Вечеринка

Приезжает Мистейк. Остановится у них.

– Это ты из-за Миззи такой недовольный? – спрашивает Ребекка.

– Конечно нет, – отвечает Питер.

Где-то в верхней части Бродвея машина сбила лошадь, одну из тех несчастных кляч, что катают туристов, – в результате пробка до самого Порт Осороти, и теперь Питер с Ребеккой опаздывают.

– Может, пора уже называть его Итан? – говорит Ребекка. – Наверное, кроме нас, никто уже не обращается к нему “Миззи”.

Миззи – уменьшительное от Мистейк.

Из окна такси видны голуби, перепархивающие через синий рекламный щит “Сони”. Величественный – в своем роде – бородатый старик в засаленном плаще до пят (большой и важный Бак Маллиган), без труда опережая еле-еле ползущие машины, толкает перед собой продуктовую тележку, доверху наполненную бог знает чем, распиханным по бесчисленным пакетам для мусора.

В салоне пахнет освежителем воздуха – смутно-цветочный аромат без явной привязки к конкретному цветку, что-то сладковато-химическое, немного дурманящее.

– Он сказал тебе, на сколько приезжает? – спрашивает Питер.

– Нет.

Теперь в ее глазах – тревога. Она привыкла беспокоиться о Миззи (Итане) и уже ничего не может с этим поделать.

Питер не наседает. Кому хочется приезжать на вечеринку в ссоре?

У него легкие рези в желудке, а в голове вертится “I’m sailing away, set an open course for the virgin sea…”[1]. Это еще откуда взялось? Последний раз он слушал Стикс в Университете.

– Нужно четко оговорить с ним сроки, – предлагает он.

Она вздыхает, кладет руку ему на колено, смотрит в окно на Восьмую авеню, по которой в данный конкретный момент они вообще не двигаются. Ребекка – женщина с волевым лицом, ее часто называют красивой, именно красивой, а не хорошенькой. Возможно, она замечает, а может быть, и не замечает, этих своих мимолетных знаков внимания, всех этих мини-жестов, призванных ободрить и успокоить раздраженного Питера.

А gathering of angels appeared above my head[2].

Питер смотрит в окно со своей стороны салона. Автомобили в соседнем ряду продвигаются вперед рывками по нескольку сантиметров. Сейчас рядом с ними нечто тойотаобразное, синий покоцанный седан, набитый бурно радующимися молодыми людьми. Всем им на вид немного за двадцать, музыка на такой громкости, что такси Питера с Ребеккой начинает потряхивать от этих неимоверных тыц-тыц-тыц. Их шестеро, нет, семеро, они валятся друг на друга, что-то беззвучно орут или поют; крепкие ребята, принарядившиеся по случаю пятничного вечера; поблескивают смазанные гелем волосы, вспыхивают серебряные сережки и цепочки. Их ряд едет чуть лучше, и еще через минуту они уходят вперед, но Питер успевает заметить, ну или, по крайней мере, ему так кажется, что один из четверых на заднем сиденье никакой не юноша, а старик в черном парике, топорщащемся во все стороны, как иглы дикобраза. Он тоже что-то орет и пихается наравне со всеми, но у него узкие бескровные губы и впалые щеки. Вот он обхватывает голову соседа, что-то кричит ему на ухо (просверкивают белоснежные виниры), и в следующую секунду они пропадают из виду. А еще через миг рассеивается и звуковой шлейф. Теперь на их месте коричневый грузовичок, украшенный золотистым изображением бога FTD[3] в сандалиях с крылышками. Цветы. Кто-то получит цветы.

Питер оборачивается к Ребекке. Старик, прикидывающийся молодым, это то, что можно было бы вместе увидеть, но на историю это не тянет, верно? Да и вообще они на грани ссоры. За столько лет совместной жизни научаешься различать тончайшие оттенки всяких настроений и состояний.

Вероятно, Ребекка почувствовала, что внимание Питера снова переместилось внутрь такси. Он ловит на себе ее недоуменный взгляд, словно его присутствие – для нее новость.

Если он умрет первым, будет ли ей казаться, что он, пусть бестелесно, рядом с ней в спальне?

– Не волнуйся, – говорит он, – на улицу мы его не выкинем.

Она поджимает губы.

– Нет, правда, мы должны дать ему понять, что существуют определенные границы, – говорит она. – Нельзя вечно идти у него на поводу!

Минуточку! Это что – упрек? Разве это он избаловал ее непутевого братца?

– И какое же время представляется тебе приемлемым? – спрашивает он, с удивлением отмечая, что она, похоже, не слышит призвука раздражения в его голосе. Неужели можно до такой степени не чувствовать друг друга после стольких лет, прожитых бок о бок?

Она задумывается и вдруг с видом человека, внезапно вспомнившего о неотложном деле, резко подается вперед и обращается к водителю:

– Откуда известно, что в этой аварии пострадала лошадь?

Несмотря на все свое недовольство, Питер не может не восхититься женским умением задавать прямые мужские вопросы неагрессивным тоном.

