Вильгельм Карлгоф

Станционный смотритель Повесть

Синие воды широкой Камы помчали небольшой паром; прислонясь к перилам, я в раздумье смотрел на оставленный берег; что-то говорило мне: ты уже не увидишь юного края, то роскошного, то пустынного, где богатая природа все производит в больших размерах, где поднебесные горы, широкие, как моря, реки и безбрежные равнины – то пугают, то развлекают, то утомляют взор и воображение. Я прожил два лучшие года моей жизни в степях Киргизских, диких и молчаливых; Иртыш часто бушевал в глазах моих, когда я, увлеченный воспоминанием о далекой Европе, бродил без цели по земляному валу Омска. Не скажу, чтобы весело провел там время; не скажу, чтобы провел его скучно; ибо где нет людей образованных по сердцу и уму? Таких я встретил там, узнал, полюбил и, об них воспоминая, часто и теперь летаю мыслию к мутному Иртышу и к берегам быстрой Оби.

Через полчаса паром ударился о пристань, я спрыгнул на берег и пошел по дороге, поджидая свою бричку. Солнце было высоко, можно было сделать две станции до ночлега, а кого из путешественников не занимает ночлег? Я обратился с расспросами к моему сопутнику-купцу, (в одно время со мною выехавшему из Перми) и хорошо знавшему, по его словам, дорогу. «Итак, вы хотите ночевать в О*..? – сказал он. – Если остановитесь у станционного смотрителя, то будете довольны; он, право, такой человек, который обратит на себя ваше внимание, и сверх того, у него вы найдете все нужное». Я был обрадован его словами: как грустно только менять предметы, на мгновение видеть их и не иметь досуга ни обсудить, ни начувствоваться; оттого-то в дальней и скорой дороге человек делается особенного рода автоматом; но не выигрывает от превращения!

Я скакал – и имел удовольствие в 9-м часу пополудни остановиться перед крыльцом хваленого смотрителя. Не могу ничего сказать ни о селении, ни об окрестных видах: ночь была темная, ненастная. Не ночь, а света преставленье! Я чувствовал большую усталость; все члены мои были как разбитые. Поспешно вошел я в комнату и увидел женщину, которой нельзя было дать более 60 лет, окруженную милыми детьми. Опрятность видна была в домашней утвари, в будничных детских платьицах, какой-то вкус выказывался в одежде матери. «Вы жена смотрителя?» – сказал я. – «Так-с!» – «Где он?» – «Сейчас будет, я уже послала за ним».

Я попросил чаю; сказал, что, будучи нездоров и чувствуя сильную слабость, решился ночевать у них. Хозяйка вышла; я раскурил трубку и от нечего делать начал рассматривать вещи, которые находились в горнице: здесь висели два ружья отличной работы; тут лоснился шкаф с посудою; там… но я протер прежде глаза, там… так! Шкаф уставленный книгами, читаю сквозь стекла: История Миллота, сочинение Карамзина, Жуковского, его переводы – ниже, романы Жанлис; еще ниже… но это уж верно случайно! Schillers Werke, Goetes Werke, Mendelsohn, Gerder! Над диваном из березового дерева (несравненно опрятнейшим многих диванов, на которых случалось мне сидеть в своей жизни) висели хорошей гравировки саксонские виды; далее, два небольшие портрета: один изображал пожилого человека, довольно неприятной наружности, другой – пожилую женщину, но с такими чертами, которые всегда нравятся последователю Лафатера; легкое сходство с хозяйкою дома дало мне заметить, что последний портрет ей не чужой. Наконец гитара, не красного дерева, без перламутра и золота, оканчивала убранство сей залы и вместе гостиной.

