Обожаю спорить (…)
Мне не нужно, чтобы вы были на моей стороне – я сама на своей стороне.
Все имеют право на мое мнение[1].
У дебютного романа Элизабет Вуртцель «Нация прозака» было множество шансов стать литературным фиаско. Много ли шансов на успех у двадцатисемилетней писательницы, за плечами у которой из опыта только Гарвард, любовь к винилу и музыкальным рецензиям, награда журнала Rolling Stone за эссе о Лу Риде, красота (и привычка постоянно напоминать о ней всем вокруг) относительно беспечная жизнь и не проходящая обида на развод родителей.
И депрессия.
«Нация прозака» и не слишком богатый жизненный опыт Вуртцель могли не заинтересовать читателей.
«Нация прозака» могла оказаться обычным campus novel.
«Нация прозака» могла называться I Hate Myself and I Want to Die[2].
«Нация прозака» могла обернуться нарциссической хроникой страданий обеспеченной белой девчонки, раздумывающей о самоубийстве между лекциями, вечеринками и наркотиками в Гарварде[3].
«Нация прозака», как и все, что когда-либо делала Элизабет Вуртцель, могла вызвать привычное раздражение критиков, писателей и друзей, и остаться просто книгой – одной из сотен тысяч книг, изданных в 1995 году.
Но «Нация прозака» стала национальным и международным бестселлером, а со временем превратилась в культовую книгу. К русскоязычным читателям роман приходит с опозданием почти в тридцать лет – серьезный отрыв, который мог бы сильно притушить, если даже не убить интерес к книге. Многие авторы, чьи имена, казалось, определяли литературу тридцать лет назад, сегодня словно застыли в бронзе и пыли. Темы теряют актуальность. Язык не то чтобы устарел, но словно потерял витальность и способность жить в голове у читателя.
С «Нацией прозака» ничего из этого не произошло – наоборот, кажется, что именно сейчас роман Вуртцель может стать “the It Book”[4] для русскоязычных читателей. За тридцать лет она не утратила ни остроты темы, ни смелости подачи и ощущения вызова, что Вуртцель бросает всему миру, ни своей исключительной литературной харизмы.
«Прозак» был моим первым антидепрессантом, а сегодня кажется мне фармацевтической рухлядью, давно уступившей место фарме, что «быстрее, выше, сильнее»[5]. «Нация прозака» была моей первой книгой-двойником, книгой, непонятным образом забравшейся мне в голову и рассказавшей все за меня раньше, чем я набралась бы смелости. С первой страницы и до последней, с решения перевести книгу и нескольких лет в поисках издателя до знакомства с кем-то, кто верит в «Нацию прозака» так же, как и я, – все это время, открывая наугад любую страницу, я понимала, что Вуртцель так же продолжает говорить про меня, про тебя, про Zeitgeist. Удивительно для книги, о которой критики наперебой твердили: все, о чем Вуртцель говорит, – это я, я, я. У истории литературы неплохое чувство юмора.
Элизабет Вуртцель ворвалась в литературу как «девочка-скандал». Провокационным в «Нации прозака» было все: «неудобная» тема депрессии, неожиданная для двадцатисемилетней дебютантки литературная смелость и, наконец, наглая, местами непристойная и убийственно обаятельная откровенность Вуртцель, равно как и манера ее письма.
Двадцатисемилетняя писательница не постеснялась назвать главную героиню собственным именем, а книгу – мемуарами. И настояла на том, что на обложке может – нет, обязана – быть только она сама, чтобы у читателя не оставалось никаких сомнений: перед нами не выдуманная история, перед нами – абсолютно откровенный рассказ Элизабет Вуртцель о себе и о своей борьбе с депрессией. Сегодня смелость этих жестов может казаться неочевидной, но в 1994 году дебютный роман Вуртцель «взорвал» литературный мир. Мемуары в двадцать семь лет – какая дерзость! Мемуары на триста с лишним страниц о собственной депрессии – невообразимо! Роман, основанный на личном опыте депрессии, особенно написанный женщиной, нарушал негласное литературное табу. В сочетании с формой исповедальной литературой – а Вуртцель взяла в ней настолько высокую ноту, что пронзительнее текста, кажется, и не представить – все это было, без преувеличения, настоящим прорывом. Вуртцель в одиночку совершила литературную революцию.
