В полночь 1 января 1866 года мужчины по всей Филадельфии – и среди них было немало тех, кто уже изрядно приложился к стакану, – подняли крик и разрядили свои пистолеты в холодный ночной воздух. Периодические выстрелы из винтовок, пистолетов и даже небольших пушек продолжались часами, к досаде дремлющих горожан, разбуженных шумом. Газета Philadelphia Inquirer исключительно презрительно отозвалась об этих пьяных весельчаках. «Печально и унизительно, – заявляла газета, – что из всех городов мира наш несет на себе клеймо места, где новый год встречают с особым вакханальным безумием»[5].
Другая группа мужчин в ту ночь продемонстрировала еще более прискорбное поведение. Примерно в половине двенадцатого неизвестный, гулявший на новогоднем празднике, заметил завиток пламени, вырывавшийся из окна второго этажа дома по адресу 607, Честнат-стрит – четырехэтажного здания, в котором располагался магазин элегантной мужской одежды Rockhill & Wilson. С криком «Пожар!» он поспешил к расположенному неподалеку Центральному полицейскому участку. Когда колокол забил тревогу, к дому поспешили пожарные.
«Не прошло и трех минут с начала пожара, – сообщала газета Evening Telegraph, – как к месту происшествия с грохотом примчались пожарные машины». Пока пожарные «атаковали пламя топорами, лестницами и мощнейшими струями воды», полицейские вошли в разбитые входные двери и, преодолевая раскаленный воздух и удушающий дым, пытались спасти как можно больше дорогостоящих вещей, вытаскивая «охапками шинели, замшевые и кашемировые штаны, куртки по последнему слову моды из роскошнейшего материала».
Между тем на место происшествия поспешили и мародеры. Девять из этих «бездушных воров» были арестованы, включая парня по имени Макменамин, «пойманного, когда он надевал пару штанов», хотя многие другие сбежали с награбленным. «На нашей памяти, – писала газета, – никогда раньше не было воровства подобных масштабов»[6].
Тем не менее в большинстве своем филадельфийцы встретили Новый год так, как подобает «прекрасному квакерскому городу». В часы, предшествующие полуночи, методисты провели традиционную ночную службу, на которой читались проповеди, пелись гимны, а прихожане стояли на коленях в молчаливой молитве, ожидая, когда пробьет двенадцать[7]. На Маркет-стрит толпы празднующих собрались перед старинной церковью Христа, одни весело били в литавры, другие дудели в «рожки и всевозможные шумные инструменты», когда старые колокола прозвонили полночь[8]. На следующий день люди шли в гости к родным и друзьям, где пили вино, «ароматный кофе» или горячий шоколад и обменивались искренними пожеланиями добра и процветания в новом году[9]. Другие, воспользовавшись праздником, посетили специальную постановку «Фауста» Гуно в Американской академии музыки, а те, кто искал более легкого развлечения – «большую комическую пантомиму» «Старая дама Трот и ее чудесный кот» в Новом американском театре[10].
Газеты рассказывали о знаменательных событиях, которыми был отмечен уходящий год: капитуляция генерала Ли в Аппоматтоксе, убийство Линкольна, преследование и убийство Джона Уилкса Бута, а также поимка его сообщников с последующим судом и казнью. Были отмечены и менее значимые события, попавшие в местные новости: взрыв на фабрике фейерверков Фрая, в результате которого погибли три человека; смерть Фрэнсиса Л. Брема, старейшего пивовара Филадельфии; бейсбольный матч между клубом «Пастим» из Балтимора и «Филадельфия Атлетикс» (который выиграл с разрывом в 46 очков); кража золотых и серебряных пластин стоимостью 2000 долларов, предназначенных для пломб и вставных зубов, из стоматологической конторы С. С. Уайта; собрание Национальной конвенции портных; «серьезные беспорядки» в районе Одиннадцатой и Сосновой улиц, когда одна «цветная женщина» заняла место в железнодорожном пассажирском вагоне и отказалась покинуть поезд, когда кондуктор приказал ей выйти[11].
Как отмечали газеты в своих итоговых годовых обзорах, в 1865 году в Филадельфии было совершено 22 убийства: семь – в результате стрельбы, семь – в результате поножовщины и восемь – в результате избиения[12]. Самое первое из них произошло в воскресенье, 15 января, когда Эндрю Макмарити, сержант морской пехоты, на борту стоявшего в доке американского транспортного парохода «Бермуды» получил смертельное ножевое ранение в шею, пытаясь прекратить ссору между двумя матросами[13]. Среди других жертв: Фредерик Эвербек, которого забила до смерти кочергой его жена Маргарет, впоследствии покончившая с собой, выбросившись из окна; Томас Уилсон, «скончавшийся от последствий удара лопатой по голове во время политического спора на Филадельфийском газовом заводе»; Уильям Уокер, солдат армии Союза, оправлявшийся от ран в госпитале Честнат-Хилл, который однажды ночью пробрался в соседнюю таверну и был забит до смерти ногами в пьяной драке; и Маргарет Смит, застреленная без видимых причин своим мужем Адольфом, который на вопрос полиции о мотивах убийства ответил лишь: «Это мое дело»[14].
Какими бы трагичными ни были все эти убийства, ни один из этих случаев не произвел особой сенсации; большинство из них даже не заслуживали освещения на первых полосах газет. Совсем иначе обстояли дела в 1866 году, когда всего через пять дней после наступления нового года город охватил ужас после особенного жуткого преступления.
Расположенный на северо-западе Филадельфии Джермантаун – независимый район до включения его в состав большого города в 1854 году – получил свое название от своих первых поселенцев, меннонитов из города Крефельд в Северном Рейне-Вестфалии. Во время Войны за независимость здесь произошло крупное сражение между американской континентальной армией под командованием генерала Джорджа Вашингтона и британскими войсками под командованием сэра Уильяма Хау. С тех пор в его пределах никогда не было совершено ни одного убийства[15].
Так было до утра 5 января 1866 года.
В 10 футах от тротуара между улицами Ист-Куин и Мейн стоял аккуратный двухэтажный коттедж, принадлежавший женщине за 70 по имени Мэри Уоттс. Хотя она и прожила здесь всю свою взрослую жизнь, соседи мало что о ней знали. Она держалась замкнуто, и о ней поговаривали, что она человек с достатком, однако при этом скупа. Она никогда не была в браке, и у нее не было живых родственников – эта «старая дева» (на языке того времени) вела тихую и спокойную жизнь, с течением времени все больше превращаясь в затворницу.
Тем временем, осенью 1864 года, дом мисс Уоттс был ограблен. Глубоко потрясенная случившимся, она уговорила свою единственную подругу, 60-летнюю Бетси Липпинкотт, такую же старую деву, переехать к ней. Как она делала это каждое утро, кроме субботы, Бетси – работавшая домработницей в одной из местных семей – встала рано и скромно позавтракала, после чего вышла из дома в районе половины седьмого утра. Мэри проводила ее до входной двери. Выйдя на улицу, Бетси услышала, как ее подруга повернула замок. Утро выдалось холодным, и после недавней метели на земле лежал снег. Натянув на себя пальто, Бетси направилась на работу.
Примерно через 45 минут 15-летний Эдвард Хьюз, живший по соседству и иногда выполнявший поручения Мэри, появился у ее дома и постучал в дверь. Обычно, как он позже расскажет, «мисс Уоттс… открывала дверь нараспашку» и приглашала его внутрь. На этот раз, к его удивлению, «кто-то подошел к двери, открыл ее на три дюйма и быстро закрыл»[16].
Вернувшись домой, он рассказал матери о случившемся. В недоумении она отправилась в дом Уоттсов, чтобы узнать, в чем дело. «Я постучала во входную дверь, – объясняла она. – Никто не ответил. Я постучала еще раз и дернула за ручку. Тишина». Подойдя к окну, она заглянула внутрь и «увидела мисс Уоттс, лежащую на полу на спине, – она не двигалась и не издавала ни звука». Полагая, что старушке «стало плохо» и она упала, женщина пошла за мужем в его столярную мастерскую[17].
Они вернулись через несколько минут. Убедившись, что входная дверь заперта, мистер Хьюз обошел дом сзади. Задняя дверь была приоткрыта. Следы от сапог тянулись по снегу от двери через узкий задний двор к деревянному забору вокруг участка. Хьюз вошел внутрь и прошел в гостиную. Мэри Уоттс лежала на полу лицом вверх, вокруг ее головы из зияющей раны на шее сочилась кровь. «Хотя тело было теплым, – писала газета Philadelphia Inquirer, – жизнь в нем уже угасла». Быстро проверив, не прячется ли кто в доме, Хьюз обнаружил, что спальня наверху находится в состоянии крайнего беспорядка. Затем он поспешил вызвать полицию[18].
Через несколько минут два офицера, Дикерсон и Харрингтон, были на месте происшествия. Судя по положению тела и отсутствию брызг крови в комнате, они пришли к выводу, что жертва была сбита с ног убийцей, после чего он перерезал ей горло. Это предположение подтвердилось, когда вызванный коронером местный врач, доктор Э. Б. Шэпли, осмотрев тело, «обнаружил сильный ушиб правого виска», который «лишил мисс Уоттс сознания», и «порез, сделанный острым предметом», в результате которого ей перерезало «трахею, яремную вену и сонную артерию». Тщательный обыск помещения не выявил орудия убийства. То, что мотивом убийства было ограбление, стало ясно по состоянию спальни наверху, где офицеры «обнаружили перевернутые ящики письменного стола» – свидетельство того, что убийца «тщательно искал деньги»[19].
Слух об убийстве быстро распространился по Джермантауну. За короткое время у дома Уоттсов собрались толпы любопытных, которые пытались заглянуть в окна в надежде увидеть труп пожилой женщины, однако к тому времени тело уже увезли[20].
