В конце июня Уте вернулась к работе. Может быть, ей надоело сидеть дома, а может быть, она нуждалась в более внимательной аудитории – не знаю; но точно не из-за денег. «Мир ждет меня», – любила говорить она. И, вероятно, была права. Уте была концертирующей пианисткой – не из тех второсортных музыкантов, которые играют с третьесортными оркестрами, нет, в восемнадцать лет Уте Бишофф стала самой молодой за всю историю победительницей Международного конкурса пианистов имени Шопена.
В дождливые дни я любила сидеть на полу в столовой и доставать из серванта пластинки с ее записями. Мне никогда не приходило в голову их послушать, вместо этого я снова и снова крутила пластинку «Дети железной дороги», пока не выучила ее наизусть; и в то время как Филлис беспокоилась о мальчике в красном свитере, я внимательно рассматривала бумажные конверты: Уте сидит за роялем, Уте раскланивается на сцене, Уте в вечернем платье и с незнакомой улыбкой.
В 1962 году она играла с дирижером Леонардом Бернстайном на открытии Нью-Йоркской филармонии.
– Леонард был ein Liebchen, – говорила она. – Он поцеловал сначала меня, а уже потом Жаклин Кеннеди.
Уте восхваляли и превозносили, она была молодой и привлекательной. В двадцать пять лет, на гастролях в Англии, она познакомилась с моим отцом. Он переворачивал ей страницы во время выступления. Он был на восемь лет ее моложе.
Для нас троих эта встреча стала одной из тех историй, которые есть у любой семьи, – их часто повторяют и периодически приукрашивают. Отец вообще не должен был присутствовать на концерте. Он подменял кого-то, проверяя билеты на входе, когда ассистент Уте запнулся за кулисами о трос и расквасил нос о противовес. Отец, который никогда не был брезгливым, оттирал тряпкой кровь с пола, когда помощник режиссера потянул его за рукав и с отчаянием в голосе спросил, умеет ли он читать ноты с листа.
– Я признался, что умею, – рассказывал отец.
– В этом-то и была сложность, – объясняла Уте. – Мои ассистенты должны всегда следить за мной, а не за нотами. «Смотри, когда я кивну», – сказала я.
– Я не мог на тебя смотреть, я тебя боялся.
– Глупый мальчишка, он переворачивал страницы слишком быстро, а потом вообще перелистнул сразу две, – улыбаясь, вспоминала Уте. – Это была катастрофа.
– Я написал тебе записку с извинениями.
– А ты пригласила его в гримерную, – вставляла я.
– А я пригласила его в гримерную, – повторяла Уте.
– И она преподала мне урок по перелистыванию нот, – говорил отец, и они с Уте хохотали.
– Такой милый сообразительный мальчик, – говорила она, взяв его лицо в ладони. – Как могла я не влюбиться?
Но так было в мои пять или шесть лет. А когда мне было восемь, то на мою просьбу рассказать историю Уте отмахнулась: «Да ну, неужели тебе хочется снова слушать эту скучищу».
Для публики и критиков ее роман с Джеймсом стал скандалом. Уте была на вершине успеха и отказалась от всего из-за любви к семнадцатилетнему мальчишке. Они поженились через год, как только он достиг совершеннолетия.
Оливер Ханнингтон уехал в тот же день, когда был закончен бункер; а когда я вернулась из школы, оказалось, что Уте тоже уехала – на гастроли по Германии, даже не предупредив меня. Я обнаружила отца лежащим на диване, уставившимся в потолок невидящим взглядом. На ужин я поела хлопьев и до ночи смотрела телевизор, пока у меня все не поплыло перед глазами.
На следующее утро отец вошел ко мне в комнату, когда я была еще в постели, и сказал, что сегодня не надо идти в школу.
– Уроки-шмуроки.
Он смеялся чересчур громко, и я знала, что он притворяется довольным ради меня. Мы оба хотели, чтобы Уте была дома, чтобы она пыхтела над раковиной, полной посуды, тяжело вздыхая заправляла постели и даже нарочно громко стучала по клавишам, – но ни один из нас не признался бы в этом другому.
– Какой смысл сидеть в школе, когда сияет солнце и можно столькому научиться дома? – сказал он.
Он ничего не объяснил, но я поняла, что ему не хочется оставаться одному. В дальнем конце сада, где выгоревшую под солнцем лужайку сменяли кустарник и обвитые плющом деревья, мы поставили треугольную двухместную палатку. Вечером нам пришлось забираться в нее вперед ногами, а к утру растяжки ослабли, так что верхний гребень болтался в нескольких дюймах над нами.
