В салоне Лабрюйер обнаружил Яна, Пичу и госпожу Круминь. Ян деловито усаживал перед зимним фоном пожилую пару, госпожа Круминь при помощи самодельного клейстера и папиросной бумаги чинила альбом с карточками – кто-то из клиентов надорвал страницы. Пича же возил взад-вперед фотографический аппарат из орехового дерева, делая вид, будто сейчас найдет нужный ракурс и примется снимать. Он тоже хотел стать фотографом – кроме тех дней, когда, получив нагоняй за невыученные уроки, собирался на дикий Кавказ, в шайку абрека Зелимхана, любимца всех мальчишек. Пича собирал газетные вырезки, где говорилось о Зелимхане, обменивался ими с однокашниками и явно строил планы побега.
– Меня никто не искал? – спросил Лабрюйер.
– Нет, господин Лабрюйер, – кратко ответил Ян.
– Фрейлен Каролина ушла домой. Сказала, у нее голова болит, – добавила госпожа Круминь. – Никто из господ не заходил.
Она имела в виду наблюдательный отряд.
Хорь появился вечером, когда Ян, Пича и Лабрюйер справились с заказами. Он был в образе фрейлен Каролины, но плоховато с этим образом справлялся.
– Почему вы делаете мою работу? – сварливо спросил Хорь. – Я что, уже не в состоянии?
– Когда у дамы внезапная головная боль, лучше ее на время освободить от обязанностей, – недовольный его тоном, отрубил Лабрюйер. Он понимал, что в наблюдательном отряде старшие заботятся о Хоре и по-своему балуют его, но нужно же и меру знать.
Лабрюйер совершенно не желал ссориться с Хорем, а тот, видимо, как раз искал предлога, чтобы выкричать свое дурное настроение.
– Я пойду ужинать во «Франкфурт-на-Майне», – сказал Лабрюйер.
– Приятного аппетита, – буркнул Хорь.
Лабрюйер оделся, перешел Александровскую, кивнул швейцару и ощутил ладонь на своем плече. Он резко повернулся и увидел Енисеева.
– Я вовремя пришел. Не придется за тобой посылать. Устал, как собака, и голоден, как волк, – пожаловался Енисеев.
Они вошли в вестибюль, разделись, их отвели к хорошему столику в зале.
– Мы потерпели фиаско, брат Аякс, – сказал Енисеев. – А ты?
Если бы не это осточертевшее «брат Аякс» – Лабрюйер, возможно, рассказал бы Енисееву про свое приключение с госпожой Крамер. А так – вообще пропало желание что бы то ни было рассказывать.
– Я жду сообщения из Москвы от господина Кошко. И я просил сделать запрос в полицейское управление Выборга. Мне нужно знать все о девочке, которая там пропала, нужно знать обстоятельства, нужно знать также, далеко ли она жила от воды.
– Какой воды?
– Там вроде должен быть Финский залив, если школьная география не врет. Есть предположение, что у преступника своя лодка или даже яхта. Все три тела в Риге обнаружены или в реке, или в двух шагах от реки. Если удастся доказать, что выборгскую девочку вывезли на яхте, это – доказательство, что маньяк богат, имеет положение в обществе и ему есть что терять, отсюда и шантаж.
– Так… В Риге есть яхтклубы?
– Да, разумеется. На Кипенхольме, где поднято одно из тел, даже два – Лифляндский и Императорский Рижский.
– Я не сомневаюсь, что ты из-под земли выкопаешь своего маньяка… – буркнул Енисеев. – Другие версии нужны! А у тебя на нем свет клином сошелся. Можно подумать, в Риге только одно это и случилось. А в пятом году мало было, что ли, гадостей?
Лабрюйер вспомнил самовольное расследование госпожи Круминь.
– В пятом году были лживые доносы, но настоящие преступники не стали ждать, пока их отправят в Сибирь, сбежали. Вон два года назад в газетах писали – одна парочка в Лондоне вынырнула. Я даже фамилии запомнил – Сварс и Думниекс. Сперва вообразили себя анархистами, потом вздумали ограбить ювелирный магазин, стали пробиваться туда сквозь стенку из соседней квартиры, хозяин услышал, побежал в полицию. За ними пришли полицейские – они стали отстреливаться, пятерых, кажется, уложили. Потом в другой дом успели перебежать и там целое побоище устроили, против них две сотни полицейских послали – не смогли их взять. Оружия у них было – на целую дивизию. В конце концов к дому притащили батарею полевой артиллерии и всерьез собирались стрелять. Но по особой Божьей милости дом как-то сам загорелся сверху, перекрытия рухнули, тут нашим голубчикам и настал конец.
