С годами из памяти стирается многое, в основном то, что не тронуло глубоко твоей души, и яркими, броскими картинами стоят перед уставшими глазами важные для тебя события, ты отчётливо видишь лица, слышишь голоса, звуки. Ты снова участник и свидетель тех событий давнего, или не очень давнего, времени. Иногда не хотелось бы вспоминать что-то, а оно стоит тяжким укором и не покидает тебя ни на минуту.
Жаркое-жаркое лето военной поры. Дорожная мягкая пыль жжёт подошвы босых ног. Солнце выбелило мою головёнку так, что из тёмной, зимней, она превратилась в цвета соломы. Лицо, руки, ноги – тёмно-коричневые, как шоколад, вкуса которого я тогда ещё не знал, да и потом долго ещё не доводилось узнать его.
Улица – место моего постоянного пребывания. От восхода солнца до глубокой темноты я там. Улица, не конкретно та единственная наша улица, которая тянулась вдоль тракта, а вообще – пространство на земле, под небом. Необъятное пространство. В одном его направлении чернел могучий лес, в другом, так же бесконечном, – раскинулась рыжая холмистая степь. По этой степи, иногда заныривая в закраины наступающего леса, уползала на юг и север укатанная гравийная дорога. На юг – к Иркутску, самому большому городу Восточной Сибири, Прибайкалья. А на север – к великой судоходной реке Лене и её порту Качугу, несравнимо с Иркутском маленькому, истинно провинциальному сибирскому городишке. Моё село с единственной улицей оказалось, как раз посредине двух этих пунктов, называлось оно Покровка.
Этой дорогой уходили на войну мужики, этой дорогой они возвращались домой, кто цел и невредим, а кто израненный, искалеченный. По этой дороге, переполненные счастьем, гуляли те, кому повезло выжить в войне, кто дождался встречи. Серьёзные, полные достоинства, лица пожилых людей, светящиеся у подрастающей молоди, задорные, со следами выпирающей гордости за своего отца или брата, – виновника торжества, – у пацанвы. А если у пацана ещё какая-то необыкновенная подарочная вещица в виде блестящего складешка или губной гармошки, то тут уже лица самые разнообразные – гордые, завистливые, заискивающие.
Прогуливались большой толпой наши родственники: вернулся мой двоюродный дядя – Кузьма Климович, капитан, командир батальона. Он был прекрасен! Стройный, ладный, кареглазый; густые тёмные волосы волнами лежат на гордо вскинутой голове; грудь в орденах. Он приехал не один, а с женой, одесситкой. Само по себе не такое уж это событие – привезти жену, привозили и до него. Дело в другом. У моего дяди половина крови была чужой, его жены-одесситки. Она была медсестрой и отдала свою кровь израненному молодому красавцу-комбату. Видать, от большой любви у них нарождались дети только парами. Проблема была в том, что здоровьем детишки не отличались, наверное, была потеряна сопротивляемость организма из-за смешения родительской крови. Но бабушка Федосья, игнорируя лекарства и медицину в целом, взялась за дело истово. Лёгкая банька с веничком, крестьянская пища, – и дети пошли на поправку. Невестка уволокла, так говорила бабушка, Кузьму и четверых уже детей к себе в Одессу, и больше я их в Сибири не видел. По прошествии времени, я как-то спросил у отца, не слыхал ли он что-нибудь о наших одесситах: «Как же не слыхал, слыхал. Кузьма страдает от старых ран, а его сыновья-сорванцы всю Одессу в руках держат», – было мне ответом.
Второй дядя, Алексей Климович, пришёл зимой, как и мой отец, и гуляли они тогда долго и шумно, лихо носились на санях за водкой, кричали песни, разрывая на морозе меха гармошки.
Дядя стоил такой встречи…
В одном бою были убиты все офицеры; залёгшую в растерянности роту немцы расстреливали методично из всех видов стрелкового и артиллерийского оружия; и тогда дядя, будучи младшим командиром, поднял роту, и выбили они немцев из окопов, закрепились, обеспечили успех другим частям и подразделениям.
Об этом его поступке мало кто знал, и за что у него ордена, он рассказывал немногим.
Он единогласно был избран председателем колхоза, много сделал хорошего для людей, но, к сожалению, рано ушёл из жизни. Такая вот несправедливость.
С треском, грохотом и рёвом на трофейном мотоцикле, вдоль этой же улицы, носился геройский старшина, у которого, как ни у кого, даже у моего дяди комбата, к моему огорчению, не было столько наград. В таком красивом виде он пребывал не более трёх дней, а потом все узнали, что он никакой не старшина, а обыкновенный рядовой солдат погребальной команды, и из всех наград, которые были у него, ему принадлежит только одна-единственная – медаль «За победу над Германией».
Этой дорогой и я пытался когда-то убежать на фронт, но меня, уже по-солдатски перепоясанного ремнём, с деревянным ружьём за плечами перехватили на мосту, перешагнувшем через безымянную речушку на окраине нашего села. Мне тогда было лет пять или шесть, но был полон решимости бить фрицев.
Я подрастал, и всё чаще и чаще поглядывал на эту дорогу, смутно понимая, что и меня когда-то уведёт она в неведомые и невиданные края. Я готовил себя к этому.
Первая попытка вырваться на простор, не считая детской, оказалась тоже неудачной. Закончив семь классов, я уехал на попутке в Иркутск поступать в железнодорожный техникум, который назывался сокращённо – ШВТ (школа военных техников). Поступал я не потому, что очень уж хотелось прославить себя в железнодорожном деле, скажу больше, мне оно было абсолютно безразличным, и паровоз-то я видел только в кино да на картинках. А всё дело в том, что учащиеся этого заведения находились на полном государственном обеспечении, и это в то время было крайне важным для многих мальчишек и их родителей. Что ещё можно пожелать своему вечно голодному полураздетому ребёнку, кроме сытой и тёплой жизни! Конкурс был дикий! Прошли туда в основном те, у кого за спиной были крепкие силы влиятельных особ.
Мне было стыдно возвращаться в дом, в котором, кроме меня, у отца на шее сидело ещё четверо, и отец рад был избавиться от одного хотя бы рта… И вот такое получилось. Это было моё первое серьёзное поражение, к которому не был готов. Оговорюсь сразу, что я был и остаюсь, может быть, больше чем надо, тщеславным, оттого и упрямым, человеком. Стремление во что бы то ни стало добиться поставленной цели, всегда было для меня главным. Честными, разумеется, путями. А тут такой срыв!