Наш дом – большой и белый, словно океанский лайнер, – одиноко стоял на пригорке. От него полого спускался сад, устроенный задолго до того, как наша семья сюда переехала; никто из родителей о нем не заботился, и постепенно границы между некогда отдельными частями сада исчезли. Рядом с домом, на кирпичной террасе, стояли длинные качели. Кирпичи разрушались под натиском мха и ползучего тимьяна, осыпаясь на лужайку, так что уже невозможно было определить, где кончается терраса и начинается трава. В то солнечное лето мы вытоптали всю лужайку, жалкие травинки оставались только по краям. Отец начертил на бумаге план огорода, высчитывая расстояние между грядками морковки и фасоли и угол падения солнечных лучей в разное время дня. Он сказал, что в детстве выращивал редиску, пряную, размером с большой палец, и хотел научить этому меня. Но дальше выбора подходящего участка дело не пошло: он все время отвлекался и ни разу даже лопату в землю не воткнул.
В нижней части сада росли кустики щавеля и одуванчики – семена срывались с их пушистых головок при малейшем дуновении ветерка. Главенствовала над всеми растениями дикая ежевика; высланные ею колючие передовые отряды, каждый с сотнями плотно упакованных ягод, пронзали воздух. А между тем под разбросанными по саду цветочными клумбами пробирались тайные агенты этого коварного растения, и новые побеги без цветов прорастали у самой террасы. Восьмилетнему ребенку дальний конец сада казался диким и заманчивым, потому что за его беспорядочной живой изгородью начиналось кладбище. Пахучие заросли уступали место величавым деревьям, до самых крон укутанным ветвящимся плющом. Мы с отцом пробирались сквозь крапиву, подняв руки над головой, чтобы не обжечься. Под деревьями струился мягкий свет и воздух всегда был прохладным.
Узкие тропки вели к заброшенному кладбищу, где нас встречали сладким ароматом кусты бузины и пригревшиеся на солнце заросли шнитки, а еще дерево – как будто специально созданное для того, чтобы на него взбираться. Я могла сама встать на нижний сук, а дальше отец помогал мне добраться до развилки, откуда ветви, каждая толщиной с отца, поднимались вверх и затем расходились в стороны. Оседлав одну из них, мы продвигались вперед – сначала я, за мной отец, – пока наконец сквозь восковые листья не становились видны надгробья. Отец говорил, что это дерево называется Великолепным Деревом.
Кладбище было закрыто для посещений – год назад так решил муниципалитет из-за нехватки средств. Мы были наедине с лисами и совами; ни зевак, ни скорбящих – и мы стали их выдумывать. Например, появлялись турист в гавайской рубашке и его громкоголосая жена.
– Ой, надо же! – Отец изображал американский фальцет. – Взгляни на этого ангела, просто прелесть!
Однажды мы болтали ногами, а под нами шла похоронная процессия.
– Ш-ш-ш, вдова идет, – прошептал отец. – Сморкается в шелковый платок. Какая трагедия, в таком юном возрасте потерять мужа.
– А следом идут злобные близняшки, – вступила я, – в одинаковых черных платьях.
– А вот и гадкий племянничек – вон тот, у которого в усах яичница. Ему только подавай дядюшкины деньги, – потер руки отец.
– Вдова бросает на гроб цветок.
– Незабудку, – добавил он. – Сзади подкрадывается дядюшка – осторожно! Она сейчас упадет в могилу!
Он обхватил меня, как будто собираясь столкнуть с ветки. Я завизжала, и мой голос зазвенел среди каменных надгробий и усыпальниц.
В то время, когда я должна была бы ходить в школу, сад стал нашим домом, а кладбище – садом. Изредка я вспоминала о своей лучшей подруге, Бекки, и пыталась представить, чем она может сейчас заниматься в классе. Иногда мы возвращались домой – «добыть припасов», а по средам еще и посмотреть по телевизору «Выживших». Мы и не думали помыться или переодеться. Единственное правило – чистить зубы утром и вечером, для этого мы приносили к палатке ведро воды.
– На земле четыре миллиарда людей, а зубными щетками пользуется меньше чем три миллиарда, – говорил отец, качая головой.
Солнце сияло вовсю, и мы днями напролет занимались охотой и собирательством. Пока я разбиралась в том, что́ из плодов и растений Северного Лондона пригодно в пищу, спина и плечи у меня обгорели, кожа покрылась волдырями, облезла и стала коричневой.
Отец учил меня ловить и готовить белок и кроликов; объяснял, какие грибы ядовитые и где собирать съедобные – молодые трутовики, лисички, боровики; как варить суп из черемши. Мы рвали крапиву и сушили ее на солнце, а затем, сидя на могильной плите, я смотрела, как отец снимает шкурку со стебля и сплетает из нее тонкую веревку. Я все повторяла за ним, потому что он говорил, что лучший способ научиться – это делать самому, но, хотя пальцы у меня были маленькие, веревки получались грубые и лохматые. Тем не менее мы сделали из них петлю, привязали ее к отломленной ветке, а ветку прислонили к дереву.