Странно было бы все это найти даже в комнатах какого-нибудь уездного заседателя; и так, можете себе представить, как я был приятно удивлен такою находкою. Признаюсь, я мечтатель, скоро вырвался на волю из тесной комнаты; оседлал привычное воображение и пустился странствовать в волшебных мирах, ни мало не сходных с нашим жалким миром: густой табачный дым, клубясь и расстилаясь вокруг меня, образовывал слои облаков, скрывших все предметы от чувственных глаз моих… от этого, я более и более улетал от земного моего приюта. Вдруг ласковый голос хозяйки, принесшей чай, разочаровал мою мечтательность. «Чай готов!» – сказала она.

– Скажите мне, чья это охота? – начал я, наливая чай в огромную фаянсовую чашку и указывая на шкаф с книгами, – редкость в такой глуши найти вещи, мало употребляемые в самых столицах.

– Это занятие моего мужа, – отвечала она, – а иногда и мое; рассмотрев, вы увидите, что многие из сих книг назначены нашим старшим детям; их обучает отец, и они уже хорошо читают и изрядно пишут.

– Вы более и более меня удивляете; скажите, как согласить склонность, или, объяснюсь точнее, способность вашего мужа к занятиям подобного рода, с должностью им занимаемою?

– Но я не вижу тут ничего удивительного. Человек образованный, не краснея может занимать все возможные должности; всякая должность, более или менее, полезна обществу, следственно, всякая, более или менее, почтенна. Люди по склонности избирают себе род службы, муж мой по обстоятельствам выбрал настоящую и до сих пор не имел причины раскаиваться в выборе. Милостивый государь, верьте мне, что, отказавшись от честолюбия, от рассеянности больших городов и от злословия маленьких, многим людям недостает только решимости сделаться станционными смотрителями… Вы смеетесь? Но я повторяю, что, сделав этот, по-вашему, может быть, неблагоразумный шаг, они подружились бы с человечеством, нашли бы покой сердечный, а внутреннее убеждение, что несмотря на своенравие случая, они еще полезны другим в гражданском быту, заменило бы им все приманки блестящей известности, всю прелесть власти и все выгоды богатства и холодного общества.

– Вы не родились в этом состоянии?

– Может быть…

Тут приход смотрителя прервал разговор, сделавшийся для меня столь занимательным.

Во всех движениях станционного смотрителя заметно было тонкое приличие, приобретаемое светскою жизнию; он говорил приятно и занимательно, последнее было приобретено наукою. Я с ним скоро познакомился; меня влекло любопытство, он не имел причин таиться от меня, это-то самое перед ужином произвело следующий разговор.

– Судя по чертам лица, я заключаю, что портрет дамы над диваном изображает близкую родственницу вашей жены.

– И если бы вы сказали: «Матери», то отгадали бы. Рассмотрите внимательнее это милое, доброе лицо, – она жила на земле, как могли бы здесь жить только Ангелы, – для одного добра. На устах ее часто сияла улыбка; но чаще всего улыбка сострадания. Я любил ее как прекрасную женщину, как добрую мать, как существо благодетельное.

– Другой портрет изображает отца моей жены; о нем можно сказать, что если Бог создал его человеком, то будем его почитать за человека. Он не верил дружбе, не понимал любви, не знал сострадания, но приличие заставляет меня остановиться, хотя я не оттенил совершенно его изображение.

– Вы умели приобрести мою доверенность, – продолжал он, – и я охотно познакомлю вас короче с собою.

Мой отец был богатый петербургский купец. Он производил большие торговые обороты. Его корабли плавали вдали от нашего северного отечества, а счастие, казалось, закабалилось к нему. Я был единственный сын счастливого, но не долговременного брака; мать моя скончалась, когда я был еще ребенком, и вся нежность неутешного супруга обратилась на меня.

Отец мой был человек образованный, он почитал необходимостью дать мне приличное воспитание – и я, достигнув юношеских лет, был послан им в Геттингенский университет.

Возвратясь в отечество, я познакомился через моего университетского товарища с отцом моей жены. Первое посещение зажгло в моем сердце ту любовь, которая никогда не потухает. Я был неловок, странен, застенчив; однако, несмотря на это, меня приняли как сына миллионщика, ласкали и пригласили ездить почаще.

