный архив», – Мицкевич осторожно притворил за собой дверь. – Не люблю, когда хлопают дверьми… должно быть, и окончание там же, в «Северном архиве» и выйдет.

Лихо подкатил извозчик, едва не забрызгав мокрым снегом, придирчиво оглядел с головы до ног, отметив, должно быть, в уме и шинель Невзоровича, и редингот Кароляка, и каррик4 Мицкевича.

– Прошу, господа!

– Господа не едут, – холодно произнёс пан Адам, и в ответ на рванувшиеся возражения Невзоровича и Кароляка только запрещающе приподнял трость. – Не стоит протестовать, панове… не люблю долгих прощаний, поэтому расстанемся здесь. Пан Глеб, рекомендую вам не ограничиваться только обществом русских, сведите знакомство с поляками и литвинами, это необходимо здесь. Пан Габриэль введёт вас в салон к Шиманской, в общество Олешкевича… пан Габриэль, я полагаюсь на вас и оставляю вашим заботам нашего юного друга.

Юноши не стали больше спорить, послушно склонили головы.

Извозчик помог Юзеку взгромоздить на запятки оба кофра, откинул перед Мицкевичем дверцу пролётки. Пан Адам легко вскочил по откидной ступеньке, обернулся, не садясь на сиденье.

– Итак, прощайте, господа!

Когда пролётка скрылась за поворотом, Габриэль повернулся к Невзоровичу:

– Ну что ж, кадет… идём!


Город радостно гудел.

Где-то пели – нестройно, хором, но что пели – не разобрать. Где-то с залихватским визгом неслись по улице на тройке с бубенцами, визжала какая-то баба. Вкусно пахло печевом и жарениной, горячим чаем и сбитнем, громко зазывали на улицах продавцы сбитня и бубликов. Шумели трактиры и лавки, с лёгким скрипом вертелась на сенной карусель, с криками носились там и сям мальчишки – только успевай береги карманы и кошелёк, Сенная, она такова.

Вот и сейчас – на шляхтичей налетел мальчишка лет десяти в драном кучерском армяке и войлочном малахае, оторопело отскочил.

– Осторожней, лайдак5! – рявкнул ему Габриэль, сжимая кулаки. Пся крев, что за город!..

– Ляях, – протянул мальчишка, ничуть, впрочем, не испугавшись. – А ты не лайся, а то я своих кликну – и тебе не поздоровится. Мы тут ляхов не любим, у нас тут свои порядки, русские…

– Что ты сказал, змеёныш?! – процедил Габриэль, шагая вперёд, вот-вот – и метнётся кулак, сомнёт мальчишку, собьёт с ног. Тот уже приготовился свистнуть, и понятно было, что по свистку прибежит человек десять. Тогда и впрямь несдобровать. Но Кароляк отступать не собирался – ещё чего не хватало, чтобы шляхтич отступал перед хлопом.

Но в этот миг вмешался Невзорович, который всё это время пристально разглядывал встречного.

– Погодите-ка, пан Кароляк… – придержал он за рукав нового знакомца. – Эй ты… как там тебя… Лёшка?!

«Малышка». Тот самый.

«Малышка», видимо, тоже узнал Глеба, остановился, разжимая кулаки, но по-прежнему настороженно косясь на Кароляка.

– А, и ты здесь, литвин… – процедил он, облизнул губы и покосился назад, на гудящую невдалеке толпу, и Глеб вдруг понял, что никаких «наших» с ним здесь нет, а «малышка», скорее всего, тут на свой страх и риск пробавляется.

– Ты чего это на людей бросаешься? – спросил он насмешливо. – Приятеля вот моего чуть с ног не сбил. Удираешь, что ли от кого?

– Да нет, чего удирать-то, – мальчишка независимо повёл плечом, переступил с ноги на ногу разбитыми опорками, покосился на Кароляка, который смотрел куда-то в сторону. – Сейчас везде промышлять можно, Святки же. А у приятеля вашего… твоего… прощения прошу.

