Русское чиновничество тоже придумал Петр Великий.
24 января (4 февраля) 1722 г. император подписал указ, вводящий «Табель о рангах всех чинов, воинских, статских и придворных, которые в котором классе чины; и которые в одном классе, те имеют по старшинству времени вступления в чин между собою, однако ж воинские выше протчих, хотя б и старее кто в том классе пожалован был». 263 государственные должности в табели/таблице были распределены на три упомянутые в заглавии группы (воинские, штатские и придворные) и представлены в виде 14 ступенек/классов.
За витиеватым заглавием скрывалась простая вещь: в новой, Петровской, России карьера должна определяться личным служением, а не заслугами предков. «Этот учредительный акт реформированного русского чиновничества ставил бюрократическую иерархию, заслуги и выслуги, на место аристократической иерархии породы, родословной книги» (В. О. Ключевский).
Позднее в табели что-то менялось: исчезали некоторые должности, сдвигался порог превращения личного дворянства в потомственное. Но неизменным оставалось главное: четырнадцать степеней определяли судьбу служилого человека: наряды (форму) и награды, образ жизни и круг знакомых, жалование и пенсион.
Табель о рангах – матрица русской жизни почти на два столетия. Главная, статская, ее часть будет отменена через несколько дней после Октябрьской революции. 12 (25) ноября 1917 года появится «Декрет об уничтожении сословий и гражданских чинов». Придворные чины исчезнут чуть раньше, военные – несколько позже.
Чины исчезли – чиновники остались. В том числе в книгах, в образах, в культурной памяти.
Нельзя забывать, что многие писатели (или будущие писатели) сначала служили, воевали или совмещали литературу и службу (часто в цензурном ведомстве). Причем в их отношениях с государством прослеживается любопытная закономерность: по мере формирования русской интеллигенции их служебные заслуги становилось все более сомнительными. На смену официальной карьере приходит общественная репутация.
Самый высокий чин, действительного тайного советника (второй класс), был у Г. Р. Державина. Начав службу с нечиновного рядового Преображенского полка, за сорок лет он побывал и губернатором, и министром юстиции, и личным кабинет-секретарем императрицы.
До тайных советников (третий класс) дослужились П. А. Вяземский и Ф. И. Тютчев. Действительными статскими советниками (четвертый класс) стали И. А. Гончаров и поэт, директор Царскосельской гимназии И. Ф. Анненский. В чине статского советника (пятый класс) погиб А. С. Грибоедов.
А вот другие писатели по разным причинам задержались на нижних ступеньках табели. Главные военные нашей литературы, Лермонтов и Толстой, так и остались поручиками (десятый класс).
Из авторов нашего сборника служили немногие, причем с разным успехом.
Служебные карьеры В. И. Карлгофа и – через двадцать с лишним лет – М. Е. Салтыкова-Щедрина завершились в чине действительного статского советника. До редакторства в знаменитых «Современнике» и «Отечественных записках» Салтыков-Щедрин побывал вятским и тверским вице-губернатором.
А. С. Пушкин, несмотря на расположение императора Николая, вырос всего на один чин. Выпущенный из лицея коллежским секретарем (десятый класс), он ушел из жизни титулярным советником (одиннадцатый класс).
Н. С. Лесков лишь после нескольких лет службы получил чин коллежского регистратора (четырнадцатый класс), а ушел в отставку в чине губернского секретаря (двенадцатый класс).
И живописание русских чиновников тоже начинается с нижних ступеней.
Две повести с одним названием вышли практически одновременно, в эпоху становления русской прозы. Но их судьба различна. «Станционный смотритель» Карлгофа (1827) известен только специалистам. Он перепечатывается в нашей антологии почти через двести лет после публикаций в журнале и сборнике Карлгофа «Повести и рассказы» (1832). Повесть Белкина / Пушкина – один из шедевров русской прозы – создала особую тематическую линию повести о бедном чиновнике и многочисленные эхо-отклики в последующей литературе.
Различие литературной судьбы двух «Станционных смотрителей» объясняется не только уровнем таланта их авторов [1]. Важен их литературный контекст.
Карлгоф следует уже устаревшей к тридцатым годам карамзинской манере. Он сентиментален и поэтичен, но эта поэзия приторна, жеманна и мало соприкасается с реальностью. Она адресована настроенному на ту же волну читателю (или читательнице?).