Я шёл по улицам чужого неприветливого города, изучая вывески, и мир казался мне злым и несправедливым. Финансово-экономический техникум. Первый техникум, встретившийся на моём пути. Экзамены сданы успешно. Принят. Только радости от этого никакой. Смотрю на окружение, и мне становится не по себе. Одни девчонки! Да инвалиды ещё. И я пошёл искать чего-то дальше. Техникум физкультуры. Это не совсем то, чем я болел, однако и не человек в нарукавниках. Берут и здесь.
Домой возвращаюсь хоть и не на белом коне, а всё же и не на козе. И отец вроде бы смирился с участью вечного кормильца, и мама просит меня быть в этом хулиганском городе поосмотрительней, не дружить с плохими парнями, и друзья завидуют, а мне уже не хочется туда. Мучаясь, страдая, ходил я долго, не решаясь сказать об этом родителям. Время бежало быстро, оставались считанные дни, а я страдал и молчал. Когда совсем уж ничего не оставалось, я сказал маме, что не хочу ни в какой техникум, хочу после школы поступать в военное училище.
– Я поговорю с отцом, – сказала она, выслушав внимательно мои сбивчивые слова. – Он не будет рад этому.
Последние её слова прозвучали как упрёк, как назидание, быть более серьёзным в важных делах.
Ночью я слышал голос мамы, тихий, ровный. Отец говорил громко. Потом долго курил, кашляя.
– Что ещё ему надо? – говорил он, покурив, уже более спокойным голосом. – Сиди себе в тепле, да стучи косточками (на счётах). Это же не как я, на морозе да в пекле. И получает наш булгактер не как я. Мешок картошки отвёз бы, чего ещё ему?
– Он хочет после школы поступать в военное училище, – говорит мама.
– До этого ещё дожить надо. Это ещё три года.
– Тебе будет помогать. Летом на тракторе работать, там хорошо платят, – убеждает мама.
– Что мне помогать, пусть о себе думает.
– Да мал он ещё.
– Мал… Я в его годы… Сто рублей прокатал…
По голосу отца понимаю, что мы с мамой выиграли битву.
А что касается этих ста рублей, так это было совсем немного. На эти деньги я мог себе позволить один раз в день съесть свой обед, он же завтрак и ужин, и состоял из куска хлеба и одной дешёвой ржавой селёдки. Запивал водой из колонки на улице. Иногда свой совмещёный обед делил с товарищем, тоже поступавшим в финансовый техникум – одноклассником Стёпой. Не лукавя, скажу, что я помог ему набрать нужные баллы. После экзаменов мы бежали к его тёте, где он жил. Мордастая, как и Стёпа, тётя ставила на стол большую миску борща с куском аппетитно пахнущего мяса, много хлеба, тоже душистого, и кружку киселя или компота. Мой желудок, поверивший в несуществующую щедрость и гостеприимность Стёпиной тёти, в первый раз мгновенно заполнился соком, готовым бесконечно переваривать любую пищу и в большом количестве, а во второй, третий и последующие, поняв свою ошибку, мирно дремал и меня уже не беспокоил. Он только, видать, обидившись, посылал в мозг язвительные реплики по адресу Стёпиной тёти, и передо мной тогда не порхала добрая, щедрая фея, а топталась толстая жадная баба с короткой шеей и животом, как у гусыни, ног её не видно было из-под длинной юбки, но я знал, что они, как у паука, – тонкие, кривые и волосатые.
Стёпа, усиленно шмыгая вспотевшим носом, безропотно съедал всё без остатка. Глянув на пустую посуду, не спеша вытирал тыльной стороной ладони жирные губы, и, переведя на меня осовевшие от сытости глаза, спрашивал:
– Может, на Ангару смотаем?
И мы бежали на Ангару. Я – легко и весело, поддёргивая спадающие штанишки, Стёпа – пыхтя и отдуваясь. С берега бросали камешки, заглядывали в прозрачные, как хрусталь, воды прекрасной сибирской реки. Потом Стёпа спешил к ужину и мягкой постели, а я, естественно, «зайцем» добирался до Рабочего посёлка, где на чердаке старого сарая было моё временное обиталище.
На эти же деньги я не утерпел и сходил в цирк, и там же съел парочку порций мороженого, решение моё на этот счёт было однозначным: ничего, без селёдки перебьюсь! Вот и все деньги. Домой добирался уже как мог. На попутках, обманывая жлобов-водителей.
А бредил я другим. Хотел быть лётчиком. И не просто лётчиком, а истребителем. Можно, как и Водопьянов или Молодчий, но всё же лучше истребителем. Чкалов, Кожедуб, Покрышкин, Талалихин, Сафонов! Вот это настоящие лётчики! И я буду таким! Жаль только, война закончилась, и негде теперь проявить свой героизм! Но ничего, найду…
В классе восьмом или девятом вызвали в военкомат, поинтересовались моими планами на будущее, узнав их, решили проверить, могу ли я быть лётчиком, хотя бы в смысле здоровья. Медицинскую комиссию я прошёл без сучка и задоринки, и был взят на учёт как претендент на место лётчика-героя.
Я не почивал на лаврах, готовился к поступлению, проявляя чудеса упорства и терпения. Во дворе у меня появились гири, штанги (шестерни и прочие железяки на трубе), перекладина (труба на столбах ворот), большое резиновое колесо. Может, не каждому понятно, для чего мне понадобилось это колесо? Очень простой ответ: для тренировки вестибулярного аппарата. Лётчику такие тренировки крайне необходимы. Тренировки простые, но требуют ассистента-помощника, недостатка в которых у меня не было. Какому пацану не захочется покатать колесо с человеком внутри, голова которого между колен, локти в ссадинах – наружу. Да и самому промчаться в этом колесе разве откажешь! Земля-небо, земля-небо! Сплошная полоса! И долго ещё мир бешено крутится в твоих глазах!
Тренировки не прошли даром: к концу школы у меня было несколько спортивных разрядов, и мышцы мои были хоть и тощеваты, но крепки, выносливы. Тело закалял зарядкой и растиранием снегом. Начало было неудачным, схватил воспаление лёгких. Потом всё нормализовалось, и пробежаться босиком по хрустящему снежку для меня было пустячным делом.
Я жду вызова из лётного училища, он должен пройти через военкоматы. Я знаю это училище, оно ждёт меня.
Однажды, когда я пришёл в ДК на фильм (почти единственное окно в большой мир, не считая книг), меня там увидел капитан-военком, отвёл в сторонку.
– Нам с тобой, брат, не повезло, – сказал он, глядя мне в глаза. – Место, которое держали для тебя, у нас, к сожалению, забрал областной военкомат. Если хочешь, подберём какое-нибудь другое? Алма-Атинское пограничное, Ташкентское общевойсковое, есть училище тыла? Подумай. Приходи завтра с утра, решим на месте.