– Диспетчер сообщил, – отвечает водитель, постучав пальцем по наушнику. Его лысая голова важно покоится на толстой загорелой шее, как на постаменте. У него, без сомнения, есть своя история, к которой они (хорошо одетая пара средних лет на заднем сиденье его такси) не имеют ни малейшего отношения. Согласно табличке, прикрученной к спинке водительского кресла, его зовут Рана Салим. Индия? Иран? Может быть, там, откуда он приехал, он был врачом, или разнорабочим, или вором. Как узнаешь?

Ребекка кивает, снова откидывается назад.

– На самом деле, меня сейчас гораздо больше волнуют другие вещи, – говорит она.

– Какие?

– Ему нужно научиться рассчитывать только на себя… А кроме того… Ну, ты понимаешь… Мы все еще беспокоимся, сам знаешь из-за чего…

– И, по-твоему, тут ему может помочь старшая сестра?

Она обиженно закрывает глаза. Хотя как раз сейчас он совершенно искренне пытался выразить сочувствие.

– Я просто хочу сказать, – продолжает Питер, – что… В общем, пока он сам не захочет измениться, никто ему не поможет. Наркотики – бездонная пропасть.

Она не открывает глаз.

– Он уже целый год ничего не употреблял. Когда же мы наконец перестанем считать его наркоманом?

– Не знаю. Может быть, никогда.

Он что, превращается в моралиста? Или просто изрекает трюизмы типа “освобождение от наркозависимости в двенадцать этапов”, которых поднабрался невесть где?

Проблема истины в том, что она слишком часто звучит беспомощно и банально.

– Может быть, он и сам уже мечтает о стабильности, – говорит Ребекка.

Может быть. По электронной почте Миззи информировал их, что ему было бы интересно попробовать себя в области искусства. Это что-то новенькое. Никогда раньше ни о каком искусстве он не заговаривал. Но это не важно. Миззи изъявил желание заняться чем-то позитивным – многих (некоторых) радует уже это.

– Если так, мы сделаем все, что в наших силах, чтобы обеспечить ему стабильность, – отзывается Питер.

Ребекка благодарно сжимает его колено. Правильная реплика.

Кто-то за ними угрожающе сигналит. Интересно, какой в этом смысл? Что, по его мнению, это изменит?

– Может, выйдем и пересядем на метро? – предлагает она.

– Куда ты спешишь? Теперь у нас есть уважительная причина прийти не рано.

– А это не значит, что нам придется и уйти не рано?

– Ни в коем случае! Обещаю увезти тебя до того, как Майк напьется и начнет к тебе приставать.

– Вот за это спасибо.

Постепенно они все-таки кое-как доползают до пересечения Восьмой авеню с южной оконечностью Центрального парка, где еще не до конца ликвидированы последствия аварии. Вот переносные заграждения, вот двое полицейских, перенаправляющих транспортный поток в сторону Коламбус-сёркл, вот припаркованный под углом к Пятьдесят девятой улице искореженный белый “мерседес”, кажущийся ярко-розовым в отблесках полицейских мигалок. А вот сбитая лошадь, накрытая черным брезентом. Судя по очертаниям, вон там – круп. Брезент плотный, тяжелый, больше ничего не разобрать.

– О господи, – шепчет Ребекка.

Питер знает, что любое несчастье, любое напоминание о таящейся вокруг опасности сразу же вызывает у нее (у них обоих) мгновенную паническую мысль, не случилось ли чего-нибудь с Би. А вдруг она, не поставив их в известность, приехала в Нью-Йорк? А вдруг она – мало ли что? – решила прокатиться на лошади, поиграть в туристку, хотя ничего более невероятного и придумать нельзя.

Похоже, с появлением детей становишься невротиком на всю оставшуюся жизнь. Даже если твоей дочери уже двадцать, и она – непонятно почему – вечно всем недовольна и не то чтобы слишком преуспевает за 240 миль отсюда, в городе Бостоне. Особенно в этом случае.

– Есть что-то странное в том, что такая лошадь попала под колеса, – говорит он, – как-то не думаешь, что такое в принципе возможно. Как будто они уже не вполне животные.

– Да, конечно, это целая история… То, как с ними обращаются…

Разумеется. Рана Салим крутит баранку в ночную смену. По улицам бродят бездомные в тряпичных обмотках вместо обуви. У этих лошадей наверняка незавидная участь: потрескавшиеся от асфальта копыта… Вообще, насколько чудовищно заниматься тем, чем он занимается, на фоне всего этого?

– Что ж, тогда это на руку защитникам лошадей, – говорит он.

Откуда этот бесчувственный тон? Он хотел, чтобы его слова прозвучали твердо, но не бессердечно. Его самого часто ужасает то, что и как он говорит. Порой ему кажется, что он так и не освоил толком родной язык, свое же собственное Питерово наречие – и это к сорока четырем годам!

Минуточку! Ему только сорок три. Откуда в нем это желание состарить себя на год?

Стоп, ему уже исполнилось сорок четыре в прошлом месяце.

– Ну, может быть, тогда эта бедняга погибла не зря, – говорит Ребекка и как бы в утешение проводит пальцем по его подбородку.

