В тёмную дыру

Интересно наблюдать за тем, как меняется моё восприятие самого себя. Ещё на сборах я почувствовал, как моя личность растворяется в товариществе и становится его частью. Военные игры, тренировки, учения, весёлые досуги с товарищами постепенно сделали из меня настоящего национал-социалиста, преданного фюреру и родине, хотя я не представляю и не мог бы рассказать, как именно это случилось. Ночью, особенно при свете луны, я вспоминаю прежнего Мартина, но воспоминания эти кажутся мне очень далёкими. Днём – и теперь уже окончательно – есть лишь «мы» и нет никакого «я». Но так ли это на самом деле? Не знаю. С тех пор как умер отец, и потом, на сборах, у меня не было времени решить – и теперь уже точно не будет. Наверное, сама жизнь в её бытийственности должна решить за меня.

Возможно, это и есть воспитание того способа мыслить, который я так отчаянно искал. Мы мыслим нашими телами, мы стали клетками большого, единого организма, который называется родиной, называется нацией. Фюрер сказал: мы должны обеспечить безопасность Европы. Сказал, что вкладывает судьбу и будущее Германского рейха в руки солдат. Мы услышали этот приказ поздно вечером, стоя под сводами великолепного соснового леса неподалёку от границы. Не то чтобы мы не толковали между собой о такой возможности, и всё же мы были поражены, ошарашены величием замысла, нашей ролью в нём.

Притихшие, мы собрались на поляне. Стрекотали кузнечики. Кто-то сказал: с ума сойти, я и подумать не мог. Ведь был пакт о ненападении… Тут же другие возразили ему: невозможны никакие пакты, когда речь о мировой угрозе. Мы, германская нация, должны спасти Европу и мир.

Первый залп нашей артиллерии. Вспышки огня. Мы бежим вперёд через болота и канавы. Мы в грязи по колено. Русские ведут заградительный огонь, визжат пули. Мы не понимаем, куда бежать, – невозможно установить связь под постоянными обстрелами. Мы непрерывно меняем позиции, прижимаемся к земле. Радиста ранило. Шишки и песок в траншеях, грязь в маленьких болотцах. Горящие машины. Горящие вышки.

Мы впервые видим противника совсем близко. Их не прикрывает артиллерия. Они обезумели. Они наступают в беспорядке. С дикими, сиплыми воплями «Ура!», с искажёнными грязными лицами, грохоча сапожищами, они несутся прямо на нас, даже не пытаясь использовать рельеф местности. Дикий ужас парализует меня, но всё-таки мы побеждаем. Мы открываем шквальный огонь. Русские падают ряд за рядом, друг на друга. За ними бегут следующие – волна за волной. Раненые кричат, от этих криков стынет кровь. Мы бежим вперёд прямо по трупам.

Мы проходим в день по тридцать-сорок километров. Сегодня мы не завтракали. На обед съели по куску хлеба.

Очень хочется пить. Ветер бросает в лицо песок, он везде, хрустит на зубах. Жара. Мы обросли щетиной – не брились три дня. Сон короткий, просыпаться тяжело.

Мы идём вперёд по разбитой дороге, изрезанной колеями и воронками от снарядов. Дорога идёт вниз, и мы как будто спускаемся на дно высохшего моря. Сходство такое сильное оттого, что всё покрывает песок. Форсируем склоны. Фюрер сказал: эти пустынные равнины – поле осуществления истории.

Идёт дождь. Мы ночуем под машиной. Грязные, потные и пыльные, утром мы снова встаём и шагаем вперёд выматывающими маршами. Нет времени поесть, беспрестанно мучает жажда.

Мы идём вперёд. Везде подбитые и сгоревшие танки. Ноги дрожат от усталости, голова плывёт, мы как будто в полусне или трансе. Голод и жажда притупились. Странное равнодушие овладевает нами. Все цвета поблёкли, в низинах поднялся туман. Луна позади, за нашими спинами. Впереди – бесконечное небо, тёмное, грозное. Кажется, что мы шагаем прямиком в тёмную дыру.

