Каникулы, обещанные отцом, не были похожи на каникулы. Ни пляжей с песочными замками, ни мороженого, ни катания на осликах; отец сказал, что мы отдохнем, когда доберемся до хютте. Тропинка, по которой мы шли, почти полностью заросла кустами, как бы говоря нам: хода нет. Но отцу было все равно. Он пробивался сквозь них при помощи палки, которую подобрал, когда мы сошли с большой дороги. Шагая за ним, я слышала, как крепкая древесина врубается в расступающиеся кусты. У них не было шансов. При каждом ударе с них облаком разлетались листья и мелкие ветки. Я смотрела вниз, стараясь попасть в ритм его шагов, и солнечные лучи опаляли мне позвонки, торчащие у основания шеи. До этого я шла впереди и, задрав голову, видела многослойную зелень и остроконечные холмы, похожие на застывшую карамель. А за холмами, вдвое превосходя их по высоте, угрожающе вздымался грязно-коричневый с белыми прожилками горный хребет. Но сейчас, ступая позади отца, я видела только осевшую на его волосатых ногах пыль, напоминавшую муку, которой Уте посыпала тесто для своего Apfelkuchen[16]. Выше были шорты, а еще выше рюкзак, такой же высокий и широкий, как отцовская спина. Снизу к рюкзаку была бечевкой привязана палатка. Походные котелки, раскачиваясь, звенели о бутылки с водой, а те, в свою очередь, стукались о кроличьи силки. Стук, звяк, бряк, дзинь; стук, звяк, бряк, дзинь. Я напевала про себя:
Просят все моей руки, о-алайа-бакиа,
Женихов хоть пруд пруди, о-алайа-бакиа.
И отец вчера сказал, о-алайа-бакиа,
Что мне мужа подыскал, о-алайа-бакиа.
Под деревьями было сумрачно и пахло древностью. Этот аромат мгновенно перенес меня в канун Рождества в Лондоне, и я подумала, не из этого ли леса была наша елка. В прошлый сочельник мне разрешили прицепить свечи и самой их зажечь. Уте позволила мне взять какой-нибудь подарок из-под елки, потому что, по ее словам, она сама так делала, когда была маленькой. Я выбрала коробку, отправленную из Германии, и под оберткой обнаружила трубку, которая складывалась внутрь самой себя. Уте объяснила, что это подзорная труба, принадлежавшая моему покойному немецкому дедушке. Видимо, Omi разбирает ящики и раздает всякий хлам, фыркнув, сказала она. Я встала на подлокотник дивана и посмотрела в трубу на огромную голову Уте, которая играла на рояле и пела O Tannenbaum[17], пока не охрипла. Тогда она сказала, что пора заканчивать, потому что ветки уже опустились и елка в любой момент может вспыхнуть. Мы задули свечи, и я увидела, что ее глаза полны слез. Они не текли по щекам, а скапливались между ресницами, пока не втянулись обратно.
Это воспоминание неожиданно вызвало во мне отчаянную тоску по дому; стало по-настоящему плохо, как будто я чем-то отравилась. Больше всего мне хотелось оказаться в своей комнате и, лежа на кровати, ковырять отклеившиеся обои за изголовьем. Я хотела слышать рояль из гостиной внизу. Я хотела сидеть за кухонным столом, болтать ногами и есть тост с клубничным джемом. Я хотела, чтобы Уте убирала мне со лба длинную челку и укоризненно цокала языком. А потом я вспомнила, что Уте даже не было дома – ведь она играла на чьем-то дурацком фортепиано в Германии.
Я перестала думать о Рождестве и вздрогнула при мысли, что до нас здесь не проходил ни один человек. Отец сказал, что это оленья тропа, и я шла как олень – на цыпочках и высоко поднимая колени, так чтобы ни одна веточка не хрустнула под моими раздвоенными копытами. Но оленю не пришлось бы тащить рюкзак, трещавший по швам из-за теплой куртки, которую мне купил отец, хотя для нее было слишком жарко. Я замедлила шаг, а отец продолжал идти в прежнем темпе, так что скоро его фигура могла поместиться между большим и указательным пальцем моей руки. Время от времени он оборачивался, вздыхал, делая укоризненную гримасу, и даже на расстоянии я видела, как он прищуривается, требуя, чтобы я поторопилась. И шел дальше. А что, если сойти с тропинки и спрятаться под деревьями? Какое у него будет выражение лица, когда он обернется, а меня нет? Должно быть, он бросит рюкзак и с криком «Пегги, Пегги!» в панике побежит назад. Мне понравилась эта идея, но краем глаза я заметила, что деревья в лесу растут более плотно, чем на кладбище за нашим садом. С тропинки видны были только первые два-три ряда, а глубже свет не проникал, ни единого проблеска, только стволы, один за другим уходящие в черноту.
