Названец [1]

Год круглый да еще полугодие, с самого дня смертного осуждения Кабинет-Министра (Волынского) и по оный преславный день, в коий объявилась она, Дщерь Петрова, шло время длительно, неверно, опасливо и воистину люто. Колебательство и переменчивость бразд государственного правления то вдруг несказанно возносило темных людей из мрака и ничтожества на выспрь[2], к самым ступеням трона, то паки[3] их же низвергало в сугубое убожество[4], многия ответственности и мучительства незаслуженные, ябедой измышленные…

Из записок современника

I

Шел 1740 год… Был июль месяц.

Столичные обыватели переживали тяжелое и мудреное время. Придворные государыни Анны Иоанновны, сановники и вельможи, все знатное дворянство, отчасти все именитое купечество и, наконец, даже простой люд, мещане и крестьяне, – все равно смутились, тревожились и притихли. Зато немец зазнался совсем, ликовал, справлял праздник на своей улице и еще пуще обижал русского человека. Бироновы слуги доходили до последних пределов кровных обид и гонений.

Государыня сказывалась хворой и никому не показывалась, бродила по своим комнатам, а ночью плохо спала, робела и плакала…

Она уступила – и раскаивалась. На прошлых днях, 27 июня, покончил с жизнью близкий ей человек, любимец, кабинет-министр Артемий Петрович Волынский. Он позорно сложил голову на плахе.

Долго и упорно длилась борьба за власть немца и россиянина, и наконец герцог Бирон победил… Но роковая погибель бывшего врага открывала широкое поле и давала повод к гонению и истреблению всей враждебной партии – под предлогом наказания приверженцев государственного преступника и изменника.

После многочисленных арестов в обеих столицах начались аресты по ближайшим большим городам, затем и далее, по всей России. Число виновников все росло, и находились лица, причастные к измене Волынского, домогавшегося якобы верховной власти; даже на окраинах империи, на границе королевства Польского, и на берегах Волги и Дона, и у пределов Крымского ханства – всюду оказывались и гибли якобы приверженцы изменника.

Разумеется, иные дворяне-помещики или должностные лица, которых арестовывали и привозили в Петербург на суд или прямо ссылали в Сибирь, никогда за всю свою жизнь даже не произносили фамилии вельможи Волынского, так как все, что творилось на берегах Невы, было им чуждо, почти не любопытно. Но они были просто жертвами разных соседних немцев, все более распространявшихся на жительство по всей России.

Нежданная, незаслуженная кара стряхивалась на голову какого-нибудь помещика в силу того, что какой-нибудь новоявленный в его пределах немец хотел или отомстить за пустяк, или просто поживиться состоянием, которое при осуждении, конечно, описывалось – якобы бралось в казну – и передавалось немцу в награду.

II

В душную летнюю ночь под ясным звездным небом в большом селе, протянувшемся вдоль главного тракта из Новгорода на Петербург, было мертво-тихо. И не потому притихло все живое, что была ночь, – напротив, во всех избах люди спали плохо или совсем не смыкали глаз и тихо перешептывались, поглядывали в окошки осторожно и не выходили, боясь нарваться на беду.

В селе заночевал обоз, но особого рода: товара никакого в столицу не везли, а на четырех или пяти подводах везли под конвоем разных провинившихся людей. В каждой бричке или просто большой телеге сидело по трое: один арестант и по бокам его два солдата. Так въехали они в село и ночевали в лучших избах, чтоб наутро двинуться далее на Петербург.

В крайней от церкви большой избе было темно так же, как повсюду. В большой горнице – холодной, или летней, – уже давно сидели и шепотом беседовали два арестанта. В сенях за дверью на полу спали двое конвойных солдат.

Дверь была притворена, но не заперта, так как на ней не было ни замка, ни задвижки, но к ней со стороны сеней была приставлена бочка, а около нее лег один из двух солдат. Впрочем, и солдаты, и командовавший ими петербургский офицер не опасались побега кого-либо из двух, находящихся в этой избе. Офицер остановился в избе старосты, рано поужинал и, обойдя все избы, где рассадили арестантов, ушел снова к себе, приказав подниматься и разбудить его на заре.

Начальником конвоя был подпоручик Измайловского полка Иван Коптев, высокий и рослый человек лет под тридцать, но с детским, добродушным лицом.

Записанный в Преображенский полк еще младенцем, по обычаю времени, он начал в нем действительную службу тринадцати лет. При восшествии на престол Анны Иоанновны был создан и сформирован новый полк – Измайловский, исключительно из ланд-милиции немецких земель, а офицеры были все лифляндцы или иностранцы. Коптев, лично известный графу Миниху и как говорящий свободно по-немецки, почти против воли был переведен из своего полка в новый, с производством из сержантов в офицеры.

Честолюбие вдруг зажглось в нем. Опередив случайно сразу всех товарищей, он захотел еще лично, собственными силами, испробовать свою удачу и «погнаться за фортуной».

По совету отца своего и при покровительстве графа Миниха он был откомандирован в распоряжение генерала Ушакова, начальника Тайной канцелярии. Сначала дела у него не было никакого; но постепенно служба становилась все мудренее и тяжелее. С течением времени и царствования императрицы и владычества герцога Бирона у генерала Ушакова усиливалась «работа».

Коптеву, как и другим состоящим при грозной канцелярии офицерам, поручалось постоянно одно и то же. Их рассылали по всем городам и уездам «арестовывать и привозить в Петербург разных оговоренных». Все это были жертвы страшного новоявленного обычая, именованного «слово и дело».

Коптев служил преданно, добросовестно, но душа его не лежала к этим жестоким обязанностям. Вдобавок прежде приходилось отправляться в командировку раза три-четыре в год, теперь же уже года с два он был постоянно в разъездах. Едва доставлял он кого в столицу, как снова его гнали в какие-нибудь дальние пределы за новыми виновными.

Теперь, возвращаясь в Петербург с партией, состоящей из шести человек арестантов, преимущественно дворян, принятых им в Москве, он вез еще двух калужских дворян, случайно переданных ему в Новгороде захворавшим офицером. Этих двух приходилось доставить прямо в канцелярию самого герцога Бирона.

Коптев невольно мечтал этим путешествием закончить свои странствования и просить об увольнении себя от должности утомительной и «палаческой». Он мечтал перейти на службу к самому фельдмаршалу Миниху в должность спокойнее и достойнее.

Двое дворян, которых принял Коптев в Новгороде от заболевшего вдруг офицера, были отец и сын Львовы. Старику было лет за шестьдесят, сыну его – лет двадцать пять. Взяты они были в их имении близ Жиздры и во время всего пути вели себя оба настолько тихо и покорно, что опасаться, по словам офицера, чего-либо – неповиновения или попытки на бегство – было невозможно.

Старик, Павел Константинович, за всю дорогу объяснял чистосердечно, что, очевидно, они взяты по одному недоразумению, которое выяснится в Петербурге, так как оба жили безвыездно в своей вотчине, никого не видели, ни с кем не знавались и ни в какие дела, не только государственные, но даже и наместнические, не входили.

Молодой – Петр Львов, – правда, лет за пять перед тем ездил в Курляндию, прожил более года в Митаве, но ничем худым там себя не заявил, ни в чем не был виновен, и теперь у него были в Курляндии даже хорошие приятели – немцы. По мнению Коптева, именно это пребывание молодого Львова в Курляндии и могло теперь послужить поводом к его аресту скорей, чем какое-либо отношение к суду и казни боярина Волынского. Что касается до арестованного старика Львова, то, вероятно, это была простая «прикосновенность».

III

На деревне пред зарей стало мертво-тихо, только изредка перекликались петухи.

В темной комнате, где сидели и долго перешептывались двое арестантов, после тайной их беседы наступила тишина, но оба не легли, а продолжали сидеть, почти не видя друг друга. Несмотря на светлую ночь, в комнате была сильная темнота, потому что ради предосторожности два оконца были заколочены досками.

После довольно долгого молчания один из двух произнес:

– Ну, батюшка, пора! Благослови меня!

В ответ на это другой произнес хрипливым голосом, как бы сквозь слезы:

– Бог с тобой, не хочешь послушать отца!.. И вот через минут пять всему будет конец, останусь я один на свете…

– Верю я, батюшка, что не будет этого… Бог милостив, наше дело правое! Повторяю тебе: я на все лады все дело обсудил; и лучшего времени не выберешь, как вот здесь и сейчас. Засудят нас обоих в столице тамошние кровопийцы, изведут. А если все благополучно устроится, как я надумал, то я к ним в руки не попадусь, да и тебя высвобожу. А как именно? Сотни раз повторяю тебе: не скажу ни за что! Ведь ты меня считал малым неглупым, даже хитроватым. Вот теперь и положись на меня!.. Недаром я за пределами русскими бывал, с этими немцами жил и сжился, знаю их, хорошо по-ихнему маракую. И вот я теперь освобожусь от них, и не ради себя, а ради тебя! А обоих нас привезут в Петербург, оба мы и пропадем… Благослови меня!

И среди темноты молодой Львов ощупал отца и опустился перед ним на колени.

Старик достал из-за пазухи небольшой образок и хотел им благословить сына, но задержался в движении, а затем снял образок с себя, надел его на сына и прибавил:

– Так-то лучше! Может, тебя угодник упасет!

Отец и сын обнялись, расцеловались. Старик опустился на лавку и уткнулся лицом в руки… Все, что сейчас должно было произойти, могло быть роковым для него, худшим, нежели арест, суд и пытка там, в Петербурге.

Молодой Львов тихо двинулся к двери и постоял несколько мгновений, прислушиваясь. В сенях раздавался дружный храп двух спавших на полу солдат.

«Лишь бы знать, где…» – думалось Львову.

По звуку, слышанному им вчера с вечера, ружья солдат были поставлены как раз напротив двери, где было в сенях оконце. Если ружья стоят у оконца, то, конечно, несмотря на ночное время, ему заметить их будет немудрено.

– Ну, батюшка, Бог с тобой! Храни тебя Бог! Прощай!.. Сейчас Господь решит, достойны ли мы его милости.

Старик не ответил. Молодой человек прислонился плечом к стене и тихо двинул дверь. За дверью на полу зашумела отодвигающаяся пустая бочка, и довольно легко, но затем пришлось надвигать сильнее: что-то мешало. Львов прислушался чутко и тотчас заметил, что один из двух солдат перестал храпеть, как бы приходил в себя. Очевидно, это был тот, который разлегся у самой бочки и теперь был ею разбужен.

Львов обождал несколько мгновений, смущенный мыслью и опасением: снова ли захрапит солдат или поднимется и в полусумраке разглядит несколько уже приотворенную дверь?

Через несколько мгновений стучавшее в нем сердце сразу стихло, и молодой человек облегченно вздохнул: солдат снова начал по-прежнему храпеть. Обождав немного, Львов снова нажал немного на дверь, и она снова подалась, но пролезть в отверстие, которое образовалось между нею и косяком, не было возможности.

Между тем от последнего движения растянувшийся на полу солдат уже заворчал что-то и двинулся. Львову почудилось, что солдат приподнялся и садится. Он сразу двинул дверь плечом, вырвался и, выскочив в сени, огляделся. Два ружья были ясно видимы, даже блестели у оконца. Он схватил одно из них и бросился на крыльцо.

Раздался крик… Проснувшийся солдат был уже на ногах, звал товарища и кинулся тоже к ружью. И пока проснувшийся товарищ искал свое ружье, первый был уже тоже на улице и кричал:

– Миряне! Помоги! Держи!..

И если его голос не мог бы разбудить и поднять на ноги притихнувшую деревню, то гулкий выстрел, грянувший через минуту, поднял тотчас все живое. Вслед за первым тотчас же раздался другой выстрел, и все стихло снова.

В эти мгновенья старик Львов, сидевший в комнате, опустился на колени и воскликнул громко:

– Помилуй, Господи! Помилуй мя!

И, зарыдав, он начал креститься.

Второй солдат, выскочивший на улицу, бежал и кричал, оглядываясь:

– Макар! А, Макар! Где ты? Эй!..

Но на улице никого не было видно, несмотря на то что становилось уже гораздо светлее. Пробежав еще несколько шагов в ту сторону, где раздались выстрелы, солдат услыхал чьи-то стоны направо около огорода. Он бросился туда и ахнул… Его товарищ растянулся на земле.

– Что ты, Макар? Аль подшибли?

– Конец мой… – проговорил солдат, хрипя, и стал чрез силу, захлебываясь, рассказывать, как было дело.

– Стало, убегли оба? Другого тоже не видал. Ну, Макар, тебе помирать, а нам хуже будет.

Между тем, несмотря на страх и боязнь проезжего обоза с арестантами, куча крестьян бежала тоже к тому месту, где были слышны выстрелы; за ними и вся деревня стала подниматься на ноги. Через несколько минут прибежал и Коптев, но мог расспросить только второго солдата, ибо первый уже лежал мертвый на траве. И выяснилось, что оба арестанта бежали.

Страшно смущенный мыслью, что пойдет сам в ответ и под суд, молодой офицер тихо и почти бессознательно пошел в ту избу, откуда бежали арестанты. Зачем? Он сам не знал. Впрочем, вместе с ним половина всей толпы крестьян тоже двинулась туда же. Другие остались толковать вокруг убитого, что с ним делать: нести, что ли, куда или так оставить?

Войдя в комнату, дверь которой была раскрыта настежь, Коптев невольно ахнул… В углу на лавке сидел один из его двух арестантов. Офицер буквально остолбенел и стал на пороге как истукан.

– Что же это? Вы-то что же? Вот уж и не поймешь! Вы-то что же не бежали?

– Скажите, Господа ради, – дрожащим голосом произнес Львов, – скажите: убит или ранен? Скорее, не томите!

– Убит, да не он… Солдат убит!

– А он?.. Сын? Бежал?! – воскликнул старик, порывисто поднимаясь с места.

– Бежал!

– Раненый?..

– Не знаю… Полагаю, что не невредим, однако все-таки палил вторым. Солдат сказывал, что выстрелил вдогонку близко и вряд, что обмахнулся. Сказывал тоже, что ваш сын, обернувшись, подбежал вблиз шагов на двадцать, шибко прихрамывая, но положил его, понятно, на месте. А там и след его простыл. Но все-таки хорошего мало, господин Львов! Вы оба только меня погубили, а толку не будет! Все равно вашего сына разыщут, и еще пуще в ответе он будет за убийство конвойного.

Коптев сел на лавку и опустил голову на руки.

«Служба десятилетняя, тяжелая, противная, пропала даром. Хуже… Она-то и привела теперь к беде, – думалось молодому человеку. – Это Бог наказывает! Не надо было браться за эдакое служение немцу против своих, православных россиян…»

Между тем Львов допытывался у вошедшего в избу солдата о сыне.

– Видать – не видал, – отвечал солдат, – а Макар сказывал, что зацепил его либо в ногу, либо, вернее, в бедро. Хромал, говорит, шибко. Подбегал, говорит, по-заячьему, приседая. Може, сгоряча, може, он тоже теперь Богу душу отдал.

Львов вздрогнул и перекрестился.

IV

Через три дня Коптев въезжал в Петербург со своим обозом. Рано утром к большому зданию на Фонтанке уже подъехало несколько бричек, на которых были его арестанты с конвойными. Привезенные были тотчас же посажены все вместе в одну отдельную камеру большого надворного здания, к дверям которого был приставлен караул, многочисленный и бессменный.

В главном здании, окнами на улицу, помещалось нечто вроде судной канцелярии самого герцога Бирона. Здесь чинился первый допрос всякого вновь арестовываемого по его личному распоряжению, после чего он отправлялся в Петропавловскую крепость. Самых серьезных арестантов отправляли в Шлиссельбург, где были заведены новые порядки содержания преступников во вновь отделанном каземате.

Семь человек вновь привезенных были все одинаково унылы, но больше всех печален, почти убит был старик Львов. К беде, что он был неведомо за что арестован у себя в вотчине, прибавилось новое горе. Он был глубоко уверен, что сына его взяли вместе с ним почти без повода. Его на всякий случай прихватили. Старик был убежден, что если не их обоих тотчас же, рассудив дело, отпустят домой, то, во всяком случае, освободят его сына.

Теперь же молодой Львов стал, в свою очередь, преступником, быть может, еще более виноватым, чем отец, потому что бежал, убив конвойного солдата.

Арестанты просидели около недели вместе, их не вызывали и не опрашивали. Солдат, приносивший два раза в день пищу, объяснял им, что в канцелярии столько дела, столько народу допрашивается всякий день, что до них дойдет черед разве только недели через две.