Утром я отказался от всех предложенных мне училищ, забрал документы и умчался в Иркутск, поступать в гражданское лётное училище. Тоже не плохо. Буду полярным лётчиком. Как Водопьянов, Леваневский… К моему огорчению, на дверях приёмной комиссии висел листок бумаги, на котором были написаны чернилами роковые для меня слова: «Приём курсантов в училище закончен», и дата вчерашнего дня. Один день, всего лишь один день, отрезал мне путь в небо!
«Ничего страшного, – успокаивал я себя, трясясь в кузове грузовика с бочками, везущего меня к дому. – Не все лётчики стали сразу лётчиками. Кто-то пришёл из механиков, кто-то даже из кавалерии, кто-то совершенно случайно забрёл с улицы. Закончу авиационное, пусть будет техническое, училище, и потом, при первом же случае, перейду в лётчики. Механиками были и Чкалов, и Покрышкин, и многие ещё мне неизвестные лётчики». И я дал согласие на Иркутское военное авиационно-техническое училище ВВС.
В первой половине дня я ушёл из дома, чтобы никогда больше в него не возвратиться. В руках у меня сумка, в сумке несколько учебников, да что-то из одежды, на плечах выцветшая ситцевая рубашонка, на ногах видавшие виды ботинки. Меня провожала ватага мальчишек, кому я щедро раздал свои спортивные «снаряды» и прочие ненужные уже мне безделушки.
Навстречу шла мама. Она спросила меня, куда это я с сумкой? Чуть помедлив с ответом, я сказал, что уезжаю. У мамы сразу же повлажнели глаза, и чтобы не видеть слёз, успокоил её.
– Я пошутил, мама, – сказал я, прощаясь мысленно с ней.
Я ехал в кабине какого-то запоздалого бензовоза, глядел на степь, вспученную рыжими буграми, и думал, что в эти места никогда больше не вернусь. Душу царапали острые когти, и я крепился, чтобы не заплакать, не разрыдаться…
Покидал этот край навсегда, потому что мне в нём было уже тесно. Кино и книги, особенно книги, заставляли меня смотреть на мир широко открытыми глазами. Я не переставал удивляться успехам в крепнущей после войны стране. Где-то люди прокладывают дороги, создают моря, штурмуют небо и океаны, снимают фильмы, пишут интересные книги о героях, прошедших войну и теперь строящих новую счастливую жизнь. Разве усидишь тут! Надо быть рядом с ними! А иначе, зачем жить?
Поступил без труда. Даже то, что вес не дотягивал до роста, не помешало мне пройти медицинскую комиссию без замечаний. «Здоров, норма, отлично, соответствует» – такие заключения писали врачи в моей медицинской книжке. А вес не добирало большинство, и врачи знали, что через три-четыре месяца этот недостаток изживёт сам себя. Так оно и получилось: почти все взяли своё недостающее, один наш курсант прибавил 16 кг за неполный год, я тоже наел четыре.
В связи с этим вспоминается такой случай… Но перед этим скажу, что, переодевшись в форму, мы превратились в бегающих, снующих, вечно опаздывающих, неуспевающих, неумелых зелёненьких человечков в огромных сапогах. Как бы мы не старались что-то сделать хорошо, всё было не так, всё не нравилось нашим командирам. То щётка не там, то в тумбочке книги не пирамидкой, то одеяло морщит. И вот как-то заготовщики пищи на всю роту получили бачки с кашей, мясом, да ещё получили масло, сахар, всё расставили по столам. Стол на двенадцать человек. На отделение. Прибежала взмыленная, опаздывающая на занятия рота, побрякалась на лавки, застучала ложками-поварёшками. Смотрят наши заготовщики и глазам своим не верят: один стол не занят едоками. Значит, просчитались на выдаче и пищи выдали больше, аж на целых двенадцать человек! Вот повезло, так повезло! Скажи, никто в это не поверит! Наши бравые заготовщики в считанные минуты съедают вдвоём то, что положено по норме для двенадцати. Бачок каши с мясом, двести сорок граммов масла, около тридцати кубиков сахара, и ещё там чего… Что не вошло в живот – рассовали по карманам, что-то передали соседнему столу… Каково было их удивление, когда к опустошённому столу прибежало опоздавшее отделение, задержавшееся в казарме по причине «неудовлетворительного равнения коек». А приказ начальника училища был строг и неукоснительно всеми выполнялся. В том числе и поварами. Никаких добавок! Пусть привыкают к норме!
Картинка. Рота в строю. Перед ротой два заготовщика. Один громадного роста, другой ему под мышку, но оба с тугими округлыми животами. Им страшно посмотреть товарищам в сверкающие голодным, почти волчьим, блеском глаза, они смотрят на носки своих сапог, стараются их увидеть. Командир взвода, поправив тесный воротник под галстуком, обращается ко всей роте:
– Товарищи курсанты! Кто ещё не знает, что бачок каши на двенадцать человек?
Этот вопрос-назидание прижился в нашей роте надолго, может быть, даже до окончания училища. По поводу и без повода слышалось то тут, то там: «Кто не знает, что бачок каши…» Как наши заготовщики пережили это и не застрелились, одному Богу известно. Наверное, только потому, что оружия нам ещё не дали.
Жили мы в палаточном городке недалеко от гражданского аэродрома, привыкали к рёву моторов. Временами казалось, что на нас падает самолёт. Привыкли быстро и спали как убитые, не слыша никаких звуков, не ощущая перепонками и кожей вибраций воздуха. Всё бы ничего, да тесновато было в палатке. Особенно во время команды «Подъём!» все соскакивали, как ошпаренные. Прыгали в штаны, совали ноги в сапоги, и через две минуты должны все быть в строю. Чтобы не огорчить командира и сделать всё как он хочет, мы стараемся изо всех сил. Но сил тут одних только недостаточно. Бывают непредвиденные обстоятельства, через которые не перепрыгнешь, будь ты хоть и семи пядей во лбу. Попробуй, к примеру, натянуть на ногу сорок пятого размера сапог тридцать девятого. Это только в сказке про Золушку возможно!
– Курсант Бойко, за опоздание в строй – наряд вне очереди! – сообщает «радостную» новость командир взвода великану Бойко, который отличился ещё заготовщиком.
– Да вот, сапог не мой! – Суёт Бойко сапог в лицо командиру, надеясь вызвать у того понимание и сочувствие.
– Два наряда вне очереди! – слышит в ответ.
А в это время его закадычный друг Агеев никак не может выровнять в строю разновеликие сапоги: свой тридцать девятого размера и сапог друга – сорок пятого, прихваченного в суматохе освоения азов воинской службы.