И правда, у схизматиков же Святки, – вспомнил Глеб. – Вчера рождество было. Где-то в груди чуть потеплело – вспомнились родные Невзоры, да и Волколата Довмонтова – там православные крестьяне тоже праздновали церковные праздники почти на две недели позже, чем господа, католики и униаты.

– Ну раз такое дело, ради праздника, я думаю, мой приятель тебя простит, – он тоже покосился на Кароляка, и тот, подумав, нехотя кивнул. – Хоть и не наш это праздник, а всё равно – святой день.

«Малышка» несколько мгновений ещё постоял, потом всё так же независимо шмыгнул носом, поправил капелюх и нырнул в толпу, загребая на ходу рыхлый снег опорками.

– Что-то ты какой-то слишком вежливый, пан Глеб, – процедил Кароляк, неприязненно глядя ему вслед. – С москевскими хлопами дружбу водишь, фамильярничаешь…

Они перешли на «ты» вскоре после отъезда Мицкевича, когда выпили на брудершафт в трактире на Мойке. Горячее вино шумело в голове, и Невзорович уже представлял, как он будет красться в корпус, опасаясь, как бы не попасться на глаза дежурному офицеру, пусть даже и не Овсову, а Деливрону. Впрочем, на сыром и холодном воздухе городских улиц лёгкий хмель быстро выветривался.

– Да, так вышло, что знакомство свели, – бросил Невзорович как ни о чём не значащем, не принимая вызывающего тона. Он тоже смотрел вслед «малышке», словно хотел что-то о нём понять, потом повернулся к Кароляку. – Прошу меня простить, пан Габриэль, но мне сейчас надо спешить… надеюсь, что мы с вами ещё увидимся.

– Обязательно увидимся, пан Глеб, – подтвердил тот, щуря водянистые глаза. – Обязательно увидимся. Непременно заходите как будет возможность к Марии Шиманской, у неё салон, там собираются все наши земляки.


3


Грегори проходил мимо двери кабинета директора – шинель внакидку, фуражка сбита чуть набок, нарочно из дерзости. Праздники так праздники, пусть и в форме одежды тоже хоть какая-то вольность будет. Хотя, попадись он в этот миг на глаза, к примеру, Овсову – кокосы, а то и розог не миновать. Однако Грегори, глядя на чугунных, нарочно бравировал, ходил по краю опасности.

Нарывался на розги.

Хотя и невелика храбрость в праздники дерзить, когда даже чугунным почти ничего не грозит.

Рождество миновало, но праздничные дни продолжались – волей государя Александра Павловича на другой день после рождества праздновался день победы над узурпатором – двенадцать лет назад русская армия вышла к границам России как раз в сочельник.

Весь город на Рождество, кроме райков, балаганов и вертепов украшался флагами, на Марсовом поле всю вторую половину декабря маршировали пешие и конные гвардейские полки, покрывшие себя славой в войнах с республикой и узурпатором. Парад должен был состояться как раз сегодня. А в корпусе кадетам дали ещё один праздничный день. А если помнить, что назавтра суббота, в которую только танцевальные и гимнастические классы, то радость становится почти полной. Была бы полной, если бы и их отменили, но для этого, наверное, в лесу должно сдохнуть что-то очень большое, вроде слона или носорога. А поскольку в русских лесах такое зверьё не водится – судите сами.

Тяжёлая дубовая дверь с причудливой резьбой и начищенными медными ручками была чуть приоткрыта – должно быть, вестовой по ротозейству забыл притворить, и из-за неё смутно доносились голоса. Грегори прибавил шагу, чтобы пройти мимо – не дело кадету, а тем более, дворянину, подслушивать у дверей. Даже если и не накажут, не застанут даже – для самого себя позор.

– …кадета Смолятина… – прозвучало вдруг из-за двери, и мальчишка, наплевав на приличия, замер на месте. Никак про них говорят? Он мгновенно подавил вякнувшую было совесть – отмолю грех, не страшно. Тем паче, не интимные тайны и не государевы секреты подслушиваю.

– Послушайте, дядюшка, но нельзя же так?! – в голосе Овсова было странное беспокойство, словно он пытался что-то объяснить «дядюшке».