«В сердечном умилении я протянул руки к счастливому отцу семейства, обнял его… И в эту минуту добрая мать и прелестные деточки образовали около меня истинно-трогательную группу. Ты, пылкий мечтатель, столь счастливо владеющий языком богов! Или ты, пламенный воспитанник древних, наш северный Корреджий! Для чего не были вы зрителями этой картины? Оно раскрыло бы вам истинно изящное: так и это мгновение чистой радости принадлежало живописи и поэзии!»
Станционный смотритель является для повествователя не реальным чиновником четырнадцатого класса, а образцом сентиментального героя, наслаждающегося скромной жизнью на лоне природы, в кругу семьи и не мечтающего о большем.
«Я выбрал настоящую мою должность.
Здесь в тишине и радостях я живу уже 12 лет; начальство хорошо расположено ко мне, соседи любят; жена подарила меня милыми детьми; до сих пор сопутствовала мне в дороге жизни, как добрый друг <…> Бескорыстная любовь, веселое настоящее и сладкие надежды в будущем делают жизнь нашу раем, в котором не достает только вечности».
Карлгоф создал идиллию и утопию – идеальную модель судьбы маленького человека. Проблема лишь в том, что ее невозможно было соотнести с реальностью.
Демонстративно повторив заглавие повести Карлгофа, Пушкин изобразил своего героя в реальных обстоятельствах (сегодня можно попасть в музей «Дом станционного смотрителя» в Выре). В судьбе «мученика четырнадцатого класса» автор «Повестей Белкина» увидел не идиллию, но драму, причем не только/столько чиновника, но – отца, мужчины, человека.
В повести нет очевидно правых и виноватых. Да, коварный гусар обманывает смотрителя и потом выталкивает его из дома, но он действует по праву любви.
И жизнь дочери складывается богато и счастливо, а вовсе не так, как предсказывал отец: «Много их в Петербурге, молоденьких дур, сегодня в атласе да бархате, а завтра, поглядишь, метут улицу вместе с голью кабацкою». И должна же она была куда-то податься с постовой станции и неизбежно покинуть отца.
Но в итоге герой спивается, умирает и на его заброшенной могиле дочь оказывается по чистой случайности.
И вот финальный диалог авторов двух «Станционных смотрителей».
Карлгоф: «Так, я верю тебе, счастливый мудрец! Бескорыстная любовь, веселое настоящее и сладкие надежды в будущем превращают грустный мир в веселый рай!
Не правда ли, читатель?»
Пушкин: «Мы пришли на кладбище, голое место, ничем не огражденное, усеянное деревянными крестами, не осененными ни единым деревцом. Отроду не видал я такого печального кладбища.
– Вот могила старого смотрителя, – сказал мне мальчик, вспрыгнув на груду песку, в которую врыт был черный крест с медным образом.
– И барыня приходила сюда? – спросил я.
– Приходила, – отвечал Ванька, – я смотрел на нее издали. Она легла здесь и лежала долго. А там барыня пошла в село и призвала попа, дала ему денег и поехала, а мне дала пятак серебром – славная барыня!
И я дал мальчишке пятачок и не жалел уже ни о поездке, ни о семи рублях, мною истраченных».
С «Повестей Белкина» начинается новая манера разговора русских писателей о русской жизни. «Точность и краткость – вот первые достоинства прозы», – напишет юный Пушкин за восемь лет до Болдинской осени («О русской прозе», 1822).
А на вопрос одного из приятелей «Кто этот Белкин?» ответит, словно вспомнив неоконченную статью: «Кто бы он там ни был, а писать повести надо вот этак: просто, коротко и ясно».
С «Повестей Белкина» началась повесть о бедном чиновнике – один из важных сюжетов русской реалистической литературы.
Гоголевская «Шинель» (1842), написанная уже не просто и ясно, но затейливо и причудливо, тем не менее продолжает пушкинскую традицию. Судьба гоголевского «вечного титулярного советника», пожалуй, даже более драматична, чем пушкинского коллежского регистратора. Акакий Акакиевич Башмачкин (какое-то заикание чудится даже в придуманном писателем именовании героя) не только беден, но совсем одинок в мире бездушного Петербурга. И гибнет он после потери не дочери, но – шинели.