Изучаем «Настольную книгу офицера» – Уставы Советской Армии. Мы стоим на самом солнцепёке, солнце катается по нашим стриженым головам, частично прикрытым пирожками-пилотками, а рядом, в трёх шагах, тень от леса. Пот стекает по шее, спине, ещё ниже, сливается в сапоги. Хочется пить. Ещё мгновение, кажется, – и рухнешь замертво. Так и есть. Кто-то вывалился из строя. Командир, не сходя с места, кивком головы показывает на лежащего:
– Отнести в тень! Расстегнуть две верхние пуговицы!
Пример заразителен. Оседает ещё один воин, не перенесший малых тягот службы. Командир, посмотрев на небо, на солнце, презрительно на нас, горе-воинов, командует:
– Три шага назад, марш!
Эти три шага отделяли тень от солнца.
Пролетели жаркие денёчки, наступил октябрь, а вместе с ним пришли снег и холода. Мы всё так же ночуем в летних палатках, а на занятия ходим в учебные корпуса. В палатке не теплее, чем на улице. Спим попарно. Это позволяет иметь на себе не одно, а два одеяла, две шинели, две простыни, тепло от друга… Зарядка по пояс голыми. Бежим по лесу, на ветках которого шапки снега. Шутники из впереди бегущих сильно бьют по дереву ногой и продолжают свой бег, как ни в чём не бывало, а на голые бледно-синие тела замыкающих строй падает снежная лавина. Закутанные в тёплые платки и телогрейки бабы, бредущие на рынок через лес с бидончиками молока, останавливаются, горестно качают головами и сокрушаются:
– Бедные деточки, как же над вами издеваются эти изверги!
Умывание холодной водой по пояс, растирание жёстким, как наждак, полотенцем. Если б кто знал, как не хочется лезть под ледяную струю! Но надо. Надо хотя бы потому, чтобы не получить пресловутый наряд, каких у командиров запас немереный, и они раскидывают их налево и направо, как щедрые сеятели зерно на ниве. Командир в сторонке, но он всё видит, всё слышит. Слегка обмакнувшихся хитрецов, он одним движением отправляет под тот кран, из которого сильнее всего хлещет обжигающая струя. Руки, как грабли, с негнущимися пальцами. Ими ничего нельзя сделать, даже крючки на шинели не застегнуть. Помогаем друг другу, как можем. По дороге к столовой согреваемся, а позавтракав, боремся со сном на занятиях. Чтобы курсант не уснул, все за этим следят. Преподаватели, командиры отделений, помощник командира взвода, командир взвода, командир роты. Два последних от случая к случаю заглядывают в глазок, и тут же наказывают нерадивых подчинённых и журят небдительных младших командиров. А спать так хочется! Набегавшись, напрыгавшись, намёрзшись, сомлев от жары и калорийной пищи, организм в твоём теле отказывается тебе повиноваться, он требует отдыха, требует крепкого здорового сна. И только после вечерней проверки, заслышав команду: «Отбой!», – голова на половине пути до подушки уже спит. Какой-то миг до команды: «Подъём!» И опять всё закрутилось, завертелось…
Лагерная жизнь позади. Мы живём в казармах, освободившихся после выпускников. Потолки высоченные, стены метровые, сложены из красного кирпича, раствор кладки таков, что случайно прилепившуюся к кирпичу сбоку капельку не оторвать уже ничем. А этим казармам, дай Бог, больше сотни лет. Царских времён они. Здесь было когда-то юнкерское училище. А теперь вот мы, дети рабочих и крестьян, челяди, одним словом, живём в этих казармах, учимся в этих классах, в которых жили и учились сынки вельмож. Возможно ли было такое в то, царское, время? Едва ли. Только разве, когда надо было защищать страну, богатства чьи-то. Тогда таким, из низших сословий, предоставлялась возможность проявить героизм и получить офицерский чин. Нет, не учили их при этом разным наукам, кроме как убивать себе подобных, не учили философии (опасно), танцам, целованию ручек (не до того, война ведь). Да и ни к чему это сиволапым простолюдинам, тем более, что всё равно посылать их на верную смерть. До танцев ли тут, до философских ли размышлений. Вручали погоны и: «Вперёд! За веру, царя и отечество!»
Да, всё идёт по кругу, и нет никакой спирали в жизни человечества. Сплошной, жёсткий и жестокий порочный круг. И человек сам по себе абсолютно неизменное существо. Каким он был в шекспировские времена, во времена Гомера и ещё дальше, когда шкуры носил и гонялся за мамонтом с каменным топором, таким он и остался по сей день. Внешне, конечно, он отличается. Опыт предков и окружение подсказывают ему образ действий, но образ мысли, суть свою, человек изменить не может. Они всегда при нём, и в нужный для него момент проявятся в полной мере. И впредь будут коварные Яго, доверчивые Отелло. Богатые будут жиреть, а бедные будут работать на них и, не жалея живота своего, биться на поле брани с такими же обманутыми всетерпцами, защищая чужие миллионы. Нужный лозунг для этого всегда изобретут, в изобретателях такого рода никогда не было недостатка.
Учиться было легко и интересно. Всё в новинку. Многие преподаватели прошли войну, имели боевые награды. Их рассказы о войне слушались с упоением. Подполковник кафедры тактики ВВС рассказывал, как он вместе с другими лётчиками Ил-2 штурмовал высоту, как немцы расстреливали их в упор. Вся высота была утыкана хвостами самолётов.
Врач Левченко никогда не пытался разогнать дрёму у курсантов, его это, казалось, меньше всего интересует: хочешь слушать – слушай, не хочешь – Бог с тобой, не слушай. Но его монотонный голос всегда привлекал внимание.
– Дежурил я как-то по санчасти, – ни на кого не глядя, бубнил он, рассказывая о вреде алкоголя и случайных связей, – и в конце смены вызвали меня к одному пациенту, ему друг ухо в драке оторвал. Жена умоляла пришить обратно ухо, очень уж некрасиво оно висело на шкурке. Пришил я его крепкими нитками. Все обрадовались, подёргали, убедились в надёжности моей работы, принесли бутылку водки и налили мне полный стакан. Выпил я и тут же упал на пол, привезли меня домой на санках хозяин с пришитым ухом и его друг. Проспался я и не стал алкоголиком. А вот мой сосед, начальник ГСМ, каждый день утром и вечером выпивал по стопке спирта, а через год оказался в психушке. Зелёненькие бесенята одолели.
О венерических болезнях рассказывал так:
– Была у нас в полку красавица-пулемётчица. Гоняла на мотоцикле, как чёрт. За нею увивались кавалеры косяками. Приходит она как-то к хирургу и показывает прыщик на губе. Хирург посмотрел и говорит: «Надо губу отрезать. Положение безвыходное». Она в обморок. Вылечил я её, и губу оставил на всякий случай.