Будучи мало занят, я посещал почти через день Надутова (фамилия моего нового знакомца), там встречала меня непринужденная ласковость Лизы и радушный прием почтенной ее родительницы. Напыщенный хозяин дома терпел меня, как богача, который всегда мог ссудить его тысячами. Частые посещения увеличили мою привязанность; я увидел взаимную склонность ко мне милой Лизы. Я был бесконечно счастлив, в сии мгновения пылких надежд, счастливой любви и чистой доверенности к людям.

В это время неблагоприятный для нашей торговли разрыв с Англией, следствие несчастных происшествий в Европе, запер их корабли на пристани Балтийского моря, и англичане поневоле обратились в Америку с требованиями пеньки и сала, которое прежде получали из России. Дешевизна сих товаров, купленных отцом моим за дорогую цену, потрясла его благосостояние: скрепя сердце, он объявил себя банкротом. Дом наш и дача проданы с молотка. Мы переселились на Выборгскую сторону, где огорченный родитель мой вскоре впал в неизлечимую болезнь, которая свела его в могилу.

Я привел в порядок расстроенные дела его, собрал долги, свел счет, удовлетворил остальных заимодавцев – и увидел, что от всего огромного, несметного состояния, осталось мне в наследство не более десяти тысяч рублей.

Только по окончании всех дел своих решился я снова показаться в доме Надутова. Доброе имя отца моего осталось незапятнанным, все долги выплачены рубль за рубль, сполна и с процентами; и с какою-то гордостию, отличающею благородную бедность, явился в доме моего давнего знакомого, но прием хозяина был не прежний. Напрасно мать одобряла меня внимательною приветливостию, дочь – блиставшею в глазах любовью, которую уже давно в них прочитал я. Они обе очень были огорчены сухим обращением со мною Надутова. Сердце мое было недовольно, оно хотело вырваться, хотело раскрыться, как вдруг хозяин обратил ко мне слова, которые, как громовые удары, разразились над моею головою.

– Было время, милостивый государь, когда посещения ваши были мне приятны; они делали мне честь; теперь обстоятельства переменились. Вы человек холостой, а я имею взрослую дочь; злословие трубит всем знакомым и незнакомым, что дочь моя находит в вас партию. По моему образу мыслей, я считаю такой брак более чем неприличным, в нем так много комического. Вы ничего не имеете, даже не дворянин, а дочь моя воспитана и с малолетства готовилась для самого лучшего круга; мои сыновья служат в Гвардии; все мои родственники занимают почетные места в гражданской службе. Рассудите сами, приятно ли после этого слышать, что сын бывшего купца, молодой человек, который, вероятно, не останется даже и в купеческом звании, почитается в публике женихом моей дочери. Рассудите сами, не досадно ли мне было слышать, например, как знакомый мне бриллиянщик, встретясь со мною, говорит мне, что у него к свадьбе я могу найти по самой умеренной цене самые модные вещи. На сих днях, madame R, модная торговка, которая живет в трех шагах от Полицейского моста, предложила мне свои услуги и прислала на выбор несколько дюжин шалей и шляпок. Все это доказывает, что слухи о близкой свадьбе моей Лизы распространился по всему городу. Вы меня понимаете?.. покорнейший слуга!..