Эта партия арестантов, ехавшая в Петербург вместе, но на разных бричках, была между собой почти незнакома. Во время пути они все останавливались на ночлег по разным избам, со своими конвойными, но раз пять или шесть, когда пришлось, за неимением помещения, остановиться в одной избе, арестанты, ехавшие вместе, только молчаливо перезнакомились, то есть видели друг друга в лицо. Разговаривать было невозможно и опасно, так как солдаты могли что-либо подслушать и, пожалуй, переврав, донести облыжно [5]и усугубить положение.

И теперь, в первый раз очутившись вместе в одной камере, несколько человек разного рода и звания, но которых соединила общая печальная судьба, могли поговорить по душе. Разумеется, первое, о чем зашла речь, был побег молодого человека. Старик-отец, Павел Константинович Львов, рассказал, как его сын бежал смело и дерзко, рискуя, конечно, быть убитым, потому что конвойным было дано право убивать беглецов.

Все заключенные единодушно порицали действие молодого Львова и говорили, что он поступил необдуманно, только ухудшил свое положение. Если он не ранен опасно и жив останется, то нет ни малейшего сомнения, что его где-либо снова разыщут, накроют и привезут. Но судьба его как убившего конвойного солдата будет гораздо хуже.

Старик Львов грустно соглашался с этим, но объяснял, что всю дорогу сын его думал о побеге, твердо решил бежать и он не мог отговорить его.

Прошло около двух недель, и Львов был наконец вызван. В сопровождении солдата его провели по большому двору и по длинному коридору и ввели в большую комнату. И первый человек, которого он увидел в числе пяти-шести лиц, показался ему знакомым. Присмотревшись, он никак не мог себе сказать, почему личность молодого человека ему знакома. И наконец он ахнул… Это был офицер, который командовал их конвоем.

Действительно, бедный Коптев настолько изменился, что его трудно было узнать.

Львов бессознательно двинулся к офицеру, желая что-то спросить, но молодой человек махнул рукой и отвернулся. А какой-то приказный, стоявший у окна, подошел к Львову и сурово выговорил:

– Извольте сесть и дожидаться! Разговаривать никому ни с кем здесь не дозволяется.

Минут через двадцать из двери вышел чиновник, огляделся и кликнул:

– Подпоручик Коптев!

Молодой человек поднялся и исчез за дверями вместе с чиновником. Через полчаса тот же чиновник появился в дверях и назвал Львова. Старик поднялся. Войдя в ту же дверь, он очутился в сравнительно просторной комнате, среди которой стоял большой стол, покрытый сукном, а за ним сидело пять человек чиновников со старым, суровым на вид и важным в средине. На нем было каких-то два ордена.

Держа золотую табакерку в левой руке, а в правой – взятую щепоть табаку, этот председательствующий пристально, злым взглядом присмотрелся ко Львову, потом сладко нюхнул и потеребил как-то двумя пальцами нос. Затем, положив табакерку на стол, он будто весело, чуть не радостно выговорил:

– Дворянин Павел Львов, пожалуйте!

Иностранный акцент его был настолько силен, что выходило «творянин» и «пошалте».

Львов приблизился к столу… Начался допрос. Прежде всего заговорил председательствующий с тем же акцентом:

– Ви нам скажет, как продерзостно бежал ваш сын, учинив смертоубийство слуги, верного государыне-царице. Расскажит правда, что знайт. Ваш преступлений государственный будет после допытан с пристрастий и плети. А теперь говорит нам про… убеганий ваш сын…

Львов ответил коротко, что среди ночи, уже пред рассветом, сын его бежал, а как именно – он не знает, так как он спал. Львов объяснил дело так, потому что сын взял с него честное слово, что он будет отвечать: «Знать не знаю и ведать не ведаю», так как знание о побеге и согласие могли бы только ухудшить судьбу.

После нескольких ответов Львова председательствующий обернулся направо к окнам и выговорил то же:

– Пошалте!

И к столу подошел Коптев, которого при входе в комнату Львов не заметил. Председатель, обращаясь к обоим, выговорил:

– Фот ви один говорит, а фот ви другой говорит!

Оказалось разногласие между офицером и Львовым в подробностях о побеге молодого человека. Львов объяснил, что он спал и проснулся только тогда, когда раздался выстрел и началась сумятица, и что он ничего не знал, а предполагал, что сын его с ним в комнате еще спит, но затем он узнал из толков крестьян, что его сын бежал, убив солдата, за ним погнавшегося.

– Это неправда! – заявил Коптев холодно и отчасти уныло. – Я вам сказал это сам. Толки мужиков вы не могли слышать, так как сидели в комнате, где окна были заколочены.

– Совершенно верно! – согласился Львов. – Я об этом запамятовал…

– Ну, господин Львов, – строго заговорил председатель, коверкая слова, – впредь старайтесь ничего не забывать и отвечать на всякий вопрос правду! Чем больше вы будете лгать, тем будет для вас хуже! Ну а теперь вы, – обернулся он к Коптеву, – отправляйтесь. На сих днях будете рядовым… Но это не наше дело.

Когда Коптев вышел, председатель обернулся к чиновнику, сидевшему направо от него, и сказал ему что-то по-немецки. Тот развернул тетрадь, нашел страницу и начал читать, чисто произнося слова, так как, очевидно, был русский.

Чтение длилось довольно долго. Это было обвинение в государственном преступлении дворянина Львова. Чем далее читал чиновник, тем большее изумление являлось на лице старика. Все, что он слышал, было бессмысленной ябедой, клеветой и ложью, с кучей совершенно невероятных выдумок.

Суть обвинения заключалась в том, что он якобы писал постоянно в Петербург письма другу своему Архипову, где говорил о необходимости возведения на престол дочери императора Петра Великого – цесаревны Елизаветы, чтобы избавить Россию от пришлецов-немцев. В одном из своих посланий в Петербург он якобы говорил своему другу, что найдутся молодцы в России из дворян, которые решатся на то, чтобы так или иначе похерить [6]злодея и вора – самого герцога Бирона.

Когда чтение кончилось, то председательствующий обратился к Львову со словами:

– Что вы можете сказать?

Львов молчал несколько мгновений, потом развел руками и уныло проговорил:

– Что же я скажу? Все это одна клевета! Никогда я ни одного такого письма не писал.

– Ну, это известно! – ответил председатель. – Это вы все всегда так отвечаете. У вас нет в Петербурге приятеля Архипова? Начинайте лгать. Потом на пытке заговорите правду. Ну?

– Был, но теперь нет! – объяснил Львов. – И писать я ему этих писем уже потому не мог, что они якобы все писаны и посланы в прошлом и в этом году, а Архипов уже более пяти лет как скончался.

– Что?! – вскрикнул председательствующий и вдруг как будто рассердился.

– Точно так-с! У меня был приятель и дальний родственник Иван Егорович Архипов, который служил когда-то в Оренбургском крае, в соляном правлении, а потом, выйдя в отставку, поселился в Петербурге. И я ему один раз в жизни действительно писал, тому назад лет восемь, прося о высылке десяти аршин бархата для моей покойной жены. Но, как докладываю вам, Архипов уже почти шесть лет приблизительно как скончался.

– Ну, это вы врете! – воскликнул председатель. – Все это будет вам доказано! – И после паузы он прибавил, снова досадливо или раздражительно: – Это все пустяки, это – мелочь! Если Архипов умер, то, стало быть, вы писали не ему, а другому кому. А кому? Мы узнаем и найдем. А теперь я вам скажу – выбирайте! Если ваш сын добровольно вернется, то вы вместе с ним будете посажены в крепость на некоторое время; если он не явится, то вы будете сосланы в Камчатку на вечное поселение. Выбирайте!

– Но как я могу, – воскликнул невольно Львов, – выбрать?! Как я могу, будучи заарестованным, просить сына вернуться? Куда я писать буду?

– Вам дозволят написать, в какие места хотите, родственникам и приятелям вашим, у которых ваш сын будет, по всей вероятности, укрываться. Вы напишете писем сколько хотите, хоть целую дюжину, а мы их разошлем.

– Покорнейше благодарю! – выговорил уныло Львов. – По тем письмам, которые я напишу, вы всех этих моих родственников и приятелей заарестуете и привезете сюда же. Не настолько я глуп и не настолько я злой человек!

– А-а!.. – громко воскликнул председательствующий. – Вы вот как! Вы вот как рассуждаете! Ну, погодите!.. Скоро вы запоете на другой тон. – И, обратясь к чиновнику, стоявшему у дверей, он прибавил: – Ведите его!

Когда Львов был уже на пороге, председатель крикнул снова:

– Не назад, а в другой мест!

И с тем же солдатом, который привел его, Львов направился по тому же двору, в тот же коридор, но его привели уже в другой край дома и ввели в крошечную каморку, почти чулан, где стояла деревянная кровать, покрытая рогожкой, стул и маленькая вонючая лохань. Окно было решетчатое и выходило во внутренний двор, который был виден лишь наискось, направо, а прямо перед окном была стена. Оставшись один, Львов сел на стул и точно так же, как когда-то при побеге сына, уткнул локти в колени и опустил голову на ладони.

– Времена!.. Господь прогневался на россиян. Или за какие мои грехи Господь наказывает? Или конец света? Нет, времена тяжкие, неописуемые… Но, Бог даст, пройдут, переживем.

V

Действительно, времена были на Руси «неописуемые», как выразился Львов, – времена, которые в памяти людской и в истории остались под названием бироновщины. Таких сравнительно тяжелых эпох было в России несколько. Общего между всеми мало, лишь только то, что они были – каждая по своему времени – тяжелым игом. Каждая из этих эпох носит свое название: первая называется «татарщина», вторая – «опричнина», третья – «самозванщина», четвертая – «бироновщина» и, наконец, «аракчеевщина». Конечно, между татарщиной и аракчеевщиной нет ничего общего, кроме одного лишь гнета. В первом случае – иго, лежавшее на всем народе, на всей Руси великой; во втором случае – гнет, лежавший над высшими слоями.

В те дни, когда Львов с сыном были арестованы, бироновщина восторжествовала вполне. Это было нашествие немцев и заполонение русских. Завоевание это совершилось без оружия, так сказать, Шемякиным судом, системой клевет, доносов, арестов и ссылок, при описи имения у всякого якобы виноватого.

Нежданная ужасная судьба Львовых была та же, что и многих российских дворян. Вся вина заключалась в том, что какому-нибудь немцу, заглянувшему в Жиздринский уезд, пожелалось попользоваться состоянием Львовых. Немец этот, по всей вероятности, имел приятеля, немца же, в Петербурге, который был дружен или в родственных отношениях с каким-нибудь третьим немцем, повыше стоявшим, а этот был родственником любимца брата Бирона.

Донос и клевета, с одной стороны, покровительство и рука в Петербурге – с другой, вели, конечно, к полному успеху.

Павел Константинович Львов, отслужив еще при Великом Петре во флоте и будучи ранен в сражении со шведами, получил отставку, поселился в своем родовом имении, женился и прожил около тридцати лет мирно, тихо и вполне счастливо. Только незадолго пред тем схоронил он жену и остался с двумя детьми – сыном и дочерью – и с замужней сестрой, у которой было тоже двое маленьких детей.

За все это время, однообразное и тихое, случилось только три выдающихся события. Первое – было путешествие и пребывание сына Петра в немецких пределах, второе – была смерть жены и третье – сватовство соседа по округе за молоденькую Софью Львову. Это последнее было потому из ряда выходящим случаем, что посватавшийся сосед был русским лишь наполовину. Его фамилия была чисто русская, но мать и двое дядей были немцы.

Львов отказал в руке дочери наотрез. И теперь, уже по дороге из имения в Петербург, он, а равно и сын одинаково были убеждены, что их арест есть прямое последствие этого отказа жениху-полунемцу. Во всяком случае, теперь, после своего допроса, старик узнал, что мотивом беды, на него стрясшейся, была голая и возмутительная клевета. Приятель его Архипов, к которому он якобы писал противогосударственные письма, действительно был уже давно на том свете, и те, кто клеветали, узнав о существовании Архипова, не знали, что это существование уже прекратилось.

Одну минуту при допросе Львов наивно вообразил, что, доказав смерть приятеля, он сразу очистит себя от обвинений, но затем услыхал от председательствующего нечто, что глубоко возмутило его. Если будет доказано, что Архипов умер, то письма эти окажутся якобы адресованными иному – лицу, которое вскоре разыщут.

Что же нужно им? Нужно, чтобы он с сыном, а затем, конечно, и его молоденькая Соня и сестра с детьми, чтобы все они были сосланы или просто изгнаны из родовой вотчины. А она поступит во владение отринутого жениха.

Да, времена! Жила семья мирно, богобоязненно, не виновная ни в чем, и к чему все привело? Что будет через месяца два-три?.. Он, старик, отдаст Богу душу, не стерпя пыток… Дочь, девочка, полуневеста-полуребенок еще, пойдет по миру с теткой и двумя детьми ее… А сын? Сын – Бог весть где и что. Может быть, раненный, лежит где в деревне у мужиков. А может быть, смертельно раненный при побеге, уже на том свете…

А между тем затея сына была ребяческой… Молодой Львов уже в пути надумал, как спасти отца, сестру и себя. Уверяя конвойного офицера, что он с отцом взяты по недоразумению и будут тотчас же отпущены, молодой человек знал отлично, что это неправда. Он, как и старик-отец, знал, что их засудят по доносу, чтобы отнять вотчину, и, сослав, отпишут ее в казну. Оставалось теперь спасти себя, не мечтая о спасении состояния… То придет своим чередом.

У Львова были в Курляндии, действительно, истинные друзья, и он уверил отца, что он, отправившись в Митаву, найдет ходы и сильную руку к Бирону. Заручившись этим, он явится в Петербург и повинится в своем бегстве. Но за него и за старика уже заранее начнут хлопотать его друзья.

И все кончится благополучно.

Разумеется, затея эта, надежда на курляндских друзей, казалась старику Львову ребячеством, а между тем теперь из-за этого ребячества сын был бегуном, а может быть, и много хуже… на том свете!

VI

На углу двух улиц, невдалеке от небольшой белой церкви – Казанского собора, привлекал внимание прохожих маленький, одноэтажный, с мезонином дом своей опрятностью и, пожалуй, даже привлекательностью. Он был новенький, свежевыкрашенный в светло-желтый цвет, с расписными наружными ставнями. Мезонин оканчивался высокой, острой крышей на манер голландских домиков.

В этом домике постоянно бывали гости, и жизнь, очевидно, шла веселая. По вечерам ежедневно через маленькие круглые вырезы закрытых ставень лился на улицу яркий свет, слышались веселые голоса, а на улице стояло всегда по крайней мере пять-шесть экипажей.

Не только во всем квартале, но и очень многим в Петербурге домик был известен – из числа тех людей, которые никогда не переступали его порога. Здесь жила сама хозяйка-вдова со своими детьми, и, несмотря на то что она была женщина с небольшими средствами, она имела огромный круг знакомых и пользовалась уважением. Этот круг друзей и знакомых был исключительно немецкий.

Женщина лет сорока, Амалия Францевна Кнаус, появилась в Петербурге лет десять тому назад, приехав из Курляндии с мужем и маленькими детьми. Господин Кнаус был не из последних в числе курляндцев, которых потянуло в Петербург после воцарения Анны Иоанновны и нежданного возвышения Бирона.

Лично известный герцогу Кнаус делал быстро карьеру. Ухаживание за ним соотчичей и русских все усиливалось. Его уже начинали называть чуть не в числе главных любимцев герцога. Но вдруг, года четыре тому назад, Кнаус на Масленице, простудившись на кегельбане, в три дня отправился на тот свет.

И только после его смерти оказалось, что значение Кнауса зависело, собственно, не от него самого, а от его жены. Положение Амалии Францевны нисколько не изменилось, и многие стали подозревать, что кто-то ближний всемогущественного временщика протежировал Кнаусу по милости его жены. Во всяком случае, вдова с детьми получила пенсию, равную содержанию мужа при его жизни, а вместе с тем, Бог весть как, сохранила то же общественное положение. И не проходило дня, чтобы кто-нибудь из немцев, вновь прибывавших постоянно в столицу из прибалтийских провинций, а равно и из Германии, не явился иметь честь представиться и познакомиться.

Было хорошо известно в среде иноземцев, что через Амалию Францевну можно было легко получить местечко, маленькое, но тепленькое. Было равно всем известно, что главный и властный правитель дел канцелярии герцога по отделению судейских и розыскных дел был ее хорошим другом и по крайней мере раз в неделю бывал у нее на вечерах. А дружба с таким лицом, как Herr [7]Адольф Шварц, из всех близких к герцогу лиц самым близким, имела огромное значение.

Сорокалетняя вдова была еще очень недурна, без седины в светлых волосах, без морщинки вокруг больших, чересчур светлых, серых глаз. Вдобавок неведомо как, быть может, благодаря огуречному умыванию, у нее был удивительный цвет лица. Наконец, то, что в ней не нравилось многим, крайне нравилось некоторым. Амалия Францевна была настолько полна и при этом мала ростом, что казалась четырехугольной и ходила по-утиному, переваливаясь с боку на бок, а в случае прохода через узкую дверь входила профилем и с той же медленностью и плавностью, с какой большой корабль входит в мелкий порт.