– Ничего себе… Думаешь, все бунтовщики разбежались? – в голосе Енисеева было великое сомнение. – Я так полагаю, прирожденные анархисты разбрелись по свету, а студенты из хороших семей понемногу стали возвращаться. Давай-ка, брат Аякс, искать злодеев и помимо твоего драгоценного маньяка. Конечно, покарать его, сукина сына, следует, и жестоко, но лучше бы ты сдал все, что наскреб по сусекам, своему другу Линдеру и попробовал идти другими путями.
Лабрюйер понял, что вот теперь он от маньяка уже не отступится.
– Я поищу другие пути, – сказал он. – Более того, один путь на примете у меня имеется.
Он имел в виду жалкого воришку Ротмана. Ротман, конечно же, врал – кто из этой публики не врет? Но Енисеев хочет непременно получить преступника родом из 1905 года – вот пусть и убедится, что искать такого человека – большая морока, нужно всю Ригу и окрестности перетрясти в поисках несправедливо обиженных.
– Это славно, брат Аякс. Ты пока доложить о нем не хочешь? Нет? Ну, это я понимаю – доложишь, когда будет что-то, так сказать, материальное.
– Хорошо.
Лабрюйер был готов даже предъявить Ротмана – пусть Енисеев сам его вранье про племянника слушает.
– Как там Хорь? – спросил Енисеев.
– Злится на всех.
– Это понятно! А на себя?
– Собрался идти на службу в богадельню.
Енисеев рассмеялся.
– Хоть он и испортил дело, а сердиться на него нелепо – каждый из нас мог точно так же испортить, ночью, да на бегу, да в суете… Ничего, начнем сначала. Судьба у нас такая…
Поужинав, Енисеев ушел, а Лабрюйер вернулся в фотографическое заведение. Там было пусто, куда подевался Хорь – непонятно. Забравшись в лабораторию, Лабрюйер опять достал Наташино письмо и опять задумался: ну, что на такое отвечать?
Единственная умная мысль была – посоветоваться с Ольгой Ливановой. Ольга – молодая дама, счастливая жена и мать, Наташу знает уже очень давно, и как принято говорить с образованными молодыми дамами – тоже знает. Но как это устроить?
Время было позднее, Лабрюйер пошел домой и на лестнице возле своей двери обнаружил Хоря – в штанах и рубахе, на плечи накинуто дамское широкое пальто. Хорь сидел на ступеньках и курил изумительно вонючую папиросу.
– Ты тоже считаешь, что я разгильдяй и слепая курица? – спросил Хорь.
– Ничего я не считаю. И никто так не считает.
– Горностай! Я же вижу! Он так смотрит! Сразу понятно, что он о тебе думает!
– Он иначе смотреть не умеет.
Лабрюйер отпер дверь, вошел в прихожую, обернулся.
– Тебе письменное приглашение? Золотыми чернилами и с виньетками? – полюбопытствовал он.
Хорь молча поднялся, погасил папиросу и вошел в Лабрюйерово жилище.
– Я должен как-то оправдаться. Он должен понять, понимаешь?.. И все должны понять! Если меня сейчас отправят в столицу, я застрелюсь.
– Почему вдруг?
– Потому что когда суд чести – виноватый обязан застрелиться.
– Какой еще суд чести?
– Офицерский.
Тут Лабрюйер впервые подумал, что весь наблюдательный отряд – офицеры. Жандармское прошлое Енисеева не было для него тайной, а вот что Хорь тоже имеет какое-то звание – раньше и на ум не брело.
– Тебя что, осудили?
– Я сам себя осудил. Я знаю, почему это все случилось. Вот, полюбуйся!
Хорь неожиданно достал револьвер.
– Ты что, с ума сошел?! – заорал Лабрюйер. – Покойника мне тут еще не хватало!
Хорь вытянул руку, словно целясь в Лабрюйера.