Я не успел, я не мог отвечать; пораженный, убитый его словами, я только мог чувствовать, чувствовать всю тяжесть безотрадной своей участи. Не знаю, долго ли пробыл я в том безжизненном состоянии – знаю, что пришел в себя за городом в роще; там гуляли веселые люди, но улыбка их казалась мне холодным эгоизмом, их положение было в такой бесконечной противуположности с моим, что оно возрождало во мне неудовольствие; там резвые дети рвали цветы, гонялись за пестрыми бабочками, это кололо мне сердце; даже в сих играх я видел гений человека, силящийся разрушать лучшие произведения природы: я был недоволен человечеством и был несправедлив, ибо, впоследствии, те же люди подарили мне небесное блаженство, они цветами осыпали путь моей жизни, подружили совесть мою с сердцем и ум с совестью. Посмотрите на милую жену мою, на прекрасных ребятишек: не правда ли, что в этом отношении я счастливее вельможи? Ими цветится жизнь моя, они оживляют те прекрасные мечты, которые мне рисовались в моем детстве; если сердце полно любовию к таким прекрасным созданиям, то в некоторых нет места ни для каких суетливых или дурных чувствований. Счастие семейное прочнее всякого другого, оно основано на чистой любви, как любовь основана на добродетели. Вас растрогала моя повесть, господин офицер!

Вы знаете, читатель, что я воображал остановиться ночевать у станционного смотрителя, у которого, как мне сказали, мог найти радушный прием и сытный ужин; но мог ли, смел ли я ожидать то, что видел, что слышал? Это было уже слишком неожиданно… В сердечном умилении я протянул руки к счастливому отцу семейства, обнял его… И в эту минуту добрая мать и прелестные деточки образовали около меня истинно-трогательную группу. Ты, пылкий мечтатель, столь счастливо владеющий языком богов! Или, ты, пламенный воспитанник древних, наш северный Корреджий! Для чего не были вы зрителями этой картины? Оно раскрыло бы вам истинно изящное: так! это мгновение чистой радости принадлежало живописи и поэзии!

– Моя должность, – говорил мне смотритель, – столь ничтожная в гражданском быту, удовлетворяет всем моим потребностям; она не отвлекает меня от моего семейства, оставляет мне время для обучения детей и освобождает от тех утомительных и скучных знакомств, которые так часто отравляют жизнь городскую. Моя должность часто знакомит меня с новыми людьми; но знакомит на час; все люди мне кажутся лучшими, ибо притворствовать для всякого человека легче один час, нежели многие годы. Прекрасная сельская природа, рыбная ловля, охота с ружьем, работа в огороде, должность весело занимают меня целый день, а любовь жены и ласка детей очаровывают мою жизнь и равно доступны сердцу. Я так привык к своему незатейливому счастию, что малейшая перемена на лучшее, какая-нибудь новость в моем домашнем быту, заставили бы меня грустить.

Я просил у хозяина позволение ужинать вместе со всем его семейством; он на то охотно согласился. Стол был накрыт в 10 часов, меньшой сын внятно прочитал Отче наш; а приветливое приглашение хозяйки предшествовало сытному и здоровому сельскому ужину. Конечно, гастроном не был бы доволен таким столом, где после жирных щей подали студень, а там кусок зажаренного, доморощенного теленка с свежепросольными огурцами. Не было ни паштета, ни рагу, ни пудинга; роскошный десерт и старое токайское не лакомили вкуса; но зато добрый русский пенник, настоенный здоровыми травами, поданный милою хозяйкою перед ужином, возродил во мне такой аппетит, какого я давно не имел; зато несносный сосед, – с какими часто скука сажала меня рядом за долгими именинными обедами! – не усыплял меня рассказами о старых новостях и не заставлял зевать выдохшимися суждениями о театре; зато известная охотница до виста и экарте, которая до вечернего стола считает время числом разыгранных ею робертов, не губила, не отравляла злоречием прекрасных минут утоление голода, и никакой брюзгливый лакей не глядел мне в глаза и не заставлял сдавать тарелку прежде, чем мне хочется; мне было просторно, спокойно; хозяин, радушный в приеме, голод дорожного, и на сердце так весело, так легко, так сладко… Ах! для чего такие ужины редки?

Все в доме давно спали, только мы с станционным смотрителем бодрствовали; разговор обратился опять к истории его жизни, и я просил дополнить пустоту в его прежнем рассказе.