– Мы там пропадем, – прошептала из рюкзака Филлис.
Впереди, там, куда шел отец, сияло солнце, и я побежала его догонять, позабыв про деревья, оленей и Рождество. Он остановился на самом краю леса. Перед нами сверкал луг, заросший травой и переходящий в глубокую долину. Такую глубокую, что дна не было видно. Дальше земля снова поднималась – к темным соснам и другим лугам. Огромные холмы, которые я видела раньше, исчезли. Я шагнула к свету, окунаясь в солнечное сияние. Раскинула руки и представила, как качусь вниз по холму, а затем вверх, по другой стороне. Вечно бы так катиться! Я – хладнокровная ящерица, и солнце наполняет меня энергией. Я бросилась было вперед, но отец схватил меня за плечо.
– Нет!
И затащил обратно, в тень.
– Видишь?
Все еще сжимая мое плечо, он указал налево, вдоль края леса. Словно мы действительно превратились в оленей и стояли на границе своей территории, сомневаясь, стоит ли рисковать и выходить на открытое место ради свежей травы. На краю луга стояло шесть стогов, высоких и остроконечных, как лохматые вигвамы. Они посерели от времени, забытые после давнего сенокоса.
– Если есть стога, значит, есть и люди, – прошептал отец.
Я не понимала, в чем проблема. Путешествуя по Европе, мы встречали множество людей: французскую даму на пароме через Ла-Манш, которая угостила меня карамельками; мужчину за стойкой в прокате автомобилей, который потрепал меня по щеке; мужчин в комбинезонах на заправках; неопрятных мальчишек, которые брали с нас деньги в кемпингах; девочек-иностранок, которые продавали нам хлеб. Отец старался не общаться с теми, кто говорил по-английски. Он не дал мне поболтать с длинноволосой девочкой, которая сказала, что она из Корнуолла, и дала мне откусить от своего эскимо, пока я ждала отца возле супермаркета в безымянном французском городке.
– Меня зовут Белла, – сообщила она. – Это означает «красивая». А тебя как?
Я как раз старалась побыстрее проглотить холодный кусок, чтобы назвать свое имя, Пегги, когда появился отец и увел меня. А я бы хотела поговорить с ней, сказать, что ее улыбка напоминает мне о Бекки.
Я оглядела луг.
– Какие люди? Где? – спросила я отца.
Вид открывался на много миль вниз, на долину, и вверх, на другую сторону, и всюду была зелень – никаких построек, даже маленького сарая.
– Фермеры, крестьяне… – Отец задумался. – Люди. Придется держаться края леса. Идти дольше, но не так опасно.
– А в чем опасность, папа?
– В людях.
Отец поправил рюкзак и пошел вдоль опушки, не выходя на луг по левую руку от нас. Я поплелась сзади.
Мне хотелось узнать, долго ли еще добираться до хютте, приедет ли туда Уте и будем ли мы там есть курицу, а не только рыбу и ягоды. Несколько дней назад мы оставили арендованную машину на окраине какого-то городка и сели в поезд, который повез нас через поля, леса и длинные черные тоннели. Почти все, что я видела, было зеленым и голубым: трава, небо, деревья, реки. Я прижалась лбом к стеклу и перестала фокусировать взгляд. В поезде было жарко и душно. Каждый раз, когда я шевелилась, от сиденья поднимался запах пыли, как от пылесоса, когда Уте вдруг бралась за уборку. За всю поездку не произошло ничего примечательного, если не считать короткой остановки в городе с высокими трубами, из которых валил дым, и с рекламой сигарет на фабричных стенах. В вагоне появился человек в форме, что-то прокричал, кажется, по-немецки, и все стали рыться в сумках и карманах. Отец протянул ему наши паспорта и билеты. Человек заглянул в документы, а затем впился в нас взглядом, так что я непонятно почему почувствовала себя виноватой. Отец посмотрел служащему в глаза и отвел взгляд. Подмигнув, он взъерошил мне волосы и улыбнулся человеку в форме, который вернул документы, не меняя безучастного выражения лица. Под вечер мы сошли в городке, сползающем вниз по холму. Часть домиков застряла на склоне, большинство сгрудилось у подножия, а некоторые едва успели остановиться на краю бурной извилистой реки. Мы разбили лагерь у воды и уснули под ее бормотание, а на следующее утро отец составил список необходимых покупок:
Хлеб
Рис
Сушеная фасоль
Соль
Сыр
Кофе
Пули
Чай
Спички
Сахар
Вино
Шпагат
Веревка
Шампунь
Мыло
Иголки и нитки
Зубная паста
Свечи
Нож
Когда все было куплено и вычеркнуто из списка, отец внезапно решил зайти в хозяйственный магазин, мимо которого мы проходили, – вдруг мы что-то забыли. Подойдя к прилавку, отец достал список, которого я раньше не видела. Мужчина в фартуке приносил то, на что указывал отец, и в конце концов перед нами появились садовая лопатка, множество пакетов с семенами и большой бумажный пакет старого, уже проросшего картофеля. Расплачиваясь, отец не смотрел в мою сторону.