«Оставьте меня, зачем вы меня обижаете?» – главный детский безответный вопрос повести.
«Ревизор» начинает (или, точнее, гениально продолжает, потому что в таком духе писали о чиновничестве уже в XVIII веке) другую традицию изображения чиновничества. Появление мнимого ревизора проявляет изнанку жизни вроде бы обычного провинциального русского города.
Среди городских чиновников нет ни одного честного человека, они и берут и дают взятки. О каком-то честном выполнении обязанностей говорить тоже смешно: почтмейстер вскрывает письма, лекарь не знает ни одного слова по-русски, в присутственных местах держат гусей. Купцы и знаменитая унтер-офицерская вдова, которая «сама себя высекла», тщетно мечтают о какой-то справедливости.
Городничий подводит под образ жизни этого «сборного города» философские основания: «Нет человека, который бы за собою не имел каких-нибудь грехов. Это уже так самим Богом устроено, и волтерианцы напрасно против этого говорят».
В странном послесловии «Театральный разъезд после представления новой комедии» (1836, 1842) «автор пьесы» объяснял замысел: «Странно: мне жаль, что никто не заметил честного лица, бывшего в моей пиесе. Да, было одно честное, благородное лицо, действовавшее в ней во все продолжение ее. Это честное, благородное лицо был – смех».
Позднее Гоголь-моралист, кажется, сам испугался коллективной кривой рожи, показанной в «Ревизоре» и попытался превратить своих персонажей в личные пороки: «Всмотритесь-ка пристально в этот город, который выведен в пиэсе: все до единого согласны, что этакого города нет во всей России, не слыхано, чтобы где были у нас чиновники все до единого такие уроды; хоть два, хоть три бывает честных, а здесь ни одного. Словом, такого города нет. Не так ли? Ну, а что́, если это наш же душевный город, и сидит он у всякого из нас?» («Развязка „Ревизора“», 1846).
На что исполнитель роли Городничего М. С. Щепкин непримиримо возражал: «Не давайте мне никаких намеков, что это-де не чиновники, а наши страсти: нет, я не хочу этой переделки: это люди, настоящие, живые люди, между которыми я взрос и почти состарился, – видите ли, какое давнее знакомство <…> Нет, я вам их не отдам, пока существую. После меня переделывайте хоть в козлов, а до тех пор не уступлю даже Держиморды, потому что и он мне дорог» (М. С. Щепкин – Н. В. Гоголю, 22 мая 1847 г.).
В итоге логика образов победила позднее мнение автора. «Ревизор» остается одной из вершин русской сатиры, в фокусе которой находится чиновная, самодержавная Россия.
Новые ее страницы вписывают в историю русской литературы писатели, узнавшие этот быт изнутри.
Книга Салтыкова-Щедрина «Губернские очерки» (1856) придала гоголевскому гротеску более конкретные, бытовые черты. То, что в гоголевской фантасмагории могло показаться полетом фантазии, в бытописании Н. Щедрина (впервые появившийся как раз в этой книге псевдоним) приобрело характер неопровержимого факта, свойства системы.
Микроцикл «Юродивые» – один из ключевых в щедринской книге. В монологах персонажей проявляются важные грани портрета провинциального чиновничества: простодушная инфантильность, непонимание жизни («Неумелые»), откровенный цинизм («Озорники»), безумный фанатизм («Надорванные»). Причем Щедрин не просто изображает, но – объясняет.
В монологе щедринского «Надорванного» есть важный штрих: «Я столько получаю ежедневно оскорблений, что состояние озлобления не могло не сделаться нормальным моим состоянием. Кроме того, жалованье мое такое маленькое, (выд. мной. – И. С.), что я не имею ни малейшей возможности расплыться в материяльных наслаждениях».
«Щедрин вовсе не так инстинктивно смотрит на взяточничество – прочтите его рассказы „Неумелые“ и „Озорники“, и вы убедитесь, что он очень хорошо понимает, откуда возникает взяточничество, какими фактами оно поддерживается, какими фактами оно могло бы быть истреблено. У Гоголя вы не найдете ничего подобного мыслям, проникающим эти рассказы. Он видит только частный факт, справедливо негодует на него, и тем кончается дело. Связь этого отдельного факта со всею обстановкою нашей жизни вовсе не обращает на себя его внимания», – договаривал за писателя критик (Н. Г. Чернышевский, «Сочинения и письма Гоголя», 1857).