Депрессия, дерзость и харизма – именно они превратили Вуртцель в литературную рок-звезду. «Нация прозака» быстро приобрела статус культовой книги, а сама Элизабет – финансовую независимость и уверенность в том, что ей, культурной легенде, дозволено все. А еще тот особенный жизненный опыт и мировоззрение, которые неизбежны для «иконы поколения»: ощущение, что весь мир вокруг и ненавидит, и одновременно пресмыкается перед тобой[7]. Но, пожалуй, важнее всего было то, что ее публичная исповедь перед всем миром, «Нация прозака», «подарила ей свободу», и всю свою жизнь она «расходовала эту свободу беспечно и с огромной благодарностью»[8] – в том числе и как писательница. «Я пишу только то, что мне хочется», «я могу писать так, как пишу только потому, что я такая, как есть», – напишет Вуртцель в одной из своих самых знаменитых поздних статей[9].
И свою жизнь она прожила так же, как писала – свободно делала только то, что хотелось, целовала только тех мужчин, которых любила, и с любовью же принимала себя и собственный нарциссизм, превратив его в визитную карточку и одновременно – в лучшую защиту, обеспечивавшую ей неизменную веру в себя и полнейшую неуязвимость перед комментариями критиков. Она не читала рецензий на свои книги и смеялась, когда ей пересказывали самые колкие моменты. В этом она проявляла удивительную душевную щедрость: никогда не обижалась на своих критиков, некоторым позже помогала, а кому-то даже становилась другом.
Представлять книгу фразой о том, что ее или обожают, или ненавидят – страшная банальность. Но что делать автору этого предисловия, если клише в прямом смысле оживает: ведь odi/amo распространяется не только на «Нацию прозака», но и на ее автора? Немногим критикам, как Митико Какутани, удалось сохранить нейтральный, аналитический тон, говоря о дебюте Вуртцель: «Одновременно выворачивающая наизнанку и смешная, полная самовлюбленности и осознающая свое несовершенство, “Нация прозака” демонстрирует редкую честность калибра эссе Джоан Дидион, раздражающий эмоциональный эксгибиционизм в духе «Под стеклянным колпаком» Сильвии Плат и сухой, темный юмор песен Боба Дилана»[11]. Впрочем отдав должное стилю Вуртцель, Какутани отметила, что ее мемуарам не помешала бы серьезная редактура, особенно по части «упивающихся жалостью к себе пассажей, где читателю хочется потрясти автора за плечи и напомнить ей, что вырасти в Нью-Йорке семидесятых и отправиться в Гарвард – далеко не худшая судьба»[12].
Рецензию Publishers Weekly на общем фоне тоже можно принять за почти умеренную: «Временами эмоционально захватывающая, а временами утомляющая своим солипсизмом, книга [Вуртцель] балансирует на грани между увлекательным автопортретом и кокетливой претензией на всеобщее внимание»[13]. Но по большей части критики, стандартно отмечая эмоциональную силу и искренность повествования, предпочитали в деталях обсуждать и осуждать эмоциональную нестабильность главной героини и едва ли не соревновались в остроумии, подчеркивая зацикленность Лиззи на самой себе. Вальтер Кирн из The New York Magazine отмечал, что, хотя «Нация прозака» и не лишена «хорошо написанных, убедительных эпизодов», в целом книга «абсолютно невыносима» и «поразительно эгоцентрична»[14]. Эрика Вернер на страницах Harvard Crimson задавалась вопросом: «И как эта девица вообще получила контракт на книгу? Почему ей разрешили написать эту дрянь?» – полную «непристойного эксгибиционизма», «у которого нет другой цели, кроме как заставить нас попеременно скучать или испытывать неловкость»[15].
Kirkus Reviews обвинили Вуртцель в том, что она пытается получить все и сразу: «Ей хочется и того, и другого: одновременно быть и Главной среди Чокнутых, и голосом поколения». При этом «поочередно то умаляя свою депрессию, то придавая ей слишком много значения, Вуртцель теряет всякое доверие читателя: она или несносный подросток, который никак не повзрослеет, или правда нуждается в фарме. В конечном счете тебе на это наплевать»[16].
