Не проклюй мне висок – он ещё пригодится
нам с тобой, моя нетерпеливая птица,
по калибру колибри, фламинго по сути,
мне фламенко твоей нестихающей сутры
так понятно и близко – да на сердце пусто,
тут гори-не гори – всё равно не отпустит,
несжигаемый стержень внутри оперенья
неохотно поддерживает горенье —
сталактитом пещерным, колонной античной,
черепашкой без панциря – ах, неприличной,
Крейзи Грант по волнам, по барханам медовым
на порог болевой – восходи, будь, как дома.
Этот свет золотых и пустынных оттенков
так неровно дрожит – видно, скоро погаснет,
я приму это easy, не бейся об стенку,
не коси этот камень в висках мне – напрасно,
разве я человек? Я всего лишь апостол,
и моё отражение – только витрина
всех моих заблуждений. Ты думаешь, просто
пред учителем встать с головою повинной,
не найдя никакого решенья задачи?
Спи, глазок, спи, другой – а про третий забуду,
он не даст мне соврать – так жила, не иначе —
и потащат вину караваны верблюдов.
И пускай в мою честь назовут новый комплекс,
только ты – улетай с нехорошей квартиры.
Где твои амулеты? Надёжен ли компас?
Я тебя отпущу в Благовещенье – с миром.
Я люблю одинокий человеческий голос, истерзанный любовью.
На изгибе весны, на суставе грозы с потепленьем,
с набуханием почек, паническим ростом травы,
разветвленьем суждений о жизни и воцерковленьем
всех агностиков – к Пасхе, с прощеньем чужой нелюбви,
во младенчестве млечном и солнечном Вербной недели,
сквозь десант одуванчиков в каждый очнувшийся двор
прорастает отчаянно глупое счастье апреля,
просто так, от души, нашей злой правоте не в укор.
Как на скалах цветы – не для нас распускают созвездья
в раннем марте, под снегом, на северных склонах, во мхах —
да кому мы нужны с нашей правдой, и болью, и жестью,
вечной просьбой бессмертия и паранойей греха —
в царской щедрости мокрого парка. Так что ж мы, уроды,
сами сбыться мешаем своим нерассказанным снам?
Под раскаты грозы пубертатного времени года
в мир, любовью истерзанный, всё ещё входит весна.
Твои диктанты всё короче —
Ты больше стал мне доверять?
А может, меньше? Между прочим,
я разучилась повторять
слова молитвы. Паранойя
терзает эпигонов всласть,
те, кто спасён в ковчеге Ноя,
хотят ещё куда попасть,
да забывают от азарта,
о том, что человек не зверь,
что золотому миллиарду
не уберечься от потерь,
что голодающие дети
нам не простят своей судьбы,
и много есть чего на свете,
что не вмещают наши лбы —
упрямые от страха смерти
и робкие от страха жить.
Не для меня планета вертит
Твои цветные витражи,
В мозгу искажены масштабы —
пыталась верить, не любя,
а без задания генштаба
так сложно познавать себя,
не отвратит Твой гневный окрик
от эйфории, от нытья,
и я сама себе апокриф,
сама себе епитимья,
сложнее пуританских правил
нескромное Твоё кино,
порой Твой юмор аморален —
но что поделаешь – смешно.
И кризис, и холодная зима —
но есть БГ. Семь бед – за все отвечу.
Наушники не стоит вынимать —
без них так страшно. Нелогичен вечер,
негармоничен – этот лязг и визг
недружественный, слякоть, оригами
двумерных ёлок, плоских, грузовик
наполнивших рядами, штабелями,
и радио в маршрутке. Стёб да стёб
кругом. И кризис бродит по Европе.
Бьёт склянку колокол. И музыка растёт
в наушниках. Свободна от оброка
произнести, не применяя ямб
тот монолог, что сам в меня вселился.
Мороз крепчал – надёжный старый штамп,
мороз крепчал – и Чехов веселился.
Её материал – сплошной бетон,
а ты в него вгрызаешься зубами,
пока не разглядишь, что небосклон
не над тобой уже, а под ногами,
вокруг, везде… И призраки мостов
встают в тумане. Встречных глаз унынье.
Звезда над филармонией. Ростов —
сверхперенаселённая пустыня.
По мне звонит в кармане телефон.
Спасибо. Доживём до новых вёсен.
Я принимаю, узнаю, и звон
мобильника приветствует – прорвёмся.