Остальные жители города узнали о случившемся в понедельник, когда газета Philadelphia Inquirer опубликовала статью на первой полосе, занявшую две из пяти колонок и сопровождавшуюся иллюстрацией места, где было совершено убийство. «Ужасное убийство, – гласил заголовок. – Пожилая дама убита в собственном доме». Читатели узнали шокирующие подробности убийства, описанного официальными лицами как преступление «особой жестокости» – «отвратительный акт кровопролития», который был «необычайно тревожным и ужасающим»[21].
К концу субботнего дня несколько свидетелей, замотивированных вознаграждением в 500 долларов, предложенным мэром Мортоном Макмайклом, опознали потенциального подозреваемого – местного жителя по имени Кристиан Бергер. Бергер, проживавший всего в одной улице от дома Уоттсов, по словам знакомых, «имел мрачный вид». Он был безработным 23-летним парнем с женой и новорожденным ребенком, и у него не было никаких средств к существованию. За несколько дней до убийства несколько мужчин видели его по дороге на работу «затаившимся» неподалеку. Один из свидетелей рассказал полиции, что видел Бергера на углу прямо напротив дома Уоттсов около 6:30 утра того дня. Другой видел Бергера «стоящим на крыльце и беседующим с мисс Уоттс за некоторое время до обнаружения тела»[22].
Поздним субботним вечером два офицера, сержант Эмануэль Дикинсон и детектив Джошуа Таггарт, навестили Бергера у него дома. Проведя обыск, они обнаружили в кармане его пальто более 50 долларов. Сначала Бергер заявил, что ему «отдали долг», хотя не смог назвать имя предполагаемого должника. Затем он изменил свою версию, признавшись, что «получил деньги в результате ограбления, совершенного полтора года назад». Когда Таггарт спросил, почему спустя столько времени деньги все еще находятся у Бергера, тот, заикаясь, ответил, что «зашил деньги в карман пальто» для сохранности и «с тех пор никогда не открывал его». Офицеры немедленно послали за соседским портным, который, внимательно осмотрев пальто, «заявил, что на нем нет следов швов»[23].
Бергера отвезли в тюрьму, где допрос продолжился. Вскоре он сломался и признался в преступлении, хотя, как он утверждал, его воспоминания были смутными. Он вспомнил, что взял бритву со своего камина, подошел к дому мисс Уоттс и постучал в ее дверь. Он «предположил», что лишил ее сознания, как только вошел внутрь, и «подумал», что это он, «должно быть», перерезал ей горло, хотя «не помнил точно».
Он смутно помнил, как запер дверь и поднялся наверх, чтобы порыться в столе. Он пробыл там всего несколько минут, когда кто-то постучал во входную дверь. Бергер спустился вниз, приоткрыл дверь, увидел стоящего там мальчика и быстро закрыл ее снова. Вернувшись в спальню, он продолжил поиски и «предположил», что взял деньги старушки, хотя снова не помнил, как это сделал, и осознал кражу только тогда, когда спустя некоторое время обнаружил их в кармане своего пальто.
На вопрос, что стало с орудием убийства, Бергер объяснил, что, выбежав из дома, он поспешил в поле, расположенное примерно в миле от дома, и выбросил его. Прибывший на место лейтенант Джордж Данган обнаружил его наполовину засыпанным снегом, лезвие было в крови[24].
Такого ажиотажа вокруг преступления город не наблюдал с 1853 года, когда 40-летний бывший заключенный по имени Артур Спринг зарезал двух сестер в их общем доме на Федерал-стрит, а затем вскрыл ножом, который использовал для убийства, сундук со сбережениями, забрав оттуда 120 долларов в 20-долларовых золотых монетах[25]. Когда во вторник, 30 января, начался суд над Бергером, зал был переполнен зрителями, многие из которых, как с некоторым неодобрением отмечала пресса, были женщинами.
В своей вступительной речи, исполненной высокопарных оборотов, прокурор Уильям Макмайкл нарисовал трогательный образ Мэри Уоттс как «женщины более чем добродушной». Вытянув все эмоциональные паузы, он перешел к рассказу о деталях ее убийства.
Входная дверь была заперта, и беспомощная женщина, должно быть, сама открыла ее человеку, который пришел ее убить… Обманутая какой-нибудь историей о нужде или торговле, она пропустила его в гостиную, и, когда повернулась, чтобы пригласить его войти, вероломный негодяй повалил ее на пол; и пока она лежала там, оглушенная и потерявшая дар речи, не издавая ни звука, не оказывая никакого сопротивления – ее беспомощность была ее единственной защитницей, – он, непоколебимый, безжалостный и неумолимый, достал из кармана бритву, наклонился и перерезал ей горло.
«О, если есть на земле правосудие, – вскричал Макмайкл, – оно отомстит за это преступление!»
В заключение он в высшей степени мелодраматично описал бегство убийцы, его арест и признание. Несмотря на то что Бергер заявлял о своей невиновности, сказал Макмайкл, не было никаких сомнений в том, что совесть будет мучить его до конца дней.
Пусть на его одежде нет крови, но на его совести осталось пятно, которое невозможно стереть. Образ убитой жертвы никогда не покинет его. В буйстве его тревожных снов, в ужасе его пробуждения этот образ останется с ним… Голос, который он навеки заглушил, не сможет выступить против него на этом суде, но правда восторжествует, и возмездие свершится, когда тайна смерти будет раскрыта[26].
В течение последующих двух дней ряд свидетелей обвинения предоставил неопровержимые доказательства вины Бергера. Защита противопоставила полдюжины свидетелей, начиная с матери и отца Бергера, которые описывали его как «хорошего сына, трудолюбивого и послушного» и «очень любящего животных». Фредерик Ланкастер – бригадир мукомольного завода, где Бергер работал шестью месяцами ранее, – подтвердил, что молодой человек был отличным работником, «приветливым, тихим и честным».
Адвокат Бергера, Джон Р. Дос Пассос, произвел небольшую сенсацию, когда представил свидетеля, соседа по имени Джон Бейтс, который поклялся, что, «проходя мимо дома мисс Уоттс утром 6 января, без десяти семь», он видел «человека в военной одежде, стоявшего на ступеньках дома. Этому человеку было около 40 лет, и он совершенно не был похож на обвиняемого». Это сенсационное откровение, несомненно, имело бы определенный вес у присяжных, если бы несколько свидетелей не показали, что несколькими годами ранее Бейтс упал в колодец и получил тяжелую черепно-мозговую травму, которая «практически лишила его разума»[27].
Четырехдневный судебный процесс завершился в пятницу, 2 февраля. Выслушав аргументы сторон и обвинительное заключение судьи Джозефа Эллисона, присяжные удалились около 19:00, чтобы приступить к обсуждению. Менее чем через 30 минут они вынесли вердикт, признав Бергера виновным в убийстве первой степени[28].
Приговор Бергеру был вынесен на следующий день. Обращаясь к заключенному, судья Эллисон заявил, что «не понимает, как присяжные могли бы прийти к иному выводу», поскольку обстоятельства преступления «с безошибочной точностью указывают на вас». После этого он вынес ожидаемый приговор: «Кристиан Бергер, заключенный на скамье подсудимых, должен быть доставлен в тюрьму округа Филадельфия, откуда он прибыл, а потом – к месту казни, где он будет повешен, и да помилует Господь его душу»[29].
Доставленный в тюрьму Мойяменсинг, Бергер был помещен в камеру, предназначенную для приговоренных к казни. Ее отличительной особенностью была тяжелая цепь, прикрепленная к болту в центре пола. Хотя предыдущие обитатели камеры, такие как Артур Спринг, во время своего недолгого пребывания в «Камере убийц» [так ее называли] были прикованы к цепи за ноги, Бергеру позволили свободно перемещаться по камере. Когда его посетил священник, пытавшийся добиться признания, он ответил, что ему «не в чем признаваться», и выпроводил его[30].
В распоряжении о приведении смертного приговора Бергера в исполнение, выданном губернатором Кертином 21 марта 1866 года, казнь была назначена на следующий месяц, 27 апреля[31]. Бергера так и не повесили.
Бергер, казалось, прекрасно чувствовал себя за решеткой. К удивлению тюремщиков, перспектива неминуемой смерти никак не повлияла на его аппетит, который, казалось, только усиливался по мере приближения даты казни. За два месяца заключения он набрал 20 фунтов.
В среду, 28 марта, – ровно через неделю после того, как шериф Генри Хауэлл явился в его камеру, чтобы вручить распоряжение о смертном приговоре, – Бергер попросил на ужин двойную порцию мяса. Его просьба была исполнена. Когда вечером того же дня тюремный надзиратель Эндрю Флеминг совершал обход, он с удивлением обнаружил Бергера, распростертого на полу лицом вниз. Подняв его на ноги и усадив на жесткий деревянный стул – единственный предмет мебели в камере, не считая тонкого соломенного тюфяка, служившего кроватью, – Флеминг был поражен ужасающим «черно-красным оттенком» лица Бергера. Он немедленно послал за тюремным врачом Генри Клэппом, который пришел к выводу, что заключенный перенес «либо эпилептический, либо истерический припадок». Введя дозу касторового масла, Клэпп удалился. Вернувшись через несколько часов, он увидел, что Бергер крепко спит на стуле.
Примерно в 7:40 на следующее утро Флеминг пришел в камеру с завтраком и его взору предстало жуткое зрелище. Бергер лежал мертвый на своем тюфяке. Его лицо – «сильно распухшее и пурпурного оттенка» – было «полностью покрыто кровавой пеной». Его рот был перекошен жуткой гримасой, которая не оставляла «никаких сомнений в том, что его смерть была мучительной».
Несмотря на первоначальное предположение о том, что Бергер умер от отравления, вскрытие, проведенное доктором Шэпли, не выявило никаких доказательств неестественной смерти. После короткого совещания присяжные коронера пришли к выводу, что заключенный «умер от застойных явлений в мозге»[32]. Понимая, что публика была лишена удовольствия увидеть повешенного Бергера, газета Philadelphia Inquirer поспешила заверить своих читателей, что, хотя он погиб «по Божественному велению, а не на виселице», его «смерть была настолько мучительной, а ее последствия настолько бесславными, насколько это было возможно»[33].