– Готов, – отвечал он, – хотя для меня всегда грустно вспоминать о таком времени, когда я, пылкий и неопытный, затаил в сердце ненависть к людям, будучи огорчен одним из человеков. Я не был после того ни одного раза у Надутова, но не вырвал из груди того чувства, которое мне делало дом его драгоценным.

В тяжком состоянии совершенного равнодушия, прожил я около трех месяцев; однажды, желая рассеять свою тоску, я бродил по волшебным островам, которыми так богат наш Петербург: густые тени падали полосами на землю, высокие деревья, эти гордые памятники прошедших столетий, сии живые свидетели построения столицы, рисовались в гладком стекле Невы. Я был очарован: то летучею мечтою следил за песнями матросов, которые быстро плыли мимо меня в шлюпке; эхо разносило их голоса по заливу и речкам; то прислушивался к шумному говору, который тихим ветром доносился ко мне с гулянья. Человек с радостным сердцем летит в общество, чтоб из тщеславия показать там веселое лицо, лучший признак счастия; но несчастливец, для которого потухла надежда, которого забыли люди и который (другое несчастие!) был уже раз счастлив, бежит людей: и, может быть, также из тщеславия не хочет раскрыть гнетущую его тайну перед хладнокровною толпою.

Полнота чувств не скрывается; печаль вырвалась из груди моей, и слезы полились из глаз, я упал на дерновую скамью – вдруг мне стало легче… смотрю кругом: как прежде вершины деревьев наклонялись тихо; ими играл легкий ветерок, вода чешуилась и преломляла прямые лучи жаркого солнца; но мне было легче, какое-то утешение мелькнуло в душе моей; оно изгладило на минуту воспоминание о прошедшем; я чувствовал только настоящее… и какое настоящее? Богатое, роскошное, блаженное. Любовь произвела это очарование. Девушка, которой в жертву охотно бы принес я все дни моей жизни, всю полноту моих чувств, прислонясь к дереву, смотрела на меня с немым участием; нет! Я не в силах был владеть собою в такие минуты! Я лежал у ног ее, покрывал поцелуями ее руки, жаркие слезы мои капали на них крупными каплями. Когда восторг неожиданного свидания миновал, только тогда я увидел добрую мать ее. Живая радость на лице показывала ее чувства, она понимала любовь нашу и покровительствовала ей. «Друг мой, – сказала она, обратясь ко мне, – будь всем для моей дочери, прими ее руку из рук моих. Я благословляю союз ваш. Но, милая дочь, ты должна знать, что отец твой никогда не согласится на брак твой; ты будешь лишена наследства, а я не могу тебе дать многого. Несмотря на то, как мать, я советую тебе, следовать сердечной склонности, ибо знаю по опыту, что не в раззолоченных комнатах живет счастие; знаю, что любовь супружеская исчезает там, где тщеславие и роскошь подстилают персидские ковры и расстанавливают бронзы. Повторяю, следуй своей сердечной склонности, она не обманет тебя. Выбирай: или наслаждение большого света, шумные увеселения общества и довольство, которое сделает людей большого круга твоими данниками, или тихое семейное счастие, посредственное состояние и безвестная доля, украшенная любовию любимого человека!» Лиза плакала и ничего не отвечала, лицо ее пылало; она тихо подала мне руку; потом бросилась к матери и скрыла первые слезы любви на груди своего милого поверенного.

– Умалчивая о многом, только для меня любопытном, – продолжал станционной смотритель, – скажу вам, что через несколько дней сельский священник обвенчал нас; все к тому было устроено доброю родительницею; но женитьба моя заставляла меня опасаться преследований раздраженного отца, она заставила меня, избегая его мести, выбраться из столицы и разлучила с виновницею нашего благополучия…

Еще заранее запасся я всем, что в глухом уединении могло рассеивать единообразие жизни и приятно питать вкус и ум человека; я не знал только, на что употребить себя в глуши, но чувствовал, что не до́лжно оставаться праздным, ибо считал, что каждый гражданин должен быть полезным отечеству. Добрый мой университетский товарищ, тот самый, который меня познакомил с домом моего тестя, был в настоящем случае для меня необходим; он отыскал два места, равно удовлетворяющие моим требованиям, и предложил на выбор:

быть деревенским учителем в поместьях графа В. или станционным смотрителем в П-ой губернии.