– Видишь? – спросил он. – Видишь?! А если бы из-за меня Барсук погиб?!
Рука дрожала.
– Дурака я вижу!
Лабрюйер шарахнулся в сторону, кинулся на Хоря, с хваткой опытного полицейского агента скрутил его и отнял револьвер.
– Институтка! Истеричка! – крикнул он. – Барынька с нервами! Подергайся мне еще!
Для надежности он уложил Хоря на пол лицом вниз и еще прижал коленом между лопаток. Продержав его так с минуту, Лабрюйер поднялся и ушел в комнату, оставив открытыми все двери – в том числе и на лестницу.
Хорь встал, постоял и тоже вошел в комнату.
– Истерик больше не будет, – сказал он. – Я знаю, что я должен делать.
– Вот и замечательно.
– Где мой револьвер?
– Завтра отдам. Он тебе ночью не нужен. Иди спать.
Хорь постоял, помолчал и ушел.
Лабрюйер запер за ним дверь и крепко задумался. Было уже не до любовной переписки. Он видел – Хорь не выдержал напряжения. Да и куда ему – кажись, двадцать два года мальчишке, выглядит еще моложе. Целыми днями изволь изображать фрейлен Каролину, как там про клоуна в цирке говорят – весь вечер на манеже… А когда приходится играть роль – с ней малость срастаешься. Придумало же начальство школу для Хоря!..
А тут еще и Вилли. Хорь не назвал этого имени, но Лабрюйеру такая откровенность и не требовалась.
Понять бы еще, что именно там произошло…
Горестно вздохнув, Лабрюйер стал раздеваться. Потом лег, укрылся поплотнее, уставился в потолок, почувствовал неодолимую власть дремы, обрадовался – и потихоньку уплыл в сон.
Сколько времени этот сон длился – неизвестно. Когда Лабрюйер усилием воли разбудил себя, за окном был обычный зимний мрак. Но нужно было сесть и вспомнить те слова, что он произносил во сне. Там ему удалось написать письмо Наташе Иртенской! И это было замечательное письмо. Вот только хитро устроенная человеческая память этого письма не удержала.
Но во сне Наташа получила письмо и даже, кажется, какие-то строки прочитала вслух. Он вспомнил прекрасный профиль Орлеанской девственницы, изящный наклон шеи, темные кудри на белой коже. Все это присутствовало во сне. И снова, после всех сомнений, он понял, что никуда ему от этой женщины не деться. И придется понимать то, что она говорит и пишет, хотя для обычного нормального мужчины это загадка…
Утром Лабрюйер отправился в фотографическое заведение. Хорь уже был там – по видимости спокойный, деловитый, хотя мордочка осунулась – или плохо спал, или вообще не сумел заснуть. А две бессонные ночи подряд никого не красят.
– Из Москвы телефонировали, – сказал Хорь. – Я записал. Нашли мать убитой Марии Урманцевой. Она от горя забилась в какую-то глушь, названия я не разобрал, там единственный подходящий телефон – за десять верст от усадьбы, в полицейском участке. Сегодня в четыре часа пополудни она там будет, и ты сможешь с ней поговорить. Зовут ее Анна Григорьевна.
– Хорошо, благодарю.
– И еще – к тебе человек приходил.
– Что за человек?
– Нищий какой-то, прихрамывал. Очень огорчился, что не застал.
– Ничего не велел передать?
– Сказал, он какого-то свидетеля нашел. Какого, зачем – не объяснил.
– Ротман, что ли? Вот такой, вроде карлика, – Лабрюйер показал ладонью рост Ротмана. – Мордочка – как у мопса.
– Он самый. Что-то ценное? – заинтересовался Хорь.
– Черт его знает, может, и ценное. Больше ничего не сказал?
– Гривенник попросил. Я дал.
– Это правильно…
– Ушел в сторону Матвеевского рынка.
– У него там где-то логово, – вспомнив воровство в кондитерской, сказал Лабрюйер. – Ну-ка, прогуляюсь я, что ли…
Хорь внимательно посмотрел на него.
Когда Хорь не валял дурака, изображая эмансипированную фотографессу, взгляд у него был живой и умный. Взгляд, выдающий чутье, которое или вырабатывается годами службы, или дается от рождения.
– Револьвер возьми, Леопард, – сказал Хорь.
