Только не понимая законы истории, можно ставить вопрос о том, возможно ли было, и если да, то каким образом, избежать Мировой войны. Уже сам тот факт, что война произошла, говорит о том, что силы, стремившиеся ее развязать, оказались могущественнее, чем силы, стремившиеся ее предотвратить. Постфактум легко указывать на то, как могли бы сложиться обстоятельства или как следовало ими распорядиться. Очевидно, что в ходе войны германский народ перенес испытания, которые удержали бы его от вступления в войну, если бы когда-то он уже прошел через подобные испытания. Однако нации, так же как и отдельные люди, становятся мудрее только благодаря опыту, причем только благодаря собственному опыту. Конечно же, легко понять, что, если бы германский народ сбросил ярмо монархической власти в том судьбоносном 1848 г., если бы Веймар восторжествовал над Потсдамом, а не Потсдам – над Веймаром, сегодня страна находилась бы в совершенно ином положении. Но каждый человек должен воспринимать свою жизнь, а каждая нация – воспринимать свою историю, такими, какие они есть; нет ничего более бессмысленного, чем сокрушаться по поводу ошибок, которые уже невозможно исправить, нет более бессмысленного занятия, чем сожаление. К прошлому следует обращаться не в роли судей, воздающих хвалу или порицание, и не в роли мстителей, ищущих виновных. Мы ищем истину, а не виноватых; мы хотим знать, как происходили события, чтобы понять их, а не выписывать обвинительные приговоры. Тому, кто подходит к истории так же, как обвинитель подходит к документам уголовного дела, – чтобы найти материал для обвинений, – лучше держаться от нее подальше. Перед историей не стоит задача удовлетворять потребность масс в героях и козлах отпущения.
Именно с такой позиции нация должна обращаться к своей истории. Задача истории не в том, чтобы переносить ненависть и разногласия дня сегодняшнего назад в прошлое и заимствовать из битв давно минувших дней оружие для споров своего времени. История должна научить нас распознавать причины и понимать движущие силы; поняв всё, мы всё простим. Именно так относятся к своей истории в Англии и Франции. Независимо от его политической принадлежности, англичанин способен объективно воспринимать историю религиозных и конституционных столкновений XVII в., историю утраты штатов Новой Англии в XVIII в.; ни один англичанин не видит в Кромвеле или Вашингтоне только воплощение национальных неудач. И ни один француз, независимо от того, бонапартист он, роялист или республиканец, не пожелает вычеркнуть Людовика XIV, Робеспьера или Наполеона из истории своего народа. И для чехов-католиков точно так же не составляет труда понять гуситов или моравских братьев с учетом обстоятельств их собственного времени. Подобное отношение к истории без труда ведет к пониманию и определению того, что не имеет отношения к делу.
Только немцы все еще не могут отказаться от такого представления об истории, которое не смотрит на прошлое глазами настоящего. Даже сегодня для одних немцев Мартин Лютер является великим освободителем умов, а для других – воплощением антихриста. Особенно это касается недавней истории. В отношении современного периода, начинающегося с Вестфальского мира (1648), в Германии существуют два подхода к истории – прусско-протестантский и австро-католический, которые вряд ли могут похвастать общей интерпретацией хотя бы одного эпизода. Начиная с 1815 г. проявляется еще более широкое расхождение взглядов, столкновение между либеральной и авторитарной государственными идеями[11]; и наконец, недавно была предпринята попытка противопоставить «капиталистической» историографии «пролетарскую». Все это указывает не только на поразительную нехватку научного здравого смысла и способностей к критическому толкованию истории, но и на прискорбную незрелость политических суждений.
Там, где оказалось невозможным достичь согласия в интерпретации давно минувших сражений, еще меньше следует ожидать взаимного согласия при оценке ближайшего прошлого. Здесь мы также уже наблюдаем возникновение двух крайне противоречивых мифов. С одной стороны, утверждается, что немецкий народ, введенный в заблуждение пораженческой пропагандой, потерял волю к власти; и, таким образом, вследствие «развала внутреннего фронта» неизбежная победа, которая должна была подчинить ему весь земной шар, была превращена в катастрофическое поражение. При этом забывается, что отчаяние овладело людьми только после того, как люди не дождались обещанных Генеральным штабом решающих побед, после того, как миллионы немцев полегли в бесцельных сражениях с противником, имеющим значительное превосходство в численности и лучше вооруженным, и голод принес смерть и болезни тем, кто оставался дома[12]. Не менее далек от истины и другой миф, возлагающий вину за эту войну и, стало быть, за поражение, на капитализм, экономическую систему, основанную на частной собственности на средства производства. При этом забывается, что либерализм всегда отличался пацифизмом и антимилитаризмом, и лишь с его ниспровержением, которое было достигнуто только благодаря объединенным усилиям прусского юнкерского сословия[13] и социал-демократического рабочего класса, был открыт путь для политики Бисмарка и Вильгельма II. Прежде чем народ поэтов и мыслителей смог превратиться в безвольное орудие партии войны, из Германии сначала должны были выветриться последние остатки либерального духа, и сам либерализм должен был превратиться для всех в некую постыдную идеологию. Также забывается, что германская социал-демократическая партия негласно поддерживала воинственную политику правительства и что дезертирство – вначале единичное, а затем все более массовое – началось лишь тогда, когда военные неудачи указали на неизбежность поражения со всей очевидностью и все сильнее начал ощущаться голод. До сражения при Марне и до сокрушительных поражений на востоке среди немецкого народа не наблюдалось никакого сопротивления политике войны.