Но победителем в этом конкурсе критики ad hominem, пожалуй, стал Кен Такер, предположивший на страницах The New York Times, что «можно было бы проникнуться к мисс Вуртцель большим сочувствием, если бы ее собственная жалость к себе так не действовала на нервы»[17]. «Не удивлюсь, если читатели станут пролистывать страницы одну за другой в тщетной надежде найти пару бесплатных капсул “Прозака”, запрятанных в книгу, чтобы их отпустило»[18].
Впрочем, никто не был безжалостен с Вуртцель так, как она сама. «Мне кажется, что себя саму я сделала худшим из персонажей. Мне кажется, я неприятнее всех», – признавалась Вуртцель – и в этом признании нет ни игры, ни кокетства. Плохие книги о депрессии часто романтизируют болезнь, выстраивая грубую связь между депрессией и артистическими наклонностями. Или же превращают депрессию в своего рода универсальную индульгенцию, оправдание любых поступков героя.
Вуртцель не выдает себе никаких индульгенций. Наоборот, чем больше ее героиня жалеет и оправдывает себя, чем больше требует того же от каждого, кто окажется с ней рядом; чем с большим упоением и вниманием к мельчайшим деталям она описывает свои страдания – тем заметнее ее нарциссизм, эгоистичность и самовлюбленность. Депрессия превращает Лиззи в невыносимое, монструозное существо и лишает ее симпатии друзей, равно как и читателей.
Эти метаморфозы облечены в интонационно безошибочный, точный текст. Вуртцель не допускает ни единой фальшивой ноты, описывая мысли и поведение Лиззи. Тем удивительнее, что, не стесняясь обвинений ad hominem, авторы разгромных рецензий так убежденно и подробно пишут о самолюбовании и самовлюбленности, эксгибиционизме и эгоцентризме Вуртцель, но не задают очевидного вопроса: почему же она столь нарочито и бескомпромиссно жестока со своей героиней – альтер эго?
Рейчел МакЛеннан очень точно замечает, что борьба против стигматизации депрессии создала вокруг Вуртцель ореол писательницы-бунтарки, нарушающей все возможные правила, а, может, и вовсе не замечающей их, ведь она так увлечена рассказом о себе. Акцент на сопротивлении, нонконформизме справедлив, но в то же время этот образ затмил собственно литературный талант Вуртцель, сложность ее письма и существенный вклад в развитие традиции американской автобиографической прозы. МакЛеннан настаивает на том, что и голос, и образ Лиззи – то есть ее нарциссизм, эгоцентричность и потребительское отношение к другим – все это тщательно сконструировано стилистически[19]. Голос Лиззи не идентичен голосу Элизабет Вуртцель, его гротескные, отталкивающие интонации придуманы и продуманы автором. В написанном в 2015 году специальном послесловии к роману Вуртцель объясняет, что ее творческая задача – максимально точно передать состояние депрессии, не смягчая изображения Лиззи и не пытаясь сгладить острые углы, – и эта установка напрямую определили стилистику «Нации прозака». Вуртцель сравнивает себя с Уильямом Стайроном: в «Зримой тьме» он пишет так, словно стесняется пережитой депрессиии и пытается замаскировать самые темные ее проявления. А писательница-бунтарка делает все по-другому:
«Но мне хотелось просто взорваться. Я хотела писать, как лихорадочная. Хотела забыть все литературные условности, и сомнение, и самообладание, и соображения разумности, которые, как меня всегда учили, были признаками хорошего текста (…) Мне хотелось рок-н-ролла в тексте».
Придуманный ею рок-н-ролл – нарциссизм, отсутствие самоиронии, постоянное самовозвеличивание – явно выдает свою искусственную природу, сделанность, в послесловии, где голос Вуртцель звучит совершенно иначе. Драматизм интонации не уходит окончательно, но внимание рассказчицы здесь направлено не на себя, а вовне. Ее взгляд не прикован к зеркалу, но, наоборот, пристально изучает «Соединенные Штаты Депрессии» – мир, состояние которого Вуртцель пытается проанализировать и объяснить.