Ты можешь подвести коня к реке, но ты не можешь заставить его пить.
Воскресение. Чайно-ореховый омут
глаз напротив. Как редко играем мы с ней!
Наши шахматы можно назвать по-другому,
потому что Алёнка жалеет коней —
и своих, и моих. Отдаёт, не колеблясь,
и красавца ферзя, и тупую ладью,
но четыре лошадки, изящных, как лебеди,
неизменно должны оставаться в строю.
От волненья у пешки затылок искусан,
в каждой партии странные строим миры.
Я иду вслед за ней в этом важном искусстве,
я учусь выходить за пределы игры.
Надо выдержать паузу, выдержать спину
и подробно прожить откровения дня.
Эта партия сыграна наполовину.
В ферзи я не хочу. Отыграю коня.
Торжество справедливости – странная помесь
пустоты и досады – сквозь пальцы улов.
Выхожу на спираль – если вовремя вспомню,
что великий квадрат не имеет углов[1].
Ни корон, ни дворцов, ни слонов, ни пехоты,
перейду чёрно-белых границ череду,
распущу свою армию за поворотом
и коня вороного к реке поведу.
Там солнце рыщет спаниелем рыжим,
но непрямоугольные миры
и первобытный хаос неподвижны
внутри курчавой Иверской горы,
лишь факельных огней протуберанцы.
Не обернусь, но знаю наизусть —
такой организацией пространства
теперь я никогда не надышусь.
Под трещинами каменного неба
неровный серый грубый известняк,
зелёные отметки наводнений,
подземные овраги – и сквозняк
там, где неверной левой я ступала
на твой ребристый серебристый спуск,
в колонию кальцитовых кристаллов,
не раскрывая створок, как моллюск,
от рукокрылых прячась в нишах скользких,
в меандрах холодея на ходу.
Мне скажет Персефона – ты не бойся,
иди, не так уж страшно здесь, в аду.
В энергию застывших водопадов,
в холодный бунт мерцающих озёр,
клыков известняковых эскапады
ты обратишь свой страх и свой позор.
Прошу – «Приятель, убери свой Nikon» —
уже одной из местных Персефон, —
как в храме – ну нельзя на фоне ликов! —
так здесь – нельзя, здесь сам ты – только фон!
Нет воли разозлиться, крикнуть – «тише!»,
их болтовня пуста – да неспроста.
Они галдят – чтобы себя не слышать —
и всё же их спасает красота,
по капле, не спеша, как сталактиты
растут в веках – так в нас растёт душа
Вселенной, так тысячелетья слиты
в спартанский твой космический ландшафт.
А поклониться каменной Медузе
лишь избранным дано – так за алтарь
не каждого пускают. Разве – музы
по кружевным полам, да пара стай
нетопырей. А в карстовых глазницах
звучит орган. Не поросли бы мхом!
И как бы мне в сердцах не разразиться
наивно-назидательным стихом…
Этот город накроет волной.
Мы – не сможем… Да, в сущности, кто мы —
перед вольной летящей стеной
побледневшие нервные гномы?
Наши статуи, парки, дворцы,
балюстрады и автомобили…
И коня-то уже под уздцы
не удержим. Давно позабыли,
как вставать на защиту страны,
усмирять и врага, и стихию,
наши мысли больны и странны —
графоманской строкой на стихире.
Бедный город, как в грязных бинтах,
в липком рыхлом подтаявшем снеге,
протекающем в тонких местах…
По такому ль надменный Онегин
возвращался домой из гостей?
Разве столько отчаянья в чае
ежеутреннем – было в начале?
На глазах изумлённых детей
под дурацкий закадровый смех
проворонили землю, разини.
Жаль, когда-то подумать за всех
не успел Доменико Трезини.
Охта-центры, спустившись с высот,
ищут новый оффшор торопливо,
и уже нас ничто не спасёт —
даже дамба в Финском заливе,
слишком поздно. Очнувшись от сна,
прозревает последний тупица —
раз в столетье приходит волна,
от которой нельзя откупиться.
Я молчу. Я молчу и молюсь.
Я молчу, и молюсь, и надеюсь.
Но уже обживает моллюск
день Помпеи в последнем музее,
но уже доедает слизняк
чистотел вдоль железной дороги…
Да, сейчас у меня депрессняк,
так что ты меня лучше не трогай.
Да помилует праведный суд
соль и суть его нежной психеи.