Как жестокость убийства Мэри Уоттс, так и странные обстоятельства смерти его исполнителя сделали джермантаунскую трагедию самым сенсационным преступлением в недавнем прошлом Филадельфии. Тем не менее спустя менее чем четыре месяца эту историю затмило настолько ужасное злодеяние, что по сравнению с ним насильственная смерть Мэри Уоттс казалась совершенно непримечательной.
До 1890 года, когда остров Эллис был выбран в качестве места расположения первого федерального иммиграционного пункта, прибывающих в Соединенные Штаты оформляли в эмиграционном депо Касл-Гарден. Изначально это была крепость, построенная после Войны за независимость, известная как замок Клинтон. Круглое сооружение стояло на скалистом искусственном острове недалеко от самой южной оконечности Манхэттена. В 1824 году оно было превращено в развлекательное заведение – «модный курорт для искателей развлечений», как описывала его газета New York Times, куда люди могли ходить на театральные представления, оперу, оркестровые концерты и такие захватывающие события, как американский дебют знаменитого сопрано Енни Линд, она же Шведский соловей, привезенной в США Ф. Т. Барнумом[34].
Чтобы справиться с растущим потоком иммигрантов, власти штата в 1855 году переоборудовали Касл-Гарден в центр приема новоприбывших. В его просторном зале их осматривали, регистрировали, предоставляли доступ к общественной бане и давали советы о том, как лучше добраться до их места назначения. На протяжении 35 лет его существования через депо Касл-Гарден прошли более восьми миллионов мужчин, женщин и детей, приехавших в Америку в поисках новой жизни[35].
Утром в четверг, 7 мая 1863 года, корабль «Колумб» пришвартовался в Нью-Йоркском порту после восьминедельного путешествия из Бремена. Среди 202 пассажиров был грубоватый 21-летний юноша из Великого герцогства Баденского по имени Антон Пробст[36]. Кроме нескольких голых фактов, которые он позже предоставит, о его ранней жизни практически ничего не известно. Сын плотника, который так и не удосужился освоить деревообрабатывающее или какое-либо другое ремесло, вечно угрюмый на вид Пробст не обладал ни навыками работы с деревом, ни большими амбициями. В отличие от бесчисленных соотечественников, перебравшихся за океан, – трудолюбивых мечтателей, погнавшихся за американской мечтой, – его единственным стремлением было добыть достаточно денег, чтобы потакать своему буйному желанию выпивать и блудить. Согласно одной из современных версий, он бежал с родины после неудачной попытки ограбления. Пробст, однако, настаивал на том, что у него «не было проблем дома» и он приехал в Америку не для того, чтобы скрыться от закона, а потому, что «думал, что это лучшая страна»[37].
К моменту его прибытия Гражданская война бушевала уже два года. Всего несколькими днями ранее Север потерпел ошеломляющее поражение при Чанселорсвилле (штат Вирджиния), где погибло и было ранено около 17 тысяч солдат армии Союза. (Южане, хотя и одержали победу, также заплатили огромную цену, потеряв более 12 тысяч человек и лишившись своего почитаемого генерала Томаса «Стоунуолла» Джексона, который, получив тяжелое ранение, умер через неделю[38].)
Остро нуждаясь в новых солдатах, армия Союза организовала вербовочный пункт прямо у депо Касл-Гарден, чтобы заманить трудоспособных иммигрантов мужского пола в армию обещанием вознаграждения в 300 долларов[39]. «Стоит только ступить на землю, – писал один из новоприбывших, – как на тебя со всех сторон набрасываются вербовщики»[40]. Через два часа после прибытия Антон Пробст – предварительно подкрепившись несколькими пинтами пива в ближайшей таверне – записался в Тринадцатый Нью-Йоркский кавалерийский полк. В четверг, 18 июня, он был зачислен рядовым в роту С[41].
В следующий вторник, 23 июня, полк был перевезен на пароходе и поезде в Меридиан-Хилл – военный лагерь, расположенный в полутора милях к северу от Белого дома. Поместье площадью 110 акров, первоначально принадлежавшее герою войны 1812 года, было захвачено армией, чтобы стать одновременно базой для солдат, защищающих столицу страны, и перевалочным пунктом для войск, собирающихся отправиться на войну[42]. Менее чем через месяц, 15 июля, полк вернулся в Нью-Йорк, чтобы помочь подавить пятидневную вспышку насилия, получившую название «Бунт призывников». Однако к тому времени Антон Пробст уже не носил форму, найдя для себя более прибыльное и менее опасное занятие.
Уже через месяц после обстрела форта Самтер федеральное правительство начало предлагать каждому новобранцу вознаграждение в размере 100 долларов за три года службы, и к 1863 году эта сумма увеличилась втрое. Определенному типу подлецов – ярким примером которых был Антон Пробст, – движимых «гнусной выгодой», эта система предоставляла прекрасную возможность набить карманы. Записавшись добровольцем в одном городе и прикарманив обещанное вознаграждение, они дезертировали и переезжали в другое место, где процесс повторялся. Целеустремленный негодяй мог сколотить на этом деле небольшое состояние. Один из таких мерзавцев, по слухам, записывался и дезертировал 32 раза, собрав в общей сложности почти 20 тысяч долларов[43].
Пробст не прослужил в армии и двух недель, дезертировав 1 июля. Вернувшись в Нью-Йорк, он поселился в захудалой гостинице в районе Бауэри. Ему не понадобилось много времени, чтобы просадить все полученные деньги в борделях и кабаках. Оставшись без средств и не желая зарабатывать на жизнь честным трудом, он еще два раза провернул ту же аферу, записавшись в полки в Нью-Йорке и Пенсильвании и тут же дезертировав из них. В четвертый и последний раз он был призван в Пятый Пенсильванский кавалерийский полк осенью 1864 года.
К тому времени подобный вид заработка стал крайне рискованным занятием, так как армия начала казнить самых отъявленных рецидивистов. Возможно, по этой причине Пробст прибег к еще одной уловке, чтобы избежать участия в боевых действиях: он «случайно» отстрелил себе большой палец правой руки во время караула. Как в итоге оказалось, это было лишним: всего через несколько месяцев, весной 1865 года, война закончилась капитуляцией Роберта Э. Ли в Аппоматтоксе[44].
После демобилизации в мае Пробст провел несколько недель в Филадельфии, где просаживал полученные за службу деньги на «пиво и женщин», как он сам впоследствии выразился. Съездив ненадолго в Нью-Йорк, он вернулся в Филадельфию и на некоторое время поселился в таверне на Фронт-стрит, принадлежавшей человеку по имени Кристиан Мор. Когда у него закончились последние деньги, Пробст отправился на поиски работы. Он бродил по долинам Южной Филадельфии, пока судьба не привела его на ферму семьи по фамилии Диринг[45].
На самой южной окраине Филадельфии находился участок низменной местности, известный в народе как Нек. Городские жители, никогда не бывавшие в этих местах, обычно считали их едва пригодными для жизни болотами. Конечно, некоторые его части, как отметил один местный историк, представляли собой не более чем «камышовые болота… населенные главным образом комарами». Большая же часть этой долины тем временем выглядела совершенно иначе. Один из частых посетителей восхищался ее пасторальным очарованием: «К югу вся земля, лежащая между реками [Делавер и Шуилкилл], представляет собой один большой луг, в основном отданный под молочные фермы, а кое-где и под овощеводческие фермы. Это пространство усеяно домами, амбарами и благородными деревьями, и на многие мили пересечено извилистыми ручьями, которые, разливаясь вместе с приливом, порождают богатейшую растительность… Вряд ли мы когда-либо видели более красивое место… Много раз, взяв ружье, мы отправлялись на экскурсию по Неку в поисках камышовых птиц, ржанок, бекасов и уток и каждый раз наслаждались ее пейзажами и гостеприимством местных жителей».
Очарованный атмосферой «мирного счастья», этот писатель находил почти непостижимым, что весной 1866 года Нек станет местом невыразимого ужаса[46].
Среди более чем миллиона мужчин, женщин и детей, бежавших из Ирландии в Соединенные Штаты в годы Великого голода, был молодой крепкий фермер по имени Кристофер Диринг. Он родился в 1828 году в деревне Уск, графство Килдэр, и в 21 год прибыл в Мэриленд из Дублина, где провел несколько лет, прежде чем отправиться в Филадельфию. В 1855 году он женился на женщине по имени Джулия Даффи, на семь лет старше его, которая выросла в городке неподалеку от родной деревни Кристофера и чья семья состояла в дальнем родстве с Дирингами. Год спустя супруги вместе с первым из пяти детей – младенцем Уильямом – переехали в Нек, поселившись на ферме, принадлежавшей торговцу Теодору Митчеллу, который финансировал скотоводческий бизнес Кристофера в обмен на половину прибыли[47]. Ферма состояла из «удобного старомодного двухэтажного каркасного дома», амбара и конюшни[48].
Около восьми часов утра поздней осенью 1865 года – точная дата неизвестна – Антон Пробст впервые прибыл на ферму Дирингов. Поднявшись на крыльцо дома, он стучал в дверь, пока не появилась женщина средних лет – Джулия Диринг, которая была занята домашними делами. В угрюмом взгляде Пробста с его свиными глазками было что-то такое, что сразу же вызвало у нее отвращение. Тем не менее, когда он с сильным немецким акцентом спросил, есть ли у нее работа, она сказала ему, что ее муж действительно ищет наемного работника. Мистер Диринг, однако, был в отъезде, и должен был вернуться лишь вечером. Пробст пробурчал, что зайдет позже. Когда он вернулся около половины пятого, Кристофер Диринг был на месте и согласился взять Пробста на работу за 15 долларов в месяц и оплату питания.