Любили мы слушать байки и разные истории из жизни училищного начальства. О самом начальнике училища больше всего рассказывали нам старшекурсники. То наш генерал, он же и начальник гарнизона, отчитывал начальника госпиталя за то, что сёстры колют его толстыми и тупыми иголками, – для генерала не могут найти тонкую, видите ли. То учил госпитального повара оригинальному блюду. «Почистите картошку, высверлите середину, – подражал генералу рассказчик, – и туда натолкайте мяса. Потом в печь». Господи, как интересно было слушать об этих чудачествах генерала нам, кто знал картошку отварную, жареную и ещё в мундире, – не до выкрутасов было нашим измотанным непосильным трудом матерям. А тут: высверлить и напихать!
Смешно было слушать, как генерал посадил на гауптвахту своего сына-капитана, приехавшего к нему в гости.
О коменданте училища с армянской фамилией анекдотов было больше, чем про всё армянское радио.
Старшекурсники учили нас пользоваться на экзаменах подручными средствами, именуемыми в курсантской среде просто шпаргалками. Да и в школе, университете и в академии они так же называются. Шпаргалка она везде шпаргалка. Были у нас такие мастера шпаргалочного дела, закачаешься! Отвечая преподавателю за столом, они умудрялись читать шпаргалки, а списывать, стоя у доски, было для них проще простого. Шпаргалки здорово помогали. От одного коллеги я услышал его признание: «Только из шпаргалки на экзамене по марксизму я узнал, – говорил он, хитро прищурившись, – что Дюринг – это фамилия».
В увольнение с тройками нас не пускали. У меня троек не было, но с дисциплиной случались промашки, а это в армии ещё хуже тройки. Тем не менее, в увольнении я бывал довольно часто. В нашем классном отделении было два курсанта, которые за три года не ходили ни разу в увольнение – так трудно им давалась наука. В практических работах они не только не уступали отличникам, а часто и превосходили их, а вот теория им отказывала покоряться. Это были люди-практики.
Были, естественно, и очень грамотные, смышленые курсанты. Не могу не назвать Пашу Бачурского, москвича. Выправки никакой, одна эрудиция.
– Паша, ты умный, объясни мне, почему этот толстый и большой, – показываю я на снимок в газете, – поёт тенором, а этот, с длинной худой шеей, поёт басом? Должно быть наоборот.
И Паша со своей характерной усмешкой, возвышающей его и в то же время не унижающей собеседника, объясняет строение голосовых связок, порядок движения воздуха в гортани.
Паша знал всё! Спроси его о лопате, и он расскажет, что лопату делают под прессом, материал – инструментальная сталь марки Ст3. Лучшие лопаты, заверит, были из крупповской стали. О балете прочитает целую лекцию. Поведает, что русский балет появился при царе Алексее Михайловиче, создавал его Жан Батист Ланде. А потом, при Александре III, даст новую жизнь балету всем известный Мариус Петипа, приехавший в Россию летом в меховой шубе и с пистолетами за поясом для защиты от медведей, якобы бродивших по заснеженным улицам Петербурга и Москвы. Отдаст должное каждому по заслугам: Истомина и Телешова, блиставших во времена Пушкина, Тамара Карсавина и Анна Павлова – в начале ХХ века, не забудет о Русских сезонах Сергея Дягилева, покорявших Запад и Америку, и ещё многое-многое будет упомянуто им с упоением и восторгом.
В одном Паша сомневался – в бесконечности вселенной. Но это ему можно простить. Сам Эйнштейн не избежал этого заблуждения! «Глупость людская и вселенная – бесконечны, – утверждал гений и тут же добавлял: – Хотя в последнем сомневаюсь».
Публика была «разношёрстной». Большинство от сохи, от станка. Немного из интеллигенции, совсем мало из тех, кто у руля громоздкой государственной машины.
Большинство, и я в том числе, были полными профанами во многих вопросах. Коварная сиволапость только того и ждала, чтобы выставить тебя в самом неприглядном виде в самом неподходящем месте. Долгое время я считал, что нассесер – это видный партийный деятель, естественно, коммунист, из Египта или Алжира. Не знал, что плёнка на сыре из парафина. А ещё считал, что все руководители партии и правительства только тем и заняты, чтобы сделать народ счастливым… Безрассудно верил в это и во всё другое, что видел и слышал… Святая наивность!
Было много хороших спортсменов. Мастеров, перворазрядников. К ним у нашего начальства было благоговейное отношение – они на многочисленных спортивных состязаниях защищали честь училища! Физической подготовке уделялось первостепенное значение. Кроссы на семь, десять километров с полной выкладкой летом и зимой, лыжные соревнования на десять и тридцать километров. На тридцать километров отбирали наиболее подготовленных. Довелось и мне участвовать в этих гонках. Запомнилась одна, когда у меня оказалась не подогнанная лыжа, и она всё время норовила выскочить из лыжни. Два, три, ну, пять километров, бросать её на место, куда ещё ни шло, но тридцать! Я был вымотан до предела. Где-то в середине трассы я думал, что жизнь моя на этом и закончится, – слава Богу, обошлось. А вот командиру нашего взвода, украинцу, с лыжами знакомому коротко, этот кросс стоил ампутации пальцев обеих ног.
Были и радиолюбители. Они собрали проигрыватель, и после подъёма кто-нибудь быстренько включал его, и тогда мелодичное танго «Дождь идёт» нашей единственной пластинки, стоившей десятков других, ублажало наш слух.
Были шутники. Они изводили преподавателей своими «необыкновенными» познаниями во всех областях науки. На выходе в поле, определяя расстояние до объекта, убеждали преподавателя топографии, что отдельно стоящее дерево имеет высоту сто двадцать метров.
– Где вы видали такое дерево?! – топал ногами преподаватель, удивляясь «тупости» курсантов.
На вопрос: «Что имел в виду Ленин, когда говорил, что не надо бояться человека с ружьём?», курсант Попов, наморщив лоб, изображая глубокомыслие, отвечает:
– Владимир Ильич Ульянов-Ленин говорил так, потому что солдатом был крестьянин, переодетый в серую шинель…
– Хорошо, товарищ курсант, – кивает согласно головой, довольный началом ответа преподаватель.
– А какой может быть солдат из крестьянина, всем известно: он может затвор потерять, в стволе шомпол забыть или патроны на самогонку променяет, – неожиданно заключает Попов. У преподавателя глаза лезут на лоб, лицо перекошено, губы дёргаются.
– Тебе надоело быть в училище! – выговаривает Попову наш командир роты. – Ты не знаешь, чем могут обернуться подобные шуточки!