Вершитель судеб в застенке бироновском, пользовавшийся славой злодея и изувера, г-н Шварц, находил особую прелесть в этом способе своей приятельницы пролезать в дверь. Впрочем, дружба его с г-жой Кнаус была давнишняя, и если была и любовь, то издавна искусно скрытая, так как покойный Кнаус был действительно его приятелем с детства. В данном случае на них оправдывалось поверье, что противоположности сходятся. Насколько Шварц был сух и телом и душой, ехиден и жестокосерд, настолько г-жа Кнаус была полная, истинно добродушная и кроткая женщина.

Двое детей ее: дочь Доротея, восемнадцати лет, и сын Карл – шестнадцати, – были в мать – милые, добрые и ласковые. Мальчика все любили вдобавок за его веселый нрав и остроумие, а юная Доротея, или, как ее звали, Тора, всех сводила с ума своей миловидностью. Она была очень похожа на мать, но с волосами несколько темнее и с глазами более синими.

Разумеется, у Торы была куча женихов, конечно, по большей части немцев, так как всякий отлично понимал, что, став мужем Fräulein [8]Торы, можно тотчас же получить великолепное место и протекцию г-на Шварца. А между тем Торе шел уже девятнадцатый год, а замужем она еще не была.

Случилось это исключительно потому, что умная, очень красивая, но вместе с тем очень честолюбивая девушка была разборчивой невестой. Однако она искала не состояния и не положения. Она говорила, что выйдет замуж исключительно по любви, за человека, который сумеет ей понравиться, хотя бы даже и за русского. Она же сама сумеет при помощи крестного отца – Шварца – и при своем собственном даре нравиться облегчить будущему мужу карьеру.

Тому назад около года Тора чуть-чуть не вышла замуж за Преображенского офицера, русского. Он понравился ей тем, что был ее противоположностью, был страшно смугл, с типом какого-то кавказца. Понравился он Торе одной чертой характера – необычайной дерзостью во всем.

Тора, чистокровная немка по отцу и матери, настолько в России обрусела, явившись маленькой девочкой, что теперь уже делала ошибки на своем родном языке и отлично говорила по-русски. Вдобавок она находила, что ее соотечественники как-то все на один лад. Она сердила свою мать, говоря, что всякий молодой немец – размазня или кисляй. Амалия Францевна эти два российские слова даже не знала и первый раз услыхала их от дочери.

Разумеется, Тора и вышла бы замуж за черномазого офицера, но этому браку отчаянно воспротивился г-н Шварц. А видя, что с своевольной Доротеей Кнаус, избалованной матерью, ничего не поделаешь, он распорядился по-своему… Преображенец и красавец с кавказским типом неожиданно и неведомо как исчез с берегов Невы.

Тора, конечно, подозревала, что случилось, плакала около месяца, дулась на крестного, но затем понемногу утешилась, в особенности когда ей объяснили, что у ее «предмета» была тоже куча «предметов» в числе разных петербургских немок и шведок.

Сын г-жи Кнаус – Карл был тоже предметом ухаживания среди всех немцев, отчасти потому, что его обожала мать и что через нее можно было многое получить, а отчасти и потому, что шестнадцатилетний юноша уже чем-то числился при особе самого всемогущего герцога. А так как он был малый умный, одаренный, симпатичный, то всякий понимал, что этот юный Кнаус через каких-нибудь пять-шесть лет сделается почти важным человеком. Герцог быстро выводил в люди очень юных людей и, не стесняясь, назначал их на важные должности, – разумеется, когда они были его соотечественники, курляндцы.

За последнее время в доме г-жи Кнаус стало еще оживленнее, еще веселее. Казалось, и народу стало бывать больше. Случилось это потому, что вдове бывшего чиновника канцелярии герцога удвоили пенсию неведомо почему, но, однако, всем совершенно понятным образом. Кроме того, прошел слух, что ее бездетный родственник, нечто вроде дяди, умер в Курляндии и оставил юной Торе свое состояние тысяч в двадцать.

Некоторые среди немецкого кружка усомнились в существовании и кончине этого дяди. Прошел слух – конечно, тайком, – что богатая невеста никакого наследства не получала, а получит приданое. А кто ей таковое намерен дать – неведомо, можно только догадываться.

Разумеется, злые языки и враги семейства Кнаус стали говорить, что приданое будет дано самим герцогом; однако близкие люди имели доказательства, что это была истинная клевета, так как дети г-жи Кнаус не были лично известны герцогу и только г-жу Кнаус видел он мельком раза два или три в жизни.

VII

Однажды в сумерки, когда уже начинала спадать июньская жара, у домика г-жи Кнаус остановилась небольшая колымага четверней.

Из нее вышел при помощи двух лакеев, соскочивших с запяток, пожилой человек и вошел в дом. При виде его в доме все засуетилось, люди побежали доложить барыне, барышне и в мезонин молодому барину.

«Herr Адельгейм!» – повторилось зараз во всех концах дома.

Амалия Францевна, переваливаясь, вывалилась из своей спальни в гостиную и, восклицая: «Lieber Herr Adelheim!» [9]– протянула ему обе руки.

Гость, г-н Адельгейм, почтительно поцеловал у хозяйки ручку и справился о здоровье детей, но в ту же минуту в гостиную вошла стройная и красивая молодая девушка с правильными чертами лица, весело спеша к гостю навстречу. Гость точно так же и у девушки поцеловал ручку, хотя с меньшим почтением, но продолжительнее и как бы с большим удовольствием. А затем тотчас же влетел в двери молодой малый с оживленным лицом, быстрым взглядом и стал обниматься с гостем.

Все уселись, и начались расспросы. Господин Адельгейм был тоже когда-то большим другом их отца, а теперь другом и семьи.

Он находился в отсутствии из Петербурга около месяца, где-то около Харькова или Воронежа, и, вернувшись накануне, явился с первым визитом в семейство Кнаус.

Адельгейм только числился где-то на службе, но, собственно, не был чиновником; однако ходили слухи, что он все-таки исполняет какие-то тайные поручения, никому не ведомые, важные. Во всяком случае, Адельгейм очень часто виделся с г-ном Шварцем.

После первых расспросов обоюдных, как здоровье, как и что, нет ли чего нового, Амалия Францевна, усмехаясь, но многозначительно прищуривая один глаз, говорила:

– Ну а как устроили дело?

Адельгейм усмехнулся и ответил:

– Какие же у меня дела? У меня никаких дел нет! Это все на меня сочиняют. Я просто хотел проехаться в Малороссию, да надоело трястись по скверным дорогам – и вернулся, не повидавши хохлов.

– Ну-ну, хорошо! Скрытничайте! Я не любопытна. Не хотите сказать – не говорите! Я все равно позднее от кого-нибудь другого узнаю: уладилось ли дело?

Речь зашла об общих знакомых. Тора весело и смеясь рассказала про какой-то случай на Неве с их знакомыми, причем целая компания чуть не потонула. При этом брат вставлял свои замечания и острил, Адельгейм, а равно и г-жа Кнаус смеялись до слез, но затем гость все-таки сказал:

– Какие мы злые! Люди чуть не погибли, а мы смеемся над этим.

– Я их не люблю! – отозвалась Тора. – Они злые, на всех клевещут. И вы не должны их защищать! Они и про вас много дурного говорят. Уж конечно, не вам бы следовало их спасать!..

– Ну, Бог с ними! – отозвался Адельгейм, и, обратясь к Амалии Францевне, он вдруг выговорил: – Ах, ведь главное-то я и забыл! Прошу у вас позволения завтра или послезавтра привезти к вам и представить молодого человека.

– Кто же это? Кого?..

– Моего нового приятеля…

– Старика?! – воскликнула Тора.

– Да, старика… лет двадцати пяти.

– Что это значит?

– А значит, что он настолько рассудительный молодой человек, что в некотором смысле старик.

– Да кто же такой? Откуда? Где вы с ним познакомились, если только вчера приехали? – закидала Тора вопросами.

– Самый удивительный случай! Если рассказывать все подробно, то надо будет говорить целый час, а я вам скажу вкратце. Верст за сто от Петербурга, в одной деревне, где я отдыхал в дороге и ужинал, оказался молодой человек, только что спасшийся от смерти.

– Как?! Что?! – вскрикнули и г-жа Кнаус и дети.

– Да! Его, бедного, ограбили на дороге и чуть не убили. Он спасся совершенно чудом – в одном лишь белье, без гроша денег, даже без шапки и без сапог. Разумеется, я его тотчас же накормил, напоил, даже, могу сказать, пригрел, ибо одел, то есть дал ему свой сюртук и все, что нужно было… Конечно, я взял его с собой и привез в Петербург. Пока он поселился у меня и написал родным о высылке ему денег. Молодой малый этот мне понравился, как редко кто нравился. Умный, образованный, дельный, степенный! И знаете, что вдобавок я забыл прибавить? Он то же, что и вы: он курляндец, ребенком маленьким приехавший в Россию. Он говорит по-немецки, пожалуй что, не лучше вас, Fräulein Тора, а по-русски говорит, конечно, совсем уже не на немецкий лад.

– Как его фамилия? – спросила Тора.

– Генрих Зиммер. Я уверен, что он вам очень понравится и вы будете со временем сожалеть так же, как и я теперь, что он в Петербурге не задержится. Он, как только получит от родных деньги, двинется далее, Бог весть, на край света.

– Куда же? – спросила Тора.

– И догадаться трудно… Он едет в Архангельск.

– Зачем?! – ахнул и воскликнул Карл.

На его лице отразилось недоумение. Он стал соображать.

– Этого он мне не сказал и просил не расспрашивать. Мне кажется, что по какому-то довольно важному делу, но как будто торговому. А между тем он – дворянин фон Зиммер. Он говорил, что у него есть родственники-однофамильцы – бароны. И мне сдается, что я в юношестве слыхал об одном бароне фон Зиммере, живущем в Саксонии или в Силезии, хорошо не упомню.

– Вы, конечно, доложите господину Шварцу об этом случае? – сказал юноша.

– Разумеется! Но, милый Карл, ничего сделать нельзя. Около Новгорода разбойное место испокон века, и каждый год на многих проезжих нападают. Спасибо еще, что не убивают, а отпускают живьем. Тут сделать ничего нельзя! Два года тому назад и на меня чуть не напали. Я спасся только тем, что приказал людям, которые ехали за мной в бричке, не дожидаясь приближения каких-то людей с опушки леса, палить по ним из мушкетов. Тут сделать ничего нельзя! Надо просто всем путешествующим запасаться оружием.

– Скажите, – прервала Тора гостя, – этот молодой человек… Как вы его назвали?

– Фон Зиммер.

– Этот фон Зиммер красив?

– Ну вот! – рассмеялась Амалия Францевна и махнула на дочь рукой. – Кому что, а она первый вопрос – красив ли?

– Что же из этого? – заступился Адельгейм. – Совершенно понятно, что должно интересовать молодую девушку. Да, Тора, отвечу вам на это, что мой новый приятель даже очень красив собой. Очень!

– Белокурый? – с каким-то странным оттенком голоса сказала Тора.

– Вот и нет! Извините! Если бы он был белокурым, то я бы и не посмел вам назвать его красивым. Слава Богу, я знаю давно, кто вам нравится. Нет-с, он черноволосый. Черные брови, черные глаза, черные, как деготь, волосы, да еще курчавые. Ну чисто араб, из белой Арапии прибывший. Чернее, одним словом, любого трубочиста. Стало быть, должен вам, Fräulein, понравиться страшно.

И Адельгейм звонко засмеялся.

– Это что же такое? – засмеялся и Карл. – Он, стало быть… ну, того… Догадываетесь?

– Кого? – спросил Адельгейм.

– Знаю! – отозвалась Тора. – Брат хочет сказать, что ваш найденыш похож на того… ну, помните, что я замуж-то собиралась.

– Вот-вот, именно! – воскликнул Адельгейм. – Номер второй! Но только, воля ваша, мой будет покрасивее вашего жениха, да и поумнее, да и смелости у него будет не меньше. Тот, ваш, был смел в пустяках, а этот от разбойников, от четырех или пяти человек, одним дорожным топориком отбился и, конечно, убежал, однако, говорит, одного ранил. Ну-с, так позволите, Амалия Францевна, представить вам ограбленного дворянина?

– Конечно, конечно! – воскликнула Тора, не дожидаясь ответа матери. – Хоть сегодня же вечером!

– Извините, нельзя!

– Почему?

– Не в чем ему будет явиться! Ведь вы забыли, что у него все украдено, ну а мой сюртук на нем сидит несколько смехотворно. Надо дать ему время обшиться, как приличествует дворянину, да и парик новый купить. Вот так через неделю я его привезу.

– Как через неделю? – воскликнула Тора чуть не с отчаянием.

– Постараюсь и раньше! Если он согласится взять у меня денег взаймы, то и раньше. Но боюсь, не согласится. Обещать не могу, но, одним словом, всячески постараюсь!..

VIII

Адельгейм был добрейший и сердечнейший немец, уроженец Ревеля. Доброта заставила его привезти с собой какого-то найденыша на большой дороге. Доброта заставила везти его и к г-же Кнаус. И дня через три около полудня он был в доме Амалии Францевны вместе с своим новым protégé [10]– найденышем среди столбовой дороги. Прихотливая, избалованная матерью и своенравная, Тора отчасти по легкомыслию, а отчасти из праздности настолько приставала два дня к Адельгейму – привезти молодого человека, что он должен был поневоле уговаривать Зиммера тотчас поехать познакомиться с важною дамой и с ее красавицей дочерью.

Напрасно Зиммер – очень степенный молодой человек – уверял, что знакомство совершенно излишне, ибо как только он справится с делами, то выедет дальше в Архангельск. Адельгейм упросил его сделать хоть один визит г-же Кнаус. Вдобавок у молодого человека оказались дальние родственники в Петербурге, он на другой же день уже достал деньги и мог тотчас же прилично одеться.

Через двое суток рано утром у него было уже новое франтовское платье и все аксессуары туалета, включая и парик по самой последней моде.

И, добродушно улыбаясь, слегка пожимая плечами, но любезно, Зиммер заявил добрейшему и веселому Адельгейму, что он готов для него на все.

– Вы меня подобрали на большой дороге, как нищего-бродягу, довезли до Петербурга, поселили у себя – как же мне не исполнить простой просьбы познакомиться с почтенной дамой, да вдобавок еще с красавицей-девушкой!

Около полудня они были уже в гостиной г-жи Кнаус. Зиммер, смуглый брюнет с красивыми и выразительными черными глазами, сразу понравился и матери, и дочери; но в особенности понравился юной Торе двумя отличительными чертами своей личности: изяществом и скромностью. Эти два качества и красивая наружность делали его вполне привлекательным.

Разумеется, Тора заставила его рассказать про опасность, которой он подвергся в дороге, и Зиммер добродушно и серьезно, без хвастовства рассказал свой случай. Его действительно чуть не убили, он бежал, даже сапоги свои оставив добровольно в руках разбойников.

Пока Адельгейм о чем-то перешептывался с г-жой Кнаус у окна, Тора, беседуя наедине с Зиммером, расспросив его обо всем на свете, продолжала все-таки свои расспросы.

– Отчего вы так плохо, с таким странным произношением говорите по-немецки? – спросила она.

– Я слишком маленьким приехал в Россию, – ответил Зиммер.

– Так же, как и мы с братом! – воскликнула девушка. – Но все-таки мы, выучившись отлично по-русски, так же как и вы, все-таки сохранили произношение. Вы же изъясняетесь, как здешние русские, выучившиеся по-немецки уже после восшествия на престол императрицы, поняв, что этот язык им необходим в будущем, так как Россия должна же отныне сделаться полунемецким государством.

– Неужели вы думаете, что это возможно? – холодно выговорил вдруг Зиммер.

– Что?

– Чтобы Россия, огромная страна, православная и русская, сделалась совершенно немецкой и лютеранской?

– Непременно! Все так говорят. Веру заставят всех переменить и сделаться лютеранами, а языку заставят учиться.

– А крестьяне? – спросил Зиммер, несколько улыбаясь.

– Понемножку и крестьян заставят. Говорят же в Германии крестьяне по-немецки.

Тора говорила все это утвердительно и твердо, как самую простую истину.

– И мы – я и вы, – как немцы должны желать этого! – прибавила она.

– Конечно! – заявил Зиммер. – Но я думаю, что этого никогда не будет. Ведь вот вы, как и я, живя здесь долго, в России, стали говорить отлично по-русски. И даже мы вот теперь, начав с немецкого языка, перешли на русский.