Он продержался всего три недели. Почему его работа закончилась так внезапно, неясно. Сам Пробст, который никогда не делал больше того, что от него требовалось, утверждал, что уволился, после того как Диринг отправил его на работу в «дождливый, очень непростой день… Я не хотел работать в поле в этот дождливый день». По другим сведениям, Диринг уволил его по настоянию жены, которая питала к наемному работнику такую неприязнь, что «вздрагивала» от беспокойства всякий раз, когда оказывалась с ним наедине[49].
Тем не менее даже за столь короткое время Пробст успел заметить нечто странное. «В то время, когда я был там, – говорил он, – я видел, как он пересчитывал большую сумму денег». Действительно, у Диринга часто оказывались значительные суммы наличных, до нескольких тысяч долларов за раз: авансы от его делового партнера на покупку скота или выручка от недавней продажи[50].
Вернувшись к бродяжничеству, Пробст в течение следующих нескольких месяцев скитался по Средней Атлантике, зарабатывая на жизнь: собирал персики в Мэриленде, чинил дороги в Нью-Джерси, работал на сахарном заводе в Филадельфии. Все свободные деньги, которые у него появлялись, он тут же тратил на свои обычные постыдные занятия. В начале января, оставшись без гроша в кармане и заболев, он укрылся в филадельфийской богадельне, где провел следующие несколько недель, и, когда уже не был прикован к постели, работал на кухне. К тому времени, когда он полностью встал на ноги, он уже принял решение. Он отправился пешком в сторону Нека и вечером 2 февраля 1866 года прибыл к Кристоферу Дирингу.
В своей потрепанной одежде и разбитых ботинках Пробст, утверждавший, что проделал весь путь из Нью-Йорка пешком, выглядел довольно жалко. Он стал умолять Диринга взять его назад на работу. «У меня нет ни работы, ни денег», – сказал он. Диринг согласился дать молодому человеку еще один шанс, хотя и предложил меньшую зарплату – 10 долларов в месяц. Разумеется, он не мог знать истинную причину возвращения Пробста. Как позже признался Пробст, он «решил заполучить часть денег [Диринга]».
Около восьми часов дождливым субботним утром 7 апреля Кристофер Диринг сел на свою повозку и, как делал это каждую неделю, отправился в город, до которого было три мили, оставив дома жену, четверых детей и двух работников: Антона Пробста и 17-летнего фермера по имени Корнелиус Кэри, которые делили не только комнату, но и кровать в фермерском доме[51]. Отсутствовал только один член семьи: его 10-летний сын Вилли, который гостил у своего деда по материнской линии, Уильяма Даффи, в Шуилкилле.
Обычно Диринг уезжал на несколько часов позже, однако в то утро ему пришлось приехать в город рано утром, чтобы забрать родственницу, 25-летнюю Элизабет Долан[52]. Мисс Долан, частая гостья на ферме Дирингов, села на семичасовой пароход в Берлингтоне, штат Нью-Джерси, где жила со своей матерью, и должна была прибыть в девять. Как позже подтвердит ее мать, молодая женщина была одета в «меха и черное пальто», с золотой цепочкой на шее и черным саквояжем в руках, в котором, помимо личных вещей, лежал бумажник с 120 долларами[53].
Прибыв в город около 8:30, Диринг остановился, чтобы купить, как обычно, шесть фунтов мяса у миссис Джейн Гринвелл, которая держала прилавок на рынке на углу Тринадцатой и Южной улиц. В обычном случае Диринг потратил бы несколько минут на беседу с миссис Гринвелл, однако в этот раз, сверившись с карманными часами, он объяснил, что «торопится, так как едет к мистеру Митчеллу, а затем к причалу, чтобы встретить родственницу». После этого он погрузил покупки в свою повозку и уехал[54].
Через несколько минут Диринг прибыл в дом Митчелла на Арч-стрит. Сообщив о недавней продаже двух голов скота, Диринг, как позже вспоминал Митчелл, «заметил, что должен встретить женщину на причале. Когда он упомянул об этом, я сказал, что ему стоит поторопиться, так как было уже 8:45». Перед тем как уйти, Диринг, у которого осталось мало денег, после того как он передал долю от продажи скота своему деловому партнеру, занял у Митчелла 10 долларов. Затем он попрощался с ним и «поспешил» на пароходную пристань[55].
К тому времени, как он прибыл, пароход уже причалил и высадил своих пассажиров. Мисс Долан нигде не было видно. Проезжая назад по Второй улице, Диринг заметил знакомую миссис Маргарет Уилсон, остановил свою повозку у обочины и слез, чтобы поговорить с ней. «Он сказал, что хотел встретиться с мисс Долан, – объясняла позже миссис Уилсон, – но разминулся с ней». Однако во время разговора они «увидели мисс Долан, идущую по Второй улице с черным саквояжем в руках». Быстро сев в свою повозку, Диринг «развернул ее и поехал ей навстречу». Миссис Уилсон наблюдала, как Элизабет Долан забралась в нее и села рядом с Дирингом, который затем уехал в направлении своей фермы. Таким образом, Маргарет Уилсон стала ключевой фигурой в этой истории: она была последним свидетелем, видевшим Кристофера Диринга и его родственницу живыми[56].
Как и другие жители Нека, Диринги жили в относительной изоляции. Одним из их ближайших соседей был Авраам Эверетт, чья ферма находилась почти в четверти мили от дома. Эверетт, любивший быть в курсе всех новостей, подписался на несколько филадельфийских газет.
Каждую субботу после обеда восьмилетний сын Дирингов Джон пешком шел к дому Эверетта и брал у него газеты за предыдущую неделю. Однако в субботу, 7 апреля, мальчик так и не появился. Не появлялся он и в последующие дни. В среду Эверетт был настолько обеспокоен, что по пути в город заехал в дом Дирингов[57]. Когда он подъехал к дому, никого не было видно. Сойдя с лошади, он постучал в дверь, но никто не отозвался.
Зайдя в амбар, он был потрясен, обнаружив, что лошади Диринга «изрядно проголодались» и «почти умирали от жажды». Сразу же схватив ведро, он поспешил к канаве, наполненной водой, и позаботился о лошадях. «Я дал одной пять ведер воды, другой – четыре ведра, – свидетельствовал он позже. – Затем я налил воды в корыто и еще одна лошадь выпила все до дна. Коня я вывел во двор, и он пил, я полагаю, целых пятнадцать минут из канавы». Затем Эверетт выпустил взрослых лошадей на луг покормиться и принес охапку сена голодному жеребенку, привязанному в конюшне[58].
Затем он вернулся в дом, взобрался на крыльцо и заглянул в окно. Он был поражен, увидев, что, по его словам, «внутри все было вверх дном. Дом выглядел так, будто кто-то его обчистил».
Распахнув окно, он забрался внутрь и направился наверх, где обнаружил комнаты в том же состоянии дикого беспорядка: «все кровати перевернуты, одежда разбросана, ящики стола разворочены»[59].
Спустившись вниз, он направился к дому ближайшего соседа, Роберта Уайлса. Заметив на лугу фермера Уайлса Джона Гулда, Эверетт окликнул юношу и поспешил назад в дом Дирингов, где Гулд обнаружил «вещи… все вверх дном»[60].
Заглянув в амбар, мужчины не «увидели ничего примечательного». Растерянные, они разошлись по домам. Через несколько часов Гулд вернулся к амбару вместе со своим работодателем, Робертом Уайлсом, который только что приехал с рынка. На этот раз молодой фермер заметил то, на что раньше не обратил внимания. Из кучи сена торчал предмет, который Гулд поначалу принял за чулок. Когда же он нагнулся, чтобы поднять его, то, «к своему изумлению и ужасу», обнаружил, что «это была человеческая нога». Позвав соседей, Уайлс оседлал лошадь и поскакал в ближайший полицейский участок[61].
Вскоре на место прибыли несколько полицейских во главе с главным детективом по имени Бенджамин Франклин. Сняв сено с торчащей конечности, Франклин и его коллеги сделали ужасающее открытие. «Там лежал человек, в котором узнали мистера Диринга, – сообщил один служащий. – Он лежал на полу поперек амбара. Он был одет в темно-серую одежду – ту самую, в которой его видели в последний день его жизни. Его голова была раздроблена на части, а горло перерезано, нет, перерублено, от уха до уха. Рядом с ним лежала незнакомая соседям молодая женщина, по внешнему виду которой было видно, что ее постигла та же участь. На ее голове и горле виднелись те же раны, что и на мужчине, рядом с которым она лежала».
Их ожидало еще одно, даже более жуткое, открытие. Неподалеку от места, где лежали два изувеченных трупа, находился ящик для хранения кукурузы шириной около пяти футов и длиной восемь футов, наполовину заполненный сеном. Убрав сено, Франклин и его сотрудники увидели ужасающее зрелище. Там лежало тело Джулии Диринг, ее череп был пробит[62], а горло перерезано до шейной кости. Вокруг нее и на ней лежали четверо ее малышей, каждый из которых был «с такими же страшными ранами на голове и такими же смертельными ранами на горле… Младенец, мертвый, лежал на груди матери, как часто делал это при жизни, – от такого зрелища заплачут даже самые сильные мужчины»[63]. По запаху разложения этой «искореженной человеческой массы» было очевидно, что побоище произошло несколько дней назад[64].
Кроме 10-летнего Вилли, которому удалось спастись только благодаря тому, что он по счастливой случайности остался с дедом, вся семья была уничтожена. Никто не мог припомнить преступления подобного масштаба. По мнению одного из наблюдателей, это было «самое ужасное убийство или серия убийств… которые когда-либо были совершены в Соединенных Штатах»[65].
Обыскав все помещения, полиция быстро нашла орудия убийства: окровавленный молоток, брошенный в сено у входа в амбар; небольшой топор, также залитый кровью, лежавший в канаве недалеко от дома; и полноразмерный топор с кровью на лезвии, найденный в амбаре за домом[66]. В повозке Кристофера Диринга они также обнаружили несколько фунтов протухшей говядины – еще одно доказательство того, что резня произошла в предыдущую субботу, когда, как быстро установили следователи, Диринг купил мясо у Джейн Гринвелл[67].