Этот город, пожалуй, спасут.
Только мы – всё равно не успеем.
Жить можно, если нет альтернатив,
с их жалостью к себе и пышным бредом.
Скажи, когда сбиваешься с пути —
я здесь живу. Не ждите, не уеду.
Вдруг, ни с чего, поймёшь как дважды два —
тебя приговорили к вечной жизни —
когда плывёт по Горького трамвай —
одинадцатипалубным круизным…
А в небе лето – аж до глубины,
до донышка, до самого седьмого —
акацией пропитано. Длинны
периоды его, прочны основы,
оно в себе уверено – плывёт
гондолой ладной по Канале Гранде
и плавит мёд шестиугольных сот
для шестикрылых, и поля лаванды
полощет в струях, окунает в зной
и отражает в колыханье света.
Так подними мне веки! Я давно
не видела зимы, весны и лета
и осени. Послушай, осени,
взгляни – и научи дышать, как надо!
…Свой крест – свой балансир – начнёшь ценить,
пройдя две трети этого каната.
В клоаке лета, в транспортном аду
строчить себе же смс неловко,
оформить то, что ты имел в виду,
в простую форму. Формулу. Формовка
стихий в слова и строки допоздна —
и смежить веки в неге новой сутры.
И выскользнуть из мягких лапок сна
к ребёнку народившегося утра.
Истеричный порыв сочинять в электричке,
свой глоточек свободы испить до конца,
внутривенно, по капле, ни йоты сырца
не пролить-проворонить, чатланские спички
не истратить бездарно. Побеги
по ошибке – а значит, для муки,
тянут почки, укрытые снегом,
как ребёнок – озябшие руки.
На замке подсознание, ключик утерян,
не дано удержать себя в рамках судьбы —
лишь бы с ритма не сбиться. А поезд отмерит
твой полёт и гордыню, смиренье и быт.
Я вдохну дым чужой сигареты.
Частью флоры – без ягод и листьев —
встрепенётся ушедшее лето —
опылится само, окрылится,
и взлетит – несмышлёным огнём скоротечным.
Но шлагбаум – как огненный меч – неспроста.
Но в узоры сплетаются бренность и вечность,
жизнь и смерть, жар и лёд, и во всём – красота.
Этот калейдоскоп ирреален —
под изорванным в пух покрывалом —
вечно старые камни развалин,
вечно юные камни обвалов.
Это раньше поэтов манила бездомность,
а сегодня отвратно бездомны бомжи,
этот жалкий обмылок, гниющий обломок
богоданной бессмертной погибшей души.
Страшный след, необузданный, тёмный,
катастрофы, потери, протеста,
и в психушке с Иваном Бездомным
для него не находится места.
Не соткать ровной ткани самой Афродите —
чудо-зёрна от плевел нельзя отделить.
Кудри рыжего дыма растают в зените,
на немытом стекле проступает delete.
Но в зигзаги невидимой нитью
мягко вписана кем-то кривая.
Поезд мчится. И музыка Шнитке
разрушает мне мозг, развивая.
Диктат языка начинается с табула расы
и школьной привычки обгрызть то, что держишь в руках,
с невнятной, крылатой, едва оперившейся фразы, —
стряхнув твои вздохи, эпитеты, блёстки и стразы,
лучом неподкупным и строгим ложится строка.
Симфония звуков, оттенков и запахов лета,
тебе одному предназначенный смайлик луны…
На лживый вопрос не бывает правдивых ответов,
и снова вернётся с жужжащим нытьём рикошета
унылая правда твоей ницшеанской страны.
В глубинах фрактальной мозаики листьев каштана
проступит на миг – что сумею, в себе сохраню,
увижу, где хуже – да видимо, там и останусь.
Сбегу – мир не выдаст однажды открытую тайну,
она не случайно доверена мне – и огню.
Но сколько ни лей эталонную мёртвую воду,
ничто не срастётся – и дальше пойдём налегке.
Ни Чёрная речка, ни Припять, ни Калка, ни Волга
нас не научили – что ж толку в той музыке колкой,
тревожным рефреном пружинящей в каждой строке?
Порталы закрыты, здесь каждый в своей параллели,
– но слабенький звон несквозной переклички имён…
Со скрипом немазаным тронется жизни телега,
востребован стих некрещёным моим поколеньем,
как тонкая ниточка рвущейся связи времён…
Диктует язык – и уже раскрываются створки
моллюска души – ну, дыши, будь живее, чем ртуть,
и выпусти джинна пружину из тесной подкорки, —
я знаю, как надо, я здесь ничего не испорчу!