– Почему же, Константин Иванович? – «дядюшка», всему корпусу известный, как его высокопревосходительство контр-адмирал Пётр Кондратьевич Карцов, действительно не понимал.

– Ваше высокопревосходительство! – мгновенно понял свою промашку Овсов (на службе и впрямь не следовало козырять своим родством с директором, к тому же в кабинете наверняка находился кто-то ещё из преподавателей или офицеров корпуса). – Но ведь много воли же дали! Разболтаются кадеты, потом, после праздников, как их обратно в упряжку-то вгонять…

– Отчасти вы правы, – мягко сказал кто-то и по характерному грассированию и насмешливым ноткам в голосе Грегори тут же узнал князя Ширинского-Шихматова. – Действительно, кадетам потом, после праздников сложно придётся, но я думаю, это всё же лучше, нежели держать их в ежовых рукавицах без отдыха.

Гришка криво усмехнулся – предсказуемо было и то, что и директор, и Сергей Александрович согласны с тем, что и кадетам надо отдохнуть, а Овсов хочет затянуть их в хомут.

Больше о нём и об его друзьях преподаватели не говорили, и Грегори, стараясь ступать как можно тише, прокрался мимо двери и двинулся вниз по лестнице, в фойе. Однако он успел пройти всего ступенек пять – еле слышно скрипнув, дверь директорского кабинета распахнулась во всю ширину, и голоса учителей зазвучали уже на лестничной площадке.

Прощались.

Стараться удирать теперь не стоило – заметят, и точно решат, что подслушивал. Тогда и розог не миновать. Конечно, правила хорошего тона чугунных требовали не бояться розог и самим напрашиваться на них, но Грегори отлично видел, что даже самые отъявленные сорвиголовы нарывались только тогда, когда у них не было возможности увильнуть, либо была возможность покрасоваться своей храбростью и стойкостью. Не перед девицами (откуда в корпусе девицы?), а перед младшими, авторитет заполучить, чтоб глядели, рот разиня. Дураков среди кадет, а, тем более, среди гардемарин не было.

Он замедлил шаг, и стал ждать, пока кто-нибудь из преподавателей не кинет взгляд через каменные перила площадки и не заметит его в полумраке лестницы (на лестнице горела только небольшая масляная лампочка, вроде лампады, что зажигают у икон, считалось, что этого достаточно, и ног никто не сломает).

Так и вышло.

Тяжело хлопнула дубовая дверь, быстрые шаги гулко простучали по полу. Гришка вскинул голову и встретился взглядами с Овсовым – надзиратель торопливо спускался по лестнице, цокая подкованными каблуками по промёрзшим каменным ступеням. Шепелёв изо всех сил постарался сделать невозмутимое лицо, хотя неприязнь и едва ли не ненависть к Овсову так и лезла наружу.

Видимо, что-то всё-таки вылезло – офицер на пару мгновений задержался на лестнице, цепко глянул в лицо кадета.

Понял.

Плохо старался, Грегори.

– Подслушивали, кадет? – почти с ненавистью прошипел офицер.

– Кадет Шепелёв, ваше благородие! – отчеканил Гришка так, что казалось, звякнули начищенные до сияния бронзовые рожки люстры над лестницей. И посмотрел на Овсова как можно спокойнее, хотя в душе нарастала злость.

Хорошо было видно, что племянник директора едва сдерживается, чтобы не ударить мальчишку, уже и рука в кулак сжалась, даже перчатка скрипнула кожей. А попробуй, – холодея от злобы, подумал про себя Шепелёв. Ударить дворянина, пусть и мальчишку, по лицу – это даже для офицера непростительно, это не розгами по заднице высечь, и не тростью ударить, пусть даже и за провинность.

Несколько мгновений они меряли с Грегори друг друга взглядами, сжав губы и раздувая ноздри (оба, как один!).

– Вы как выглядите, кадет?! – в голосе Овсова явственно что-то лязгнуло.