Объяснение, найденное МакЛеннан, как будто, лежит на поверхности – достаточно внимательно прочитать послесловие к изданию 1995 года. Но если критики это и делали, то предпочитали – случайно или намеренно – игнорировать объяснения автора. Тем более, что сама Вуртцель, кажется, наслаждалась возможностью играть в саму себя, стереть грань между собой и Лиззи, реальностью и «Нацией прозака». И эта игра тоже была частью ее бунта.
В «Нации прозака» Лиззи очаровательно называла себя «сплошным беспорядком» – и Элизабет Вуртцель, несомненно, тоже им была. Она всегда опаздывала, говорила о себе и почти никогда о других, могла проспать фотосъемку, не сдать вовремя обещанный текст или напрочь о нем забыть. Во время книжного тура заказывала наркотики почтой FedEx, прямо в гостиницу, и не раз выводила из себя ведущих телевизионных шоу, игнорируя сценарий ради новой порции неприлично откровенных рассказов о себе. Например, о своей зависимости от кокаина и жизни в рехабе.
Она постоянно опаздывала на собственные чтения и встречи с читателями, даже не пытаясь придумать правдоподобные объяснения. В них, впрочем, необходимости не было: фанаты всегда были готовы ее ждать и прощали все, лишь бы Вуртцель оставила подпись на книге или аптечном рецепте на «Золофт».
Ее жизнь состояла из хаоса, нелепостей и спонтанных решений – как и положено «иконе поколения». Например, учеба в Йельской школе права, куда Элизабет пошла «просто так». Например, работа в юридической компании, начавшаяся за два года до того, как она, со второй попытки, сдала официальный экзамен штата Нью-Йорк на адвоката.
Например, судебное разбирательство с Penguin, которые подписали с Вуртцель контракт на 100 000 долларов, чтобы та написала «книгу для подростков, которая помогала бы им справляться с депрессией». Вуртцель получила аванс в 33 300 долларов, но, несмотря на все напоминания от издательства, так и не написала книгу. И не возвращала аванс до тех пор, пока суд не признал иск Penguin справедливым.
Например, экранизация «Нации прозака» – на редкость несчастливый фильм со скандальной судьбой (он был допущен к показу в Норвегии, но так и не попал на экраны кинотеатров в США, предположительно из-за противоречивого комментария про 9/11, который Вуртцель дала прессе), но зато – с гипнотической юной Кристиной Риччи в главной роли.
Например, обложка ее второй книги Bitch, для которой Вуртцель снова позировала сама. Правда, на этот раз – с обнаженной грудью, которую едва прикрывает протянутая к читателю рука, демонстрирующая средний палец.
«Я всю жизнь занималась тем, что сводила людей с ума», – позже напишет Вуртцель. «Если о чем-то нельзя говорить вслух, то я уже жду не дождусь прокричать об этом в окно. Я невозможна. Я никогда не понимала, откуда во мне вся эта необузданность. Не знала, почему именно мне вечно нужно быть провокатором. Я думала, что со мной что-то не так. Но однажды поняла, что со мной все так. Теперь я знаю, что такой родилась»[22].
После публикации второго романа, USA Today назвали Элизабет «чем-то вроде гарвардской Бритни Спирс»[23] – ей это понравилось. «Если худшее, что обо мне можно сказать – что я Бритни Спирс литературного мира… Ну правда, кто заполнит эту нишу, если не я?»[24].
Но если сравнение с Бритни Спирс и позабавило Вуртцель, вряд ли она приняла его всерьез. Ведь сама Элизабет проводила совершенно другую параллель – с Куртом Кобейном. Его слова открывают книгу, он – герой эпилога «Нации», ему посвящены последние строчки. Кобейн – пожалуй, главная икона поколения X – покончил с собой в 27. Вуртцель не вошла в «клуб 27» – наоборот, в этом возрасте она и опубликовала «Нацию прозака». Но она, очевидно, примеряла на себя этот миф и придавала значение совпадению чисел. Курт выбрал уйти, Элизабет – избежать «клуба 27» – но всю свою жизнь прожила так, будто была его частью. И в романах она представляет себя как трагическую героиню, которая обречена жить легко, красиво, невозможно страшно – на грани между жизнью и смертью. Но страшно только нам. А Лиззи Вуртцель даже нравится жить так, словно смерть – не будущее, смерть – часть настоящего.