Всё бы ничего: уже привыкли к норме питания, спим в тепле, ежедневно, ежечасно испытываем заботу наших отцов-командиров, они на день три раза заставляют нас менять подворотнички, учат прыгать перед обедом до изнеможения через «козла» и «коня», всё так же щедры на наряды, да вот тоска по дому заедает. Как хочется обнять маму и отца, приласкать мелюзгу, братишек и сестрёнок, зря я их всё же наказывал строго. Ничего же такого они и не делали, чтобы их наказывать. Ну, подрисовывали в моих книгах знаменитостям кому круглые очки, кому усы и бороду, так это же совсем не плохо, развивали художественный вкус. Выдёргивали из грядки морковку и обратно всовывали туда, если какая им не нравилась – сам виноват, – не объяснил раньше, что так делать нельзя. Чрезмерно драчливы и шумливы? Сам-то разве не таким был?
А до отпуска ещё двести восемьдесят пять компотов!
Первой не выдержала разлуки мама. Она приехала ко мне с тётей Надей. Вызвали на КПП, где мама долго целовала меня и плакала. А мне было стыдно перед дежурными курсантами, перед проходившими мимо офицерами. Дежурный офицер сказал, что мама с тётей Надей могут пройти в ленкомнату роты и там побыть со мной. Опять стыдно перед своими товарищами за маму и тётю, что так бедно они одеты. Это пример того, как неверна, лжива пословица: «Бедность – не порок». Бедность – большой порок, и придумана эта пословица богатыми, чтобы успокоить миллионы бедных. Бедный ограничен во всём, кроме мыслей. А мысли в этом положении приходят разные, в том числе и не совсем удобные для богатых.
Как мне мешала эта бедность! В раннем детстве я её не замечал. Штанишки с одной лямкой через плечо, выгоревшая на солнце ситцевая рубашонка, босые быстрые ноги меня вполне устраивали. И с любовью было просто: дёрнул за косичку, саданул, пробегая мимо, по спине кулаком, в ответ услыхал желанное: «Дурак!» – вот и вся любовь! Но я подрастал, росли и множились мои беды. Мне уже пятнадцать, а может, и все шестнадцать, я недурён лицом и статью, не глупец, уже ловлю на себе взгляды ровесниц, но мои разбитые вдрызг башмаки, потёртые до дыр штаны напоминают всё чаще и чаще, что я не сказочный принц и никакой не романтический герой, что робкий поцелуй сорвёшь не ты, а тот, у кого новые кирзачи с отворотами, с заправлеными в них шикарными «магазинными» брюками-клёш. Классическая красавица, царственно величавая Лиля Казанцева, изящная Тамара Седых, голубоглазая Нина Михалёва, шустрая, с острыми и быстрыми глазами соболя Лида Иванова, с загадочной милой улыбкой Капа Кокорина, застенчивая Ира Петрова, Катя Цуканова – все мне были милы, и все были далеки от меня…
Старшина роты порадовал маму моими успехами в учёбе и огорчил (во всяком случае, мама сделала такой вид, к этому она была, думаю, привычной ещё со школьных родительских собраний) сообщением о моей непоседливости, склонности к нарушению дисциплины. Для мамы было бы новостью услышать противоположное, и всё же она попросила меня быть послушным и разумным.
Сущим адом для нас было стоять на посту в сорокаградусный мороз, когда всё трещало и скрипело. Тулуп из овчины до пят защищал от холода нисколько не лучше, чем цыгана рыболовная сеть. Ноги в валенках начинали мёрзнуть с пальцев, и чтобы спасти их от обморожения приходилось вытягивать помаленьку в менее настывшее место. К концу смены мы стояли почти босиком на снегу, высунув ноги на край голенища. К этому ещё надо добавить боязнь прозевать вездесущих коварных диверсантов, которые спят и видят, как бы уничтожить охраняемый тобой важный объект – склад с квашеной капустой и солёными огурцами. Кое-кто под разным предлогом старался избежать участи мёрзлого часового, но это было опасным занятием, ибо вызывало презрение у коллектива. Боязнь оказаться неправильно понятым, заставила меня однажды, в самые суровые морозы, отказаться от санчасти, а у меня была температура под сорок, и я шёл на пост, практически ничего не воспринимая, ничего не видя.
В Иркутске было много институтов, техникумов, училищ, и наше командование, политотдел связывали дружбой курсантов и студентов. Наша рота «дружила» с мединститутом. Мы их приглашали на вечера и праздники, а они нас. До свадеб дело не доходило, наверное, потому, что очень уж молоды мы были. И по выпуску никто почти не женился.
С выпивками было очень строго. По-моему, нужды выпить ни у кого и не было. Иногда выпивали те из нас, кто был постарше, кто уже поработал на заводе или стройке. Но таких было единицы. Был у нас один печальный случай, когда курсант с горя, что его оставила любимая девушка, выпил стакан водки, уснул где-то на лавочке и опоздал из увольнения. Его судил трибунал и отправил в тюрьму. Но, к счастью, через несколько месяцев, вышел закон, не так строго судивший самовольщиков. Курсант вернулся в училище. Вообще, какой-то парадокс получается с этой выпивкой: курсанту и капли нельзя, а с получением офицерских пагон вчерашний курсант имеет право свободно, не боясь наказаний, посещать рестораны, пить водку, играть в карты.
Вот и первый отпуск. Как мы его ждали! Особенно тревожными были последние дни. Трещат по ночам пружины кроватей, не могут уснуть курсанты. Каждый думает, как его встретят родные, близкие, друзья, любимые. А тут ещё экзамены не все сданы. Самый страшный экзамен по физической подготовке. Тут никакая шпаргалка не поможет. Так оно и получилось. Троих сбросил в пропасть неудач упрямый деревянный «конь». Один из таких неудачников рассказывал потом:
– Сижу я в курилке, такая тоска! Вы все поразъехались, в казарме пусто. Закурил. Смотрю на эту сволочь, на «коня», и дико его ненавижу. Бросил окурок, разбежался и перепрыгнул. А что толку? Паровоз-то ушёл!