– Отчего же не взять…
Хорь явно ощутил что-то тревожное. А Лабрюйер уже, оказывается, стал срастаться с «наблюдательным отрядом» – и последовал совету почти без рассуждений, как и полагается в непростой ситуации.
Поскольку визитной карточки Ротман не оставил, следовало начать с кондитерской, а заодно съесть там что-то, что бы порадовало душу и желудок. Была тайная мысль – вдруг Ольга Ливанова опять приведет туда своих ребятишек?
Эта женщина ему очень нравилась. Не так, как Наташа, конечно – а платонически. Она, по его мнению, была той идеальной женой и матерью, которую хотел бы видеть хозяйкой в своем доме любой мужчина: красавица, умница, способная на истинную верность и преданность. Но вот только в кондитерской ее не оказалось…
Лабрюйер съел кусок вишневого штруделя, оценив тонкость раскатанного теста и аромат, выпил чашку кофе со сливками и подождал, пока выйдет пожилая женщина в длинном клеенчатом фартуке, чтобы убрать посуду и поменять скатерти – скатерка в приличной кондитерской должна быть безупречной белизны.
Он спросил, не помнит ли фрау малорослого воришку, что стянул у него кусок яблочного пирога с миндалем.
– Как не помнить, – ответила фрау, очень польщенная таким обращением, и перешла на совсем светский тон: – Тот пьянчужка, что обокрал его, тут часто околачивается, и если он был настолько добр, что не сдал пьянчужку в полицию, то это напрасно – таких бездельников следует выгонять из Риги.
Говорить о собеседнике «он» или «она» было изысканной немецкой вежливостью.
– Не знает ли фрау, где бездельник живет? – поинтересовался Лабрюйер. – Она сделала бы хорошее дело, если бы подсказала, где искать того человека. Она не знает, что он когда-то был уважаемым человеком…
– Может быть, работал на «Фениксе»? – предположила женщина. – Я живу недалеко от «Феникса» и раза два его там встречала.
– Да, у него такая внешность и походка, что их легко запомнить. Я был бы ей признателен, если бы она расспросила соседок, – сказав это, Лабрюйер положил на стол полтинник, деньги для фрау, убирающей грязную посуду, неплохие – день ее работы в кондитерской.
– Он очень любезен, – сказала женщина и, взяв деньги, сделала книксен.
Не то чтобы Лабрюйер жалел всех воришек подряд… Некоторых просто на дух не переносил, и немалое их количество могло бы предъявить дырки во рту на месте выбитых его кулаком зубов.
Ротмана он пожалел случайно. Рождественское настроение, воспоминание о давней погоне по льду, жалкий вид обреченного на голодную смерть старичка – все разом как-то смягчило душу. А вот теперь расхлебывай – ищи этого Ротмана по трущобам!
Но уже хоть было о чем рассказать Енисееву.
В фотографическое заведение Лабрюйер вернулся вовремя – понабежали клиенты, Хорь рассаживал семейство на помосте, Пича тащил туда чучело козы, Ян вовсю трудился в лаборатории, а своей очереди ждали две молодые пары, и Лабрюйер пошел развлекать их светской беседой, показывать альбомы с образцами, предлагать различные фоны.
Потом пришел Енисеев. Лабрюйер даже не сразу узнал его – контрразведчик добавил к своим великолепным усам еще и подходящую по цвету бороду.
– Это ты, брат Аякс, еще Росомаху не видел! Он тоже при бороде, – обрадовал Енисеев. – Изображает лицо духовного звания, так молодые дамочки подбегают, благословения просят. Ну-ка, пусть меня сейчас сфотографируют. Хоть на старости лет буду картинки показывать и хвастать, какой был добропорядочный.
– Никаких карточек, – строго сказал Хорь.
– Печально, фрейлен. Это чем запахло?
– Это Пича с черного хода обед нам в судках принес.
– Батюшки-светы, я же забыл пообедать…
Когда Енисеев отворил двери, ведущую в служебные помещения, все стало ясно – запах действительно был ядреный. Пича принес сосиски с тушеной капустой.
– За столом – никаких деловых разговоров, – распорядился Хорь.
– Боишься испортить аппетит? Ну, ладно, ладно! Как начальство велит – так и будет, – не в силах отказаться от вечного своего ехидства, ответил Енисеев.