Тем же вечером газеты опубликовали объявление по указанию мэра Мортона М. Макмайкла:
Поскольку семья Кристофера Диринга, состоящая из него самого, жены, двоюродной сестры и четырех детей, была убита при ужасающих жестоких обстоятельствах в Первом округе этого города, я предлагаю вознаграждение в размере ОДНОЙ ТЫСЯЧИ ДОЛЛАРОВ за информацию, которая поможет обнаружить и предать суду преступника или преступников, совершивших это ужасное злодеяние»[68].
Незадолго до того, как Макмайкл объявил вознаграждение, семь зарезанных тел были доставлены в гробовую контору Саймона Гартланда на Тринадцатой улице. Артериальное бальзамирование тогда только появилось [оно получило широкое распространение лишь во время Гражданской войны как эффективный способ сохранения трупов погибших солдат во время их транспортировки на родину], поэтому тела семи убитых членов семьи Диринг просто обмыли, положили в простые гробы и обложили льдом[69].
Их временно вынули из «холодильных камер» через несколько часов, когда прибыл доктор Э. Б. Шэпли для проведения вскрытия. Согласно его выводам, левая сторона черепа Кристофера Диринга «была разбита на мелкие кусочки ударом тупого предмета». Удары острым «рубящим инструментом» – почти наверняка топором – повредили «трахею, пищевод, яремную вену, сонную артерию, а также второй и третий шейные позвонки».
У Элизабет Долан на горле были почти такие же раны: рана «длиной четыре дюйма и глубиной три дюйма, разделяющая кровеносные сосуды, трахею и пищевод и проходящая через… третий и четвертый позвонки». Хотя ее череп не был проломлен, ее тоже дважды ударили тупым предметом: один раз над левым ухом, другой – в «выступающую часть лба» над левым глазом.
Передняя часть черепа Джулии Диринг была проломлена «по меньшей мере двумя ударами тупым предметом». Два яростных удара острым топором перебили ей «трахею, пищевод и кровеносные сосуды шеи» и раздробили третий шейный позвонок.
Особенно жуткими были травмы, нанесенные восьмилетнему Джону Дирингу. «Передняя и верхняя части его головы, – написал Шэпли, – были буквально размозжены многократными ударами… мозг вытекал наружу». Голова была почти отделена от тела, а горло перерублено. Оставалось всего около дюйма кожи». Череп его шестилетнего брата Томаса также был «сильно раздроблен», а голова «почти отрезана от тела» ударами «острого режущего инструмента».
Характер ран, обнаруженных на четырехлетней Энни, говорил о том, что она отчаянно сопротивлялась. Пытаясь «отразить страшные удары топора», она подняла правую руку, однако «ее пальцы были разрублены и сломаны». Тело было изрублено, череп раздроблен, а шея рассечена». Кости передней и верхней частей головы» ее двухлетней сестры Эммы были «разбиты на мелкие кусочки тупым предметом; самая страшная рана была над левым глазом… Голова была почти отделена от тела»[70].
Еще до того, как Шэпли закончил работу, у здания собралась «большая толпа», жаждущая взглянуть на жертв. Поскольку офицеры, выставленные у входа, сдерживали их, «многие выразили готовность подвергнуть пыткам виновника преступления, если им удастся его задержать. Другие выступали за то, чтобы устроить над ним самосуд, а некоторые даже заметили, что в случае поимки его следует поместить в железную клетку, развести под ней костер и подвергнуть мучительной казни. Повешение казалось для него слишком снисходительным наказанием»[71].
Несмотря на относительную труднодоступность фермы Диринга, расположенной «на самой окраине города, более чем в миле от конечной станции городской железной дороги», она сразу же привлекла толпы людей с нездоровым любопытством[72]. Один из них, разгуливая по окрестности, заметил нечто странное: мужскую рубашку и пару кальсон, лежавших рядом с большим стогом сена примерно в трехстах ярдах от амбара. Он сообщил об этом офицеру полиции по имени Доусон Митчелл, который пошел туда разобраться. Обойдя стог, Доусон заметил выемку в соломе. Он просунул руку и сразу же нащупал человеческое тело. Схватив его за руку, он вытащил его наружу. Это были сильно разложившиеся останки молодого человека. Его голова была «разбита на части, а горло перерезано от уха до уха»[73]. Пропавший фермер Дирингов, Корнелиус Кэри, был теперь найден.
Едва оправившись от шока, вызванного убийством в Джермантауне, филадельфийцы столкнулись с преступлением такого беспрецедентного масштаба – массовым убийством восьми невинных жертв, – что для его описания была придумана новая фраза: «Великое восьмикратное убийство»[74].
Не доставало лишь одного обитателя фермы: второго наемного работника Дирингов. Подозрение сразу же пало на него как на «человека… который, предположительно, совершил это ужасное преступление»[75]. Кроме его национальности, никто из соседей толком ничего о нем не знал, хотя они и смогли довольно подробно описать его внешность.
Ему около 28 или 30 лет, рост 5 футов 11 дюймов, светлые волосы и светлая кожа. У него… тонкие усы светлого цвета и тонкая, светлого цвета козлиная бородка. Он сутулится и хромает. Он ходит очень медленно, делая большие шаги, и все его движения в целом довольно неловкие. У него прыщи на лице, и он очень плохо говорит по-английски… Было точно установлено, что немец лишился части большого пальца правой руки.
Предположительно, его звали Антон[76].
Подстегнутая общественным возмущением по поводу чудовищного преступления, а также перспективой получения солидного вознаграждения, полиция немедленно начала прочесывать город, арестовывая всех бродяг, «которые не могли толком о себе рассказать [и] чья внешность хоть сколько-нибудь соответствовала неполному описанию убийцы». Между тем, учитывая, сколько времени «прошло с момента совершения преступления до его обнаружения», многие предположили, что убийца максимально отдалился от места преступления, а то и вовсе «сбежал из страны»[77].
Антон Пробст между тем не бежал из страны. Он даже не покидал Филадельфию.
Около восьми часов вечера в субботу, 7 апреля, спустя всего несколько часов после совершения массового убийства, он появился в салуне Фредерика Штрауба на углу Джермантаун-авеню и Оттер-стрит, имея при себе среди прочего черный саквояж, двое часов, золотую цепочку, табакерку, армейский револьвер Кольт и фляжку с порохом.
Следующие несколько часов он провел распивая пиво и играя в бильярд, а в 11 ушел. Через час он уже лежал в постели с проституткой по имени Лавиния Уитман в борделе – «доме с дурной славой», на жаргоне того времени – на Северной улице. После ночи «разврата и распутства» он ушел рано утром в воскресенье, заплатив ей три доллара бумажными банкнотами[78].
Он позавтракал в одном из своих излюбленных заведений, таверне Кристиана Море на Фронт-стрит, где хозяин был удивлен, увидев у обычно бедного Пробста красивые карманные часы и цепочку. «Я спросил его, где он их взял, – позже свидетельствовал Море, – и он ответил, что ему пришлось много работать, чтобы их себе позволить»[79].
После еды Пробст с саквояжем в руках нашел ночлег в гостинице, которую содержал человек по имени Уильям Лекфельдт. В течение следующих нескольких дней он периодически возвращался в это заведение, пил пиво и играл в кости в баре, а иногда отправлялся в город, чтобы обменять украденные вещи на деньги. Во вторник вечером он вернулся в салун Фредерика Штрауба и продал ему пистолет и пороховницу за три доллара. На следующее утро он явился в ювелирный магазин Чарльза Олльгира и предложил карманные часы и цепочку. Он запросил пять долларов – треть того, что, как он утверждал, заплатил за них, однако согласился на четыре и поспешил уйти[80].
Около семи часов следующего вечера – в четверг, 12 апреля, через пять дней после бойни – Пробст сидел в баре «Лекфельдт», когда появились двое полицейских и спросили владельца, не видел ли он «подозрительно выглядящего человека». Надвинув шляпу на глаза и опустившись в кресло, Пробст старался быть как можно незаметнее, пока полицейские не ушли. Как только они скрылись, он вскочил со своего места и, не потрудившись забрать оставшиеся вещи, поспешил прочь[81].
Вскоре после этого трое полицейских – Томас Уэлдон, Джеймс Дорси и Джеймс Аткинсон – стояли и разговаривали на углу Двадцать третьей и Маркет-стрит, когда Уэлдон заметил грузного парня в низко надвинутой на голову шляпе, который направлялся к мосту Маркет-стрит. Скрытность этого человека вызвала у Уэлдона подозрения. Измученный особенно долгим днем, Уэлдон повернулся к Дорси и сказал: «Ты моложе меня и быстрее бегаешь. Проверь этого человека. Если он немец, приведи его»[82].
Поспешив за парнем, Дорси нагнал его, прежде чем тот достиг моста.
«Добрый вечер», – сказал Дорси.
«Мое почтение», – ответил Пробст.
Услышав акцент, Дорси спросил: «Вы голландец?»
Ответ Пробста вошел в историю.
«Нет, – сказал он. – Я француз».
«Разве? – сказал Дорси, схватив Пробста за руку. – Пройдемте со мной»[83].
Дорси повел его назад к остальным. Уэлдон, получивший от начальника полиции описание Пробста, был уверен, что они поймали беглеца, и немедленно приступил к его допросу. На вопрос о месте жительства и работе Пробст, заикаясь, ответил, что живет «на Восемнадцатой улице в Западной Филадельфии» и работает у плотника по имени Джон Гувер. Зная, как он позже свидетельствовал, что в Западной Филадельфии «нет такого места» и «нет плотника с таким именем», Уэлдон арестовал Пробста и вместе с Дорси и Аткинсоном сопроводил его в участок Шестого округа, где передал лейтенанту Джозефу Паттону. Именно тогда Дорси заметил то, на что не обратил внимания прежде: у мужчины отсутствовал большой палец правой руки. Обыскав карманы Пробста, Паттон обнаружил табакерку, трубку и большой складной нож. Следователям не потребовалось много времени, чтобы определить, что все вещи Пробста были взяты из дома Дирингов[84].