Тора засмеялась:

– Я, право, не знаю… Я и русских, и немцев одинаково люблю. А иногда даже бывает, что иной русский мне нравится больше немца. Наши все какие-то сонные. И вот я скажу правду: вас первого немца я нахожу мало похожим на всех. Вы мне напоминаете одного русского офицера и лицом, да и вообще что-то у вас есть похожее на него.

И затем Тора весело, отчасти кокетничая, спросила, едет ли Зиммер на север, когда и зачем.

– Конечно, как только придут деньги, так я уплачу то, что взял здесь взаймы, и выеду в Архангельск. Когда это будет, право, не знаю… Через недели две, не ближе.

– Ну а тогда… – воскликнула Тора и запнулась, как будто то, что ей пришло на ум, сказать было немыслимо. Она даже немного покраснела.

А мысль ее была такая: «За две недели я, быть может, сумею заставить тебя и отложить это путешествие!»

Зиммер видел ясно, что или юная Доротея – большая кокетка, проводит время в том, чтобы стараться нравиться всем, или же он действительно ей сразу понравился. Она как-то особенно смотрела на него. Иногда взгляд ее прекрасных голубых глаз заглядывал в его глаза, смущал его. Он что-то читал в этом взгляде, недоумевал и конфузился.

– Скажете ли вы мне или нет, зачем вы едете в Архангельск? – спросила девушка.

– По очень важному делу.

– Нельзя сказать, по какому?

– Оно неинтересно, но секрета, конечно, нет.

– И думаете вы долго пробыть там?

– Совершенно неизвестно… Или месяц, или целый год!

– Год?! – воскликнула Тора. И, подумав, она прибавила: – Но ведь раньше двух недель вы не выедете?

– Не думаю!

И, опустив глаза, Тора подумала: «Две недели! За две недели можно многое сделать, но надо, чтобы он бывал у нас всякий день…»

И, подумав это, она вздохнула.

В это время Адельгейм с хозяйкой приблизились к ним от окна и сели рядом.

Тора передала кое-что матери из того, что слышала от Зиммера. И вероятно, дочь сказала что-нибудь взглядом матери, потому что г-жа Кнаус вдруг обратилась к Зиммеру со словами:

– Я прошу вас быть у нас сегодня вечером. Вы перезнакомитесь со многими очень приятными людьми, и даже с такими, которые когда-нибудь, если вы будете вновь в Петербурге, могут быть вам полезны. Вообще, пока вы в Петербурге, я прошу бывать у нас часто, не стесняясь.

Зиммер поблагодарил и обещал, но по его голосу можно было догадаться, что это простое вежливое светское обещание, ни к чему не обязывающее.

Тора при этом как будто встревожилась. Она быстро поднялась и позвала Адельгейма к тому же окну в углу гостиной, у которого он только что шептался с ее матерью. И здесь началось тоже шептание.

– Господин Адельгейм, – зашушукала весело девушка, – вы меня любите?

– Это что за вопрос?

– Говорите, вы меня любите? Много?

– Конечно! И давно! Да и кто же вас не любит? Весь Петербург…

– Ну а если любите, то исполните мою просьбу, такую, с какой в другой раз я никогда к вам не обращусь… Привезите мне сегодня вечером Зиммера. И если он сам – один – не захочет ездить к нам, то приезжайте к нам каждый вечер непременно и привозите его с собой. Дайте мне в этом ваше честное слово!

Адельгейм рассмеялся, подмигнул девушке и выговорил:

– Понимаю! Сразу победил всех ваших воздыхателей. Даю слово! Но подумайте, Fräulein, если он упрется и не захочет, что же мне делать?

– Тогда дайте мне слово, что вы будете делать все на свете, чтобы заставить его приезжать. Говорю вам откровенно, он мне – и странно это, почему, – он мне очень, очень понравился!..

Адельгейм рассмеялся снова:

– Ведь это не первый раз, Fräulein! Сколько раз я от вас слышал, что молодой человек вам сразу страшно понравился. А потом через недельку вы же мне говорили: «Я ошиблась, он совсем дурак» или: «Он злой клеветник, лгун, хвастун!»

– Да, может быть, бывало. Но теперь это совсем не то… Вы сами знаете, этот ваш – не таков.

И, глянув пристально в глаза Адельгейма, Тора вдруг задумалась и почти печально поникла головой.

– Что с вами? – спросил Адельгейм.

– Я думаю… – отозвалась девушка, – что он то же самое, что вот мы с братом. Русский немец или немецкий русский. Но он взял все хорошее у немцев и хорошее у русских. Он не сонный, как немцы!

– Спасибо! – поклонился Адельгейм.

– Да, вы все сонные! Что же делать? Я правду говорю. Вместе с тем он не грубый, благовоспитан, как немцы. А русские все грубоваты. У него есть ваш светский лоск.

– Спасибо на иной лад! – снова поклонился Адельгейм.

– Итак, дайте мне ваше честное слово, что с нынешнего вечера он будет у нас всякий день!

– Даю в том, что буду стараться, но отвечать, конечно, не могу.

– Только слово дайте!

– Постараюсь. В этом даю слово.

IX

Адельгейм упорно взялся за своего нового приятеля. Между ними тотчас зашел странный разговор о г-же Кнаус и ее дочери. Зиммер заявил прямо, что Доротея настолько красивая и симпатичная девушка, что он бы не желал жить в Петербурге и часто ее видеть, потому что она опасна для молодого человека.

– Ею можно увлечься легко! Спасибо, что я отсюда скоро уеду, а бывать у них я не буду.

Адельгейм насупился:

– Ну а я вам вот что скажу, мой милый Генрих! Вы мне несколько раз говорили, что никогда не забудете одолжения, которое я для вас сделал, хотя в нем не было ничего особенного. Не взять вас с собой в свой экипаж и не доставить в Петербург было бы поступком совершеннейшего невежи и брюзги, человеконенавистника. Не только вас, но и всякого другого в вашем положении каждый проезжий взял бы с собой. Но вы сами называете это одолжением, которого вы никогда не забудете. В таком случае вы должны отплатить мне. Вы у меня в долгу. Признаете ли вы это?

– Конечно! – отозвался Зиммер.

– А если так, то я требую уплаты, а вы должны дать честное слово, что уплатите по моему требованию.

– Даю! – весело воскликнул Зиммер. – Но какого рода?

– Остаться. Не уезжать.

– Как не уезжать? – удивился молодой человек. – Я вас не понимаю.

– Оставаться здесь, в Петербурге, елико [11]возможно дольше, и затем…

– Две недели довольно? – перебил Зиммер.

– Нет! Елико возможно дольше. Неволить вас я не стану и расстраивать ваши дела не стану. Вы по доброй воле останетесь елико возможно дольше. Но это не все! Вы всякий день, вернее, всякий вечер, а то, пожалуй, хоть и раза два в день будете бывать или со мной, или одни у госпожи Кнаус.

– Зачем? – изумился Зиммер.

– Затем, чтобы увлечься красавицей Торой и, может быть, понравиться и ей. А может быть, кончить тем, чем кончается любовь молодых людей.

– Это невозможно! Да она никогда и не пойдет за меня. Я человек с очень маленьким состоянием и не имеющий никакого положения по службе.

– Зато, милый Генрих, у нее очень большое приданое – наследство, полученное недавно от дальнего родственника, умершего в Курляндии. А что касается до положения, то даю вам честное слово, что муж Торы, крестницы господина Шварца, будет важной персоной через месяц или два после своей женитьбы.

– Господин Шварц? Кто это?!

Адельгейм рассмеялся:

– Только вы, мой милый, прибывший Бог весть откуда и едущий Бог весть куда, к белым медведям, можете задать такой наивный вопрос. Быть может, действительно господин Шварц неизвестен в провинции, но в Петербурге если вы найдете хоть одного человека, не знающего, кто это, то я кладу в заклад тысячу рублей и выиграю! А наша красавица – его крестница. А выйдет она замуж по собственной воле, по собственному выбору, если не будет противодействовать Шварц. Это однажды уже случилось. Но в данном случае я думаю, что вы и Шварцу понравитесь. Там был русский, а вы немец, тот был нахал, вы же скромный молодой человек. Итак, согласны ли вы не оставаться у меня в долгу и отплатить той же монетой?..

Зиммер задумался и молчал. Лицо его приняло странное выражение. Глаза его заблестели так сильно, что, казалось, в нем происходила какая-то внутренняя тревога, и тревога радостная. А между тем лицо было как будто сумрачно – или же он притворялся и старался сделать лицо задумчивым.

– Ну что же, какой ответ вы дадите мне? – заговорил Адельгейм.

– Я не имею возможности отказать вам! Все, что прикажете, то и буду делать! Прикажете бывать у госпожи Кнаус хоть два раза в день – и я буду исполнять ваше приказание, если только они сами меня не прогонят. Но все-таки через две недели, когда я по расчету времени должен получить деньги, я выеду в Архангельск.

Адельгейм обнял молодого человека и выговорил:

– Поцелуемся! Умница вы, Генрих! Посмотрите, предсказываю вам, что вы в вашем Архангельске никогда не будете. Незачем будет! Вы найдете ваше счастье здесь, на берегах Невы. Счастье в вашей жизни зависит от прихоти или от одного слова молодой девушки, красивой и милой. И поверьте, что если она сама – не придворная дама, приближенная к императрице девушка, и не важный чиновник, но тем не менее имеет в Петербурге, во всей столице, большее значение, нежели иной именитый сановник, служащий при герцоге.

Зиммер улыбнулся и казался смущенным.

И действительно, со следующего дня Зиммер стал бывать ежедневно в доме госпожи Кнаус. Тора была с ним крайне любезна и каждый раз, когда он прощался, настойчиво просила быть снова на другой день, иногда брала с него даже слово, что он непременно будет.

На третий раз, что молодой человек был в доме Кнаусов, он заметил, однако, что в числе своих новых знакомых лиц, бывавших тоже постоянно у Кнаусов, был один еще сравнительно молодой человек, который странно относился к нему – сдержанно, холодно, будто подозрительно и даже будто враждебно.

Зиммера, по-видимому, озабочивало это обстоятельство. Он всячески старался догадаться, откуда и отчего явилась эта враждебность в господине Лаксе, чиновнике канцелярии самого герцога.

Наконец молодой человек догадался… Это было не что иное, как ревность.

Желая убедиться в этом своем соображении, он однажды заговорил с Доротеей о неприязни, которую заметил в Лаксе.

– Не обращайте на него никакого внимания! – рассмеялась девушка. – Ну и пускай ненавидит вас.

– Я не люблю иметь врагов, Fräulein, – заметил Зиммер.

– Мало что… Не любите… Это от вас не зависит. Врагов наживаешь поневоле – без них и прожить нельзя. И у меня есть, и я сама враг некоторых лиц, и лютый враг!

– Вы? – улыбнулся Зиммер.

– Не смейтесь. Я страшным, опасным врагом могу быть, я ничего не делаю вполовину. Я или люблю сильно, или ненавижу и презираю… И тогда я преследую… – И глаза девушки вспыхнули. – Впрочем, вашим врагом я никогда не буду. Не могу быть! – как-то странно добавила Тора.

Зиммер отчасти понял намек и задумался.

Однако в этот вечер и особенно на следующий день, благодаря поведению Торы, Лакс стал как будто еще неприязненнее относиться к Зиммеру. Он как будто даже с трудом сдерживал себя, чтобы скрыть свое озлобление.

И это было так в действительности.

Лакс, чиновник в канцелярии герцога, был уже с год сильно влюблен в Доротею. При этом он ясно видел, что и девушка благоволит к нему. Прямой его начальник и крестный отец молодой девушки уже давно относился к нему радушно и всячески отличал от других своих подчиненных. Поэтому Лакс имел полное основание думать, что начальнику все известно и что он ничего против его брака с крестницей не только не имеет, а может быть, даже и желает этого.

Недавнее известие, что Тора получила крупное наследство, конечно, повлияло на Лакса и удесятерило его чувство.

«Красавица и богачка! – думал и говорил он сам себе. – Да кроме того, впереди блестящее высокое положение. Близким лицом самого герцога можно сделаться… и в конце концов… кабинет-министром бароном фон Лакс!»

X

В числе арестованных и заключенных в большом здании, помещавшемся в глубине двора, принадлежавшего канцелярии герцога, был один, который долго и упорно надеялся на прощение и наконец узнал, что он погиб безвозвратно.

Это был офицер Коптев, конвоировавший Львовых. Он всячески – через друзей – хлопотал, умоляя о помощи молодого графа Миниха и его отца – фельдмаршала. Но все оказалось напрасно. На его дело, его вину взглянули в канцелярии особенно строго.

Теперь у несчастного молодого человека оставалась одна надежда.

Однажды, когда он уже в четвертый раз был вызван снова к допросу, он узнал от Шварца, что будет разжалован и по снятии чина с ним уже будут поступать не как с дворянином: он подвергнется допросу с пристрастием, дабы узнать истину, бежал ли Львов по его неосторожности или плохому досмотру или же бежал с его согласия, быть может откупившись большими деньгами.

– Дело это так оставить нельзя! – сказал Шварц строго. – Если те, которых вышнее правительство считает нужным арестовать и судить, будут убегать из-под ареста или из-под надзора конвойных, то это поведет к весьма важным последствиям.

Несчастный Коптев, бледный как полотно, стоял перед Шварцем и весь трясся, как в лихорадке. Наконец он вымолвил, едва произнося слова:

– Дозвольте мне искупить свою вину, дозвольте мне взяться за розыски Львова! Если я не успею в своем предприятии, то через месяца два-три меня можно разжаловать и судить. Я уверен, что разыщу Львова! Я буду просить, чтобы меня командировали в Калужскую губернию. С людьми, которых мне дадут, я поселюсь около Жиздры и около их имения и уверен, что накрою его. Бежавши, он, наверное, не долго остался на свободе, а, вероятно, вернулся в свои края и поселился, разумеется, не в своей усадьбе, а где-нибудь около, в деревушке. И там я его могу накрыть и привезти.

– А сами вы не сбежите? – произнес, усмехаясь, Шварц.

– Прикажите за мной неослабно смотреть всем местным властям или обяжите меня вернуться под страхом смерти. Приставьте ко мне соглядатая, который должен вам обязаться глядеть за мной, не мешать мне действовать в розысках, но смотреть, чтобы я не бежал сам.

В словах офицера было столько искренности и убедительности, что Шварц, подумав, согласился.

– Все-таки, скажу, мне кажется ваше предложение сомнительным. Это все очень трудно… И я думаю, что вы сами знаете, что предлагаете вздор, предлагаете исполнить неисполнимое.

– Божусь Богом! – воскликнул Коптев. – Это даже самое простое дело.

– Скажите, как вы намерены действовать?

– Я поеду в Новгород и прежде всего разыщу там хворающего офицера, который мне сдал Львовых.

– А если он уже выздоровел?

– Я поеду в Москву и его там разыщу. От него я узнаю подробно, где имение Львовых, и кой-что о семье. Я слышал от старика Львова, что там остались его сестра и дочь…

– Ну-с, далее…

– Я поеду в Жиздру и поселюсь там… А для большей предосторожности, на случай, если бежавший скрывается около своей усадьбы, я буду просить дать мне пропускной подорожный указ не на мое имя, а на какое-либо другое…

– Да, это лучше. Это умно.

– Если скрывающийся от властей Львов и услышит про меня, то будет обманут именем. А эдак понятно, что, услыхав, что офицер Коптев в пределах его уезда, он тотчас бежит, и все дело пропало… А я уверен, что он около своей вотчины.

Шварц усмехнулся ехидно:

– А как же вы в прошлый раз уверяли меня, что беглец был опасно ранен солдатом, и если жив, то валяется где-нибудь в деревушке у мужиков раненый и без всякой помощи?..

– Я и теперь в это верю, ваше превосходительство! – убежденно проговорил Коптев. – К несчастию, я говорил не с самим убитым солдатом, а знаю все со слов другого солдата.

– Так вы будете искать в Жиздре раненого, лежащего где-либо в Новгородской губернии? Объяснитесь.

– Собрав все малейшие сведения о беглеце в его вотчине и узнав наверное, что его нет в Жиздринском уезде, я тотчас вернусь и объезжу все деревушки в уезде, где он от меня бежал. Или в Калужском наместничестве, или в Новгородском – но я найду его и представлю вам! – решительно и энергично кончил Коптев.

– Тогда вы получите прощение, – сказал Шварц.

– Надеюсь на эту милость. Я приложу все старания, чтобы загладить свою вину.

– Сколько вам дать сроку на поиски Львова? – произнес Шварц, задумчиво глядя на Коптева.