– Хорь прав. Если начнем толковать о покойниках, точно кусок в горло не полезет, – проворчал Лабрюйер.
В четыре, стоило пробить настенным часам, раздался телефонный звонок. Потребовали господина Гроссмайстера.
– Я слушаю, – ответил Лабрюйер.
– С вами по вашей просьбе будет говорить госпожа Урманцева. Но просьба не затягивать разговор, – строго сказал мужчина, очевидно – кто-то из персонала полицейского участка.
– Разумеется.
Несколько секунд Лабрюйер слушал отдаленный скрежет и перестук. Наконец прозвучало нерешительное:
– Добрый день.
Говорила женщина, причем, видимо, немолодая.
– Добрый день, Анна Григорьевна. Я – Александр Иванович Гроссмайстер.
– Мне сказали, что вы хотите… что вам нужно… простите…
Дыхание незримой женщины стало прерывистым. Лабрюйер понял – заплакала.
– Сударыня, сударыня, может быть, нам лучше поговорить в другое время?
– Нет, нет, сейчас, простите меня… простите, ради бога… моя девочка… Минутку, всего минутку…
Там, за тысячу верст от Риги, кто-то принес женщине стакан с водой, невнятно бубнил – успокаивал как умел. Прошло минуты три по меньшей мере, Лабрюйер терпеливо ждал, не отнимая трубки от уха.
– Простите, Александр Иванович, – наконец сказала женщина. – Я уже могу говорить. Мне сказали – вы полагаете, будто мою Машеньку убил не тот, кого судили?
– Да, я так полагаю. Виноват другой человек. Не тот студент, которого врачи признали невменяемым и пожизненно заперли в больнице на Александровских высотах…
– Где?
– Это – место, где в Риге содержат умалишенных. Там и вменяемый может ума лишиться. Сударыня, я могу задавать вам вопросы?
– Да, конечно, задавайте.
– С девочкой была гувернантка.
– Я же не могла отправить ее одну.
– Гувернантка исчезла вместе с девочкой. Мне нашли бумаги по этому делу. Они обе исчезли двадцатого мая, а двадцать пятого девочку нашли. Гувернантка же больше не появлялась.
– Да, я это знаю.
– Действительно – не появлялась? Не пыталась с вами встретиться? Не писала вам?
Женщина ответила не сразу.
– Нет, встретиться не пыталась…
Лабрюйер отметил эту паузу, сделал зарубочку в памяти и продолжал:
– Есть предположение, будто бы преступник действовал в сговоре с гувернанткой, и она вывела девочку из дома…
– Нет, нет! Что вы такое говорите! Этого быть не могло!
– Почему же не могло? Гувернантка – особа небогатая, ей могли хорошо заплатить.
– Нет, она бы не сделала этого! Совершенно невозможно!
– Почему, сударыня?
– Потому что она… она сестра моей Машеньки…
– Как такое возможно? – Лабрюйер был в полнейшем изумлении.
– Возможно. Я вышла замуж совсем молодой, мой покойный супруг был старше меня на пятнадцать лет. Вы знаете, многие мужчины до свадьбы ведут совершенно ужасный образ жизни. Не все так порядочны, как покойный Викентий Иванович. Он через год после свадьбы рассказал мне про свою внебрачную дочь. Он был в связи с гувернанткой своей младшей сестры, немочкой из Ревеля. Жениться на ней он не мог, но содействовал ее браку с очень приличным человеком, также немцем, жившим в Саратове. То есть эта женщина поселилась там, где о ней никто ничего не знал. Муж помогал деньгами, оплатил образование своей дочери. А потом там, в Саратове, случилось поветрие, вся семья погибла, кроме Амелии, она осталась совсем одна. Он узнал об этом, сказал мне, я видела – он переживает. Я тогда сказала: нашей Машеньке нужна гувернантка, давай возьмем девушку в дом, потом найдется жених, это будет по-христиански. Она образованная, знает немецкий и французский, хорошо воспитана, ее учили музыке, тут она будет под присмотром… и, в общем… вот так мы решили…
– Эта Амелия знала, что Маша – ее сестра?
– Да, знала. Потому и говорю – она не могла предать, не могла продать!.. – выкрикнула госпожа Урманцева. – Она так привязалась к Машеньке! Не смейте думать о ней плохо!