Какая семейная жизнь обходится без этих бесконечных прикосновений, всех этих несчетных проявлений сочувствия, терпких, как зубная паста? Ясно какая: несчастная. А какая пара не несчастна, по крайней мере временами? И все-таки невозможно объяснить нынешнее, если верить статистике, резкое увеличение числа разводов. Каким же отчаявшимся нужно быть, чтобы решиться на реальный разрыв, на жизнь за пределами этого привычного не-одиночества.

– Мрак, – говорит водитель.

– Н-да…

Но на самом деле Питер, разумеется, очарован этим видом развороченной машины и сбитой лошади. Не в этом ли жутковатая привлекательность Нью-Йорка? Да, это мрак и кошмар, как Париж Курбе. Грязный, вонючий, опасный город, пропахший смертью.

Честно говоря, ему жаль, что лошадь накрыта брезентом. Ему бы хотелось увидеть оскаленные желтые зубы, вывалившийся язык, черную лужу крови на мостовой. И не только из тривиального интереса смертного к смерти, но ради возможности свидетельства. Ради чувства, что они с Ребеккой не просто претерпели вынужденные неудобства из-за гибели животного, но, пусть где-то совсем сбоку, являются участниками события, что происшедшее включает их готовность не отвернуться. Ведь не случайно же нам всегда хочется видеть покойника. Когда они с Дэном обмывали тело Мэтью (бог ты мой, пролетела уже почти четверть века), разве не испытал он что-то вроде душевного подъема, о котором, естественно, ни слова не сказал ни Дэну, ни кому бы то ни было еще.

Такси вползает на Коламбус-сёркл и набирает ход. На высокой гранитной колонне и венчающей ее статуе Колумба (который, как выясняется, был кем-то вроде организатора массовой резни, не так ли?) – едва угадываемые бледно-бледно-розовые отсветы полицейских огней с места гибели лошади.

I thought that they were angels, but to my surprise, we… ла-ла-ла-ла-ла-ла-ла-ла-ла… and headed for the skies…[4]


Смысл вечеринки в том, что вы приехали на вечеринку. Награда – после поужинать где-нибудь вдвоем и вернуться домой.

Частности могут отличаться. Сегодня их хозяйка – Елена Петрова (ее муж всегда в отъезде, вероятно, лучше не выяснять, чем именно он занимается), умная, громкая и откровенно вульгарная (Питер с Ребеккой все никак не могут договориться, представляет ли Елена, сколько стоят ее украшения, помада, очки, то есть является ли это сознательным заявлением, – хотя трудно поверить, что можно быть такой умной и богатой и не представлять себе этого); у нее есть небольшая, очень хорошая работа Артшвагера и большая вполне приличная картина Мардена и раковина Гобера, в которую некий гость – так и оставшийся неизвестным – однажды опорожнил пепельницу; есть величественно-неподвижный Джек Джонсон, восседающий восковой куклой на изящном канапе рядом с Линдой Нилсон, горячо лепечущей что-то в арктические расщелины его лица; первая рюмка (ледяная водка; сегодня Елена подает какую-то никому не ведомую, но предположительно знаменитую марку, привезенную из Москвы; способен ли кто-нибудь – Питер определенно нет – почувствовать разницу?), за которой следует вторая, но не третья; несмолкаемый гул голосов, сверкание и блеск невероятного богатства, от чего всегда немного кружится голова независимо от нажитого опыта; быстрая проверка, как там Ребекка (слава богу, все в порядке: болтает с Моной и Эми, какое счастье иметь жену, не нуждающуюся в помощи в подобных ситуациях); неизбежные разговоры с Бетт Райс (ему очень жаль, что не получилось выбраться на открытие, слышал, что работы Инкси потрясающие, обязательно зайдет на неделе) и с Дагом Петри (ланч через понедельник, непременно) и с другой Линдой Нилсон (да, о чем речь, я, конечно, встречусь с вашими студентами, позвоните мне в галерею, и мы определимся с датой); отправление естественных надобностей под рисунком Келли, недавно приобретенным и почему-то повешенным именно здесь (нет, вероятно, Елена чего-то не понимает – если она могла поместить такое в ванной, значит, она и с очками не шутит); решение – а почему бы нет? – выпить третью рюмку; заигрывание с Еленой (Классная водка! – Ангел мой, для вас у меня всегда найдется рюмочка (он понимает, что она понимает и, возможно, презирает его за этот намек на флирт, за это “будь-у-меня-шанс-я-бы-его-не-упустил”); работа Теренса Коу, а рядом с ней Эммет и костлявый истеричный Майк Форт, опрокидывающий рюмку за рюмкой, вероятно, готовясь к охоте на Ребекку (Питер сочувствует Майку, ничего не может с этим поделать, поскольку сам, спустя тридцать лет, все никак не может поверить, что Джоанна Хёрст не любила его, даже ни капельки); фантастически красивый официант, украдкой говорящий на кухне по сотовому (Друг? Подруга? Секс по вызову? В парнях, обслуживающих подобные мероприятия, есть хоть какая-то тайна); затем снова в гостиную, где – упс! – Майк все-таки зажал Ребекку в угол и теперь что-то яростно ей втолковывает, а бедная Ребекка затравленно озирается в надежде на обещанную помощь. Быстрая проверка, не забыл ли он кого-нибудь; прощальный разговор с Еленой – она сожалеет, что пропустила выставку Винсента (позвоните, я бы хотел показать вам еще кое-какие работы). Прощание с Бетт Райс, подозрительно эмоциональное с ее стороны (что-то не так); вырывание Ребекки из лап Майка (прости, нам пора, надеюсь, до скорого). Паническая, вымученная улыбка Майка, и – пока, до скорого, спасибо, увидимся на следующей неделе, да, конечно, жду звонка, о’кей, пока, пока.