– Трудно сказать, ваше превосходительство! Разыскивание офицера в Новгороде или в Москве, затем прибытие на место возьмут, конечно, около месяца, да там понадобится для обыска месяц-полтора самое большее. И ровно через три месяца я вернусь сам и привезу с собой Львова. Или переберусь для поисков в эти пределы, тогда надо положить еще месяц.

– Хорошо! Я вам верю и распоряжусь!

Через несколько дней молодой офицер с тремя данными ему в помощь дельными молодцами собирался выезжать из Петербурга. Двое из них были довольно искусные сыщики, третий – гвардейский солдат Прохоров. Однако, тайно от Коптева, этому солдату было внушено присматривать за своим начальником и в случае неуспеха его задачи строже глядеть, чтобы офицер сам не вздумал бежать.

Прохоров, по прозвищу Жгут, умный и расторопный, бывалый и видавший виды, был очень польщен таким поручением и отвечал головой, что будет служить Коптеву в его деле верой и правдой, а в случае сомнения в начальнике от неудачи в розыске зорко присмотрит за ним самим.

Коптев получил подорожный лист и указ из канцелярии на имя подпоручика Лаврентьева, офицера, недавно еще служившего в распоряжении Шварца, но умершего лишь за неделю пред тем.

За три дня до выезда Коптев, сидевший безвыходно дома и все обдумывавший свое предприятие со всех сторон, вдруг оживился, приободрился. Он додумался до чего-то, что показалось ему залогом успеха.

Он явился тотчас к Шварцу и объяснился…

– Вы совсем молодец. Вы умница! – сказал Шварц, узнав от офицера про его измышление и выслушав все доводы.

Коптев просил дать ему другие документы. Не на имя Лаврентьева, а на имя капитана Андрея Львова.

– И чин важнее… и фамилия понятнее… – сказал он. – Я побываю в вотчине у барынь и подружусь с ними в качестве дальнего родственника, про которого забыли… и в качестве родни возьмусь якобы хлопотать и о старике, и о беглеце-сыне. Да бегун и сам ко мне явится!

– Молодец! Прямо молодец! – воскликнул Шварц.

Чрез три дня из Петербурга выезжал в двух бричках с тремя солдатами капитан Львов.

Названец был радостен и уверен в успехе.

XI

Прошло более двух недель, что Адельгейм в первый раз привез к своим старым друзьям найденыша на Новгородской дороге. Теперь его забавляло соперничество двух влюбленных в молодую Тору. Кроме того, его веселило, что найденыш брал верх над чиновником канцелярии герцога. В домике г-жи Кнаус по-прежнему ежедневно бывало много гостей; и было в особенности весело по вечерам. Зиммер, видимо увлеченный девушкой, бывал всякий день, иногда по два раза, и молчал об отъезде.

Адельгейм, пробыв несколько дней в Петербурге, снова выехал, не говоря куда. По нескольким неосторожным словам г-жи Кнаус ее друзья знали, что Адельгейм постоянно командируется самим герцогом в разные пункты России, иногда очень далеко, по самым разнообразным, иногда очень важным делам.

Зиммер, оставшись один в квартире своего нового покровителя, конечно, продолжал и один бывать у Кнаусов. Юная Доротея была с ним не только особенно и исключительно любезна, но положительно неравнодушна к нему. Все знакомые уже заметили ее благорасположение к вновь явившемуся молодому человеку, и никто не мог удивляться этому, так как нельзя было положительно ничьего найти против него. Он был умен, вежлив, скромен и равно любезен со всеми.

Но, однако, всем, даже г-же Кнаус и даже отчасти самой Доротее, казалось в этом Зиммере что-то особенное, что выразить было бы трудно. Какая-то постоянная забота, пожалуй, даже тревога, изредка нападавшая сильная задумчивость и отсюда какая-то загадочность. Как будто молодой человек был под гнетом чего-то и старался скрыть это.

Однажды, когда Доротея заметила ему откровенно, что в нем есть какая-то странность, Зиммер смутился и заявил, что у него есть крайне важное дело в Архангельске, от которого зависит его благосостояние. Он может сделаться богатым или стать совершенно нищим.

Тора передала это матери и брату, а затем и все знакомые узнали это, и загадочная личность была разгадана тотчас и просто.

За все это время Тора очень часто уговаривала Зиммера не ездить в Архангельск, оставаться в Петербурге, но, узнав, что там решится дело первостатейной важности, она спросила, нет ли возможности устроить это дело, послав кого-либо другого вместо себя. Зиммер объяснился с девушкой откровенно, и выяснилось, что если бы у него была протекция в Петербурге или если бы он сам был на службе, то, конечно, дело уладилось бы.

– Так очень просто! – воскликнула Тора. – Вам надо тотчас же поступить на службу! Я могу вам это устроить самым простым образом. Мне стоит только сказать несколько слов моему крестному отцу.

Зиммер ничего не отвечал и казался в нерешительности, принять ли предложение молодой девушки.

Через два дня после этого разговора Тора объявила Зиммеру, чтобы он был непременно у них на другой день ровно в четыре часа, и взяла с него честное слово, что он будет. По лицу и голосу молодой девушки можно было догадаться, что это не простое приглашение на чашку кофе, а нечто важное.

В назначенный час он явился. Тора, веселая, заявила ему, что через несколько минут решится его судьба, ибо она сделала все от себя зависящее, но успех, конечно, зависит от него самого – Зиммера. Он должен понравиться тому господину, который сейчас приедет к ним в гости.

– Если вы ему понравитесь, то все устроится. Я надеюсь, что вы догадываетесь, кому мы вас сейчас представим?

Зиммер, конечно, догадался, но все-таки отвечал, что не знает.

– Сейчас будет здесь крестный отец, господин Шварц. Вы, вероятно, знаете, какое это важное лицо в Петербурге? Он одно из близких лиц к самому герцогу.

Действительно, через четверть часа подъехала к домику большая карета, запряженная красивыми лошадьми, с ливрейными лакеями на запятках.

Войдя в дом, а затем в гостиную, господин Шварц запросто расцеловал Доротею и Карла, а затем, поцеловав ручку вышедшей в гостиную г-жи Кнаус, заговорил с ними, как всегда, по-немецки.

– Зачем ты меня заставила непременно сегодня приехать? – обратился он к крестнице.

– У нас к вам просьба! – весело заявила Тора. – Мы вам сейчас представим молодого человека и будем за него просить…

– Ну, так!.. Вечно одно и то же! Если бы я брал к себе всех, кого ты мне рекомендовала и навязывала, то теперь у меня бы набрался целый полк. И в числе прочих было бы по крайней мере дюжины две никуда не годных, ленивых или непутных молодых людей.

– Нет, этот не таков и вам может понравиться! – сказала г-жа Кнаус. – Только у него есть один недостаток. Не важный, но именно такой, какой вы не любите, – то, что вы людям не прощаете.

– Что такое? – спросил Шварц.

– Он немец, с детства проживший в России, отлично говорящий по-русски.

– И забыл свой родной язык! – выговорил Шварц и сухо, презрительно засмеялся.

– Да, правда!

– Да, сотый раз скажу вам, Frau [12]Амалия, худшей рекомендации для немца быть не может. Вы знаете, как я вас люблю, и давно, и как люблю вот их обоих, – показал он на молодую девушку и ее брата, – а между тем и вам никогда не прощу этого. У Торы и у Карла невозможный, срамной немецкий акцент, и я уверен, что они по-русски думают.

Госпожа Кнаус не поняла, дочь ее тоже, и собирались уже спросить, что хочет сказать г-н Шварц, но Карл предупредил их:

– Это правда, вы правы! Мама думает по-немецки, а я и сестра положительно по-русски.

– Ну вот, это срам, это позор! Если бы все немцы поступали так, живя в других странах, то это было бы равносильно предательству своего отечества. Немцы за границами своего государства, находясь среди иноплеменной нации, должны стараться других обучить своему языку, а не учиться умышленно их языку. Возьмите меня в пример. Я в России с того самого дня, когда государыня вступила на престол, вот уж, стало быть, десять лет приблизительно, а я едва знаю пятьсот русских слов и стараюсь неправильно ими пользоваться. Я говорю по-русски только с теми, кто мне нужен, полезен, а по-немецки ни слова не понимает. А вы хотите мне теперь рекомендовать молодого человека, который, так же как и вы, природный немец и позабыл свой язык.

– Он не позабыл его! – вступилась Тора. – Он очень хорошо говорит, но только с особенным выговором, который… который…

И Тора несколько сконфузилась и запнулась.

– Что же? – спросил Шварц.

– Его выговор таков, что он даже хуже моего…

Шварц усмехнулся, потом покачал головой:

– Ну, милая Тора, выговор немецкий у немца, который хуже твоего выговора, – это, должно быть, что-нибудь ужасное.

– Зато он умный, честный, дельный, трудолюбивый! – воскликнула Тора.

– Вот как! На основании чего же ты одарила его всеми этими качествами? Давно ли вы его знаете?

– Две недели! Даже больше…

Шварц рассмеялся:

– Что же вы хотите? Что я должен для него сделать?

– Он бы желал быть на службе, и именно у вас, чтобы посвятить себя, все свои силы делу, которому вы отдали всего себя.

Шварц присмотрелся к лицу девушки и выговорил:

– Вот уж как стала ты изъясняться! Впрочем, ты это повторяешь мои слова, которые я часто говорю при тебе. Ну, хорошо! Пришли мне своего любимца, я погляжу на него, но скажи мне прежде всю правду. Если солжешь, то все равно твоя мать не солжет и скажет правду. Неужели это опять избранник твоего сердца?

Тора слегка покраснела, хотела что-то ответить, произнесла несколько слов без связи и смолкла.

– Вы отчасти правы, – заговорила г-жа Кнаус, – он ей действительно нравится, но до того, что вы думаете, еще далеко. Впрочем, увидим – и я, и вы. Почем знать, может быть, он в самом деле окажется таким, каким нам кажется, – вполне порядочным человеком.

– Никогда!.. – вскрикнул Шварц. – Повторяю: молодой малый, умный, как вы говорите, отказавшийся от своего языка, сделавшийся почти русским, не может быть порядочным человеком!..

Шварц излагал это настолько резко и стал настолько хмур, что г-жа Кнаус и ее дети как бы вдруг присмирели и притихли. Они знали, что Шварц упрям, а в упрямстве своем как бы прихотлив. Он часто легко соглашался исполнить какую-нибудь довольно мудреную просьбу с их стороны, и часто самое простое дело, которое зависело от одного его слова, он отказывался исполнить наотрез. И никогда нельзя было догадаться, что им руководит, если не простая прихоть вдруг заартачившегося человека.

Тора, собиравшаяся уже сказать Шварцу, что молодой человек у них в доме, в соседней комнате, и что она может представить его тотчас же, теперь не решалась. Она переглядывалась с матерью, как бы предлагая ей взять это объяснение на себя.

Госпожа Кнаус тоже не решалась. Она не боялась Шварца, но не любила его сердить. Среди наступившего молчания Карл звонко рассмеялся и выговорил, обращаясь к Шварцу:

– Смотрите! Поглядите! И мутерхен[13], и Тора испугались вас! Их хитрая затея не удалась! А знаете ли, что они затеяли?

Веселое лицо и смех Карла как бы подействовали на Шварца. Лицо его прояснилось:

– Что именно? Какой заговор?

– Да ведь этот обруселый немец, такой же, как и я, здесь, в доме! Мы хотели его вам сегодня же здесь представить.

Наступило молчание, после которого Шварц выговорил несколько холодно:

– Позовите его! Я только взгляну на него.

Тора, смущаясь или, вернее, волнуясь за судьбу молодого человека, которая должна сейчас решиться, поднялась и вышла в другую комнату. Через несколько мгновений она вернулась снова, а за ней в дверях показался Зиммер и, не двигаясь далее, стал около порога. Он был страшно смущен и стоял как потерянный, как если бы предстал пред судом и ожидал решения не только своей участи, а приговора, жестокого и беспощадного.

Шварц, сидевший в кресле лицом к дверям, в которые вошел молодой человек, пристальным, твердым и зорким взглядом мерил его с головы до пят, раза три морщил брови и наконец проговорил:

– Подойдите ближе! Вот сюда.

Зиммер двинулся и стал шагах в четырех от сановника. Этот задал ему несколько незначащих вопросов. Молодой человек смущенно ответил. Плохой сравнительно выговор удивил Шварца.

– Все, что я могу сказать, – произнес он наконец, – что вы говорите по-немецки, как русский, недавно языку обучившийся. Даже хуже Торы и Карла. Но вообще вы мне нравитесь.

Молодой человек поклонился и, видимо, посмелел.

– Итак, господин фон Зиммер, завтра явитесь ко мне в управление поутру и прикажите о себе доложить. По первому разу, так сказать, с первых слов вы мне кажетесь пригодным вообще на службу государыне-императрице и его светлости. Завтра мы обсудим, куда именно мне вас определить и какое дело вам дать.

И Шварц наклонил голову, а Тора и Карл поднялись с мест, так как Зиммер, очевидно, не догадывался, что он должен снова выйти из гостиной.

– Отлично! Все слава Богу! – весело, почти восторженно проговорила Тора, когда все трое были в другой комнате.

Господин Шварц, оставшись с хозяйкой, объяснил ей, что молодой человек, действительно, довольно привлекательной наружности и, по-видимому, благовоспитанный и порядочный. Он, судя по глазам – несмотря на его смущение, – должен быть энергичным, даже упорным в деле, за которое возьмется.

– Меня удивило то, что он сказал, и, по правде, я впервые слышу подобное, – заговорил Шварц. – Каждый раз, что обруселые немцы жаловались мне, что они забыли несколько свой родной язык вследствие невозможности где-либо в глуши говорить на нем, в особенности бессемейные, мне никогда и на ум не приходило, что они могли делать то же, что, со слов Зиммера, делал он, – читать. Это очень умно! Он, очевидно, умный малый. А теперь у меня есть, по крайней мере, готовый совет всем обруселым немцам из глуши России. Скажу вам по секрету, Frau Амалия, что я этого молодца, по всей вероятности, завтра же определю к себе. И мне почему-то представляется, что он для одного особого дела окажется случайно самым подходящим и надежным из всех, какие у меня есть. Да, он не похож на всех тех шалопаев, которых вы и Тора мне рекомендовали часто.

Госпожа Кнаус весело рассмеялась.

– Ну а крестница сильно увлечена им?

– И да, и нет. Вы знаете, как она непостоянна. Вспомните, как она быстро утешилась, когда вы ее жениха выслали из Петербурга.

– А знаете что, моя дорогая? – воскликнул Шварц. – Ведь этот Зиммер похож на того черномазого.

– Да. Мы все это находим.

– Стало быть, крестнице еще легче в него влюбиться. По старой памяти или за сходство. Что же? Если он окажется таковым, каким мне теперь сдается, – пускай. Все-таки «фон». А этим пренебрегать нельзя.

XII

На другой же день Зиммер явился в управление, где властвовал г-н Шварц. Прошло около двух часов, прежде чем он был вызван в свой черед. Комната, в которой он дожидался, была предназначена для просителей и для всех лиц, являвшихся к Шварцу со своим делом.

В числе прочих дожидался старик лет семидесяти, очевидно, дворянин и, вероятно, не из последних в Петербурге. Он был настолько благообразен и привлекателен своими большими, старчески спокойными глазами, в особенности грустью, будто разлитою во всем лице, что Зиммер невольно присматривался к нему. Если бы не обычай бриться и носить пудреный парик, то, конечно, этот благообразный незнакомец был бы с большой снежно-белой бородой и снежно-белыми волосами.

Когда два человека, вызванные один за другим к Шварцу, образовали пустое пространство между Зиммером и стариком, молодой человек невольно, сам не зная почему, пересел ближе к нему и заговорил с ним. Разумеется, разговор был о пустяках. Касаться каких-либо вопросов, помимо погоды, было опасно, а тем паче в стенах самого управления, где чинилась жестокая расправа, быстрая и беспощадная, надо всеми, кого произвольно причисляли к врагам герцога.

Несмотря на то, что старик ничего особенного не сказал, молодой человек понял, что старик попал в беду. Он является почти поневоле объясниться, но надежды спастись от беды, которая над ним стряслась, конечно, не имеет никакой.

Зиммер, вероятно, тоже понравился старику, потому что он назвался и просил его к себе в гости.

Это был отставной полковник Бурцев. Он прибавил, несколько грустно улыбаясь, что видит теперь очень мало людей, новых знакомых страшно избегает, но что Зиммер ему особенно понравился – Бог весть почему.