Но в этот момент дверь в кабинет директора снова отворилась. Оба спорщика, и офицер, и кадет глянули вверх, встретились взглядом с адмиралом. Пётр Кондратьевич остановился у парапета, цепко разглядывая обоих, и Овсов, видимо, что-то поняв или вспомнив, снова скрипнул лайкой перчатки, – разжал кулак.

– Много воли взяли, мальчишки! – процедил он, и Грегори мгновенно понял, что ему сейчас надо сделать.

– Так точно, ваше благородие! – вновь отчеканил он, и чуть посторонился, давая дорогу.

И тут же – цок, цок, цок! – каблуки по ступеням – офицер уходил. Только шпор не хватает, – сдержал ухмылку кадет, – чтоб звенели в такт цоканью. Хорош был бы надзиратель Морского корпуса, практически морской офицер – и со шпорами.

Хотя… может и есть такие дураки.

Ну готовься к весёлой жизни, кадет Шепелёв, с лёгким страхом и одновременно весело подумал Грегори. Сволочь. Пользуется тем, что племянник директора, а Пётр Кондратьевич человек мягкий. Будут тебе, Грегори, Святки, да такие, что всем святкам Святки.

А нет, не будет, – тут же возразил он сам себе, вспоминая недавний разговор Корфа и Невзоровича.

– Так уходит в отставку Пётр Геннадьевич, – уверенно ответил Корф, быстро покосившись по сторонам – не слышит ли кто ещё, кроме только что облагодетельствованных адмиралом мальчишек. – Я как верное слышал из канцелярии. На Рождество у нас уже будет новый директор.

– Теперь понятно, – просипел вдруг Глеб, и когда все поворотились к нему, пояснил, весело блестя глазами. – Понятно, с чего Овсов бесится. Он же скоро перестанет быть племянником директора. Поприжмут, небось, причинное-то место…

На Рождество новый директор не приехал, но приедет обязательно, к новому году-то точно, теперь об этом говорил не только сверхосведомлённый Корф, но и многие другие гардемарины! И тогда Овсов наверняка попритихнет!

Но этого сначала надо дождаться.

Поглядим, кадет Шепелёв, поглядим, – Незачем заранее губы раскатывать.

Директор, между тем, всё глядел на Грегори, и кадет мялся на лестнице, понимая, что просто поворотиться и уйти было бы верхом хамства, а позволения почему-то спросить стеснялся.

Несколько мгновений адмирал разглядывал кадета, потом разомкнул тонкие сухие губы:

– Кадет…

– Кадет Шепелёв, пятая рота, ваше высокопревосходительство! – отрапортовал Грегори, в глубине души которого что-то едва слышно дрогнуло – наказания всё-таки не хотелось.

– Так вот, кадет Шепелёв, пятая рота, – адмирал повёл чуть одутловатым носом, словно принюхиваясь. – Соизвольте избавить меня от своего расхристанного внешнего вида. Как поняли?

– Так точно, ваше высокопревосходительство! – весело рявкнул Грегори и ринулся вниз по лестнице, провожаемый добродушным смешком Петра Кондратьевича.

Остановился только внизу, в фойе.

Теперь было яснее ясного, что на наказание он нарывался от скуки. Влас ещё не вернулся из гостей от Венедикта (Венички, как называл его с оттенком высокомерия за глаза Невзорович), Глеб тоже всё ещё пропадал где-то в городе со своим литовским знакомцем. Оба рыжих Данилевских таскались хвостом за своим старшим дружком Бухвостовым и сейчас, должно быть, нюхали табачный дым где-нибудь на заднем дворе, у каретного сарая.

А не пора ль сходить на Марсово поле? Ты ж все уши прожужжал своим домашним, как любишь Петров город! А сколько раз бывал на улицах? Вот то-то и оно. А ведь сегодня – парад! Самое время погулять-побродить, благо не запрещено.


Парохода на набережной уже не было, разломали ещё неделю назад, и Грегори только вздохнул, тоскливо и счастливо одновременно, вспоминая свою находку – подарок и впрямь получился на загляденье, поглядеть на него прибегали не только старшие кадеты, а и гардемарины, а уж младшие кадеты только завистливо вздыхали, поглядывая на вытертое серебрение ножен и рукояти.