Чтение «Нации прозака» можно сравнить с поездкой на автомобиле, где Вуртцель, не давая пассажирам ни единой передышки, постоянно вдавливает в пол педаль газа, увеличивая скорость и драматизм. Ее фирменная манера повествования – неровный, ломкий, словно задыхающийся голос, лихо закручивающий один за другим бесконечные обороты сложноподчиненных предложений. Злая наблюдательность, броские, острые фразы – Вуртцель пишет сложно, насмешливо, нагло. Вуртцель пишет о депрессии и еще раз о депрессии – необъяснимым образом, впрочем, оставаясь интересной для читателя и не повторяясь ни разу за все триста с лишним страниц.
Чрезмерно впечатлительную натуру «Нация прозака», правда, доведет до головокружения или временного безумия; что касается самой Вуртцель, то она готова продолжать так до бесконечности: педаль тормоза в ее машине не предусмотрена.
И она продолжала, не изменяя своей фирменной манере, – во всех книгах, написанных и опубликованных после «Нации». Вот только читателям оказалось достаточно и одной книжной гонки с Элизабет за рулем. Ее новые книги привычно вызывали раздражение, но уже не очаровывали.
Вторая книга Вуртцель, Bitch: In Praise of Difficult Women (1998), собрала под обложкой неожиданный ряд героинь (среди которых – Джин Харрис, Энн Секстон, Сильвия Плат, Кортни Лав, Эми Фишер, Николь Симпсон, Лорен Бэколл, Рита Хэйуорт, Мадонна, Шер, Грейс Келли, Одри Хепберн и Одри Хепберн), а в прессе – крайне противоречивые отзывы. Годы спустя, просматривая рецензии на Bitch, хочется отдать должное сдержанной оценке и проницательности Карен Лерман в The New York Times. По мнению Лерман, несмотря на то что Bitch – «полна чудовищных противоречий, эксцентричных отступлений и лишенных логики выпадов, это также и одна из самых честных, проницательных и остроумных книг о женщинах, что выходили за последнее время»[25].
Возможно, Лерман одна из немногих разглядела в книге нетривиальный и действительно смелый взгляд на женскую сексуальность и власть. Перебирая выбранных Вуртцель героинь – «сложных женщин», Лерман отмечает оригинальный тезис о том, что «их сила и амбиции существуют не за счет их женственности. Особенно важный вклад Вуртцель состоит в том, что она не считает нужным оправдываться за то, что женская сексуальность дает огромную власть и считает, что женщины должны чувствовать себя вправе ею пользоваться»[26].
Это утверждение не только сближает Вуртцель с так называемым do-me феминизмом – «крайне сексуализированной версией power feminism, в рамках которого сексуальная свобода является ключом к независимости и эмансипации женщин»[27], но и в очередной раз приводит нас к столь важной для нее теме свободы. А возможность говорить о ее творчестве сквозь призму идеи do-me феминизма, «важным элементом [которого] является принятие и использование иронии как пространства игры и неоднозначности»[28], дает спасительную и желанную для поклонников Вуртцель возможность пересмотреть практически единогласные в своей негативной оценке рецензии на ее новую книгу, выпущенную в 2001 году.
Чтобы найти на More, Now, Again положительные отзывы, придется потратить немало времени и сил: третья книга Вуртцель не понравилась практически никому, а The Washington Post прямо назвали ее «литературным фиаско»[29]. More, Now, Again поначалу кажется вторичным текстом, во многом дублирующим «Нацию прозака», с той лишь разницей, что Кембридж сменяет Майами, а «Прозак» – «Риталин» и кокаин. Что же касается главной героини – она стала старше, но ничего не изменилось.