Пока они говорили, Шварц продолжал принимать, и наконец в комнате осталось только три человека. Первым из трех был вызван Зиммер. Пройдя небольшую комнату-полукоридорчик, где дежурил чиновник, вызывавший всех по очереди, Зиммер вошел в большую комнату и был сразу несколько удивлен тем, что нашел в ней. Господин Шварц сидел за длинным письменным столом, где лежали кипами бумаги, но что поразило Зиммера – это были шкафы с бесчисленным множеством книг. На столе, на окнах, даже на полу виднелись большие печатные листки. И только благодаря тому, что Зиммер сам был человек грамотный и отчасти просвешенный, он понял, что эти печатные листки – газеты.

Когда он появился в дверях, Шварц выговорил тихо ту же фразу, что и у г-жи Клаус:

– Подойдите ближе! Вот сюда! – И он показал через стол.

Когда Зиммер подошел, он своими маленькими, проницательными глазами долго всматривался в молодого человека, как бы впился в него. Постороннему наблюдателю показалось бы, что молодой человек нравится умному и дальнозоркому человеку, искушенному во всякого рода путаных делах, но вместе с тем его опыт, или дальновидность, или способность читать чужие мысли, рыться глазами в потемках чужой души заставляют его поневоле относиться к этому молодому человеку несколько недоверчиво.

Помолчав несколько времени, Шварц опустил глаза и вымолвил, – конечно, по-немецки:

– Расскажите мне всю свою жизнь с рождения и до сего дня. Где вы родились, где вы жили, что делали? Предупреждаю вас, что впредь я буду изредка задавать вам те же вопросы касательно вашего прошлого, и если в чем-либо, хотя бы в какой мелочи, явится вдруг противоречие, то вы немедленно будете уволены от той должности, в которую я вас теперь определю. Память у меня хорошая, все, что вы скажете теперь, я запомню и даже вкратце запишу. Ну-с, говорите!

Зиммер был готов к этому, предвидел, с чего начнется разговор с Шварцем. Доротея еще вчера вечером предупредила его об этом. Всю ночь, плохо спав, вернее, почти не смыкав глаз, Зиммер приготовил мысленно свое жизнеописание, даже с подробностями, и теперь он бойко, сжато, ясно рассказал все свое прошлое пытливому и хитрому сановнику.

– Ну, я вижу, господин фон Зиммер, что вы дельный молодой человек. Даже не по годам разумный и рассудительный. Тем лучше для меня. Объясните мне теперь подробно, каким образом могли вы забыть язык ваших дедов и прадедов? По вашему ответу я буду, может быть, в состоянии, по крайней мере, вас оправдать. До чего иной выговор может изменить и обезобразить наш прекрасный немецкий язык! – воскликнул Шварц с неподдельным ужасом в голосе. – Ну-с, говорите.

Зиммер заговорил твердо, но изредка делая ошибки в произношении: все-таки волновался.

– Я не виноват в том, что позабыл свой родной язык. Я маленьким мальчиком попал в Россию, и вокруг меня не было ни единого человека, с которым бы я мог говорить по-немецки и от которого мог бы слышать тот же язык. Но так как я любил свой язык, то я сам с собой наедине разговаривал. Если бы не это, то я бы теперь, быть может, не знал даже ни единого слова по-немецки. Когда я стал несколько старше, мне было лет пятнадцать, то я старался доставать себе с величайшим трудом немецкие книги и много читал. Это помогло мне не утерять способности объясняться, но книги не могли мне помочь усвоить и сохранить настоящий немецкий выговор. Позднее, когда мне было уже около двадцати лет…

– Довольно! – перебил Шварц. – То, что вы сказали, делает вам честь. А ваш выговор, по совести, по правде… порядочный…

Разумеется, лицо Зиммера просияло… Он сразу вполне овладел собой и смотрел уже иначе.

– И правду сказать, – продолжал Шварц, – если ваш выговор не хуже выговора Карла, то вы менее виноваты, чем он. Живя в своей семье, он мог бы говорить по-немецки ежедневно, с утра до вечера, а между тем, я знаю, он говорит постоянно по-русски и только со мной да вечером кое с кем объясняется на родном языке. А вы, как оказывается, живя один-одинешенек, могли совершенно свой язык забыть. Ну-с, господин фон Зиммер, близкой родни у вас нет, говорите вы?

– Нет-с! – отозвался молодой человек.

– Сирота? – вымолвил, улыбаясь, Шварц.

– Точно так-с…

– Тогда надо поскорее вас женить! – засмеялся сановник милостиво, но покровительственно, как бы снисходя…

Господин Шварц был, однако, видимо, доволен исповедью молодого человека. Затем он стал еще довольнее, когда узнал, что Зиммер очень порядочно читает и пишет, равно и по-русски, и по-немецки. Только за немецкое правописание Зиммер вполне ручаться не мог, прибавив, однако, что за полгода постарается сделать успехи.

– Ну, писать вам много не придется, – сказал Шварц, – а все, что придется, будет так похоже одно на другое, что можно сказать, что вы в продолжение целого месяца будете на бумаге повторять одни и те же слова.

Затем он объяснил, что он берет Зиммера в управление и отдаст его под начальство человека еще молодого, но опытного дельца и советует Зиммеру с ним поладить и у него уму-разуму поучиться.

– Вы его, вероятно, знаете? – сказал Шварц. – Он постоянно бывает у госпожи Кнаус. Это мой любимец – господин Лакс.

– Так точно! – ответил Зиммер. – Я много раз встречал его у госпожи Кнаус.

И в то же время Зиммер подумал про себя: «Странная судьба! И не будет добра…»

Отпустив Зиммера, Шварц принял другого просителя, а вышедший Зиммер остался глаз на глаз со стариком Бурцевым. Они стали прощаться, и Бурцев вымолвил:

– Итак, не забудьте меня, милости прошу! И не откладывайте, а то Бог весть что еще может быть. Может быть, меня в Петербурге уже и не найдете.

– Вы уезжаете? – спросил Зиммер.

– Нет, но, может быть, меня заставят выехать… Впрочем, может быть, и вы в том же положении. Оттого и удивились?

– Нет! – ответил молодой человек. – Я приехал в Петербург ненадолго, но теперь, очевидно, совсем останусь в нем. Я поступаю на службу.

– Куда?

– А вот именно в это управление!

Старик как будто вздрогнул, выпрямился, гордо закинул голову. Его печальные глаза стали строги, он оглянулся кругом себя и, убедившись, что они остались наедине, произнес:

– В таком случае, молодой человек, не трудитесь навещать меня! Человеку, служащему в этом гнезде кровопийц, я – древнерусский дворянин и христианин – не позволю никогда переступить порог моего дома.

Зиммер был, видимо, поражен. Бурцев снова сел и отвернулся от него, но после недолгой паузы Зиммер быстро двинулся, сел на стул около старика и выговорил:

– Вы человек старый, много видели на свете. Вы не должны судить дела и обстоятельства по тому, как они сдаются на первый взгляд, по первому разу. Я прошу вас, умоляю вас позволить мне быть у вас, хотя бы только один раз и на несколько минут. Я скажу вам, вероятно, кое-что, что заставит вас отнестись ко мне иначе.

Старик молчал и только слегка отрицательно дернул головой.

– Что вам стоит? Умоляю вас позволить мне быть на несколько минут, сказать вам только несколько слов.

– Это излишне! – ответил Бурцев. – Я уже сказал вам и повторяю: молодой человек, служащий тем злодеям, которые решились рубить неповинную голову Артемия Петровича, он сам в числе злодеев, искариотов[14], каинов, кровопийц российских. Сатанинское наваждение на Руси! Если бы я знал ранее, что у вас недаром немецкое имя и что вы наполовину, хотя бы только по отцу, немец, то я бы и не заговорил с вами, не только что стал звать вас к себе. Впрочем, утешьтесь, молодой человек, будущий бироновский прислужник. Утешьтесь! Вам бы и не пришлось долго бывать у меня в гостях, так как я, старый служака великого императора, раненный два раза – и шведом, и туркой, вскоре буду причтен к изменникам и выслан из Петербурга. Вот этими же злодеями! – И он показал на дверь в комнату Шварца.

– Тем паче умоляю вас, – воскликнул вдруг Зиммер, – принять меня! Я пробуду у вас несколько минут и знаю, что вы дозволите мне остаться дольше и бывать часто. Ведь вы не можете знать вперед, что услышите от меня.

– Если хорошее, – отозвался Бурцев угрюмо, – то это будет ложь!

– Нет, вы увидите, поймете, вы почувствуете, что я…

Но Зиммер не успел договорить… В дверях показался принятый Шварцем господин, а за ним чиновник, который попросил старика «пожаловать».

– Видите, – прошептал Бурцев, – какой я важный человек в столице. Меня принимают последним! Меня, обласканного великим, первым императором, немец ставит ниже приказных и подьячих. Какая же польза вам, начинающему службу в столице, заводить знакомство с таким, как я?..

И старик, отвернувшись, двинулся к двери…

XIII

На другой день утром Зиммер уже сидел в канцелярии, за большим столом, в числе двух других чиновников – одного старого, а другого молодого, а напротив них сидел их общий ближайший начальник Лакс. Он встретил Зиммера с любезно-горькой, или ядовитой, улыбкой, объяснив, что очень рад иметь его своим помощником, что он уже давно оценил его, видя у г-жи Кнаус.

Все, что говорил Лакс, было просто шипением змеи, и после первого же дня, проведенного на службе в этом управлении под его начальством, Зиммер стал не только сумрачен, но был, по-видимому, в отчаянии.

Злая судьба действительно насмеялась над ним, толкнув его под начало именно к тому человеку, который из всех знакомых г-жи Кнаус относился к нему особенно ненавистно. Это была роковая случайность, или же – как мгновеньями казалось Зиммеру – случай не играл тут никакой роли. Все это, быть может, дело хитрого, ехидного и даже загадочного Шварца.

Зиммер, бывая всякий день в канцелярии, разбирал дела и делал о них доклады, краткие и обстоятельные, которые Лакс передавал Шварцу. Дела эти были все на один покрой: суд и допрос разных арестантов, виновных всегда в одном и том же – в нелюблении немцев, противодействии властям и неуважении к герцогу.

За время сидения в канцелярии Лакс почти не разговаривал с новым подчиненным, только изредка косо взглядывал на него. Зиммер читал в этом взгляде, что этот человек думает лишь об одном: как бы ему не только избавиться от молодого человека, но и совсем похерить его, выжить не только из управления, но и из Петербурга.

Одновременно всякий вечер Зиммер, разумеется, виделся со своим начальником и у г-жи Кнаус. Здесь, при хозяйке и при ее дочери, Лакс бывал любезен со своим подчиненным, но Зиммер чувствовал, что тот лукавит. Если губы его улыбались, то глаза ехидно впивались в него.

Наконец однажды, через неделю после того, как Зиммер поступил на службу, г-н Лакс вдруг нежданно заговорил с ним любезнее и пригласил вечером к себе в гости. Зиммер удивился, хотел было отказаться, но тотчас же понял, что не принять приглашения значило нажить себе страшного врага в своем ближайшем начальнике.

И в тот же вечер Зиммер в указанный час явился на квартиру Лакса на Невском проспекте. Он ждал увидеть много гостей, но, к своему крайнему удивлению, не нашел никого, а хозяин объяснил ему, что у него вечера никакого нет, что ему хотелось побыть с ним вдвоем и переговорить о некотором важном деле, не относящемся к службе. Зиммер несколько смутился.

Переговорив о разных пустяках, Лакс задал вопрос и сразу заставил молодого человека успокоиться. Лицо его просияло настолько, что хозяин, заметив это, был крайне удивлен. Но после ответа Зиммера лицо Лакса тоже прояснилось.

Его постоянно злые, ехидные глаза, ядовитая улыбка – все исчезло… Пред Зиммером был другой Лакс, простой, добродушный человек. И это была не маска. Одно слово, сказанное попросту и искренно, преобразило сразу их взаимные отношения. Так луч солнца пронизывает черную тучу и озаряет целую окрестность, которая среди окружающего мрака сияет еще ярче и будто искрится чистым золотом.

Вопросы Лакса, на которые отвечал Зиммер, были простые, но имели громадное значение для первого. Он спросил, нравится ли ему Fräulein Доротея, признается ли он в том, что она к нему неравнодушна, по всеобщему убеждению всех знакомых, и, наконец, думает ли он воспользоваться ее расположением, чтобы жениться на ней?

Вместо того чтобы отвечать уклончиво, Зиммер в свой черед спросил Лакса, дает ли он ему честное слово держать про себя то, что он ответит? Лакс дал слово.

– В таком случае я скажу вам откровенно, что Fräulein Доротея – чрезвычайно милая, умная и привлекательная девушка, но я ее любить не могу, а жениться и тем паче не могу.

– Почему?! – воскликнул просиявший Лакс.

– Не могу!.. Довольно с вас этого ответа.

– Нет, мне этого мало! Вы должны объясниться, если вы хотите приобрести во мне настоящего друга. Мне нечего объяснять вам, почему я пригласил вас к себе и завел эту беседу. Вы отлично понимаете, вероятно, уже заметили, что руководит мной… Вы говорите теперь, что не хотите и не можете жениться на Доротее, если она хочет этого, но ведь вы можете переменить ваше мнение… Через месяц вы можете думать совершенно иначе. Поэтому я и хочу знать настоящую причину, чтобы судить, может ли эта причина перемениться.

– Извольте! – ответил Зиммер, улыбаясь. – Я не могу согласиться на брак с Fräulein Доротеей по той причине, что я уже давно люблю одну молодую девушку. И никто, кроме нее, никогда не будет моей подругой жизни. Достаточно ли вам этого?

– Да! Но давно ли вы ее любите и давно ли ждете возможности жениться?

– Семь лет! – сказал Зиммер.

– О, тогда я совершенно спокоен! Тогда я объявляю вам, что я – ваш друг, готовый для вас на все.

– Следовательно, вы мне поможете, – сказал Зиммер, – и в том, о чем я сейчас же буду просить вас?

– В чем хотите! Во всем!

– Прежде всего я буду просить вас помочь мне в таком деле, в котором, помогая мне, вы будете действовать в свою пользу.

– Каким образом? – удивился Лакс.

– Как только все семейство заметит, что я избегаю вопроса о браке и не могу жениться на Доротее, я боюсь, что госпожа Кнаус будет действовать мне во вред и повлияет снова на господина Шварца, но уже иначе: не на пользу, а во вред мне. И вот вы должны мне в данном случае помочь.

– Будьте спокойны! – воскликнул Лак. – Наш Шварц – умнейший человек. Он сейчас же поймет все. Кроме того, знайте, что у него дела людские, общежитейские и дела служебные, государственные не смешиваются вместе. Он мог бы вам запретить жениться на Доротее, не признавая вас достойным ее, и вместе с тем дал бы вам важную должность в своем управлении. И наоборот, коль вы бы женились с его согласия на Fräulein Кнаус, он бы явился праздновать ваше бракосочетание, а на другой день за какую-нибудь оплошность прогнал бы вас со срамом из этой канцелярии. Следовательно, если семья Кнаус станет вдруг к вам враждебна, то вы не должны ничего опасаться.

После этого объяснения Зиммер едва узнавал Лакса… Это был добрейший, вполне радушно и искренно относившийся к нему человек.

Разумеется, одновременно Зиммер сразу стал реже бывать у Кнаусов. Тора стала угрюма и озабоченна. Каждый раз, как он являлся, девушка энергично, но и грустно просила его объяснить свое исчезновение. Зиммер всякий раз ссылался на дела, работу, на поручения от Шварца, серьезные и неотложные.

Наконец через дней десять Зиммер действительно исчез из Петербурга. Шварц дал молодому человеку важное поручение в Нарву.

Но Зиммер выехал в Шлиссельбург и там застрял. По какому делу – он один знал. Он познакомился и даже подружился с главным начальником и комендантом крепости, где было так много заключенных. Знакомство это произошло как будто случайно, а вполне приятельские отношения возникли сами собой.

Пробыв неделю в Шлиссельбурге, Зиммер съездил в Нарву, исполнил поручение Шварца и, вернувшись, объяснил ему, что замешкался по порученному делу. О своем пребывании в крепости и дружбе с комендантом он, однако, ни единым словом не обмолвился своему начальнику. Очевидно, это было его личное дело.

По возвращении в Петербург он встретился вновь в своей канцелярии со стариком Бурцевым, который так понравился ему. Старик являлся по вызову Шварца. Зиммер заговорил с ним, но Бурцев отвечал неохотно и сурово, как бы желая прекратить знакомство, сделанное опрометчиво. Эта уклончивость еще более расположила Зиммера в его пользу, и через два дня он вдруг отправился по адресу, который еще в первый раз дал ему Бурцев, решив настоять быть принятым. Зачем, собственно, он хорошо сам не знал. Бурцев чрезвычайно был ему по душе, а с другой стороны, у старика было, очевидно, какое-то дело, недавно приключившаяся беда. Недаром его вызывали к Шварцу. Молодой человек надеялся хоть отчасти помочь в этой беде привлекательному старику.