А потом опять – такси и домой, в даунтаун. Иногда Питеру кажется, что в конце своей земной карьеры, когда бы это ни случилось, он обязательно вспомнит эти поездки на такси. Как бы ни были омерзительны запахи (на этот раз никаких отдушек, только легкая вонь бензина и машинного масла) и каким бы неуместно агрессивным ни было вождение (их теперешний таксист – любитель рваного ритма “газ-тормоз”), все равно возникает чувство защищенности, безопасного плаванья по улицам этого фантастического города. Они пересекают Центральный парк по Семьдесят девятой улице – один из красивейших ночных маршрутов. Парк погружен в темно-зеленый сон о себе самом, просквожен золотисто-зелеными огнями, выхватывающими из черноты островки травы и асфальта. Разумеется, тут могут скрываться несчастные и отчаявшиеся: беженцы, убийцы… Мы, как умеем, справляемся с этими постоянными противоречиями, с этими невозможными переплетениями красоты и уродства.

– Ты не спас меня от урагана Майка, – говорит Ребекка.

– Неправда, как только я увидел, что он тебя все-таки поймал, я тут же бросился на выручку.

Она сидит, обхватив себя за плечи, съежившись, как от холода, хотя никакого холода нет и в помине.

– Да-да, я знаю, – говорит она.

Но он все равно не оправдал ожиданий? Похоже, что так.

– Что-то происходит с Бетт, – говорит он.

– Райс?

А разве там были другие Бетт? Сколько раз уже он отвечал на такие абсолютно бессмысленные вопросы, на сколько шагов после каждого подобного “диалога” он ближе к взрыву накопленной за годы ярости из-за того, что Ребекка позволяет себе отсутствовать, просто не замечать того, что творится вокруг.

– Мм…

– Что это может быть?

– Понятия не имею. Она как-то странно попрощалась. Не знаю… Надо будет завтра ей позвонить.

– Бетт в определенном возрасте.

– Ты хочешь сказать, что у нее климакс?

– В частности.

Он не перестает удивляться этим регулярным маленьким манифестациям женской уверенности. Это ведь прямо из Джеймса и Элиот, не так ли? В сущности, мы сделаны из того же теста, что Изабель Арчер и Дороти Брук.

Они выезжают на Пятую авеню, сворачивают направо. В этом месте парк опять становится страшным, кажется, что в его ночных деревьях прячется что-то такое, что может напасть. Интересно, окрестные миллиардеры тоже это чувствуют? Когда водители развозят их по домам, ощущают ли они, как и он, глядя в эту черноту, свою временную защищенность от некой неведомой голодной силы, неотступно следящей за ними из-за темных стволов?

– А уже известно, когда именно Миззи приезжает? – спрашивает Питер.

– Сказал, на следующей неделе. А там кто его знает? Это же Миззи.

– Мм…

Ну да, это Миззи. Молодой человек со сложной духовной жизнью и недюжинными интеллектуальными способностями, предпочитающий не связывать себя лишними обязательствами. Вот теперь, после некоторых раздумий, он решил попробовать себя в области искусства; разумеется, никакой конкретики. Вероятно, предполагается, что юноше с его умом и талантом стоит только захотеть, и – как же иначе? – идеально подходящая работа возникнет сама собой.

Эти женщины – его мать и сестры – погубили несчастного ребенка. Да и кто бы сохранился, окруженный таким безудержным обожанием?

По-прежнему зябко обнимая себя за плечи, Ребекка поворачивается к Питеру.

– Тебе не кажется, что все это дикость?

– О чем ты?

– Вот эти фуршеты, вечеринки, все эти чудовищные люди.

– Ну, совсем не все из них чудовищные.

– Я понимаю, но мне просто надоело, что вопросы задаю только я. Половина из них вообще не знает, чем я занимаюсь.

– Неправда.

Ну, или, во всяком случае, не вполне правда. Ребеккин литературно-художественный журнал “Блю Лайт” и в самом деле не пользуется особой популярностью у этой публики – это не “Артфорум” и не “Арт ин Америка”. Нет, конечно, там тоже печатают статьи об искусстве, но еще поэзию, прозу и – о, ужас-ужас! – обзоры моды.

– Если ты не хочешь, чтобы Миззи останавливался у нас, – говорит она, – я подыщу ему другое место.

А, стало быть, все дело в Миззи! Младший брат, свет ее жизни.

– О чем ты говоришь? Сколько лет я его уже не видел? Пять? Шесть?