Даже название книги звучит переиначенной цитатой из первой главы «Нации», где Лиззи не может остановиться, приняв первую дозу кокаина: “MORE! COKE! NOW!” Но вот что любопытно: почему мне, как и многочисленным критикам книги, повторение кажется авторской неудачей? Ведь и для меня, и для критиков и рецензентов, должно быть очевидным, что Вуртцель прекрасно осознавала, что в каком-то смысле создает книгу-реплику. Ее всегда возмущало мнение, что писатель не может возвращаться к исхоженным литературным тропам. Почему Джони Митчелл разрешено бесконечно петь об одном и том же, спрашивала она, а писатель не может себе этого позволить?[30]
Конечно же, может. И чтобы доказать это (и вызвать у всех раздражение – ее любимое занятие) – Вуртцель создает книгу, которую так легко обвинить в самокопировании и так сложно прочитать с «чистым» сознанием, отказываясь от сравнений с «Нацией прозака» (а их Вуртцель максимально явно, «удобно» предлагает нам на каждой странице).
Что мы хотим видеть в Элизабет Вуртцель, кроме поставленной на репит с иронической усмешкой «Нации прозака»? Что на самом деле разворачивается в «пространстве игры и неоднозначности» ее третьей книги? Возможно, это книга о любви и невозможности любви. О женщине, которая сеет вокруг себя хаос и, обводя взглядом завоеванные территории, улыбается нарциссической улыбкой. Она влюблена в себя, она знает, что влюблена в себя, она знает, что все знают, что она влюблена в себя, она знает, что все влюблены в нее, потому что все знают, что она знает, что влюблена в себя. И она улыбается, ведь она всегда побеждает. И улыбается, чтобы никто не знал: она всегда несчастна.
В январе 2013 года Вуртцель написала один из лучших своих текстов: откровенный лонгрид для New York Magazine, в котором с обычной патологической честностью рассказала о неприкаянной взрослой жизни, под которой задыхается так и не повзрослевшая двадцати с чем-то летняя бунтарка: «Впервые за долгое время почувствовала себя в Нью-Йорке уязвимой, потому что в сорок четыре оказалось, что моя жизнь не так уж и отличается от той, что я вела в двадцать четыре»[31].
Несмотря на волну Schadenfreude, которую вызвал этот текст, поразительно, что даже в моменты саморазоблачения стиль и интонация Вуртцель по-прежнему способны захватывать дух и влюблять в себя. Напоминая, что она одна может с первой строчки вскружить голову и не отпускать никогда, что умеет сцеплять предложение за предложением запятыми и тире так, что пауз не остается, и приходит чувство полета. Удивительное писательское дыхание. И финальное признание Элизабет – «больше всего я ценю свободу» – показывает ее не жалкой взрослой женщиной, внутри которой живет потерянный и испуганный подросток.
«Я всегда делала выбор, не задумываясь о последствиях, потому что я знаю, что все что у меня есть – это здесь и сейчас. Может, позже меня тоже что-то ждет, но и разбираться с этим я буду позже. Я предпочту удовольствие чему-то практичному. Я, вероятно, единственный человек, который пошел на юридический просто так. Знать бы, о чем я думала со всеми этими “просто так”, прекрасными “просто так”, разлетающимися[32] в разные стороны, словно птицы»[33].
Это слова взрослой, но отказывающейся взрослеть женщины, взрослой – и отказывающейся врать, что взрослеть – так прекрасно, так легко. Это слова Элизабет Вуртцель – той самой, что всю свою жизнь нарциссически посвятила бесконечному рассказу о самой себе и собственном нарциссизме, и ни разу не сфальшивила, превращая самолюбование в харизму, а харизму – в читательскую любовь – всю свою жизнь она посвятила тому, чтобы быть абсолютно свободной, и в своей свободе тоже ни разу не сфальшивила, не ошиблась, не пошла на компромисс и не попыталась скрыть от читателей ни единого своего взлета или падения.