За последнее время, приглядевшись к Петербургу, Зиммер вообще решил, что ему бы надо сделать несколько новых «русских» знакомств. До сих пор он ограничивался сидением на вечерах г-жи Кнаус, где бывали одни немцы и где бывало ему довольно скучно.

Раз уже зачисленный на службу и пользуясь некоторым расположением Шварца, Зиммер положил понемножку совершенно отделаться от этого семейства и тем даже услужить своему ближайшему начальнику. Что касается до новых знакомств, то Зиммер решил заводить их и в среде немцев, и в среде русских без различия, хотя были русские, которых всякому следовало избегать.

В эти дни было немало лиц и целых семейств, которые жили от зари до зари в страхе вдруг пострадать. Это были все те, которые считались в родстве или в близком знакомстве с приближенными павшего кабинет-министра. Суд над партией казненного Волынского все еще длился и не приходил к концу, а в Петербурге со страхом и трепетом все еще ходил слух, что все бывшие его любимцы постепенно должны поплатиться даже головой или, по крайней мере, подвергнуться дальней ссылке. В числе этих лиц называли и Бурцева, но Зиммера все-таки тянуло к старику. И он отправился…

Дом Бурцева оказался на набережной Невы, большой, деревянный, с большим двором, но в соседстве с простыми лачугами. Это было именно то место, на которое власти уже обратили внимание. Было уже известно, что все эти домики на набережной будет приказано снести и заставить домовладельцев строить приличные каменные палаты, а купцов и мещан совершенно не допускать к постройке домов в этой части города.

Зиммер, войдя во двор и затем на большое крыльцо, спросил Бурцева. Двое дворовых лакеев, сидевших в передней, заявили ему, что барина дома нет. На вопрос Зиммера, когда легче застать дома их барина, лакеи отвечали согласно, как нечто заученное, что барин Алексей Михайлович никогда не бывает дома.

– Что ты тут поделаешь?! – проворчал Зиммер, сходя с крыльца.

XIV

В глуши Калужского наместничества, верстах в пятидесяти от маленького городишка Жиздры, живописно расположилась небольшая усадьба, где по всему видно было, что живет помещичья семья средней руки, но с достатком.

В доме и во флигеле, вообще во дворе, было уже с месяц мертво-тихо, так как все живое притихло. Все обитатели имели вид пришибленных людей, не то хворых, не то пораженных обстоятельствами.

Действительно, здесь случилось нечто ужасное, роковое, страшное… Очень недавно явились власти из Калуги, явились солдаты. Дворянин-помещик вместе с своим сыном были взяты и увезены в Петербург без объяснения причин.

Теперь в усадьбе оставалась молодая девушка Софья Львова с теткой – пожилой вдовой Брянцевой, и ее двумя детьми, двенадцати и четырнадцати лет.

Разумеется, девушка плакала от зари до зари по отцу и брату, которых могла считать наполовину похороненными. Брянцева точно так же плакала и отчаивалась, но, кроме того, тревожилась еще и по другой причине, о которой умышленно умалчивала, не желая окончательно поразить племянницу.

Женщина умная, жившая долго в Москве, понимала, какие времена наступили на Руси, понимала, что брат и племянник взяты по доносу вследствие ябеды, и знала, что надо ожидать результатов, обыкновенных в этих случаях. И старика, и его сына, очевидно, засудят, сошлют неведомо в какие пределы, на границы Сибири, имение все опишут, а девушку и ее с детьми просто выгонят на улицу.

Дворовые люди, даже крестьяне, тоже ходили тоскливые, жалея доброго барина и доброго барчука, которого, несмотря на его двадцать пять лет, продолжали звать так. Люди предвидели и предусматривали то же, что чудилось и г-же Брянцевой.

В их уезде уже случилось… Молодой барин был увезен точно так же с солдатами в Москву или в Петербург неведомо за что и пропал без вести, а вотчина его родовая принадлежала теперь по закону какому-то рыжему немецкому барину, ни слова не говорившему по-русски.

И со дня, вернее, с часа отъезда Львовых с солдатами здесь в доме и в усадьбе водворились грустная тишина и тоскливое уныние. Молодая барышня ходила с опухшим лицом, заплаканными глазами, почти не притрагивалась к кушанью, почти не спала по ночам и изводилась.

И так прошло около месяца.

Однажды в сумерки в усадьбе появился крестьянин и велел доложить о себе барышне, что у него есть до нее дельце. Идет он из Москвы в Иерусалим на поклонение Гробу Господню и хочет по дороге переговорить с барышней.

Люди догадались, что мужик просто хочет просить помощи, и, конечно, тотчас же доложили Софье Павловне. Печальная Соня даже обрадовалась известию. В том положении, в котором она была, всякому захотелось бы что-либо сделать богоугодное, а тут вдруг является паломник в Иерусалим. Помочь ему – даже себе польза: Господь за это наградит.

Когда мужика, рослого, бородатого, молодцеватого на вид, лет сорока, впустили в дом, он заявил при всех, что не может говорить при них, что хочет говорить с глазу на глаз с барышней. Все подивились, но и согласились на его просьбу. Славное у него было лицо. Да и что же он может сделать барышне? Не убьет же ее? О таком деле не слыхано.

Когда Соня позвала за собой крестьянина в свою комнату и притворила по его просьбе дверь, то спросила:

– Ну что же тебе? Денег небось? Много дать не могу, а все-таки рубля два дам.

Крестьянин, усмехаясь, потряс головой:

– Прости, барышня! Все это – выдумки, все это – враки! Никогда я ко Гробу Господню не собирался, хотя, знамо дело, кабы пришлось, то и пошел бы. А вот дело какое.

И, расстегнув свой зипун, слазав за пазуху, он вытащил оттуда замасленную бумагу, развернул ее и из нее вынул сложенный лист бумаги, исписанный.

– Вот зачем я, барышня, пришел: передать тебе эту писулю и уйти тотчас обратно. Только попрошу меня накормить.

Софья протянула руку, взяла сложенный листок и изумленно глядела в лицо мужика, ничего не понимая.

– А вот разверни, родная моя, и узнаешь.

Соня взяла лист, развернула и стала глядеть. Было страницы три, исписанных нетвердым почерком, но довольно ясно. Подержав лист в руках, она сказала:

– От кого же это? Кто это?

– Того я не знаю! Догадка есть у меня, да что же про это сказывать? Разбери писулю – и сама узнаешь.

– Ну хорошо! Спасибо! Больше ничего?

– Как есть, барышня, ничего! Только прикажи меня накормить.

Соня спрятала полученное послание, не заглянув в него снова по той простой причине, что была неграмотна. Отпустив крестьянина в людскую и приказав его накормить, она, разумеется, тотчас же побежала к тетке с письмом.

Анна Константиновна тоже была не очень прытка в чтении и письме. С детства ее этому не обучили. И только уже в тридцать лет она сама, овдовев, чуть-чуть обучилась, и если довольно свободно читала печатное, то писаное разбирала с великим трудом. Однако тотчас же встревоженные женщины, догадавшись, откуда может быть это письмо, принялись за чтение.

С величайшим трудом Анна Константиновна кончила тем, что прочла все письмо, за исключением двух-трех слов. И женщина, и молодая девушка сразу повеселели, приободрились и смотрели радостнее. Письмо было от молодого Львова, было подписано «Петр», без фамилии.

Львов в общих чертах рассказывал о своем побеге около Новгорода, говорил, что он находится в безопасности и намерен во что бы то ни стало, хотя бы пришлось пожертвовать жизнью, спасти отца от суда и какой-либо беды. При этом он говорил, что надеется на успех вследствие того, что надумал удивительно хитрую затею, так как с немцем силой не возьмешь и только хитростью можно что-либо сделать.

Он кончал письмо, говоря, чтобы помолились Богу, чтобы Господь помог ему в его трудном деле – спасти и отца, да и самого себя, чтобы снова вернуться невредимыми в родное гнездо. При этом Львов прибавлял, что каждые две недели сестра и тетка будут получать от него известия. Если же пройдет долгое время без известий, то это не будет значить, что дела идут худо, а будет значить, что трудно приискать посланца, так как подобные письма – дело опасное.

Разумеется, и крепостные люди тотчас увидели, что и барышня, и барыня повеселели. Самым преданным и верным была сказана правда. Остальным объявили, что просто получены хорошие вести и что если Бог милостив, то оба барина вернутся в усадьбу.

И после этого знаменательного, счастливого дня молоденькая Соня, быть может, в первый раз крепко и сладко проспала всю ночь.

Кто другой, мужчина, конечно, не очень бы обрадовался и ободрился, узнав, что один арестованный все-таки под судом, а другой в бегах и совсем вне закона. Но девушка, еще полудевочка, поверила брату на слово, что все слава Богу.

Вдобавок теперь молоденькая Соня приободрилась уже и потому, что знала, как ей действовать.

Ее отвергнутый отцом претендент, ей ненавистный полунемец, после ареста и увоза отца и брата снова через какую-то барыню-помещицу повторил свое предложение руки и сердца, и на этот раз он – в случае согласия Сони – обещал свое покровительство и помощь, уверял, что тотчас поедет в Петербург и освободит обоих Львовых.

Соня была сильно смущена и не знала, что делать. Брянцева затруднялась подать племяннице какой-либо совет. Назойливый полунемец-жених мог просто обмануть. Наконец, каким образом девушка в отсутствие отца и якобы ради его спасения решит такое важное дело?

Соня рада была бы пожертвовать собой, но не смела этого сделать без ведома отца. Теперь девушка знала, что надо ждать, ничего решительного жениху не отвечать и только Богу молиться.

XV

Перестав проводить свободные часы дня и все вечера в доме г-жи Кнаус, Зиммер начал бывать в разных домах. Скоро накопилось у него довольно много новых знакомых, из коих некоторые были сановниками. И вдруг он заметил, что к нему самому большинство стало относиться с большим почтением.

Придя к заключению, что известного рода знакомство в столице может только быть полезно, он уже взялся за дело, как брался всегда за все, решительно и пылко. И теперь, всякий день бывая в разных домах, он ежедневно знакомился с новыми и новыми лицами. При этом он старался равномерно знакомиться с немцами и с русскими.

Среди немцев он слыл за обруселого немца и, конечно, вторил тому, что слышал кругом себя, начиная с подобострастного восхваления герцога. Среди русских он держался осторожно, так же, как и они сами. Он не высказывал ничего против немцев. Равно не принимал тоже под свою защиту русских. А о скомпрометированных в деле бывшего кабинет-министра даже и не заикался, якобы не зная их по именам.

Однажды он был позван к Шварцу, и, как сказали ему, по какому-то важному делу. Зиммер нашел начальника за писанием бумаг и настолько углубившегося в свою работу, что тот не заметил присутствия молодого человека; наконец, остановившись и задумавшись над написанным, он бессознательно оглядел комнату, увидел Зиммера и удивился.

– Давно вы тут? – спросил он.

– Несколько мгновений! – отозвался Зиммер.

– В другой раз, – сурово заговорил Шварц, – я вас попрошу, если вы войдете и найдете меня таким же рассеянным, немедленно заявить о вашем присутствии. У меня дурная привычка – разговаривать вслух с самим собой, и я вовсе не желаю, чтобы вы подслушали что-нибудь, что случайно может иметь и значение. Я вас вызвал по делу. Я хочу вам дать поручение как умному и светскому человеку. До меня дошло, что вы теперь много вращаетесь в петербургском обществе, как среди наших соотечественников, так и среди русских. Вы даже настолько неосторожны и наивны – ничему иному я приписать этого не могу, – что знакомитесь даже с клевретами бывшего государственного преступника, справедливо и заслуженно обезглавленного. Если бы я вас не знал лично и не был вполне убежден в вашей преданности, то, конечно, не оставил бы этой дерзости без должного взыскания. Я знаю, что вы познакомились с одним стариком по фамилии Бурцев. Вы, вероятно, и не подозревали, что он – родственник Теплова, а Теплов был любимец Волынского. Мы только потому теперь его не трогаем, что он, собственно, пустой человек, готовый служить и русским, и немцам, и хотя бы голландцам, и американцам. Человек легкомысленный, которого можно купить всячески, кому угодно и для чего угодно. И вот, ввиду того, что вы, оказывается, светский человек по природе, я вам дам самое простое поручение. Но знайте, что оно в то же время и крайне важное. То, что я вам сейчас скажу, почти государственная тайна. Если вы ее разболтаете, то, конечно, вы не ребенок и поймете, что вы очутитесь где-нибудь на границе Сибири, если не в крепости. Если вы сумеете услужить мне, то получите очень высокое место в моем управлении и будете моим вполне доверенным лицом. А быть моим фаворитом, господин Зиммер, все равно что быть фаворитом его светлости – самого герцога, так как то, что вы будете делать и докладывать мне, будет мною немедленно передаваться самому герцогу. Поняли вы все, что я сказал?

– Понял-с, – тихо ответил Зиммер.

– Слушайте теперь внимательно и поймите всю важность того, что я сообщаю вам! Садитесь. И знайте, что это особая честь. Я редко кого сажаю с собой в моем кабинете, а из подчиненных мне лиц никогда никого не посадил.

Зиммер, сильно взволнованный, сел. Воображение его уже рисовало ему почему-то всякие беды. Он ожидал, что Шварц даст ему такое поручение, которое в качестве честного и сердечного человека исполнить будет немыслимо, и, следовательно, ему только придется бежать из Петербурга.

– Итак, слушайте, мой милый Генрих, – мягко заговорил Шварц. – Отныне я буду называть вас так, считая уже теперь в числе мною особо покровительствуемых молодых людей. Вы будете как можно больше знакомиться и как можно больше вращаться в обществе. Я даю вам право знакомиться с такими стариками, как Бурцев, который брюзжит на правительство и на нас, иноземцев. Мы его не трогаем отчасти и потому, что он – старый служака, когда-то лично известный государю Петру Алексеевичу. Иначе, конечно, мы бы его упрятали или выслали из Петербурга за невоздержность на язык. Я вам даю право знакомиться в Петербурге даже с людьми самыми скомпрометированными, с такими, которых не нынче завтра арестуют и посадят в крепость. Скажу более, с такими преимущественно вы и должны познакомиться. Тогда будет больше пользы.

– Стало быть, я должен сделаться сыщиком и доносить вам на тех лиц, которые…

И Зиммер запнулся.

Он заговорил таким дрожащим голосом и с таким чувством на сердце, как если бы бросался с высоты в пропасть, чтобы разбиться насмерть.

– Довольно! Стойте! – воскликнул Шварц. – Я знаю, что вы хотите сказать! Вы хотите заявить, что вы честный человек и в шпионы не пойдете. На это отвечу вам, что шпионов у нас достаточное количество. От одного короля прусского мы получили партию чуть не в полсотни человек. Помимо того, много и своих, курляндских да петербургских. – Шварц рассмеялся сухо и продолжал: – Смею вас уверить, что я не дурак. А вы, кажется, обо мне приблизительно такого мнения.

Зиммер хотел что-то сказать, но Шварц перебил его:

– Помолчите! Да-с, вы вообразили, что я хочу вас сделать шпионом в высшем кругу или в среде петербургского дворянства, относящегося к нам враждебно. Ну, вы очень ошибаетесь! Это мог сделать только дурак! Я знаю, что вы настолько порядочный человек, что в шпионы не пойдете, да вдобавок еще выдавать русских, когда вы сами какой-то, по правде сказать, сомнительный немец или, вернее, немец, обруселый настолько, что способен был бы отнестись враждебно к немцам, если бы не был умным малым. Вас спасает ум от этой подлости. Поручение, которое я вам даю, гораздо важнее! Вы вашими глупыми соображениями отвлекаете меня в сторону и заставляете говорить о пустяках. Итак, молчите, пока я не кончу! Слушайте!

– Слушаю-с! – отозвался Зиммер несколько бодрее и с лицом более спокойным.