– Наверное. Ты же не приезжал к нему туда… в Калифорнию.

Внезапное угрюмое молчание. Она что, обиделась на него за то, что он тогда не поехал в Калифорнию? Или это он обиделся на нее за то, что она обиделась? Уже не вспомнить. Во всяком случае, с Калифорнией явно было что-то не так. Что именно?

Вдруг она наклоняется и нежно целует его в губы.

– Эй? – шепчет он.

Она утыкается носом ему в шею. Он обнимает ее за плечо, притягивает к себе.

– Все-таки иногда тяжко, – говорит она, – жизнь какая-то плохо выносимая.

Значит, мир. Но, тем не менее, при случае Ребекка всегда готова припомнить Питеру все его прегрешения бог знает какой давности, каждую мелочь. Кто знает, может, он и сегодня совершил что-то такое, о чем ему аккуратно напомнят в июне-июле?

– Мм, – бормочет он, – в одном я теперь не сомневаюсь: Еленины очки, прическа и прочее – это все на полном серьезе, никаких шуток.

– Я всегда это говорила.

– Разве?

– Конечно. Ты просто забыл.

Такси останавливается у светофора на Шестьдесят шестой.

Вот они: Питер и Ребекка, уже отнюдь не юная чета на заднем сиденье (этого водителя зовут Абель Хибберт, он молодой, резкий, хмурый), прожившие вместе двадцать один год (уже почти двадцать два), относящиеся друг к другу с дружеским участием, хотя и не без иронии… Что касается секса, то его, конечно, меньше, чем раньше, но не то чтобы совсем нет, не так, как у некоторых других известных Питеру пар с многолетним стажем, и, тем не менее, в его годы хотелось бы иметь побольше явных свершений, испытывать более глубокое и сильное удовлетворение от достигнутого. Хотя, если разобраться, все не так уж плохо, вовсе нет. Питер Харрис, насупленный ребенок, угрюмый подросток, обладатель нескольких неглавных призов, подошел к данному этапу своей жизни, имея определенное общественное положение, свое дело, любящую жену… Вот он едет домой, чувствуя на шее тепло ее дыхания.

Come sail away, come sail away, come sail away with me, ла-ла-ла-ла…[5]

Опять эта песня.

Светофор меняет цвет, водитель жмет на газ.


Смысл секса в том…

У секса нет смысла.

Просто спустя столько лет могут возникнуть некоторые затруднения. Бывают ночи, когда чувствуешь, что… Как бы сказать… То есть не то чтобы тебе так уж хотелось секса, но перспектива превратиться в этаких полусупругов со взрослой проблемной дочерью и добрыми, хотя и несколько язвительными отношениями, уже не предполагающими секса субботней ночью, после вечеринки с дегустацией хваленой эксклюзивной водки Елены Петровой и выпитой потом в ресторане бутылки вина, привлекает тебя еще меньше.

Ему сорок четыре. Всего сорок четыре. Ей нет еще и сорока одного.

Рези в желудке, конечно, не способствуют сексуальному пылу. Кстати, что это может быть? Язва? Как ощущаются первые симптомы?

Она ныряет под одеяло в трусах, майке “Ханес” с V-образным вырезом и в хлопковых носках (у нее круглый год, до самого лета, мерзнут ноги). На нем – белые обтягивающие боксеры. Они проводят десять минут с Си-Эн-Эн (в Пакистане взорвали грузовик, начиненный взрывчаткой, тридцать семь погибших; в Кении подожгли церковь, число жертв уточняется; в Алабаме какой-то ненормальный сбросил с двадцатипятиметрового моста своих четверых детей – про лошадь ни слова, но, конечно, это могло бы попасть только в городские новости), затем, после короткого перескакивания с канала на канал они натыкаются на “Головокружение”[6], на ту сцену, где Джеймс Стюарт привозит Ким Новак (версию Мадлен) в миссию, чтобы убедить ее, что она не реинкарнация покойной куртизанки.

– Надо выключить, пока мы не втянулись, – говорит Ребекка.

– Который час?

– Начало первого.

– Сто лет не видел этого фильма.

– Между прочим, лошадь до сих пор там.

– Что?

– Вот эта лошадь.

В следующем кадре Джеймс Стюарт и Ким Новак сидят в винтажной карете, а еще через секунду на экране возникает лошадь в натуральную величину, сделанная из чего-то вроде папье-маше.

– Я думал, ты о сегодняшней лошади.

– А… Нет. Забавно, когда происходят такие наложения. Есть специальное слово…

– Симультанность. Откуда ты знаешь, что лошадь еще там?

– Я там была. В этой миссии. Студенткой. Там до сих пор все точно так же, как в кино.

– Ну, может быть, сейчас ее уже нет.

– Давай выключим.

– Почему?

– Я слишком устала.

– Но ведь завтра воскресенье.

– Ты же знаешь, чем кончится.

– Что кончится?

– Фильм.

– О да. А еще я знаю, что Анна Каренина бросится под поезд.

– Смотри, если хочешь.

– Нет, если тебе не хочется…

– Я устала. Завтра весь день буду вареная. Ты смотри.