– Белка – ленивое создание, – говорил отец. – Кто такая белка?
– Ленивое создание, – отвечала я.
– Она всегда идет по пути наименьшего сопротивления, – продолжал он. – Что она делает?
– Идет по пути наименьшего сопротивления.
– А что это значит?
Он ждал, но ответа не последовало.
– Это значит, что она радостно побежит по ветке, и ее глупая башка застрянет в петле, – сказал он. – Она радостно побежит по ветке, даже если на ней будут болтаться ее мертвые подруги, и все равно засунет голову в петлю.
Когда мы на следующий день вернулись к ловушке, два трупика болтались на ветке, раскачиваясь взад-вперед под собственным весом. Я собралась с духом и не отвернулась. Отец отвязал петли и положил их в карман, «до следующего раза». Тем вечером он попытался показать мне, как снимать с белки шкуру, но только он поднес нож к голове первой из них, я сказала, что у нас маловато хвороста и я пойду соберу немного. Освежеванных белок отец насадил на заостренную палку, мы поджарили их на костре и ели с черемшой и вареными корнями лопуха. Но я только чуть-чуть поковыряла свою порцию – уж очень белка была похожа на того живого зверька, которым она еще недавно была, и по вкусу напоминала курицу, которую слишком давно вынули из холодильника.
Про сад мы совсем не думали. Нас интересовала только следующая еда – как ее найти, убить и приготовить. И хотя я предпочла бы сладкие хлопья с топленым молоком перед телевизором, я безоговорочно пустилась в это приключение.
Садовой лопаткой отец выковырял несколько камней из альпийской горки и на утоптанной земле неподалеку от палатки устроил место для костра. Обвязав веревки вокруг плеч, мы притащили с кладбища половину упавшего дерева, чтобы было на чем сидеть. Взять стулья из дома было бы против правил. В пыльной клумбе мы выкопали неглубокую яму для захоронения костей и шкурок от съеденных животных. Отец показал, как сделать трут из рубашки, которую он велел мне взять из его шкафа. Этого отцовские правила не запрещали. Я принесла рубашку прямо на металлических плечиках, и отец разрезал ее ножом на полоски. Он сказал, что если бы неподалеку была река, то из плечиков получились бы отличные крючки и мы могли бы есть на ужин копченую форель. Каждый вечер я разжигала костер при помощи кремня и кресала, которые отец всегда носил с собой. Сначала от нескольких искр загорался трут, а от него – заранее собранный хворост.
– Никогда не трать спичку, если можно обойтись огнивом, – говорил отец.
Поев и почистив зубы, мы садились на бревне перед костром, и отец рассказывал мне, как ловить животных и выживать в дикой природе.
– Давным-давно в месте под названием Гэмпшир, – сказал он, – жила-была семья; они жили в Hütte[3]. Все необходимое брали от земли, и никто не указывал им, что делать.
– Что такое хютте? – спросила я.
– Волшебное тайное место в лесу, – отвечал отец с придыханием. – Наш собственный домик, с деревянными стенами, деревянным полом, деревянными ставнями на окнах.
Его голос, глубокий и плавный, убаюкивал меня.
– Там круглый год можно собирать сладкие ягоды, под деревьями раскинулся настоящий рыжий ковер из лисичек, а в текущей по долине Fluss[4] полно серебристой рыбы: если проголодаешься и захочешь поужинать, стоит только опустить руку в воду, и поймаешь сразу три рыбины.
Я прижалась к нему, и он добавил:
– По одной на каждого. Тебе, мне и Mutti[5].
– А она любит рыбу?
– Думаю, да. Скоро сама ее спросишь.
– Когда она вернется из Германии…
Я уже почти спала.
– Ровно через две недели и три дня.
В его голосе слышалась радость.
– Это ведь уже скоро?
– Да, уже скоро Mutti будет с нами.
– Расскажи еще про хютте, папа.
Мне не хотелось прекращать разговор.
– Там есть печка, чтобы не мерзнуть в долгие зимние ночи, и фортепиано для Mutti.
– Мы сможем поехать туда, папа? – Я зевнула.
– Возможно, – сказал он, и я закрыла глаза.
Он отнес меня в палатку и бережно уложил. Я была вся коричневая от загара и грязи, но с почищенными зубами.
– А как мы туда доберемся?
– Не знаю, Пегги. Я что-нибудь придумаю, – сказал он.