В «Нации прозака» Вуртцель сама называет книги, рядом с которыми ее роман должен встать на книжную полку. В первую очередь, это Вирджиния Вулф, Сильвия Плат и Энн Секстон, с которыми часто себя сравнивает Лиззи; почти так же часто критики упоминают «Над пропастью во ржи» Джерома Сэлинджера. Обязательно должна оказаться на «полке книг о депрессии» вышедшая на 4 года раньше романа Вуртцель «Зримая тьма» Уильяма Стайрона, с которым Элизабет не столько себя сравнивала, сколько спорила. (Впрочем, она яростно спорит и с Толстым и знаменитой первой строчкой «Анны Карениной» – и ее аргументы стоит послушать.) Дальше с уверенностью можно назвать «Прерванную жизнь» Сюзанны Кейсен, «Девственниц-самоубийц» Джеффри Евгенидиса и блистательную Mount Misery Сэмюэла Шема. А, впрочем, не только их. Как справедливо заметила в The Guardian Эрика Вагнер, роман Вуртцель открыл множество литературных дорог – и это не только тема депрессии, но и исповедальная проза, доходящая до «бесчеловечного саморазоблачения», и мемуары, написанные молодыми женщинами, и истории зависимости, и книги, которые борются с другого рода стигмами. Вагнер называет свой список книг, на страницах которых чувствует незримое присутствие Элизабет Вуртцель: The Kiss Кэтрин Хэррисон, A Million Little Pieces Джеймса Фрая, и Aftermath Рейчел Каск, и The Noonday Daemon: An Atlas of Depression Эндрю Соломона, и даже «Мою борьбу» Карла Уве Кнаусгора[34].
«Полка книг о депрессии» рискует оказаться столь же бесконечной, сколь и спорной: уверена, что «Нация прозака» легко может стать центром очередного скандала, если каждый читатель будет добавлять или снимать с полки «идеально подходящие или совершенно очевидно попавшие сюда по случайности» книги. И все же предположу, что с одной стороны «Нации прозака» совершенно точно должна стоять книга Сильвии Плат «Под стеклянным колпаком». А с другой – и тоже совершенно точно – «Бесконечная шутка» Дэвида Фостера Уоллеса.
Вуртцель и Уоллеса объединяют не только долгие годы без русскоязычного перевода и тема депрессии, но и дружба, и не лишенная флирта переписка, и [чуть-чуть не] случившийся роман, и общие друзья (человеком, который взял на себя тягостную роль сообщить миру о том, что Элизабет Вуртцель умерла от рака в возрасте 52 лет, был не кто иной, как Дэвид Липски, известный своей книгой Although of Course You End Up Becoming Yourself: A Roadtrip with David Foster Wallace). И, самое главное, тексты о депрессии друг друга. В 1997 году Уоллес опубликовал в Harper’s Bazaar рассказ «Личность в депрессии» (позже вошедший в сборник «Короткие интервью с подонками»), который принято считать (не самым лестным) литературным портретом Элизабет. Вуртцель же, узнав о самоубийстве Уоллеса, написала неожиданно сдержанный некролог Beyond the Trouble, More Trouble:
«Оборачиваясь назад, я просто очень сильно сожалею о том, что он не оказался менее хрупким, а я – менее сумасшедшей. Оборачиваясь назад, я не уверена в том, чей вариант жизненной философии надежнее: того, кто полон сожалений, или того, кто говорит je ne regrette rien. И еще меньше уверенности у меня в том, какой образ мышления однажды заставляет кого-то сказать: “Хватит – значит хватит”, чей подход в конце концов выматывает тебя сильнее»[35].
Уверена, что для кого-то прямое соседство Вуртцель и Уоллеса станет очередным скандалом: чаще, чем нет, «Вуртцель отказывают в равном с Уоллесом статусе ключевого писателя эпохи девяностых»[36] – впрочем, это «можно объяснить тем, что оценка литературной репутации часто определяется в соответствии со столь хорошо знакомыми иерархическими отношениями между настоящей «литературой» и ее бедной родственницей, “популярной культурой”, или же связанными с этим представлениями о гендере и значении в литературе»[37].
Готовая броситься на защиту Элизабет Вуртцель, я вдруг вспоминаю: Элизабет Вуртцель защита не нужна. Элизабет Вуртцель не важно, будет ли кто-то на ее стороне – потому что она сама на своей стороне. И она уже все сказала.
«Некоторые писатели пишут лучше, чем я, но нет никого, кто писал бы так, как пишу я, лучше меня», – объяснила она однажды (и навсегда) в интервью[38].
И это, конечно же, правда, абсолютная правда.
Когда я читаю Элизабет Вуртцель, мне хочется быть свободной.
А потом я вспоминаю, что я – свободна.
И вы тоже.