Разумеется, сейчас кортика у него с собой не было – не хватало ещё такую вещь с собой таскать, чтоб первый встречный патруль или офицер отнял.

Недавно наведённый мост прочно вмёрз в лёд. Караульные солдаты покосились на мальчишку в форме, но не сказали ни слова, пропустили. А вот толпившимся неподалёку уличникам один из них тут же погрозил кулаком.

Уже с моста Грегори оглянулся на уличников, словно пытаясь выглядеть среди них кого-нибудь знакомого. Но понапрасну – да и откуда было тут взяться Яшке? Не его места, мальчишек с Обводного на Васильевском наверняка не любят – своих оборванцев хватает. Разве что опять со звездой таскается ряженым. Встретил только неприязненные взгляды и отправился дальше. Впрочем, кадет мальчишки с Васильевского не задевали, считая их своими – места-то одни и те же.

На Сенатской площади кадет остановился – людской поток с моста тоже замедлился, столкнулся с другим, притекающим с Конно-Гвардейского бульвара и от Екатерининского канала. Все три площади, Сенатская, Исаакиевская и Адмиралтейская, постепенно густели народом.

Посреди площади, совсем рядом с монументом, высился балаган – островерхая кровля покрыта алой тканью, как бы не настоящим индийским шёлком – ткань трепетала на ветру, хлопала на порывал, словно парус. Около балагана толпился народ, раздавались раскаты хохота – должно быть, в балагане показывали какой-нибудь лубок. Грегори, проходя мимо, прислушался – донесся визгливый голос: «А вот тебе, мусью лягушатник!» – Петрушка в красной рубахе дубасил палкой Наполеона – носатую куклу в синем мундире и шитом золочёными нитками бикорне6. Тот уворачивался и басовито вопил, так и не удосужившись высвободить заложенную за отворот мундира правую руку.

Голосили торговки печевом и сбитнем, зазывая покупателей, от пышущих жаром самоваров тянуло теплом и медвяно-травным запахом.

С трудом протолкавшись, кадет прошёл на Дворцовую – здесь было попросторнее. У арки Главного щтаба стояли, перегородив проезд, с десяток карет – серебро и золото, вороные, буланые и саврасые, красное дерево и чёрная лакированная кожа, султаны и вальтрапы7. И публика гуляла больше чистая, бульвардье какого или нищего на Дворцовую площадь полиция не пустит. Да и сам не сунется, по правде-то говоря. На шинель Шепелёва солдаты покосились, совсем, как давешние, на мосту, но точно так же не сказали ни слова.

До Марсова поля он не дошёл самую малость.

Позади глухо хлопнуло, Грегори поворотился в ту сторону – над Дворцовой, Адмиралтейством и Главным штабом с шипением одна за другой взмывали ракеты, гулко лопались в вышине, рассыпая разноцветные огни – причудливые россыпи, вроде виноградных гроздьев, женская фигура с лавровым венком, воин с мечом и в гребнистом шлеме, разноцветная голубиная стая.

– Урааа!!! – прокатилось по толпе. Люди расступались, освобождая проход с Дворцовой, и в проходе этом блеснули вздетые над головами штыки.

Шли солдаты. С Марсова поля идут! – догадался Грегори, и его тут же укололо мгновенное сожаление, что не додумался выйти из корпуса раньше. Не успел! Впрочем, на солдат можно посмотреть и здесь, и сейчас.

Войска шли к Конно-Гвардейскому бульвару, по-прежнему соблюдая строй, отбивали шаг каблуками по брусчатке, цокали подковами и стучали колёсами.

