Мэри О’Коннор была частью пейзажа станции Илинг Бродвей. Зачастую ее не замечали и не ценили, так же как многие вещи, позабытые у дороги. Но на этом сходство заканчивалось. Мэри отнюдь не была потасканной и неопрятной – скорее, наоборот.
Ее волосы были собраны на затылке в аккуратный пучок, а темные пряди отсвечивали каштановым блеском. Мэри много лет не была в парикмахерской, считая это незаслуженной роскошью, но благодаря хорошей генетике ее волосы все равно были в превосходном состоянии. Той же генетике она была обязана симметричными чертами лица, высокими скулами и четким орлиным носом. Даже без малейших следов косметики ее глаза казались огромными. Ищущими, заметил бы внимательный наблюдатель. Или загнанными.
Каждый вечер Мэри отправлялась сюда прямо с работы, закончив наводить порядок на полках супермаркета в конце улицы. Идти домой переодеваться времени не было – ее смена кончалась в пять тридцать, и надо было спешить на станцию, чтобы не упустить ни минуты людского столпотворения. Она просто застегивала кофту поверх фирменной желтой майки, выданной на работе. Может, это не было модным, но красоту Мэри не могли испортить даже такие преступления против хорошего вкуса.
Едва Мэри вошла на станцию, ее тело само по себе перешло в режим автопилота. Она нашла себе место под бетонным навесом у входа, в нескольких метрах от билетного турникета, слева от киоска, торгующего кофе. Удовлетворившись выбором места, она достала табличку. Она всегда носила ее с собой, сложенную пополам и засунутую в задний карман рюкзака. Складка посередине с годами заметно истрепалась. И не только она, подумала Мэри, сжимая губы от резкого приступа боли под левой лопаткой. На прошлой неделе ей исполнилось сорок. Но эмоциональный груз последних лет заставлял Мэри ощущать себя старше по меньшей мере лет на двадцать.
Она была высокой, почти метр восемьдесят, и ей понадобилось несколько секунд, чтобы выровнять табличку на уровне глаз среднего человека. Затем она развела ее углы в стороны, являя свое сообщение миру. Когда пальцы начинали цепенеть, она шевелила ими, но всегда делала это достаточно осторожно, чтобы не заслонить ни сантиметра надписи: «ДЖИМ, ВЕРНИСЬ ДОМОЙ». Каждое слово было важным, каждая буква – выбита в ее сердце.
– Джим? – спрашивала она у протискивающихся мимо прохожих, склонивших головы к телефонам или к страницам бесплатной местной газеты. В последние пару лет ей стало казаться, что число людей, отвечающих ей, пугающе возросло. Но на самом деле они говорили в свои наушники, крошечные белые «запятые» микрофончиков, которые были почти невидимы и не имели никаких проводов. Это сбивало с толку. Но все равно – это они смотрели на нее, как будто она была оторвана от реальности.
В удачный день один или, может, даже два человека могли остановиться и спросить про нее или про Джима. Обычно это были какие-нибудь озабоченные доброжелатели, считающие, что она нуждается (или что повредилась в уме), и с ней нужно пообщаться пару минут. Несмотря на ее аккуратный вид, пару раз в месяц люди пытались сунуть ей сколько-нибудь денег. Но как было объяснить им, что если ее и можно назвать бездомной, то лишь в том смысле, что она лишилась человека, который был ее домом? Они всегда уходили раньше, чем Мэри удавалось подыскать нужные слова.
Зимой она покидала свой пост, когда ее руки так коченели, что табличка начинала выпадать из них – после примерно двух часов в тонких шерстяных перчатках. Это всегда вызывало в ней новый приступ вины. Что, если она ушла слишком рано? Что, если Джим пройдет как раз в ту минуту, когда она вставляет ключ в замок своей квартиры? После почти семи лет этой рутины, после шести полных циклов зима-весна-лето-осень, она почти примирилась с этим сосущим ощущением своей безответственности, всегда сопровождавшим ранний уход.
Но сейчас, в начале августа, она могла простоять до десяти вечера. Это даст ей лишний час, судя по серебряным часикам на тонкой цепочке, его драгоценному подарку. Мэри готова была выносить боль в ногах, плече и сердце, потому что ей все равно некуда было идти и не хотелось видеть квартиру, пустую, как мавзолей, удушающую своей тишиной.
Она подождет еще этот час, и даже тогда, она знала, ей будет хотеться остаться возле станции навсегда. Она будет ждать до тех пор, пока у нее не подогнутся колени. Она не двинется с места, не переступит, не бросит. Она не сдастся. Она будет ждать, ждать – и потом подождет еще немного. В конце концов, не это ли она обещала Джиму?
На краю света или в Илинге. Всегда.