– Но ты ведь не сможешь спать с включенным телевизором?

– Я попробую.

– Нет, зачем, не нужно.

Они досматривают до того места, когда Джеймс Стюарт видит – думает, что видит, – как Ким Новак падает с колокольни. И выключают сначала телевизор, потом свет.

– Нужно как-нибудь взять диск, – говорит Ребекка.

– Обязательно. Потрясающий фильм. Удивительный.

– Даже лучше, чем “Окно во двор”.

– Ты думаешь?

– Не знаю. Много лет не смотрела ни того, ни другого.

Они оба колеблются. Может быть, ей бы тоже хотелось просто уснуть? Не исключено. Всегда есть тот, кто целует, и тот, кого целуют. Спасибо, месье Пруст. Да, кажется, она бы предпочла пропустить секс. Почему она охладела к нему? Конечно, он набрал пару-тройку лишних килограммов вокруг талии. Да и его зад потерял былую упругость… А что, если она его разлюбила? Чем бы это было для него – трагедией или освобождением? Что бы произошло, если бы она отпустила его?

На самом деле это невозможно себе представить. С кем бы он разговаривал, ходил за продуктами, смотрел телевизор?

Сегодня тем, кто целует, будет он. Скорее всего, когда все начнется, она обрадуется. Разве нет?

Он целует ее. Она с готовностью возвращает поцелуй. С готовностью? По крайней мере, ему так кажется.

Сейчас ему уже, пожалуй, было бы трудно описать, что он чувствует, когда целует ее, вкус ее губ – уж слишком он смешался для него с его собственным. Он дотрагивается до ее волос, сжимает их в горсти и слегка тянет на себя. Первые несколько лет он обращался с ней грубее, пока не понял, что ей это уже не нравится, а возможно, и никогда не нравилось. Но все равно остались некие подобия прежних движений, как бы разыгрывание того, что происходило в те времена, когда все еще было внове и они занимались любовью с утра до вечера. Впрочем, даже тогда Питер сознавал, что его влечение к ней – лишь часть более общей картины; до нее он знал более страстный (хотя и менее чудесный) секс с тремя другими женщинами: первая изменила ему с его соседом по комнате, вторая – с фовистами, а третья… третий роман был чистой нелепицей. Секс с Ребеккой был совершенно замечательным с самого начала, просто потому, что это был секс с Ребеккой, а значит, с ее мудростью, нежностью, глубиной – в общем, с тем, что, по мере того как они все лучше и лучше узнавали друг друга, он затруднился бы назвать иначе, как полнотой ее бытия.

Она пробегает пальцами по его позвоночнику. Кладет ладонь на его ягодицы. Он отпускает ее волосы, сжимает согнутой в локте рукой ее плечи – он знает, что ей нравится, когда он крепко ее обнимает (одна из его фантазий о ее фантазиях: кровать исчезла, он удерживает ее на весу). Свободной рукой с Ребеккиной помощью он задирает ее футболку. У нее круглые маленькие груди (однажды, чтобы продемонстрировать величину, он приставил к одной из них бокал для шампанского; где это было – в летнем домике в Труро или в бед-энд-брекфест в Марине?), с годами ее соски слегка утолщились и потемнели – теперь они ровно с кончик его мизинца, а по цвету – как карандашные ластики. Когда-то они были меньше и розовее. Кажется. Питер из тех редких мужчин, которых не тянет к молоденьким женщинам, чему она отказывается верить.

Мы всегда беспокоимся не о том, о чем следует, не правда ли?

Он захватывает губами ее левый сосок. Бьет по нему языком. Она мурлычет. Это превратилось во что-то особенное: прикосновение губами к ее соску, и ее ответ, это музыкальное постанывание на выдохе, и короткая судорога, проходящая по ее телу, словно она сама не может поверить, что все это опять происходит. У него эрекция. Честно говоря, он уже сам не понимает, да, в общем-то, ему и не важно, когда он возбуждается сам по себе, а когда от того, что возбуждена она. Она крепко обхватывает его спину. До его ягодиц ей уже не дотянуться. Ему приятно, что ей нравится его зад. Он снова и снова кружит кончиком языка вокруг ее затвердевшего соска. Слегка постукивает пальцем по другому. Сегодняшняя ночь в основном будет посвящена ей. Это часто выясняется уже в постели (когда, кстати сказать, они в последний раз занимались любовью не ночью и не в постели?). И обычно связано с тем, кто кого целует первым. Стало быть, это ее ночь. В этом эротичность происходящего.

У нее жировая складка на животе, потяжелевшие бедра. Ладно. Знаешь, ты, Питер, тоже не порнозвезда.

Теперь его губы скользят вниз по ее животу, а подушечкой пальца он по-прежнему, только чуть сильнее, бьет по ее соску. Она издает негромкий удивленный вскрик. Она возбуждена, они оба возбуждены, и оба знают об этом; это чудо. Он перестает постукивать по соску, начинает ласкать его круговыми движениями, покусывает резинку ее трусиков, забирается языком под резинку. Лижет, нажимая не слишком сильно, но и не слишком слабо, волосы на лобке. Ее бедра подаются вперед, пальцы блуждают в его волосах.