Реальная жизнь отвергала петровскую идею. Чиновниками четвертого – второго классов (канцлер – исключительная фигура) становились обычно представители «родословной книги».
«Чин действительного статского советника – IV класса – был равен генерал-майору в армии. С 1856 г. давал право на потомственное дворянство. Но достигнуть его недворянину было практически невозможно. Так, в 1903 г. основная масса губернаторов имела чин действительного статского советника, при этом все они – потомственные дворяне» (В. П. Богданов, «„Крапивенное семя“: Чиновничество и российская саморефлексия»).
«Канцеляристу и мелкому чиновнику едва хватало жалованья на плату за квартиру, собственно комнату, которую он зачастую делил с товарищем, или даже „угол“ с прислугой <…> Немногие чиновники, даже дослужившись до значительного чина, могли позволить себе завести семью <…> Собственно, именно бедность чиновников, неустойчивость положения, недостаточность жалованья для безбедного существования, зависимость от всей иерархии начальства не только по службе, но часто и в быту оправдывали в глазах общества привычное взяточничество русских чиновников» (Е. Жерихина, «Русский чиновник как исторический персонаж»).
Таким образом, сословный принцип сохранялся и в России XIX века. Между нижними и верхними ступенями чиновничьей лестницы существовал огромный разрыв, едва ли не бездна. На взяточничество большую часть чиновничества провоцировала государственная система.
Важные штрихи к этому коллективному портрету добавляет Лесков: честный чиновник – либо сумасшедший («Однодум»), либо иностранец, англичанин («Язвительный»). У Гончарова деловым человеком тоже будет русский немец Штольц.
Писатель следующего поколения, Чехов, снова меняет художественную оптику. Он уже не издевается, а иронизирует и презирает. «Смерть чиновника» – вывернутая наизнанку «Шинель». Сочувствие здесь вызывает не бедный чиновник (между прочим, экзекутор – статский чин десятого класса), а значительное лицо, старичок-генерал, желающий поскорее забыть нелепый случай. А Червяков (для Антоши Чехонте характерна уже эта говорящая фамилия) пресмыкается, бесконечно извиняется и помирает (снова характерное снижающее словечко), в сущности, не от генеральского гнева, а от собственного страха.
Точно так же пресмыкается перед одноклассником тонкий, вдруг узнав, что разница между ними – в пять ступеней (коллежский асессор, восьмой класс, против тайного советника, третий класс).
«Нет, Саша, с угнетенными чиношами пора сдать в архив и гонимых корреспондентов… Реальнее теперь изображать коллежских регистраторов, не дающих жить их п<ревосходительст>вам, и корреспондентов, отравляющих чужие существования… И так далее», – объяснял Чехов брату уже после написания рассказа (Ал. П. Чехову, 4 января 1886 г.).
Поэтому еще один тайный советник в одноименном рассказе, увиденный глазами ребенка, изображен писателем с добрым юмором. Похожий на чудаков Диккенса, неприспособленный к деревенской жизни, нелепо влюбляющийся в жену управляющего, так и не запомнивший лицо племянника, он покидает имение родственников, снова возвращаясь в свое одиночество: «Как тебе сказать, жизнь так сложилась. Смолоду слишком заработался, не до жизни было, а когда жить захотелось – оглянулся, то за моей спиной уж 50 лет стояло. Не успел! Впрочем, говорить об этом… скучно».
Замечательна финальная сцена этого замечательного, но малоизвестного чеховского рассказа.
«Дня через три величественные чемоданы были отправлены на станцию, а вслед за ними укатил и тайный советник.
Прощаясь с матушкой, он заплакал и долго не мог оторвать губ от ее руки, когда же он сел в экипаж, лицо его осветилось детскою радостью… Сияющий, счастливый, он уселся поудобней, сделал на прощанье плачущей матушке ручкой и вдруг неожиданно остановил свой взгляд на мне. На лице его появилось выражение крайнего удивления.
– А это что за мальчик? – спросил он.