И вот настал тот день, когда я на попутной машине приехал домой. Я иду по улице с маленьким чемоданчиком в руках, в нём простенькие подарки. Улица почему-то сузилась и укоротилась, и мост совсем не мост через реку, а дощатый мосточек через мутный ручеёк. На этом мосточке мы с сестрой Лизой, как фокусники, быстро менялись одеждой: кто бежал из нас в школу, тот надевал трофейный немецкий китель, а кто домой – старенькую стёганую телогрейку. Всё хорошо было до той поры, пока мы учились в разные смены. Потом почему-то, не спросив нашего с Лизой согласия, нас свели в одну смену, и этим самым чуть не лишили Лизу занятий в школе. Получилась такая история. Утром, быстро собрав книги, я выбрал момент и, не замеченный, выскочил за дверь с припрятанным под рубашкой фашистским кителем. Лиза наотрез отказалась идти в школу в телогрейке даже с таким родительским наказом, что разденет меня в школе и вдобавок надерёт уши. И тут выяснилось, что она почти взрослая девушка, и ходить ей в огромных отцовских кирзовых сапогах и немецком мундире вроде бы и непристойно. После школы я получил хорошую головомойку, она была, конечно, лишней, потому что я и без того понял, что совершил большую подлость. Этот случай помог Лизе – ей купили кое-какие вещицы, а я остался полноправным хозяином трофейного мундира, ушитого в талии.
Купили после того, как меня отец отправил на иркутский базар с пятью мешками картошки. Отвёз меня наш бывший сосед Валентин Алексеев. Тот самый, которого убили браконьеры в лесу под Иркутском. Вместе с ним были жестоко расстреляны студенты охотоведческого факультета Иркутского сельскохозяйственного института. Об этом сначала я узнал из газеты, когда служил в Польше, а потом в письме мне подробности сообщила сестра Лиза.
Выгрузил Валентин меня с картошкой у прилавка и уехал. Проходит час, другой, третий, а картошку мою не покупают. У других берут, а у меня – нет. Ведёрка два продал – и всё. Сбросить бы цену, да отец наказал не спускать…
Закончился короткий весенний день, опустел базар, и на этом базаре у прилавка я один со своей картошкой. Мне тринадцать лет, мужик, а придумать ничего не могу!
Густые сумерки закрыли поле базара, холодает.
Подошёл сторож. Спросил, что да как. Подумал и предложил перетаскать мешки с картошкой к нему в сторожку – иначе хана ей, помёрзнет. Перенесли. Напоил чаем. Уступил местечко для сна у печки. Утром помог доволочь мешки до прилавка. Не помню, почему, но картошку я продал в течение короткого времени, наверное, сбросил цену.
Самое печальное в этой истории: я же ведь никак не отблагодарил этого доброго человека. Может быть, даже и спасибо не сказал! Обрадовался свалившейся на меня удаче и укатил на попутке домой!
В этом ручейке я когда-то купался с пацанами до одури, до синевы в губах. Эту мутную воду таскал для полива огорода десятками вёдер. После этих вёдер руки, как у обезьяны, до земли, и только к утру укорачивались до своих размеров, чтобы днём опять удлиниться.
Натаскавшись воды, встретив корову и телёнка, незаметно присосавшегося к материнскому соску, накопав картошки, сидим с сестрёнкой (ей года два-три) у костра. На костре варится картошка. Остро отточенной палочкой пробую готовность картошки, в глаза мне заглядывает сестра и тянет руки. Дую на картошку, перекидывая с руки на руку, а потом подаю девочке.
Приходят при полной уже темноте уставшие родители, гремят косами, граблями. Мама идёт доить корову, наполовину опустошённую телёнком, при свете керосиновой лампы ужинаем и идём спать. Я недолго слушаю сверчка за печкой, меня побеждает крепкий, плотный, как сама летняя ночь, сон… Так было совсем недавно.
Вхожу в избу. В ней никого нет, а дверь, как и при мне, не запирается на замок. Закрывай, не закрывай, всё равно воровать нечего. Удивляют размеры избы: потолок у самой головы, прихожая – два шага вдоль, два шага поперёк.
Слышу торопливые детские шаги, переступив порог, распахнув во всю ширь глазёнки, дети, сбившись в кучку, смотрят на меня. Расталкивая их, вбегает мама. Она обнимает, целует меня и плачет, что-то приговаривая…
Дети сбегали и сказали отцу, что я уже дома. Пришёл. Закрывает неторопливо калитку, повернулся ко мне спиной. Во всю спину тёмная заплата. Штаны тоже в заплатах. Едва ли у него есть другие, во всяком случае, при мне их не было, как и у мамы выходного платья. Откуда этому быть, если я пересылал им на соль и керосин копейки из своей курсантской стипендии! Колхоз же регулярно награждал отца грамотами за ударный социалистический труд.
Трудное было время.
Боль за страдания родителей сжигала моё сердце, я понимал, что их счастье в нас, в детях, и старался не огорчать, насколько это возможно. Уже после училища, когда я был далеко от родных, пришли на ум слова, попытался их изложить в стихотворной форме:
Вся жизнь в поту, крови, слезах,
Такими только помню вас…
Одни заботы у простых людей:
Забота прокормить детей,
Забота дать им счастье.
В жару забота и в ненастье.
Забота вечером и днём,
Забота с хлебом и огнём.
И всюду вечные несчастья…
Тяжёлый век на ваши плечи лёг,
И другой жизни час далёк
Для вас, простые мученики света.
Какого можете дождаться вы ответа
От жизни щедрой не для вас?
Я не считаю это поэзией, просто выплеснулось из глубин души то, что накопилось за двадцать лет моей жизни.
Остальное – ещё мрачней.
Отец неуклюже обнял меня. Небритые щёки колючи. Плечи и спина сутулы и костлявы. Ладони мозолисты и огромны, в тёмных пятнах смолы… Щёки впалые, у рта глубокие морщины. Старик в сорок четыре года…
Забежала молодая соседка не то за солью, не то за спичками, зыркнула по мне чёрными раскосыми глазищами и убежала.
– Надо ей эти спички, – не поверил ей отец, – бабское любопытство.
Я спросил, куда уехали прежние наши соседи, Макаревичи.
– Нинка забрала мать в Иркутск, Васька опять сидит, – ответила мама из кухни-закутка, где она уже гремела посудой.
– А что слышно о Володьке?
– Вроде бы погиб где-то на Севере. Но толком никто не знает.
Володька был моим старшим другом. Разница в возрасте у нас была лет пять, большая разница, если тебе восемь или даже десять лет. У меня не было старшего брата, который бы защищал меня, был бы моей опорой, часто это делал Володька.
Братика моего Мишу я знаю только по рассказам мамы. Он умер через две недели после моего рождения, на Покрова, как говорила мама, а было ему около трёх лет. Скарлатина. Лекарь посмотрел на него, лежащего на телеге, и сказал маме, что поздно, что уже ничего сделать нельзя. На половине дороги домой он умер на руках у мамы. Мама часто вспоминала его и говорила, что это был очень смышлёный мальчик. Осталась фотография, где он стоит босой, в коротких штанишках с одной лямкой через плечо, прижавшись к маминой ноге.