Отправленный в бар «Лекфельдт», офицер по фамилии Грин обнаружил саквояж Пробста. Он был набит вещами – пальто, жилет, красная фланелевая рубашка, щетка для обуви, бритвы, еще одни карманные часы, различные безделушки и многое другое, – которые также принадлежали Дирингам или Элизабет Долан. Даже одежда Пробста была не его. Его рубашка, брюки и пальто были найдены на кровати на втором этаже фермерского дома Дирингов. Прежде чем скрыться с места резни, Пробст снял забрызганную кровью одежду и переоделся в одежду человека, чью семью он только что зарезал[85].
Около 11 часов утра на следующий день, в пятницу, 12 апреля, начальник полиции Сэмюэл Г. Рагглс в сопровождении пары офицеров явился в тюремную камеру Пробста, чтобы сопроводить его в расположенный неподалеку офис мэра Макмайкла. Хотя газеты, сообщающие об аресте, еще не вышли, весть об этом уже распространилась по городу, и перед полицейским участком собралась толпа из нескольких сотен разъяренных горожан.
Проведя заключенного через подвал, затем по черной лестнице, Рагглс и его люди поспешили через переулок в здание, где находился личный кабинет Макмайкла. Пробста провели в комнату, примыкающую к кабинету, и усадили за большой квадратный стол. Через несколько минут вошел сам Макмайкл вместе с помощником, Джорджем Моком, иммигрантом из Германии, который свободно говорил на немецком.
В течение следующего часа Макмайкл, обращаясь к заключенному по имени, проводил первый официальный допрос Пробста, который, по словам одного из репортеров, допущенных к допросу, «проявлял величайшее самообладание», отвечая «на каждый вопрос в самой непринужденной манере». Хотя он «и говорил довольно сносно на ломаном английском», Пробст с трудом понимал некоторые вопросы и обращался к Моку за переводом.
Поначалу Пробст категорически отвергал все обвинения в свой адрес, заявляя, что ему «нечего скрывать». Однако уже через несколько минут он изменил свою историю. Он признался, что совершил убийство. Он убил молодого Корнелиуса Кэри, в чем теперь глубоко раскаивался[86].
«А остальные?» – спросил Макмайкл.
«Я их не убивал», – настаивал Пробст.
«А кто тогда?» – спросил Макмайкл.
«Якоб Янгер», – ответил Пробст.
Немец, с которым он познакомился в армии, Янгер – так утверждал Пробст – посетил его на ферме в предыдущую пятницу и «предложил… убить семью и ограбить дом». Когда Пробст согласился, «было решено, что он убьет парнишку, а Янгер расправится с остальными членами семьи Диринг». Когда у него потребовали рассказать все в подробностях, Пробст объяснил, что в то роковое субботнее утро Янгер явился на ферму под предлогом поиска работы и «попросил миссис Диринг выйти в амбар, чтобы найти для него работу». Зарубив ее топором, он «вывел детей, одного за другим, и по очереди их убил». Когда Кристофер Диринг приехал «около обеда» с Элизабет Долан, Янгер «зарубил его топором», как только тот сошел с повозки, а затем «убил [женщину] тоже, прямо на месте». Затем Пробст и его сообщник «отнесли тела в амбар».
Отвечая на вопрос о внешности Янгера, Пробст описал его как человека «ростом около пяти футов трех или четырех дюймов» с «темно-каштановыми волосами», «большим белым или бледным лицом», «большими плечами» и фурункулом на шее.
«Этот человек, вы говорите, убил всех, кроме парнишки?» – спросил Макмайкл.
«Да».
«Он убил миссис Диринг и четверых детей, а затем мистера Диринга, когда тот вернулся домой, и женщину вместе с ним?»
«Да».
«Кто забрал малыша из колыбели?»
«Он».
«Вы помогали ему убить кого-нибудь из них?»
«Нет».
«После того как им проломили головы, кто перерезал им горло?»
«Он, – сказал Пробст. – Он их всех порезал»[87].
Хотя полицейские «фотороботы» получили широкое распространение только в конце XIX века, фотографов времен Пробста иногда привлекали для съемки портретов отъявленных преступников как для использования в рамках расследования, так и для продажи в качестве нездоровых сувениров. После допроса Пробста отвели вниз по лестнице и под усиленной охраной полиции быстро провели через улицу в фотогалерею Чарльза Кохилла, где было сделано несколько снимков. На сохранившихся фотографиях изображен широколицый молодой человек с тяжелой челюстью, курносый, с толстыми губами и хмурым выражением лица. У него небольшие усики, по его собственному признанию, он сбрил козлиную бородку, которую обычно носил, за несколько дней до ареста.
К тому времени, когда Кохилл закончил, толпа на улице насчитывала не менее двух тысяч человек, и все они «жаждали крови Пробста». Под охраной полицейских с дубинками наготове его поспешно провели через задний переулок к ожидавшему полицейскому фургону, затолкали внутрь и галопом повезли по Пятой улице в сторону тюрьмы Мойяменсинг, «преследуемые разъяренной толпой»[88].
Когда признание Пробста было опубликовано, весь город взялся за поиски его предполагаемого сообщника, которого в газетах описывали как человека «невысокого роста, крепкого телосложения [с] фурункулом на шее». В субботу, 14 апреля, когда «подозрительно выглядевший немец» с саквояжем в руках проезжал по шоссе Лайм-Килн, его задержала группа горожан, к которым вскоре присоединилась пара полицейских. Взятого под стражу мужчину доставили на Центральный вокзал, около которого собралась большая толпа, требовавшая сообщить, пойман ли убийца семьи Дирингов.
При обыске в саквояже были найдены «пальто, множество мужского и женского белья, старомодное черное платье, пара брюк и несколько мелких предметов», включая носовой платок с надписью «W. M. V.». «Некоторые предметы одежды, очевидно, были недавно постираны, – сообщала газета Philadelphia Inquirer, – и выглядели так, словно прежде были испачканы кровью».
На допросе мужчина «рассказал много противоречивых историй». Он утверждал, что «направлялся в Йорк, штат Пенсильвания», хотя в момент поимки «ехал в противоположном направлении». Он также утверждал, что «не умеет ни читать, ни писать». В какой-то момент, однако, «он попросил газету» и «сразу же перешел к рассказу об аресте Пробста». На вопрос по поводу необычного содержимого его сумки он ответил, что нижнее белье принадлежит его жене, «но он не знает, где она, так как она от него сбежала». Пальто, по его словам, «он привез из Германии четыре года назад». Однако при ближайшем рассмотрении выяснилось, что оно «произведено в Филадельфии». Убедившись, что он «нечестным путем приобрел найденные у него вещи» и «что он где-то совершил ограбление», власти заключили его под стражу для «дальнейшего расследования». Тем не менее они пришли к выводу, что «он не имеет никакого отношения к убийствам», отчасти потому, что, будучи «шести футов ростом, худощавого телосложения, с косыми глазами» и «без фурункула на шее», он не имел ни малейшего сходства с человеком, который, по словам Пробста, был его сообщником[89].
Рано утром в ту же субботу огромная толпа собралась у гробовой конторы Саймона Гартланда. Так много людей жаждали взглянуть на трупы семьи Диринг, что власти наконец согласились их показать. Вход был только по билетам. На ступенях перед входом стояли полицейские, чтобы никто без пропуска не пробрался внутрь. Ровно в 10 часов ворота были распахнуты настежь и жаждущей публике разрешили войти в здание, встав в очередь по одному.
Тела лежали рядом друг с другом в красивых гробах из орехового дерева, на каждом была серебряная табличка с именем и возрастом жертвы. В соответствии с католическим обычаем у изголовья гробов горели свечи. Гартланд сделал все возможное, чтобы смягчить вид изуродованных тел, завернув их в плотно прилегающие белые саваны до подбородка, чтобы скрыть ужасные раны на горле. Тем не менее, как пишет один из репортеров, трупы представляли собой жуткое зрелище: «Жестокие, подлые удары топором были видны на раздробленных черепах, с тошнотворными ранами, многочисленными порезами на лице, и отсеченными пальцами у маленькой девочки, которая пыталась закрыться от смертельных ударов. Лица малыша и отца были самыми спокойными, остальные – искажены агонией. У одного тела наружу сочился мозг, а лицо другого было черным». Когда толпа проходила мимо трупов, мужчины от удивления открывали рты и отводили глаза, а женщины дрожали, хватались за горло и разражались громкими рыданиями[90].
Просмотр продолжался до часу дня: на это время были назначены похороны. У дома Гартланда собралось около дюжины машин: катафалки для взрослых жертв, карета скорой помощи для четверых детей, еще одна машина скорой помощи для носильщиков, а также экипажи для перевозки членов семьи, друзей и других скорбящих. Когда торжественная процессия направилась к кладбищу Святой Марии, на улицах собрались тысячи горожан. Многие отстали от кортежа и следовали за ним до кладбища, где у ворот стояли полицейские, чтобы не допустить вторжения посторонних на церемонию похорон.
На кладбище преподобный Фрэнсис Хопкинс из церкви Святого Филиппа де Нери произнес надгробную речь, отдав «дань памяти усопшим». Затем он совершил католический ритуал погребения. Окропив гробы святой водой, он прочитал псалом De profundis с гимном: «Если Ты, Господи, будешь замечать беззакония – Господи! Кто устоит?» Затем восемь гробов были опущены в одну квадратную могилу и были произнесены последние молитвы:
Избави меня, Господи, от смерти вечной
В тот страшный день,
Когда содрогнутся земля и небеса,
Когда придешь Ты судить
Род людской на муки огненные.
Трепещущий, готовлюсь я и убоюсь
Благоговейно Грядущего суда
И грядущего гнева.
Тот день, день гнева,
День суда и милосердия,
День великий и прегорький.