Шёл славный Апшеронский полк, что выстоял при Кунерсдорфе по колено в крови. Шёл Преображенский полк, вынесший на себе все войны России с Петра Великого и дошедший в недавней войне до Парижа. Шли отважные семёновцы, полк, который под Кульмом потерял девять сотен солдат и полковника Андрея Ефимовича. Высекали искры подковами из промёрзшей мостовой лейб-гвардейский Конный и Кавалергардский полки, те, что при Бородине в конном строю в лоб атаковали французскую кирасирскую дивизию Лоржа, за что орденами были награждены сразу тридцать два офицера. Шёл лейб-гвардии драгунский полк, одиннадцать лет назад топтавший французскую армию при Фер-Шампенуазе и отбивавший подковами дробь по парижским улицам. Грегори невольно задохнулся от восторга – отцовский полк! Невольно взгляд заметался по недвижно замершим солдатским и офицерским лицам – словно кто-то из них мог признать в мальчишке сына своего давнего однополчанина. Глупая надежда! Шёл лейб-гвардии казачий полк – в нём служил дядька Остафий! – такой же славный, как и отцовский – донцы сидели в сёдлах подбоченясь, и пики плыли за их спинами стройными рядами – не шелохнутся!

Мимо проплывали десятки, сотни и роты, полки, батальоны и эскадроны. Блестели штыки – искры горели на их заиндевелых кончиках, ножевым блеском отливали отточенные лезвия обнажённых сабель, вскинутых на плечо, сияли начищенные пуговицы, орлы, кирасы и каски. Горели огнём медные трубы, гремела музыка – Мендельсон, марши гвардейский полков – Преображенского и Семёновского, Измайловского и Финляндского, Егерского и Гренадёрского, Кавалергардского, Кирасирского и Гусарского. Грегори заворожённо стоял на месте, не чувствуя, что его толкают – глаза не в силах были оторваться от овеществлённой военной мощи империи.

Последними с Марсова поля проехала небольшая группа всадников в золочёной форме, с плюмажами и на конях под атласными вальтрапами. Въехав на Дворцовую площадь, они почти все враз повернули к воротам дворца.

Грегори на мгновение застыл, приглядываясь.

Государь?

Государь!

Впереди кавалькады, на белом жеребце, чуть неловко подобрав правую ногу (Грегори вспомнил бродившие по корпусу смутные слухи о прошлогоднем несчастном случае в Бресте-Литовском, когда жеребец командира полка ударил государя подкованным копытом в голень), высился стройный, затянутый в чёрный мундир всадник – бикорн с высоким страусиным плюмажем не шелохнется на голове, золочёные эполеты чуть присыпаны снегом, на вальтрапе тоже снег словно пудра, равнодушное лицо тоже не дрогнет, и только в глазах (Грегори стоял достаточно близко, всего-то каких-то две сажени) чуть тлеет тоска и боль.

Грегори против воли вытянулся, расправляя плечи, руки сами собой одёрнули полы шинели, застегнули пуговицы ворота и поправили фуражку. Праздник праздником, а государь – государем, – мелькнула лихорадочная мысль.

Нет, трепета он не чувствовал. Ни страха, ни благоговения.

Было что-то иное. Какое-то глубинное понимание, что вот этот человек сейчас – это и есть Россия, власть, и вся та сила, которая только что отбивала мимо шаг солдатскими подошвами и конскими копытами, гремела колёсами пушек, может прийти в движение по одному слову этого стройного всадника в чёрном мундире с золотыми эполетами.

Взгляд Александра Павловича на мгновение остановился на фигуре кадета, и Грегори почувствовал, что краснеет. Губы царя вдруг тронула едва заметная улыбка – чуть шевельнулись уголки рта, чуть дрогнули губы, и Александр Павлович вдруг озорно подмигнул мальчишке. А в следующий миг кавалькаду пронесло мимо кадета, она нырнула в дворцовые ворота и скрылась во дворе.

Войска прошли, и толпа снова хлынула, замельтешилась около райка, около устроенного в проходе на Александровский бульвар вертепа, у торговых рядов.

Грегори стащил фуражку и голой рукой обтёр взмокшие волосы, покрутил головой, отыскивая – не видел ли кто?

Не расскажу никому, потому как – кто поверит-то?!

На Петре и Павле празднично затрезвонили колокола – звали к вечерне.

Загрузка...