Я выбрал настоящую мою должность.

Здесь в тишине и радостях я живу уже 12 лет; начальство хорошо расположено ко мне, соседи любят; жена подарила меня милыми детьми, до сих пор сопутствовала мне в дороге жизни, как добрый друг. Только смерть незабвенной нашей родительницы напомнила нам, что мы живем в печальном мире, в котором утраты так обыкновенны. Говорить ли мне, что устранение жены моей от наследства не сделало никакого впечатления на жену мою, братья были слишком человеческие люди, чтобы поправить несправедливость отца возвращением сестре ей принадлежащего имущества, это, может быть, к счастию, ибо оставило нас в настоящем состоянии. Мои дети получат воспитание, вероятно, лучше многих других; они найдут хлеб и службу, ибо я не испорчу ни сердца их, ни ума. Чуждый мрачной, адской философии, порожденной вольнодумством прошедшего века и столько пагубной в своих последствиях, я посеял в сердца их христианскую нравственность. Наконец, обеспеченный несколько в своем содержании оставшимися от отца моего деньгами, я с семейством не опасаюсь нужды. Бескорыстная любовь, веселое настоящее и сладкие надежды в будущем делают жизнь нашу раем, в котором не достает только вечности…

Когда он окончил рассказ, было давно за полночь. Мы распростились, и я сладко заснул.

Что мне представлялось во сне, того я почти не смею сказать, милая Аглая! То мне виделось, что прекрасная женщина манила меня в тихое уединение, я стремился за нею с тою пламенною страстию, которая заставляет забывать все, исключая любимый предмет: все надежды, все требования честолюбия, все условия света; то я уже видел себя в одежде мирного гражданина: без шпаги, без аксельбанта, без мундира, который люблю страстно и к которому привык, как черепаха к своему черепу; то снилось мне, будто я плыву в челноке с тою же красавицею: цветы на берегах ласкали взоры наши, далее – зеленые поля, осененные рощами; был прекрасный день прекрасного лета, и мы пели гимн любви и счастию. Вдруг пронеслись годы! Долги ли они в дни радостей? Прекрасная женщина все была прекрасна; но лета наложили важность на милое лицо ее; беспечная улыбка сменилась какою-то неизъяснимо-приятною степенностью, которая оттеняет только лицо счастливой матери: эта красота заключала в себе нечто нежное, нечто гордое, нечто неземное. Лета охладили и во мне жар юности, внимая делам житейским, даже мне близким, я всегда оставался равнодушным; но при виде веселых детей, которые, как Амуры, скрывались за розовыми кустами домашнего сада, сердце во мне билось так же, как и в молодости. Не они ли уже, думал я во сне, подарили такую очаровательную прелесть этой прекрасной женщине? Вот, казалось, я уже к ней ближе и ближе… она оглянулась… и что же? Я увидел… тебя, бесценная Аглая!

Это был сладкий сон!

На другой день рано поутру я готов уже был к отъезду. Прощаясь, от души пожелал я продолжения милому семейству, сел в бричку; ямщик махнул кнутом, и кони понеслись стрелою. «Я не встречу ничего подобного в моей дороге», – подумал я; потом еще раз оглянулся – станционный смотритель стоял на крыльце и махал мне платком в знак прощания, может быть, вечного, жена и дети по-прежнему окружали его. Так, я верю тебе, счастливый Мудрец! Бескорыстная любовь, веселое настоящее и сладкие надежды в будущем превращают грустный мир в веселый рай!

Не правда ли, читатель?


1827

Загрузка...