– Вы будете везде бывать – чем больше, тем лучше! В канцелярию можете хотя бы и не приходить или заглядывать на минуту, хотя бы ради одного приличия, чтобы вас считали служащим в ней. Вы будете знакомиться со всеми, и преимущественно с личностями видными, будете бывать в гостях и будете звать к себе. Для этого вы с завтрашнего дня будете получать в пять или в шесть раз больше, чем получаете теперь. А на такие средства вы можете тотчас нанять большую квартиру и делать обеды и вечера. И всех лиц, мало-мальски имеющих значение в Петербурге, вы постараетесь привлечь к себе, сделаться их другом, нисколько не фальшивить и нисколько – с целью предательства. Поймите это хорошенько, мой милый Генрих! Вам, вероятно, известно, что государыня очень опасно больна, что дни ее, можно сказать, сочтены. Это имеет огромное значение для судеб России и для судьбы нас – немцев. Права на российский престол принадлежат лишь двум лицам: дочери императора Петра, цесаревне Елизавете, которую в Петербурге любят, у которой есть своя партия, но ведущая себя скромно, и которую не за что придавить, и затем, те же права принадлежат малолетнему – почти новорожденному – принцу Брауншвейгскому. Мы хотим, чтобы мальчик под именем Иоанна VI стал императором. Но мать его не способна быть регентшей по крайнему своему скудоумию и еще по многим причинам, о которых я умолчу и которые вам знать не нужно. Скажу только, что она способна завести какого-нибудь любовника, который будет править вместо нее. Следовательно, по провозглашении младенца-принца императором необходим руководитель – полновластный и всемогущий – всеми делами. Мы хотим, понятно, чтобы это был герцог – единственный человек во всей России, способный на такое важное дело. Он должен быть при воцарении императора Иоанна VI объявлен полновластным регентом империи, но мы очень опасаемся сильного противодействия не только со стороны партизанов цесаревны, но и со стороны всех русских. Устранить от престола молодую цесаревну нам не будет стоить никакого труда. И лаской, и угрозами мы заставим ее быть тише воды ниже травы и почти отречься от своих прав. Но увидеть нашего герцога регентом будет гораздо мудренее. И вот вся задача, простая и сложная вместе, которую я вам даю, заключается в одном; разузнавать в Петербурге побольше людей влиятельных, знакомиться с ними, сходиться близко и, разделив их на три категории, записывать их имена. Первая категория – будут люди, безусловные сторонники герцога и всех нас; вторая – будут люди колеблющиеся; третья – безусловные противники.

Зиммер при последних словах опустил голову, будто смущаясь.

– Вы воображаете, – усмехнулся Шварц, – что вот эта третья категория, этот лист или реестр, вами составленный, будет предательство с вашей стороны и что все лица этой категории будут нами жестоко наказаны? Вы ошибаетесь! Единственная мера, которую мы примем по отношению к ним, будет закупить их. И не одними деньгами, а и чем-либо иным. Следовательно, я вам не предлагаю ничего, что бы вы не могли, как честный человек, на себя принять. Согласны ли вы? Отвечайте прямо, честно…

– Готов служить, – отозвался Зиммер тихо.

– Я, стало быть, могу на вас рассчитывать?

– Приложу все силы быть вам угодным. Буду всячески стараться угодить, но я не знаю…

– Ну, хорошо… знайте только, – перебил Шварц, – что за такого рода службу, по-видимому, незначащую, вы вскоре же получите должное вознаграждение. Начать с того, что завтрашний день состоится приказ о выдаче вам большого оклада жалованья, которое даст вам возможность зажить большим барином в Петербурге. Вот все!

Зиммер поблагодарил, но как-то нерешительно, и вышел от начальника задумчивый.

Однако через несколько дней вся канцелярия ахнула, а за нею и многие знакомые молодого чиновника тоже немало дивились тому превращению, которое с ним приключилось.

Зиммер нанял большую квартиру, завел целый десяток дворовых людей, экипажи, ливрейных лакеев и стал делать вечера, на которых бывало много гостей.

Семейство Кнаус было поражено не менее других и тоже ничего не понимало в этой перемене в положении молодого человека. Всем было известно, что он получает очень большое жалованье, но за что – никто не знал.

– Моя совесть чиста, – говорил он сам себе. – Лгать можно и сколько угодно можно кривить душой – доказательств двуличности человека или лукавства в таком деле нельзя достать.

XVI

Зажив чуть не сановником и вдобавок получив от Шварца разрешение знаться со всеми, даже с сомнительными и вредными людьми, Зиммер решил широко воспользоваться этим позволением.

И снова вспомнил он о своем милом старике, который отталкивает его и не хочет с ним знаться. И упрямый во всем Зиммер решил переупрямить Бурцева; теперь более, чем когда-либо, хотелось ему сойтись с ним.

И снова отправился он на набережную, придумав войти в дом как посланный властью, Шварцем. Но прибегать ко лжи не пришлось. Он нашел дверь и крыльцо пустыми. Не было ни души. Он поднялся по лестнице и сел на стуле около дверей большой залы, так как и здесь не нашел ни души прислуги.

Он слышал голоса где-то вдали, но к нему никто не выходил.

Прошло минут десять в ожидании. Наконец он услыхал шаги, приближающиеся, тихие, мерные… В зале появился из гостиной сам Бурцев, шагавший, задумчиво опустив голову и заложив руки за спину. Зиммер поднялся и перешагнул порог. Старик дошел до окна, медленно повернулся и двинулся обратно, так же мерно шагая. Он, очевидно, настолько забылся в думах, что ему было невозможно заметить гостя у порога дверей.

Зиммер сделал несколько шагов вперед и выговорил:

– Извините, Алексей Михайлович. Я все-таки решаюсь насильственно явиться к вам!

Старик пришел в себя, поднял голову и, узнав Зиммера, сразу вспыхнул гневом, и взгляд его стал грозен.

– Что вам угодно? Я же имел честь объяснить вам, что опрометчиво позвал вас! Узнав потом, какого вы сорта человек, я просил вас не переступать этого порога!

– А я просил вас быть справедливым, – ответил Зиммер, – дать мне возможность с вами побеседовать. У вас. Без всякой опаски. И поговорить откровенно, по сердцу! Мы живем в такие особые времена, что надо во всякое дело внимательно и осторожно вникать. Вы считаете меня чиновником Шемякиной канцелярии, клевретом бироновским или, по крайней мере, шварцевским. А почему вы знаете, что я за человек? Хотите, я вам побожусь Богом, Алексей Михайлович, что если вы меня примете у себя в такой комнате, где мы, заперши дверь, можем поговорить по душе, то через полчаса вы обо мне будете совсем другого мнения?

Лицо ли Зиммера или его громкий и искренний голос, или особо тяжелое, беспомощное состояние, в котором Бурцев находился уже несколько дней, заставили старика вдруг переменить решение. Он поглядел на Зиммера уже не сердито, вздохнул и произнес:

– Пожалуйте! Может, вы истый бироновский сыщик, но мне, право, от этого хуже не будет!

Бурцев провел гостя, идя впереди, через несколько комнат, затем ввел его в маленькую угольную, затворил за собой дверь и показал на стул.

– «Незваный гость хуже татарина», – говорит пословица, – произнес он, – а в наши дни такой, как вы, незваный гость хуже Бог весть кого. Хуже разбойника в лесу. Сейчас мы с вами побеседуем, а ввечеру вы меня упрячете в каземат! Ну что же? Тем лучше для вас! Наградят!

– Не обижайте зря человека, не выслушав его! – ответил Зиммер. – Будете потом раскаиваться! Вас удивляет, с чего я к вам так назойливо лезу? А дело простое… У вас теперь беда в доме – правда ведь?

– Правда! – отозвался Бурцев, садясь против молодого человека. – Да вам нельзя и не знать, вы сами при сыскных делах и доносах состоите.

– Нет, Алексей Михайлович, хоть я и при сыскных делах, ваша правда, но я еще недавно только при них и всех дел не знаю. Я просто заключил, что с вами беда, по тому печальному виду, который я у вас еще тогда заметил, у Шварца. Так вот, видите ли, чтобы облегчить вам со мной объясняться откровенно, я скажу вам, что у меня беда тоже, и пущая, чем у вас. Но только я не могу сообщить вам, какая она. А пока я являюсь только за тем, чтобы узнать, какая ваша беда. Ведь это же не тайна? Может быть, мне можно будет вам в чем-либо помочь.

Бурцев усмехнулся презрительно:

– Не понимаю, каким образом и с какой стати судейский чиновник, крючок, ябедник или сыщик и доносчик желает помочь русскому дворянину, ненавидящему всех немцев, начиная с самого герцога?

Однако Зиммер красноречиво убедил Бурцева, успокоил и заставил его рассказать про себя все с ним приключившееся.

У старика были зараз две беды. Во-первых, он был родственник, хотя и дальний, с некиим Тепловым, который был приближенным лицом к Волынскому. Теплов пока еще оставался в стороне, под суд не попал, так как человек был ловкий и лукавый. А между тем все лица, близкие с ним, ожидали себе беды. Его, Бурцева, уже призывали три раза к Шварцу, и тот допрашивал его кое о чем, касающемся прямо до Волынского.

Бурцев не был, конечно, ни в чем виноват, кроме некоторых резких выражений, которые кто-то подслушал или узнал и о которых донес клевретам Бирона. Но ни в чем ином, кроме этих неосторожных слов, он не был виновен.

– Что делать? – прибавил старик. – Язык мой – враг мой. Не могу не выражать вслух то, что думаю. Вот теперь поговаривают, что приверженцы несчастного Артемия Петровича будут все казнены отсечением головы. Я везде сказываю, что это неправда! Что такого быть не может! Что тогда, стало быть, Бога нет на небеси или прогневался Господь на матушку-Россию! И всякому истинному христианину и истинному россиянину надо, стало быть, бежать из пределов своего отечества, как бежал именитый Курбский от царя Ивана.

– Но вaм все-таки ничем не пригрозили в канцелярии? – спросил Зиммер. – Что сказал вам господин Шварц в последний раз, что вы были у него?

– Сказал мне, что я мастер на продерзости, что я оскорбительно выражался насчет государыни и герцога. Я поклялся ему, что о государыне никогда ни единого слова не вымолвил, а что касается до герцога, то повинился прямо, по совести.

– Зачем?! – воскликнул Зиммер.

– Не могу! Никогда не лгал, и не теперь, на старости, начинать лгать.

– В чем же вы повинились?

– В том, что думаю, что герцог немилостив к русским, преследует их и изводит.

– Зачем же было говорить это, Алексей Михайлович?

– Он спросил – я ответил! Я всегда правду отвечаю. Я великому первому императору два раза правду сказал, так что два раза разгневал его. Один раз чуть не попал в палки по его указу, но был прощен, а в другой раз император обнял меня и поцеловал. С этой самой минуты я и стал гордецом Бурцевым, смотрю на всех свысока, считая себя выше других с этим поцелуем императора на щеке. И конечно, в такие времена, как наши, головы мне не сносить. А теперь к тому же меня или судьба, или враги тайные оскорбили, над моей дворянской честью надругались… Да еще хоть бы надо мной самим, а то над девушкой, чуть не над малым ребенком, над моей внучкой!

– Каким образом? – спросил Зиммер.

И Бурцев рассказал, что он один на свете, потеряв жену и детей, и что у него одно только в жизни счастье и одна радость, и одна причина желать жить на свете – семнадцатилетняя внучка, дочь его старшего сына.

– И вот над ней-то и надругались!.. – воскликнул старик и заплакал.

Он подробно рассказал Зиммеру, что его внучка Лиза, имея хороший голос, изредка участвовала в хоре девиц, которые пели в разных домах у знакомых. Дошла весть об этом хоре и до государыни. Государыня потребовала всех девиц, числом до двенадцати, во дворец. Пение их очень понравилось ей, и хор стал являться часто. Государыня девиц ласкала и всегда угощала, а двух из них взяла даже в свои фрейлины и оставила жить во дворце.

Однажды, с неделю назад, императрица была особенно сумрачна, чем-то озабочена и в дурном расположении духа. Хор был вызван рано утром, и девиц заставили петь. И они пели до полудня. Потом, наскоро накормив, снова привели их в комнаты государыни и снова заставили петь без перерыва.

И так дело тянулось до сумерек. Все они очень устали, а внучка его, в разных песнях певшая одна и отдельно запевалой, и стало быть, больше других, совершенно измучилась, выбилась из сил, захрипела и наконец объяснила на вопрос государыни, почему так скверно поет, что устала и больше петь не может.

Государыня разгневалась сильно и, прикрикнув на всех, приказала гнать девиц вон, а на другое утро Бурцев узнал, что в наказание за дерзость монархине его внучке приказано одеться в простое платье – сарафан и передник – и отправляться во дворцовую прачечную мыть белье впредь до следующего указа.

И вот уже неделю, что каждое утро внучка поднимается с зарей, одевается в крестьянское платье и отправляется в придворную прачечную, а там с простыми прачками, мужичками, моет белье до сумерек. Мыть она, конечно, не умеет, но дело не в том. Дело в сраме, в надругании! Спасибо еще, что заведующая прачечным двором немка не бьет ее так же, как и других.

– Ну, вот-с!.. – кончил Бурцев. – Хорошее это дело – дворянку в прачки нарядить? И за что?.. За то, что она, пропевши часов десять подряд, стала хрипеть!..

Зиммер сидел молча и наконец вымолвил решительно:

– Обещаюсь вам в это дело вступиться, но не сейчас. Я еще мало привык ко всему, но надеюсь, что скоро многое пойму. Буду знать разные немецкие увертки и финты. И тогда прежде всего постараюсь освободить вашу внучку с прачечного двора. Но только с одним условием. Дайте мне честное слово дворянина, что вы исполните мою просьбу.

– Коли немудрено, понятно, исполню! Мне внучка дороже всего на свете, – ответил Бурцев, просияв.

– Условие мое будет заключаться в том, что вы с нынешнего дня, с этого самого часа и до того времени, что ваша внучка явится с известием, что она прощена и больше гонять ее на прачечный двор не будут, вы ни разу ни единого слова не скажете против герцога, против немцев и вообще против правительства, будете держать язык за зубами так крепко, как никогда в жизни не делали. Согласны ли вы?..

– Я думал, вы попросите совсем иное! – произнес Бурцев с чувством, а затем, приподнявшись, обнял Зиммера, и они поцеловались. – Но скажите и вы мне, что же вы за человек, что служите немцам, а действуете как-то совсем особенно? Вы для них человек неподходящий, зачем же вы пошли к ним на службу?

– А вот хоть бы именно за тем, Алексей Михайлович, чтобы хорошим людям помогать!..

– А их водить за нос, обманывать!.. – вскрикнул Бурцев.

– Пожалуй что и так!

Бурцев подумал несколько мгновений, а потом вымолвил:

– Ну, поцелуемтесь еще раз! Кабы было побольше таких в Петербурге, как вы, то, быть может, все бы пришло к благому концу. Только вот что: трудное это дело, и смотрите, как бы тоже с вами не приключилось чего. Если будет какая проруха, то вам головы не сносить!..

– Мне головы моей не жаль. Я ею играю, правда, но это моя ставка, чтобы проиграть или выиграть некое душевное дело. Когда-нибудь, скоро, я поведаю вам все искренно. Вам одному на весь Петербург, потому что сердце мое лежит к вам, и Бог весть почему, – судьба. Или именно потому, что вы меня обидели, заподозрив, что я прислужник немцев.

XVII

За эти же дни в доме г-жи Клаус, где всегда бывало весело и беззаботно, было некоторое смущение. Больше всех была смущена всегда игриво настроенная, веселая Тора.

Однажды около полудня к Амалии Францевне явился давнишний близкий знакомый и даже ухаживатель за молодой девушкой – Лакс. Он был в парадном кафтане, и во всем туалете его было что-то особенное, как бы праздничное. Он заявил, что имеет сказать нечто важное г-же Кнаус, и, оставшись с ней наедине, объяснился. Он поведал о своей давнишней сердечной привязанности к Fräulein Доротее и просил сделать ему честь принять его предложение руки и сердца.

Госпожа Кнаус уже давно, конечно, подозревала намерение Лакса. Сама она не была бы против подобного брака дочери, но Доротея, прежде относившаяся к нему довольно милостиво, с появлением в Петербурге Зиммера совершенно переменилась и в разговорах с матерью заявляла, что сама не понимает, каким образом Лакс мог ей хоть недолго нравиться. А теперь, разумеется, она и слышать не хотела о таком замужестве.

Госпожа Кнаус ответила Лаксу обычным образом. Она объявила, что дочь ее слишком молода, что ей надо обождать выходить замуж, что сама она, г-жа Кнаус, вышла двадцати двух лет и желала, чтобы и дочь ее обождала.

Лакс сконфузился, как бы не ожидая отказа. С той минуты, что он узнал от Зиммера про равнодушие к молодой девушке и вообще про его намерения, он вообразил себе, что препятствий уже никаких нет. Наивно единственным препятствием себе он считал намерение молодого соперника сделать то же предложение Торе.

Лакс заявил г-же Кнаус, что, если он решается сделать предложение, то по совету самого г-на Шварца, которому этот брак был бы приятен. Амалия Францевна ответила, что она знает, насколько г-н Шварц ценит Лакса, но вместе с тем знает, что ее старинный друг никогда не будет настаивать на том, чего не захочет сама Доротея – его крестница.

Лакс попросил позволения объясниться с самой Торой, но г-жа Кнаус нашла это не совсем благоприличным, противным обычаям, исстари заведенным. Лакс удалился со стыдом, но и вне себя и от досады, и от изумления. Он слишком был уверен в успехе.

Загрузка...