…Забудь о свободе. Придумай другую мечту.
Откуда свобода у тех, в чьём роду крепостные?
Дурная генетика в нас – и бессильны волхвы.
Безмолвствуют гроздья акации предгрозовые,
всё тише пасутся стада на просторах России,
планета Саракш разместилась внутри головы.
Язычество многим даётся само, от природы,
а для христианства не вызрели свет да любовь.
Подняться над собственным опытом робкие пробы —
и есть твой полёт, твоё поле, твой вектор – за строгий
диктат языка, и что это случилось с тобой.
Слабо?
О том, как мириады…
нет, много, ладно, миллионы —
лианы, радуги, дриады,
в твоём сознанье воспалённом —
здесь, наяву, потрогать можно
и не обжечься – но – не примут
в свой светлый танец
весь промокший
будь даже балериной-примой —
смешно и думать. Просто внемли,
благоговей, вбирай,
наполни все капилляры,
жилы, нервы.
…вольны – дискретны —
снова волны…
О том, что не фонтан – умеешь,
а тут – фонтан!
И ты бессилен
взгляд оторвать
гипноз
важнее нет ничего
вот разве синью пунцовой
вглубь чернеет небо
чего ж ещё? – вода струится
сливается, дробится в небыль
и возвращается сторицей
как те слова…
сто леопардов,
лиловых золотых зелёных —
их ловят дети – прыгать, падать,
глотать осколки брызг солёных
спеши, пиши его с натуры
насколько хватит ямбов, красок,
его сложнейшей партитуры
не исчерпать речёвкой страстной,
и этот хор – его кантаты,
их бесконечное кипенье —
вода – пылающие кудри,
о, детвора на карусели
вот так смеётся, пенье статуй,
огня, занявшегося пеной,
всем водопадом перламутра
в тебя впадает
воскресенье
Искандер, эти реки
тесны и горьки для того,
кто привык родниковой водой
утолять свою жажду.
Как ручьи ни чисты,
кто вступил в эту реку однажды —
не отмоется,
нет иорданской волны.
Бисер твой
рассыпается, не успеваешь сыграть, ни догнать,
ну их к чёрту, такие игрушки.
Немало народу
не заметили сами,
когда же лишились огня
в благородном стремлении
выйти на вольную воду.
Только там, за буйками,
всего лишь трясёт и тошнит,
ничего больше нет.
Те, кто плавает в мелкой посуде,
застолбили фарватер,
развесили всюду огни,
незаконнорождённых (как Фет)
даже слушать не будут.
Постоянно рублю
каждый сук, на котором сижу,
и пытаюсь взлететь,
отвергая позор притяженья.
Получается изредка —
неосторожным движеньем
приоткрыть над собой
чьей-то воли бездонную жуть.
Эту чашу медовую
пёрышком не исчерпать,
все, кто был,
лишь притронулись
к терпкому лунному краю.
Для Сизифа камней неподъёмных
повсюду хватает,
и нетленной солёной колонной
висит снегопад.
В каждой осени —
новый обет избежавших клише.
В каждом омуте —
тихие черти волшебной свободы.
Камень, брошенный в воду,
всегда попадает в мишень,
в самый центр кругов,
с трепыханьем по левому борту.
А снег так и не выпал. Он кружил
над городом в сомненье и смятенье,
носился над землёй неверной тенью,
но не упал. Лишь холодом до жил
ночь пробрало. Жестокая звезда
бесстрастно щекотала гладь бетонки,
а снег, потупясь, отлетел в сторонку
и выпал в Нальчике. Чужие поезда
вдруг осветили – человек лежит
в кювете. Но такому контингенту
не вызвать «скорую», как будто чья-то жизнь
отмечена печатью секонд-хенда.
Я откуплюсь от нищих и бомжей,
всем – по монетке. Спи, больная совесть.
Сам виноват. Смеркается уже,
пора домой, пока есть дом. А повесть
его проста. Сам виноват. Не я.
Перед собой. А я – не виновата
перед собой? Тащить-тяжеловато.
Невыносима лёгкость бытия.
А снег нас не прощает. Наши сны
не смяты ни виною, ни любовью.
Он где-то засыпает – до весны —
и ангел засыпает в изголовье.