Время приступать к решительным действиям и освободиться от одежды. Удобство брака в том, что теперь от вас уже не требуется, чтобы при переходе от одного этапа к другому не было швов. Постепенное разоблачение уже необязательно. Можно просто остановиться, снять то, что требуется снять, и продолжить. Он стаскивает боксеры через напряженный член и отбрасывает их в сторону. Поскольку это ночь для нее, он тут же снова ныряет обратно, как выясняется, еще до того, как Ребекка успела снять носки – она смеется. Он снова лижет ее лобок, пощипывает кончиками пальцев правый сосок. Стоп-кадр: вот они, голые (не считая ее носков, старых белых хлопковых носков, слегка пожелтевших на пятках, нужно купить новые). Она крепко сжимает ногами его голову, он, целуя, продвигается все ближе и ближе к вершине перевернутого треугольника. И вот он у цели, тут его не собьешь, про клитор он знает все, и это эротично: его ястребиная точность, ее экстаз, и – это уже слишком – нет, этого никогда не бывает слишком… Ее бедра обмякают, ноги тяжелее ложатся ему на плечи, “о-о-о-о-о”, шепчет она. Он чувствует ее запах, немножко напоминающий запах сырых креветок; именно в такие минуты он сильнее всего любит ее тело, оно его восхищает и даже слегка пугает; не исключено, что она испытывает нечто подобное к его фаллосу, хотя они никогда этого не обсуждали. Может быть, зря, но теперь уже момент упущен, не так ли? Он ведет ее к разрядке, пощипывая сосок большим и указательным пальцами, лаская клитор. Неотступно, неотступно, он знает (просто знает), что сейчас нельзя останавливаться, что важно, чтобы она почувствовала, что его язык, губы, пальцы найдут ее несмотря ни на что. Именно это (и кто знает, что еще) заставляет ее пройти весь путь до конца, именно это чувство, что ей некуда деться, что уже слишком поздно, сопротивление бесполезно, обратно дороги нет. Ее “о-о-о-о-о” становится громче. Это уже не шепот, она на финишной прямой, это всегда срабатывает (бывало ли так, чтобы она притворялась? Пожалуй, лучше не знать). Сегодня он доведет ее до конца именно таким способом – на более традиционный секс у них обоих просто нет сил, а потом она позаботится о нем, она тоже большой специалист по этой части; они оба все ближе и ближе к разрядке, а потом можно уснуть, а потом будет воскресенье.


У них живут две кошки: Люси и Берлин.

Что?

А, это был сон. Где он? В спальне. У себя дома. Рядом мирно посапывает Ребекка.

3.10. Он знает, что это значит. Роковое время. Он осторожно вылезает из кровати. Теперь ему не уснуть как минимум до пяти.

Он прикрывает дверь в спальню, идет на кухню, наливает себе водки (нет, он не чувствует разницы между этой, из их холодильника, и той дорогущей, привезенной контрабандой с Горного Урала, которой угощала их Елена Петрова). Вот он, абсолютно голый мужчина, пьет водку из бокала для сока. На своей кухне. Это его дом. Он идет в ванную за голубой таблеткой, потом забредает в гостиную, вернее в ту часть лофта, которую они так называют, потому что, по сути дела, все это одна большая комната, в которой они выгородили ванную и две спальни.

Считается, что это классное место. Они успели купить его до того, как рынок окончательно спятил. Им повезло. Так считается.

У него традиционная ночная эрекция. Неужели, мистер Харрис, даже спустя столько лет, на вас все так же неотразимо действует обстановка вашей собственной квартиры?

Кушетка (Крис Лехреке), кофейный столик (Эймс), лаконично совершенное кресло-качалка девятнадцатого века, люстра конца пятидесятых, чей дизайн вдохновлен первым космическим спутником, что (как они надеются) должно привнести иронию и снять излишнюю пафосность со всего остального. Книги, подсвечники, ковры. Произведения искусства.

В данный момент две картины и фотография. Отличный Бок Винсент (выставка распродана только наполовину; что творится с людьми?), обернутый бумагой и перевязанный бечевкой; и Лахти, изумительно тонкое изображение бедного Калькуттского квартала (его картины раскупили, кто бы мог подумать?). Ховард намечен на следующую осень в задней галерее, где обычно выставляется то, что подешевле. Не последнее дело, между прочим – тем более в наши дни. All the money’s gone, lord, where’d it go?[7] Из какой это песни “Битлз”?