Матушку, уверявшую меня, что дядюшку бог послал к нам на мое счастье, этот вопрос сильно покоробил. Мне же было не до вопросов. Я глядел на счастливое лицо дяди, и мне почему-то было страшно жаль его. Я не выдержал, вскочил в экипаж и горячо обнял этого легкомысленного и слабого, как все люди, человека. Глядя ему в глаза и желая сказать что-нибудь приятное, я спросил:
– Дядя, вы были хоть раз на войне?
– Ах, милый мальчик… – засмеялся дядя, целуя меня, – милый мальчик, клянусь богом. Так все это естественно, жизненно… клянусь богом…
Коляска тронулась… Я глядел ей вослед и долго слышал это прощальное „клянусь богом“».
Обратим внимание на это мимоходом проброшенное как все люди. Чехов помнит табель о рангах (отсюда и заголовок), но не принимает ее во внимание. Он изображает не отставного чиновника, но – человека.
Приятель Чехова А. С. Лазарев-Грузинский вспоминал: «Однажды при мне один из братьев спросил у Чехова:
– Антон, зачем ты написал рассказ „Тайный советник“? Ведь ты же не знаешь ни одного тайного советника!
Чехов ответил спокойно:
– Ну да. Но я знаю действительных статских советников. Не все ли равно?»
Сходным оказывается подход к герою у Л. Андреева, но на остром, злободневном материале.
Действие повести происходит во время революции 1905 года. Генерал отдает приказ о расстреле рабочей забастовки. Убиты сорок семь человек, в том числе трое детей. С вроде незначительного жеста в начале повести («Тогда он разгневался и махнул платком») начинается хроника объявленной смерти: угрозы в письмах, предсказания в разговорах, ожидания неизбежного даже членами семьи. И финальная сцена воспринимается как трагическая неизбежность.
«И сразу стало понятно все: ему – что пришла смерть, им – что он знает об этом.
Губернатор быстро, искоса, огляделся: грязная пустыня площади, с втоптанными в грязь соломинками сена, глухой забор. Все равно уже поздно. Он вздохнул коротким, но страшно глубоким вздохом и выпрямился – без страха, но и без вызова; но была в чем-то, быть может, в тонких морщинах на большом, старчески мясистом носу, неуловимая, тихая и покорная мольба о пощаде и тоска. Но сам он не знал о ней, не увидали ее и люди. Убит он был тремя непрерывными выстрелами, слившимися в один сплошной и громкий треск».
«Героем рассказа является не столько губернатор, сколько мистический Закон – Мститель. Задачей автора было <…> показать, как неумолимые Эринии преследуют несчастного преступника», – обнажил смысловой подтекст повести Ю. И. Айхенвальд.
Повести о бедном чиновнике перешагнули императорскую эпоху.
«Коза» (1923) Мих. Зощенко, история коллежского регистратора Забежкина – не негатив, как у Чехова, а точная вариация, калька гоголевской «Шинели». У обоих героев, безнадежно одиноких, затерянных в чужом и чуждом мире чиновного Петербурга, возникает убогая, но теплая мечта (шинель у одного, коза у другого). Она разрушается жестокой реальностью (шинель крадут, коза оказывается чужой). После этого Акакий Акакиевич умирает, а Забежкин исчезает, растворяется в пространстве.
«Я брат твой», – звенят в сознании гоголевского молодого человека слова, которые он будто бы слышал от Башмачкина, обижаемого департаментскими шутниками. «Ну, как, брат Забежкин? – спрашивает в минуту прозрения вытеснивший его из жизни, из сердца Домны Павловны владелец козы. – Ну, терпи, терпи. Русскому человеку невозможно, чтоб не терпеть. Терпи, брат Забежкин».
Подзаголовок «Дьяволиады» (1923) Мих. Булгакова – «Повесть о том, как двойники погубили делопроизводителя» – тоже провоцирует на воспоминания о Гоголе, Достоевском и еще глубже – Гофмане и других романтиках. Какие-то конкретные детали и эпизоды повести можно истолковать в умеренно сатирическом ключе. Герой, несчастный маленький человек, смиренный делопроизводитель Коротков служит в Главцентрбазспимате (вот они, неудобоваримые сокращения новой советской эпохи), получает жалованье натурой, видит страшный сон (тоже шар, но совсем другой, увидит в конце «Белой гвардии» Петька Щеглов), встречает загадочного черного кота (ранний предшественник Бегемота), теряет работу и рассудок от пережитых испытаний, а в финале гибнет, так и не поняв, что появляющийся перед ним в самых неожиданных местах начальник Кальсонер имеет брата-близнеца.