– Что? – спросил он, когда мы вышли на улицу, хотя я молчала. – Это для Mutti.
– Она ненавидит садоводство, – ответила я.
– Уверен, мы сумеем ее переубедить.
И он снова, как в поезде, взъерошил мне волосы. Я отшатнулась: меня злила ложь, но я не понимала, где правда.
Днем мы сели в автобус, в котором уже ехали с полдюжины школьников в коротких брючках и женщина с корзиной, накрытой кухонным полотенцем. В автобусе было еще жарче, чем в поезде, и когда он резко поворачивал, из корзины доносились жалобные крики. Когда школьники сошли, отец разрешил мне подойти к женщине. Она нахмурилась и начала говорить; непрерывный поток слов рождался в самой глубине ее горла и скатывался с кончика языка.
– Можно мы с Филлис посмотрим на малыша? – спросила я, четко произнося каждое слово. – Пожалуйста.
Я засунула куклу под мышку, ухватилась за поручень возле сиденья, и женщина подняла полотенце. На дне корзины дрожала полосатая кошка, тощая и плешивая. Я хотела погладить ее по голове, но кошка оскалила зубы, зашипела, и я отдернула руку. Женщина снова заговорила, на этот раз резко и отрывисто. Я смотрела непонимающе, поэтому она пожала плечами, накрыла кошку и, покачиваясь в такт движению автобуса, отвернулась к окну. Кошка снова завыла.
– Баварцы, – сказал отец, когда я вернулась к нашему сиденью.
– Баварцы, – повторила я, не понимая, что он имеет в виду.
Он достал карту, которую я видела впервые, и повесил ее на спинку сиденья впереди нас. Бумага прохудилась на сгибах, а в центре кусок территории был стерт пальцами и зияла дыра. Мы с Филлис сели рядом, разглядывая карту поверх его руки. Река голубой змейкой извивалась через тусклую зелень, натыкаясь на паутину тонких линий – как будто кто-то дрожащей рукой пытался нарисовать круги. Река стекала с края карты, а когда отец сложил ее, в верхнем правом углу я заметила маленький красный крестик, обведенный кружком. Он убрал карту, взглянул в окно, затем на свои часы и сказал, что теперь мы пойдем пешком.
Поначалу мы выбирали узкие дороги, пыльные, с полоской травы посередине. Вдали виднелись фермы, но мы встретили только одного человека – старуху в косынке, которая предложила мне чашку молока. Она вела на веревке бурую корову, очень послушную. Чашка была изящная, почти прозрачного фарфора, но без блюдца и с отбитой ручкой – от нее остались только два острых рожка. Зеленая кромка местами вытерлась от сотен губ и зубов, когда-то к ней прикасавшихся. Молоко в чашке было еще теплое и пахло скотным двором. Старуха, корова и отец смотрели, как я поворачиваю чашку, чтобы рожки не мешали мне пить. Молоко плескалось внутри. Я медлила, и лицо отца напряглось, он сжал зубы, так что вздулись желваки. Я подумала: «Если я выпью молоко, папа скажет, что пора возвращаться домой».
Я наклонила чашку, и жирное молоко заполнило мне рот, обволокло зубы и внутреннюю поверхность щек. Корова замычала, как будто подбадривая. Я сделала глоток, но молоко не хотело оставаться во мне. Оно взметнулось обратно, вместе со всем, что я съела до этого. Я успела отступить от обутых в сандалии ног старухи, но мои длинные волосы угодили в фонтан, вырвавшийся у меня изо рта. Уже ночью, в палатке, я дотронулась до спутанных прядей, и от отвратительного запаха у меня скрутило желудок.
Отец снова и снова извинялся перед старухой по-английски, но она не понимала. Она стояла рядом с коровой, плотно сжав губы и вытянув руку. Отец положил несколько иностранных монет в ее заскорузлую ладонь, и мы поспешили прочь. Я и представить себе не могла, что эта женщина, с обветренным морщинистым лицом и мешками под глазами, стоявшая возле амбара с коровой на веревке, будет последним человеком из реального мира, которого я увижу в ближайшие девять лет. Если бы я знала это, то, наверное, ухватилась бы за ее юбку, вцепилась бы в передник, встала бы на колени, обвив руками ее крепкую ногу. Я бы приросла к ней, как моллюск к раковине или как сиамский близнец, так что ей пришлось бы волочить меня с собой, чтобы подоить корову утром или помешать кашу на плите. Если бы я знала, я бы ни за что ее не отпустила.