– Что, если и она погибла? – осторожно спросил Лабрюйер.
– Это вполне может быть, – подумав, ответила госпожа Урманцева.
– То есть, если бы она осталась жива, она бы непременно приехала к вам?
– Да, да, приехала бы. Куда же ей еще ехать?
– Действительно… Госпожа Урманцева, вы сообщили очень важные сведения. Поверьте, я сделаю все возможное…
– Да, да, я вам верю! Может быть, нужны деньги? Я имею средства! Я хотела бы употребить их на поиск убийцы!
– Анна Григорьевна, если потребуется – вам телефонируют. Не беспокойтесь, я понимаю ваше желание и при необходимости прямо обращусь к вам.
– Да хранит вас Господь! Я буду молиться за вас!
– С Божьей помощью мы в этом деле разберемся, – серьезно ответил Лабрюйер.
Тем разговор, в сущности, и кончился.
– Ну, что, Леопард? – спросил Енисеев, слушавший через отводную трубку.
– Врет. Гувернантка ей писала. И хотел бы я знать, что именно. Послушай, мне нужны сведения об этой Анне Григорьевне. Я понимаю, что после смерти дочери можно запереться в усадьбе бог весть на сколько лет. Но вдруг она куда-то выезжала, вдруг нанимала частного агента. Ее прошлое, словом, все, что удастся собрать.
– Ну, какое может быть прошлое у провинциальной дворяночки? Хорошо, я дам задание… – Енисеев пристально посмотрел на Лабрюйера. – Ты что-то учуял?
– Когда мне врут, я думаю: от меня хотят скрыть именно то, что мне было бы необходимо. Если госпожа Урманцева в переписке с гувернанткой, то, может быть, гувернантка и могла бы указать на убийцу. То, что дама сей факт скрывает, очень подозрительно. И заставляет усомниться в высоких моральных качествах сей дамы.
– А не собираешься ли ты зря потрать казенные деньги? – спросил Енисеев. – Кучу времени изведешь, а это окажется всего лишь старый развратник, не имеющий никакого отношения к военным заказам.
– Я это допускаю, – подумав, признался Лабрюйер. – Но я уже стал искать злодеев девятьсот пятого года. Есть у меня один человечек, который мог бы дать любопытные сведения.
– Это хорошо. Двигайся в этом направлении. А я, так и быть, затребую досье на госпожу Урманцеву, раз тебе этого хочется.
– Больше всего на свете мне хочется уехать куда-нибудь в Марсель, – признался Лабрюйер, – и сидеть там на набережной, греться на солнышке и вообще ни о чем не думать.
– Мне тоже.
Но вместо марсельской набережной Лабрюйер отправился на Конюшенную улицу, и не теплое французское солнышко, а холодная прибалтийская метель ожидала его в этом путешествии.
Панкратов впустил его не сразу – сперва сквозь дверь задал вопросы о их совместном боевом прошлом. Потом, отворив, извинился – голос-то подделать несложно.
– Ты правильно поступил, – сказал ему Лабрюйер. – Ну, какие новости?
– Вроде никаких.
– Может, поживешь пока у родни?
Покидать свой дом Панкратов отказался наотрез, и Лабрюйер ушел.
Наутро Лабрюйер отправился завтракать в кондитерскую. Он заранее приготовил полтину для своей осведомительницы. И она действительно заслужила эту полтину.
Ротман проживал вместе с двумя такими же обездоленными на Соколиной улице, в подвале. От завода «Феникс» дом отделяла железная дорога, и фрау из кондитерской дала точные приметы. Поселиться там им удалось по простой причине: раньше дом стоял довольно далеко от кладбища, но оно росло, росло и чуть ли не вплотную к забору приблизилось. А кому охота любоваться в окошко на ряды крестов? Поэтому жилье в доме было дешевое, а в подвал хозяин пустил вообще бесплатно – чтобы там жили, по крайней мере, люди, ему известные и безобидные, а не обнаружилось в один прекрасный день пристанище головорезов.
Выходя из дома, Лабрюйер подумал, а надо ли брать с собой револьвер. Ходить с оружием в кондитерскую – как будто странно. Однако он помнил, как Хорь, когда речь зашла о Ротмане, сказал ему:
– Револьвер возьми, Леопард.