Вечный покой даруй им, Господи,
Хотя десятки любопытствующих посещали ферму Диринга с тех пор, как газеты впервые сообщили о резне, в воскресенье на ферму съехалась огромная толпа – по некоторым оценкам, несколько тысяч человек. Одни приехали на лошадях, другие – в каретах. «Извозчичьи дворы по всему городу делали хороший бизнес, – сообщала газета Philadelphia Inquirer, – сдавая в аренду упряжки для тех, кто хотел после обеда прокатиться до жилища семьи Диринг»[93]. Многие добирались туда пешком. Один из местных журналистов был поражен, «увидев огромное количество людей… идущих и бегущих, словно от этого зависели их жизни».
«Здесь были и старики, которым самим было недалеко до могилы, и сотни молодых людей, отправившихся в это жуткое паломничество. Мимо нас стремительно пронесся священник евангелистской церкви. Калека на костылях перебирал своими кривыми ногами по пыльной дороге, причем довольно успешно. Женщин, однако, было больше, чем мужчин, причем всех возрастов и во всех нарядах: от модно одетой дамы в открытой повозке до бедной швеи, идущей пешком… С расстояния в полмили мы могли видеть эту пеструю толпу: одни собрались возле дома, другие бродили по прилегающим полям. Эта сцена… напоминала ярмарку или карнавал»[94].
Жаждущие увековечить память о злодеянии, многие из этих зевак умудрялись протиснуться в амбар и унести с собой деревянные щепки с забрызганных кровью половиц. Один потрясенный наблюдатель видел, как «мужчина поспешно встал на колени прямо в грязной соломе и навозе, вырезал кровавое пятно размером с серебряную пятицентовую монету, аккуратно завернул его в бумажку и еще более аккуратно положил в жилетный карман». Если бы не контингент полицейских, выставленных у главного дома, «сам дом был бы разнесен по частям этими охотниками за сувенирами». Еще более шокирующим было поведение, наблюдаемое на месте, где было найдено тело Корнелиуса Кэри. Подобно более поздней породе искателей сенсаций – тем, кто делает селфи на местах катастроф, – посетители устраивались прямо посреди стога сена, в котором был обнаружен зарезанный труп, в то время как их друзья с весельем наблюдали за происходящим. Прежде чем «медленно удалиться, чтобы дать возможность другим… повторить то же самое», они брали[95] на память горсть сена – в идеале забрызганного засохшей кровью[96].
Ко вторнику, 16 апреля, полиция практически прекратила поиски предполагаемого сообщника Пробста. Во-первых, они пришли к выводу, что Пробст был прирожденным лжецом – «отъявленным фальсификатором», по словам одной из газет. «Кроме его заявления о том, что он убил парнишку Корнелиуса, они не верят ничему из того, что он сказал»[97]. Но было и кое-что еще. Властям казалось немыслимым, что могут существовать одновременно два человека, способных на подобное злодеяние. Как сказал один из наблюдателей: «Когда об убийстве только объявили, многие отказывались верить, что у одного человека может хватить смелости или способности убить восемь человек; с другой стороны, еще менее вероятно то, что могут встретиться два человека, одинаково лишенные жалости или угрызений совести»[98] [99].
Рано утром в среду, 18 апреля, Пробста, одетого в «тюремную робу и штаны», доставили в суд для предъявления обвинения. Хотя он «был уверен, что его призовут к ответу только за убийство Корнелиуса Кэри», Большое жюри присяжных предъявило ему обвинение в убийстве Кристофера Диринга, его жены и четырех детей, а также Элизабет Долан и Кэри. Затем его отвезли назад в тюрьму Мойяменсинг и вернули в камеру – ту самую, в которой, как отмечали газеты, в ожидании казни умер Кристиан Бергер[100]. Там Антон Пробст ожидал суда в качестве единственного обвиняемого в расправе над семьей Дирингов.
В среду, 25 апреля, менее чем через две недели после ареста, Антон Пробст предстал перед судом. За несколько часов до начала процесса улицы вокруг здания суда были заполнены тысячами мужчин и женщин, надеющимися попасть внутрь. Полицейские, стоявшие у входа, сдерживали возбужденную толпу, разрешая вход только «уполномоченным лицам, судьям и другим служащим суда, членам коллегии адвокатов, представителям прессы и свидетелям», а также тем немногим счастливчикам, которые первыми прибыли на рассвете и мгновенно переполнили зрительскую часть зала суда. В половине девятого вечера к задней части здания подъехал тюремный фургон. Пробста, окруженного отрядом полицейских, провели к задней двери, в то время как толпа устроила хор насмешек и проклятий. Перед тем как заключенный скрылся внутри, шеф Рагглс, остановил его на мгновение, чтобы дать толпе возможность взглянуть на «одержимого убийцу»[101].
Хотя Пробста обвиняли в восьми убийствах, судить его должны были только за одно: убийство Кристофера Диринга. Председательствующий судья Джозеф Эллисон начал процесс, поручив секретарю Джорджу Х. Муру зачитать обвинительное заключение, в котором утверждалось, что Антон Пробст, «не имея страха Божьего перед глазами, но будучи движим и обольщен по наущению дьявола, в седьмой день апреля в год Господа нашего тысяча восемьсот шестьдесят шестой… с помощью силы и оружия и так далее, злонамеренно совершил нападение, совершив убийство Кристофера Диринга»[102].
Затем Пробста попросили встать и поднять правую руку.
«Что вы скажете? – спросил Мур. – Вы виновны или невиновны?»
«Не виновен», – ответил Пробст.
«Как вас будут судить?»
«Богом и моей страной», – ответил обвиняемый.
Выступая, как сообщает один обозреватель, «голосом, не лишенным эмоций», Мур произнес шаблонный ответ: «Да пошлет вам Господь благополучное избавление».
Следующей задачей на повестке дня был отбор присяжных, и этот процесс занял все заседание. Было опрошено более 40 кандидатов в присяжные: лавочники и моряки, торговцы и рабочие, портные и инструментальщики, маляры, колесники и другие. Каждому из них был задан один и тот же набор вопросов:
«Сформировали ли вы или высказали мнение о виновности или невиновности подсудимого?»
«Можете ли вы как присяжный без предубеждения или пристрастия к заключенному вынести беспристрастный вердикт по существу поставленных перед вами вопросов после полного изучения всех показаний по делу?»
«Имеются ли у вас какие-либо колебания по поводу смертной казни, которые не позволили бы вам вынести вердикт о виновности в убийстве первой степени, если бы того требовали доказательства?»
Большинство из них отпустили, после того как они признались, что внимательно следили за ходом дела в газетах и сформировали непоколебимое мнение о виновности Пробста. Другим было отказано по разным причинам. Дэниел Найт объяснил, что страдает от «кровоизлияния в желудок» и не может сидеть дольше часа. Бенджамин К. Гомер пришел с письмом от своего врача, «удостоверяющим его крайнюю хроническую глухоту». Сэмюэля Лонга отпустили после того, как он заявил: «У меня нет предубеждения против заключенного, но я считаю его виновным». Один из потенциальных присяжных, Джеймс М. Бейтл, вызвал смех у присутствующих. «Я мог бы справедливо рассмотреть дело, если бы смог удержать в голове все доказательства, но я очень недалек умом, – объяснил он. – У меня очень плохая память. Иногда мне могут сказать что-то, что я забуду уже через две секунды». Затем, как бы оправдывая этот изъян, он добавил: «Я жую много табака»[103].
К тому времени, когда в час с четвертью объявили перерыв, было отобрано 10 присяжных. Пробст, в окружении отряда из 20 полицейских, сидел на протяжении всего процесса с «непоколебимым» выражением лица, «склонив голову на грудь и опустив глаза в пол»; после перерыва его усадили в фургон. Вернувшись в Мойяменсинг, он был помещен в камеру, где «его руки были скованы наручниками, чтобы предотвратить его самоубийство, а сам он был прикован к болту в полу железной цепью длиной в два фута»[104].
В тот же вечер в одной из филадельфийских газет появилось примечательное объявление: «Темой дня является суд по делу об убийстве, и волнение по этому поводу очень сильное. Толпы людей окружают зал суда и толпятся внутри. Мы удивляемся такому положению дел не больше, чем популярности дешевого и замечательного угля, продаваемого В. В. Альтером, дом № 959 по Норт-стрит, и в его филиале на углу Шестой и Спринг-Гарден-стрит»[105]. Если впоследствии предприниматели стали использовать знаменитостей для рекламы своих товаров, то мистер Альтер решил использовать для этого зверское убийство восьми невинных людей.
Двое последних присяжных были отобраны вскоре после возобновления процесса в четверг утром, 26 апреля. Поклявшись «хорошо и по-настоящему судить… заключенного на скамье подсудимых», 12 человек заняли свои места в ложе присяжных[106]. Мгновением позже помощник окружного прокурора Чарльз Нейлор Манн поднялся, чтобы изложить версию государственного обвинения.
Наряду с юридическими познаниями, Манн был известен своим страстным интересом к драме. Будучи ведущим специалистом по истории театра в Филадельфии, он «часто писал статьи на драматические темы в газеты и владел библиотекой книг по драматургии, считавшейся лучшей в стране»[107]. Его глубокое знание драматических приемов сослужило ему хорошую службу в зале суда, где, как свидетельствует его вступительная речь, он применял их с исключительным мастерством.
Он начал с того, что напомнил присяжным, что, хотя Пробсту было предъявлено восемь обвинений в убийстве первой степени, сейчас его судят только за убийство Кристофера Диринга – «зверское убийство», которое было совершено, когда город еще не оправился от «темного кровавого деяния», совершенного Кристианом Бергером. «Едва общественное сознание оправилось от потрясения, вызванного зверским убийством в Джермантауне, – заявил Манн, – как некий негодяй, жестокое чудовище переступил порог скромного жилища в уединенном районе с ужасной целью, убил целую семью, в результате чего все домочадцы: отец и мать, четверо их детей, бедный парень, работавший в поле, и гость семьи, включая самого младенца в колыбели, – все погибли».