Подобное мифотворчество свидетельствует об отсутствии политической зрелости, которой достигает только тот, кто должен нести политическую ответственность. Немцы не несли никакой ответственности; они были подданными, а не гражданами своего государства. Да, у нас было государство, которое называлось Германской империей и превозносилось как воплощение идеалов Церкви Св. Павла. Однако же эта Великая Пруссия была государством немцев не более, чем итальянское королевство Наполеона I было государством итальянцев или Царство Польское Александра I – государством поляков. Эта империя возникла не по воле немецкого народа. Помимо воли не только немецкого народа, но и большинства жителей Пруссии, оставшихся в тени ее вздорных депутатов, она была создана на поле битвы при Кёниггретце. Она включала в себя также поляков и датчан, но за ее пределами осталось много миллионов немцев-австрийцев. Это было государство немецких монархов, но не немецкого народа.
Многие достойные люди так никогда и не смирились с этим государством, другие сделали это не сразу и вынужденно. К тому же было весьма сложно стоять в стороне с недовольным видом. Для народа Германии наступили славные дни, богатые внешними почестями и военными победами. Прусско-немецкие армии праздновали победу и над императорской, и над республиканской Францией, вновь стали немецкими (или скорее прусскими) Эльзас и Лотарингия, был возрожден титул древней империи. Германская империя заняла признанное положение среди крупных европейских держав, германские военные корабли бороздили океаны, германский флаг реял – впрочем, скорее без особой пользы – над владениями в Африке, Полинезии и Восточной Азии. Вся эта романтичная деятельность не могла не овладеть умами широких масс, которые восторженно взирают на процессии и обожают увеселения. Они были довольны, потому что им было чем восхищаться и они были сыты. При этом благосостояние Германии росло невиданными прежде темпами. Это были годы, когда удивительные открытия самых отдаленных земель благодаря развитию современных средств транспорта приносили Германии немыслимые богатства. Это не имело никакого отношения к политическим или военным успехам германского государства, но людям свойственно делать поспешный вывод post hoc ergo propter hoc — после этого, значит, вследствие этого.
Люди, сидевшие в тюрьмах перед революцией в марте 1848 г. и стоявшие на баррикадах в 1848 г., а затем вынужденные отправиться в изгнание, к тому времени стали старыми и немощными; они либо смирились с новым порядком, либо отмалчивались. Выросло новое поколение, не видевшее и не замечавшее ничего, кроме непрерывного роста благосостояния, численности населения, объемов торговли, мощи флота, или, иными словами, всего, что люди привыкли называть эпохой расцвета. Они принялись высмеивать бедность и слабость своих отцов; к идеалам нации поэтов и мыслителей они не испытывали ничего, кроме презрения. В философии, истории и экономике появились новые идеи; на передний план выдвинулась теория силы и власти. Философия стала телохранителем[14] трона и алтаря, история занялась прославлением Гогенцоллернов, экономическая наука превозносила социально ориентированную монархию и таможенные тарифы без пробелов[15], а также повела борьбу с «безжизненными абстракциями английской манчестерской школы»[16].
Для этатистской школы экономической политики экономика, предоставленная самой себе, представляется дичайшим хаосом, в который только государственное вмешательство способно привнести надлежащий порядок. Этатист подвергает сомнению любой экономический феномен и готов не признать его, если тот не сочетается с его этическими и политическими взглядами. Тогда от государственной власти требуется привести в исполнение приговор, вынесенный наукой, и заменить грубый брак, допущенный беспрепятственным ходом событий, на то, что обязательно послужит всеобщим интересам. То, что государство, будучи оплотом мудрости и справедливости, неизменно стремится только к общему благу и что ему под силу эффективно противостоять всем напастям, не подлежит ни малейшему сомнению. Несмотря на то что взгляды отдельных представителей этой школы в других отношениях могут не совпадать, в одном вопросе они все единодушны, а именно в том, что у них принято оспаривать существование экономических законов и приписывать все экономические события действию силовых факторов[17].
Экономической мощи государство способно противопоставить собственную более эффективную военно-политическую мощь. Для выхода изо всех затруднений, с которыми германский народ сталкивался на родине и за рубежом, предписывалось военное решение; рациональной политикой может быть признано только безжалостное применение силы.
Таковы были немецкие политические идеи, которые мир назвал милитаризмом[18].
Тем не менее доктрина, которая усматривает причины Мировой войны исключительно в кознях этого милитаризма, неверна. Германский милитаризм происходит не от жестоких инстинктов «тевтонской расы», как об этом говорится в английской и французской военной литературе; это не конечная причина, а следствие тех обстоятельств, в которых немецкий народ жил раньше и живет теперь. Не нужно особой проницательности в отношении того, как взаимосвязаны между собой исторические факты, чтобы понять, что немецкий народ желал бы войны 1914 г. отнюдь не больше, чем желали бы ее английский, французский или американский народы, если бы он находился в положении Англии, Франции или США. Немецкий народ проделал путь от мирного национализма и космополитизма времен классического периода до воинствующего империализма эпохи Вильгельма под воздействием политических и экономических обстоятельств, которые поставили перед ним совершенно иные проблемы, нежели перед более счастливыми народами Запада. Условия, в которых он должен приниматься сегодня за преобразование своей экономики и своего государства, вновь коренным образом отличаются от тех условий, в которых проживают его соседи на Западе и на Востоке. Если кто-то желает охватить эти условия во всем их своеобразии, то он не должен уклоняться от ознакомления с теми явлениями, которые на первый взгляд имеют лишь отдаленную взаимосвязь.