Лабрюйер и сам сталкивался с необъяснимыми случаями интуиции. Так что оружие он зарядил и взял. До нужного ему дома было около двух верст, и он решил взять ормана. Шансов встретить Ротмана в подвале было маловато, но Лабрюйер заготовил записку: «Ротман, загляни к тому человеку, который тебя на Рождество колбасой угощал».
Дом был двухэтажный, деревянный, входов два – с улицы и с торца, а вход в подвал – со двора, хотя трудно назвать ничем не огороженное пространство двором. Забор, видимо, когда-то был, но его снесли, и не осталось преграды между домом и кладбищем. Щелястая, наклонно устроенная дверь подвала имела петли для замка, но самого замка не имела.
В подвале было пусто – одни кучи тряпья да старые перины, несколько ящиков, заменявших мебель, и, возможно, крысы. Ради такого имущества не стоило запирать дверь. Однако там было куда теплее, чем на улице.
Лабрюйер несколько раз позвал Ротмана – тот не отозвался. Тогда Лабрюйер выбрался по крутой лестнице с почти прогнившими ступеньками и решил посмотреть, что делается в окрестностях. Его заинтересовало кладбище.
В такое время года, в метелицу, да еще с утра, мало кто ходит навестить дорогих покойников, все могилы – в снегу, разве что явятся землекопы – расчистят площадку и выроют яму гробового размера. Но для чего бы гробокопателям шастать к заснеженным могилам, от которых до двери в подвал – два не два, а шагов всего лишь с три десятка? Ямы глубиной чуть ли не в аршин, запорошенные снегом, могли быть только человечьими следами. И никак не оставленными жителем подвала – они до двери не доходили.
Кто-то со стороны кладбища приблизился к подвалу и ушел обратно.
Хорь не мог знать, что Лабрюйер увидит эти следы, но опасность учуял.
Кто-то день или два назад подходил к дому, но зачем?
Лабрюйер внимательно рассмотрел ту стенку дома, что смотрела на кладбище. Окна были расположены в ряд, но одно выбивалось из общего строя. Оно и размером было меньше прочих. Лабрюйер понял, что это лестничное окно между этажами. Недолго думая, он обежал дом и рванул на себя входную дверь.
Лестница оказалась крутой и грязной. Лабрюйер поднялся к окну. Перед ним был кладбищенский пейзаж, бело-серый, с черными силуэтами деревьев и крестами. Пейзаж наводил на возвышенные мысли: а хорошо бы застрелиться и упокоиться в этой белизне, в этом несокрушимом молчании. Но Лабрюйеру было не до того – он вышел на охоту.
Следы, насколько он видел, шли со стороны улицы Мирной. Складывалось впечатление, что неизвестный противник что-то на кладбище искал. Он не просто обходил белые холмики, из которых торчали кресты, деревянные и каменные, он двигался по дуге. Лабрюйер подумал, что неплохо бы забраться на крышу, чтобы сверху лучше разглядеть следы и понять тактику противника. Он хотел убедиться, что в центре окружности, которую протоптал противник, именно дом, где поселился Ротман, а возможно, и дверь подвала.
Нужно было предупредить Ротмана и спрятать старика от греха подальше хотя бы в какой-нибудь богадельне. Но пойдет ли он в богадельню, где наверняка строгие правила и куча всяких запретов?
Где днем искать Ротмана, Лабрюйер не знал. Он присел на подоконнике и задумался, глядя на пейзаж. Тишина и белизна завораживали его – как недавно на берегу залива. А кресты – ну, что кресты? Дело житейское…
Время текло, душа сливалась с пейзажем. Душе была необходима пустота – выкинув все лишнее, можно поместить в себя необходимое. А это необходимое – чувство к Наташе Иртенской? Или их странные отношения – обоюдоострая ошибка? Любить нужно женщину, которую понимаешь, а Лабрюйер Наташу не понимал. Даже если бы она ему написала, как ходила к «Мюру и Мерилизу» выбирать себе шляпку – это было бы правильнее, женщина и должна думать о шляпках. Но исповедь?.. Этак, чего доброго, ляжешь с ней в постель, а она там вдруг заговорит о том, как в покойного мужа из револьвера стреляла…