Он подходит к окну, поднимает жалюзи. В три с чем-то ночи на Мёрсер-стрит ни единой души, только мандариновые отсветы на мокрой мостовой. Наверное, прошел небольшой дождь. Вообще, вид из их окна, как и из большинства нью-йоркских окон, не особенно впечатляет: серединный участок Мёрсер-стрит, между Спринг и Брум, невыразительный темно-коричневый фасад кирпичного дома напротив (иногда на четвертом этаже тоже горит свет по ночам; Питер представляет себе своего собрата по несчастью, надеется – и одновременно боится, – что тот подойдет к окну и увидит его); на тротуаре куча черных мешков с мусором; два переливчатых платья (одно зеленое, другое – кроваво-красное) в витрине маленького запредельно дорогого бутика, который, по всей вероятности, скоро разорится – все-таки Мёрсер-стрит пока еще не совсем правильное место для таких цен. Как и большинство нью-йоркских окон, их окно – живой портрет города. Днем – это пешеходы, преодолевающие десятиметровый отрезок своего жизненного пути. Ночью улица превращается в собственную фотографию с высоким разрешением. Если смотреть на нее достаточно продолжительное время, можно испытать то же, что при разглядывании работ Наумана, например, “Карты мастерской”, некое колдовское очарование, охватывающее тебя тем явственнее, чем дольше ты наблюдаешь за кошкой, мотыльком и мышью в этих якобы необитаемых ночных комнатах; и чем внимательнее смотришь, тем определеннее чувствуешь, что комнаты только кажутся пустыми, и дело даже не в воровато-мерцательной жизни животных и насекомых, но и в самих комнатах, с их стопками бумаги и чашками недопитого кофе, как будто они, сознавая или не сознавая это, населены призраками тех, кто еще недавно был здесь, а потом – встал и вышел. Если бы он, Питер, сейчас умер или просто оделся, вышел на улицу и никогда больше не вернулся, эта квартира тоже сохранила бы некую полуматериальную память о нем, нечто среднее между его внешним обликом и духовной сердцевиной.

Разве нет? Пусть ненадолго?

Не случайно ведь в викторианские времена плели венки из волос умерших возлюбленных.

Что бы подумал некий гипотетический незнакомец, заглянувший сюда после исчезновения Питера? Арт-дилер, вероятно, решил бы, что Питер сделал разумное вложение. Художник – большинство художников – не одобрил бы его выбор картин; а человек, никак не связанный с искусством, скорее всего, просто недоуменно пожал бы плечами: почему эта картина не распакована, почему не разрезали веревку и не сняли оберточную бумагу?

Страдающие бессонницей лучше других чувствуют, что значит быть привидением.

Я твой, темнота. Что это? Цитата из старой рок-песни или просто ощущение?

Проблема в том…

Перестань! Как ты смеешь заикаться о каких-то проблемах? Ты, входящий в 0,00001 процента благополучного населения. Кто это сказал Джозефу Маккарти: “А совесть у вас есть, сэр?” Необязательно быть злобным правым радикалом, чтобы оценить уместность вопроса.

И тем не менее…

Это твоя жизнь. Вполне вероятно, единственная. И вот ты стоишь на кухне в три часа ночи, пьешь водку и ждешь, когда же наконец подействует снотворное, чувствуя, как сквозь тебя течет время и твой призрак уже бродит по дому.

Он ощущает чье-то внимательное присутствие на периферии мира. Что-то клубится там. Что-то вроде одушевленной пульсации или золотого нимба, украшенного живыми огнями, мерцающего, как рыба в глубине океана. Нечто среднее между галактикой, сокровищами индийского раджи и сиянием непостижимой божественной тайны. Не будучи верующим, он обожает доренессансные иконы, с их позолоченными святыми и драгоценными окладами, не говоря уже о молочных мадоннах Беллини и прекрасных ангелах Микеланджело. Родись он в другую эпоху, он, возможно, стал бы монахом-художником, всю жизнь старательно иллюстрирующим одну-единственную страницу Священного Писания, например, “Бегство в Египет”, где два маленьких человечка с младенцем на руках навсегда застыли в своем странствии под лазурным небосводом, расписанным лучащимися золотыми звездами. Иногда – в том числе нынешней ночью – он чувствует этот средневековый мир грешников и редких святых, блуждающих под бездонным куполом вечности. Он историк искусства, может быть, ему следовало стать – как это называется? – реставратором, одним из тех, кто проводит свои дни в подвалах, расчищая работы старых мастеров, осторожно снимая слои краски и лака, напоминая самим себе (а затем и всему миру), что прошлое было ослепительно ярким: Парфенон сверкал золотом, картины Сёра полыхали всеми цветами радуги, а их классическая сумеречность – простое следствие недолговечности дешевой краски.

Однако на самом деле Питеру вовсе не хочется с утра до вечера просиживать в подвале. Он хотел бы быть не только хранителем и реставратором прошлого, но и деятелем настоящего. Пусть даже это настоящее ему совсем не по душе, и он не может не скорбеть по некоему утраченному миру, трудно сказать, какому именно, но определенно не похожему ни на эти груды черных мусорных мешков, сваленных на краю тротуара, ни на эти бесстыжие бутики-однодневки. Это нелепо и сентиментально, и он никогда ни с кем об этом не заговаривал, но временами – вот сейчас, например, – он чувствует, он почти уверен, что, несмотря на многочисленные факты, как будто свидетельствующие об обратном, на всех нас скоро обрушится ужасная ослепительная красота, подобная гневу Божьему, и затопив все и вся, ввергнет нас в пучину такой невообразимой свободы, что нам, сиротам, не останется ничего иного, как только попытаться начать все сначала.

Загрузка...