Но история делопроизводителя здесь – только повод. В очерке «Столица в блокноте» Булгаков упоминает о «сверхъестественной гофмановской быстроте». Похожий принцип лежит в основе «Дьяволиады». Не случайно рецензировавший «Дьяволиаду» Е. Замятин отметил, прежде всего, «быструю, как в кино, смену картин».
Фабула повести заменяет тему, динамика «картин» оказывается важнее их смысла, а композиционная организация отодвигает в сторону подразумевающуюся гуманную мысль.
«Пантелеймон и Коротков расступились; дверь распахнулась, и по коридору понесся Кальсонер в фуражке и с портфелем под мышкой. Пантелеймон впритруску побежал за ним, а за Пантелеймоном, немного поколебавшись, кинулся Коротков. На повороте коридора Коротков, бледный и взволнованный, проскочил под руками Пантелеймона, обогнал Кальсонера и побежал перед ним задом» – и т. д. (глава 4).
Нагнетание синонимических глаголов движения (их в этом эпизоде около двух десятков) приобретает какой-то азартно-соревновательный характер. Булгаков словно стремится не просто усвоить, а даже превзойти рваный монтаж кинопогони, на котором строились как комическая, так и приключенческая фильма.
Аналогично построен и финал. Какофония звуков (треск выстрелов, стук биллиардных шаров, звон разбитых стекол, крики преследователей), неожиданный «родченковский ракурс» («Коротков подскочил к парапету, влез на него и глянул вниз. Сердце его замерло. Открылись перед ним кровли домов, казавшихся приплюснутыми и маленькими, площадь, по которой ползали трамваи и жучки-народ…») заставляют почти забыть о том, что происходит с потерявшим разум героем.
Последний «кадр» повести – очередная динамическая смена ракурсов, завершающаяся эффектной точкой. «Преследователи были в двух шагах. Уже Коротков видел протянутые руки, уже выскочило пламя изо рта Кальсонера. Солнечная бездна поманила Короткова так, что у него захватило дух. С пронзительным победным кликом он подпрыгнул и взлетел вверх. Вмиг перерезало ему дыхание. Неясно, очень неясно он видел, как серое с черными дырами, как от взрыва, взлетело мимо него вверх. Затем очень ясно увидел, что серое упало вниз, а сам он поднялся вверх к узкой щели переулка, которая оказалась над ним. Затем кровяное солнце со звоном лопнуло у него в голове, и больше он ровно ничего не видал» (глава 11).
А завершается наша антология на совсем беззлобной ноте. Куприн из эмигрантской и исторической дали рассказывает забавный анекдот.
«…Порою самому прямому и честному губернатору никак нельзя было обойтись без бутафории, – самокритично признается бывший губернатор. А оттуда, сверху, из Петербурга, с каждой почтой шли предписания, проекты, административные изобретения, маниловские химеры, ноздревские планы. И весь этот чиновничий бред направлялся под мою строжайшую ответственность».
Вот и приходится губернатору к юбилею Отечественной войны заниматься поиском «древних старожилов, которые имели случай видеть Наполеона». А подчиненный готов на все: «Они у меня не только Наполеона, а самого Петра Великого вспомнят!»
Через столетие купринский губернатор посылает привет гоголевскому городничему. «Ведь почему хочется быть генералом? – потому что, случится, поедешь куда-нибудь – фельдъегеря и адъютанты поскачут везде вперед: „Лошадей!“ И там на станциях никому не дадут, все дожидается: все эти титулярные, капитаны, городничие, а ты себе и в ус не дуешь».
«Как хорошо быть генералом!» – ностальгически спели совсем в иную эпоху. Но тогда появится своя табель о рангах: партийная иерархия, номенклатура.
Живописать советских чиновников – железных наркомов, начальников строительства и лагерей, колхозных председателей и секретарей парткомов – будут уже другие люди.
Игорь Сухих