Это в книгах да кино врачи делают чудеса, наяву же они часто равнодушны и бессильны. Да и диагноз под большим вопросом. Будь эта скарлатина на самом деле, то нас бы с сестрёнкой она едва ли выпустила из своих когтей, ведь и понятия тогда не было у наших родителей, как защищаться от этой напасти. Скорей всего мальчишку задушила элементарная ангина, от которой можно и нужно было спасти. Если же прав был сельский эскулап, в чём я очень сомневаюсь, то остаётся благодарить Бога за дарованную нам с Лизой жизнь.
Когда я вырос, то мне рассказали, как тогда плакала моя бабушка Мартося и приговаривала: «Лучше бы гэтот умер». Я на неё не в обиде, а всё чаще кажется, что так было бы и лучше. Сравнение с братом не в мою пользу. Он был смышлёный, общительный и щедрый мальчик. У него все были близкими друзьями: и дядя Тимофей, дававший подержать свою трубку, и неродной дед Яков, отвечавший на бесчисленные вопросы внука около ямы, где тлел уголь для кузни. Умирающий от удушья, он отломал и дал своей сестрёнке половину бублика, купленного ему по случаю болезни. Я же был стеснительным ребёнком, собственно, таким оставался долгие годы; друзей у меня – раз-два и обчёлся, и стремления иметь их много не замечаю за собой и сейчас. Лучшее для меня – одиночество. Я полон противоречий, часто испытываю неудовлетворённость в своих делах, иногда хочется всё оставить и оказаться в какой-нибудь «непролазной глуши», но и там едва ли надолго я задержался бы. Да видно не избежать было нам с братом своей судьбы, не изменить.
С Володькой всегда было интересно, и я следовал за ним, как на верёвочке. Он почему-то не ходил в школу, и всё равно выгодно отличался от других своих сверстников. Был выдумщик и хулиган.
Как-то я сидел рядом с ним и наблюдал за его работой, она была не из простых – он брил старую шубу. Делал всё, как надо: намыливал помазком шерсть и брил настоящей бритвой.
– Зачем ты это делаешь? – спросил я его.
– Хромачи шить будем, – ответил он вполне серьёзно.
Его старший брат, Васька, в то время, когда не сидел в тюрьме, что было редкостью, делал всё, чтобы были деньги. Не подумайте, что он вкалывал в колхозе или на производстве, зарабатывая тяжким трудом уважение и копейки, – трудовой энтузиазм отсутствовал в нём изначально, генетически. Апофеоз коллективного социалистического труда во славу Родины, на благо народа, не касался его ну никаким боком. Он здорово рисовал. Русалки на пруду у него получались как живые, да и лебеди тоже. По бедности эти картины из наших земляков никто не покупал, Васька сбывал их в Иркутске на барахолке зажиточным горожанам. Там же он продавал модникам отличной работы «хромачи». Вид их был сногсшибательный! Только сапог этих хватало на один выход, да и то, если не было дождя. В дождь подмётки из картона сразу же переставали быть подмётками, и из расползшейся ветхой шкуры выглядывали пальцы с грубыми жёлтыми ногтями.… Ваську за это били, но не смертным боем, как его отца, тоже Василия. Старшего Василия били за кражу буряты. Они проломили ему череп безменом. Выжил, а вмятина с доброе яйцо осталась на всю оставшуюся жизнь. Недолгую. Умер он от чахотки. Я помню его хорошо. Как-то он спросил меня, зачем я хожу в школу, и сказал, что напрасно это делаю, всё равно буду задрипанным колхозником, как и мой отец. «Министром ты не будешь никогда», – сказал он, и оказался прав в своём конечном выводе.
Так вот, сидим мы с Володькой, а в дом влетает цыганка. Глазами по углам, по столу, по полкам, и с ходу:
– Красавчики, а дайте, вам погадаю! Скажу, что было, что будет, чем сердце успокоится.
– Что было – знаю, что будет – узнаю, – сказал Володька. – А тебе подскажу, где можешь хорошо поживиться. Третий дом от нас, там живут Чубыкины. Они сегодня быка закололи, у них болеет старший сын Федька, у дочери, Лидки, в городе спёрли чемодан, и сам Чубыкин на ладан дышит.
Цыганку, как волной смыло. Минуя все дворы и избы, она вбежала во двор Чубыкиных. Мы с Володькой долго ждали её, сидя на завалинке. Наконец, согнувшись под тяжестью поклажи на спине, показалась она, оглянулась по сторонам и помчалась прочь. Самого младшего Чубыкина, Кольку, мальчишку с огромными лошадиными зубами, мы заметили у калитки и позвали к себе, спросили, что у них делала цыганка?
– Всю правду сказала, – взахлёб отвечал нам Колька, клацнув зубами. – Она вошла и сразу же сказала: «У вас бедой в доме пахнет. Я помогу вам!» Бросила карты и сказала, что у нас кто-то на букву «Фэ» тяжело больной, у женщины, сказала, украли одёжу. Это у Лидки. А «Фэ» – это же наш Федька! Он же ранетый у нас! Потом они с мамкой жгли какие-то волосья, чтобы выгнать беду из избы. Вот!
– Что-нибудь ей дали за это? – задал нелепый вопрос Володька, потому что и без ответа было видно, как щедро наградила гадалку Чубычиха.
– Мамка ей целую ногу отдала. Она сказала, что и завтра ещё придёт.
Был праздник, по-бурятски называли его кто Хурхарбан, кто Сурхарбан. На этом празднике были скачки на лошадях, спортивные состязания в беге, в прыжках в длину и высоту, естественно, национальная борьба, поднимание гирь… Конечно же, наше с Володькой место было там. По такому случаю он оделся в костюм брата – Васька был в отъезде со своими картонными сапогами и русалками, – залихватски сдвинул на затылок шляпу, тоже Васькину, в руки взял тросточку, понятно чью. И вот мы шествуем от группы к группе, от номера к номеру.
Бегуны на пять километров заканчивают забег. Впереди парень из русских. Он бледен, челюсти его плотно сжаты, у всех других, как у щук, выброшенных на берег, широко раскрыты черные пасти.
– Этот парень хитрый, – слышу я за спиной. – Он носовой платок в рот засунул, чтобы дыхалки хватило.
И, правда, этот парень, прибежав первым, выдернул изо рта тряпку. Вот теперь я думаю, не заткни он себе рот, так на круг бы обошёл всех. Но и так здорово!
Проходя мимо соревнующихся в прыжках в высоту, Володька разбежался коротко и перемахнул через планку, как был: в костюме, шляпе и с тросточкой в руках. А эту высоту никто не мог взять даже в одних подштанниках. Ответственный за этот участок бросился со всех ног за Володькой, убеждая его, что без шляпы и тросточки он займёт первое место и получит приз. Володька на это и ухом не повёл.