Мы всё время хотим спать. Мы идём вперёд, минуя спящих у обочин солдат. Иногда кажется, что это мертвецы. Проснуться очень трудно. Сегодня несколько минут будил своего товарища – казалось, он не дышит, так крепко он спал. Под щекой у него белел лист бумаги. Вечером он начал письмо домой, но уснул, не написав и нескольких строк. Мне некому писать, ведь отец умер, так и не увидев меня. Он ослеп за несколько месяцев до моего рождения, а умер год назад, через пять лет после матери.

Нам ничего не говорят о положении на фронтах. Видно, всё быстро меняется; скажут, когда что-то будет ясно. Пока мы просто идём вперёд, а русские в панике отступают. Прошли через деревню, которую полностью разрушили наши «Штуки». Развалины кое-где ещё дымились. Торчали только трубы печей. Много трупов, включая женщин и детей. Не знаю, что и думать об этом, и потому ничего об этом не думаю. Противный привкус во рту – смесь дыма, горелого мяса и кирпича – не оставляет меня.

Один миномётчик попытался застрелиться или, может быть, специально ранил самого себя. Так или иначе, он пошёл под трибунал и, скорее всего, будет расстрелян. Если это и правда неудавшееся самоубийство, то он выбрал странный способ добиться своего. Он объяснял это тем, что война слишком затянулась (она длится уже больше месяца) и он боится, что будет серьёзно ранен. Кажется, этот человек сошёл с ума. Спрашиваю себя, не может ли такое случиться и со мной. В последнее время многие вещи вокруг кажутся мне фильмом или картинкой, как будто они не затрагивают меня.

Может, это просто усталость. Больше всего мы страдаем от недосыпа. Кажется, иногда я сплю даже на марше. Вчера я шёл, подняв голову, и вдруг заметил, что кусты по обочинам дороги превращаются в плюшевые мордочки игрушечных зверей, пряничные домики; солнечные блики на листьях стали то ли огоньками в окнах, то ли конфетами… Так я понял, что на минуту уснул. Стоит мне сесть, привалившись к чему угодно, как я проваливаюсь в дремоту. Это происходит и на полуденной жаре, когда нам дают отдохнуть часок-другой. Не всегда есть силы найти тень, и это даже опасно.

Вчерашний день мог быть последним в моей жизни. Нашу роту послали выручать разведчиков, и мы попали в окружение. Нас обстреливала артиллерия, тяжёлые минометы, а выйти из-под обстрела мы не могли – торчали на одном месте. Многие из тех, с кем я делил хлеб последние шесть недель, были убиты или ранены. Должно быть, мне пристало чувствовать страх или грусть, но я ничего не чувствую – не знаю почему. Нам дали поспать лишь несколько часов. Вот-вот предстоит снова выдвигаться вперёд.

Неужели скоро мы будем стоять у ворот Москвы? Действительно ли управимся с этой войной к Рождеству? Я верю в это, должен верить, не могу не верить. Все эти жертвы необходимы, так сказал фюрер. Мы должны победить и не можем отступать. Мысли, которые иногда нас посещают, происходят только от того, что уж очень тяжело всё идти и идти вперёд, в неизвестность. Это огромные просторы, и картина перед нами всё время одинаковая. Одинаковые равнины, деревни. Русские, как муравьи, не замечают собственной смерти. Это втайне страшит меня, и я спрашиваю себя, когда же мы достигнем нашей цели и где эта цель.

Грозовой вечер. Усталые и промокшие, мы снова заползаем под автомашины, и я тут же засыпаю, несмотря на озноб и ноющую боль во всех костях. Мне снится, что я в нашей гостиной, а дверь в комнатку тёти Хельги стала узкой. Я вхожу боком. Комнатка маленькая, узкая, как окоп, скудно освещена. Пахнет землёй. Мертвенный холод и тишина. На кровати тёти Хельги сидят бабушка, отец, мать и сама тётя Хельга, в ряд. Они молчат. Комната становится всё уже. Я вдруг понимаю, что это значит, ведь все эти люди уже умерли. С криком я начинаю протискиваться обратно, стены сжимаются… Я просыпаюсь. Вокруг полный мрак. Сердце у меня колотится, во рту пересохло, и я впервые за эти месяцы спрашиваю себя: wo gehst du hin?[1]








Загрузка...