Местом убийства, продолжал Манн, был «скромный дом» в «одиноком и безвестном районе Первого округа города». Там «в полном умиротворении» проживал Кристофер Диринг со своей семьей: «его жена, Джулия Диринг; Джон и Томас, два его сына, восьми и шести лет; его дочь Энни, около четырех лет; и младенец, Эмили Диринг, около 14 месяцев, занимавшая маленькую колыбель в теплой и уютной кухне, где ее периодически укачивала любящая мать, напевая убаюкивающую песню, чтобы она погрузилась в сладкую дрему».
Помимо молодого фермера Корнелиуса Кэри, в доме проживал еще один человек – а именно заключенный на скамье подсудимых. Без гроша в кармане и «без крыши над головой», он явился на ферму, «сославшись на нужду и бедность», и был нанят Кристофером Дирингом «скорее из милосердия, чем из необходимости в его услугах». Уволенный через некоторое время из-за сильного отвращения, которое он вызывал у «женской части» семьи, он был снова принят через месяц добросердечным «хозяином дома», который «относился к нему без предрассудков [и] щедро его обеспечивал». «И как же Кристоферу Дирингу отплатили за его щедрость? – воскликнул Манн, бросив злобный взгляд в сторону Пробста. – Ударом, столь внезапным, столь смертоносным, что мы вынуждены остановиться и спросить себя, может ли в груди человека, нанесшего его, жить хоть одно человеческое чувство!»
Повернувшись к присяжным, Манн кратко изложил суть преступления, начав с поездки Кристофера Диринга в город, целью которой была встреча с партнером Теодором Митчеллом, и родственницей Элизабет Долан, которая, «к несчастью для нее… выбрала именно эту субботу для одного из своих визитов». Он рассказал о том, что в следующую среду Джон Эверетт обнаружил животных в крайне запущенном состоянии на ферме Дирингов и «ужасное и тошнотворное зрелище» в амбаре – растерзанные трупы Джулии Диринг и ее детей, причем самый маленький лежал на груди матери. «В самом деле, джентльмены, – воскликнул Манн голосом, дрожащим от негодования, – ни одно злодеяние не разожгло народную ярость так сильно, как бессмысленная расправа над этим младенцем. Неужели в сердце этого негодяя совсем не было жалости? Неужели он не содрогнулся, когда сознательно взял этого чистого невинного младенца из колыбели и, улыбаясь ему в лицо, вышиб ему мозги?»
Что касается мотивов, продолжает Манн, то обчищенные карманы жертв и разграбленный дом не оставляют никаких сомнений в том, что эта немыслимая резня была совершена не иначе как из жадности. Помимо того что убийца лишил Кристофера Диринга и Элизабет Долан имущества, которое было при них – часов, денег, «револьверов с пороховницей, табакерки, одежды и бритв», – он «залез в каждый уголок, перевернул ящики стола, кровати, вырвал страницы из книг… Он вынес безделушки и украшения жены (Диринга), аналогичным образом распорядившись с вещами, принадлежавшими мисс Долан». Даже детские копилки «были разбиты и опустошены». «Короче говоря, – сказал Манн, – убийца перерыл весь дом, унеся с собой все, что только попалось ему под руку»[108].
Далее прокурор перешел к обсуждению ареста. Хотя трое офицеров, задержавших Пробста, были отмечены мэром за их «смекалку, оперативность и старательность»[109], Манн, описывая поимку Пробста, приписывает ее не столько их собственному опыту и способностям, сколько действиям всевидящего провидения. «Около девяти часов вечера [в четверг] в районе улиц Двадцать третьей и Маркет, – рассказывал он, – офицеры Дорси, Уэлдон и Аткинсон, не имея иного света и ориентиров, кроме данных Богом инстинктов, позволяющих распознать убийство, увидели человека, которого они, как по Божественному побуждению, были вынуждены арестовать. Они взяли его под стражу, а поскольку он давал много противоречивых показаний, его отвезли в участок Шестого округа и тщательно обыскали. При нем нашли два бумажника и табакерку. Этот человек – Антон Пробст, заключенный. Мы докажем, что все найденные у него вещи, вне всяких сомнений, были украдены у членов семьи Диринг».
В заключение Манн напомнил присяжным о беспрецедентном масштабе дела, которое они рассматривают, – дела, не имеющего «аналогов в каталоге убийств». «Убийства массового, беспорядочного характера, – заявил он, – во время сильных народных волнений, вихрей разбушевавшихся страстей, с жестокими наклонностями людей, обезумевших от честолюбия, фанатизма или неуправляемого рвения, иногда случались. Но даже среди них… мы не найдем подобного случая уничтожения целой семьи, выбранной в качестве жертвы для удовлетворения прихоти одного-единственного ума».
«Господа, – заключил он, – именно с таким редким и страшным преступлением вам предстоит сейчас иметь дело. Я призываю вас к тому, чтобы при расследовании и рассмотрении этого дела вы прониклись духом справедливости, присущим суду присяжных, и продемонстрировали непоколебимую решимость не оставить безнаказанным подобное преступление – преступление, для которого у нас нет даже подходящего названия»[110].
Бодро изложив свою версию, Манн принялся поочередно вызывать свидетелей, начиная с доктора Шэпли, который подробно рассказал о результатах вскрытия. Несмотря на холодную клиническую манеру, в которой он описывал жуткие травмы, нанесенные жертвам, – а может быть, и благодаря ей – его показания произвели на слушателей огромное впечатление. Вслед за Шэпли выступили несколько соседей Дирингов – Джон Гулд, Роберт Уайлс и Абрахам Эверетт, – которые рассказали о своих тревожных находках на ферме: о голодающем скоте, разграбленном доме, человеческой ноге, торчащей из стога сена в амбаре. Главный детектив Бенджамин Франклин описал, как были обнаружены тела, а офицер Доусон Митчелл рассказал, что нашел труп Корнелиуса Кэри, погребенный в глубине сеновала[111].
После перерыва на обед, во время которого Пробста отвели в соседний ресторан, где он не притронулся к предложенному ему ростбифу с овощами, вместо этого съев большой кусок торта с заварным кремом, процесс продолжился и свои показания дали Джейн Гринвелл, Теодор Митчелл и Маргарет Уилсон – трое людей, общавшихся с Кристофером Дирингом в последнее утро его жизни[112]. Последним свидетелем дня стала Лавиния Уитмен, проститутка, с которой Пробст лег в постель через несколько часов после убийства Дирингов. Один из зрителей в зале суда был поражен ее поведением на суде. «Какой бы порочной ни была эта особа, – писал он, – она все же сохранила в своем женском сердце достаточно благочестия и доброты, чтобы содрогнуться… при одном только виде чудовища Пробста». Со своей стороны, Пробст, который в течение всего дня сохранял совершенно безразличный вид, казалось, позабавился ее показаниями, хихикая, когда она рассказывала о тех грошах, которые он заплатил ей на следующее утро[113].
Суд удалился в 18:00. Снаружи здания отряд из 150 полицейских сдерживал огромную толпу и расчищал путь между выходом и ожидающим тюремным фургоном. Через пять минут Пробст в сопровождении шефа Рагглса вышел из здания и поспешил к повозке, в то время как толпа вновь осыпала его «оглушительными воплями, шипением, криками» и проклятьями, которые «возносились до самых небес»[114].
Продолжая тщательно представлять доказательства против обвиняемого, окружной прокурор Манн начал третий день процесса с вызова свидетелей, которые общались с Пробстом в период между убийствами и его арестом: салунщиков Фредерика Штрауба и Кристиана Море, трактирщика Уильяма Лекфельдта и ювелира Чарльза Олльгира, который купил украденные часы и цепочку Кристофера Диринга. Хотя их показания не оставили сомнений в виновности Пробста, наибольшее эмоциональное впечатление на слушателей произвели два последних свидетеля обвинения[115].
Первым из них была пожилая мать Элизабет Долан, которая опознала различные предметы, найденные у Пробста, – саквояж и бумажник, часы и цепочку, а также различные безделушки – как вещи ее дочери.
«Когда, – спросил Манн, – вы в последний раз видели свою дочь живой?»
«В семь часов утра в субботу, 7 апреля».
«Куда она направлялась?»
«К мистеру Дирингу».
«На каком транспорте?»
«На пароходе», – ответила мисс Долан.
«Из какого места?»
«Из Берлингтон-Сити, Нью-Джерси».
«Когда вы видели ее в следующий раз?» – спросил Манн.
«Больше я ее не видела, – ответила миссис Долан прерывающимся голосом, – пока не увидела ее в холодильном ящике»[116].
Еще более впечатляющими были показания последнего свидетеля обвинения, 10-летнего Уильяма Диринга – «бедного маленького сироты Вилли», как его называли в прессе[117]. Крепкого пухлого паренька – «на вид фермерского мальчика» – пришлось поднимать на стул в свидетельской ложе, и он говорил таким «тихим, невнятным детским голосом», что его ответы пришлось повторять секретарю суда[118].
Отвечая на вопросы Манна, он объяснил, что покинул дом пасхальным утром, чтобы навестить деда «за Шуилкиллом», оставив отца, мать, четырех братьев и сестер, а также Корнелиуса Кэри, который также жил в доме.
«Кто-нибудь еще жил там?» – спросил Манн.
«Да, сэр, – ответил Вилли, указывая на заключенного на скамье подсудимых. – Этот человек».
Когда ему показали различные предметы, найденные у Пробста во время ареста – золотые часы и цепочку, два пистолета, табакерку, – мальчик без колебаний назвал их вещами своего отца. Он сохранил впечатляющее самообладание даже под перекрестным допросом Джона П. О'Нила, одного из двух адвокатов Пробста.
«Вилли, – начал О'Нил, – откуда ты знаешь, что это часы твоего отца?»
«Я часто приносил их ему», – ответил мальчик.
«Как часто ты держал их в руках?»
«Почти каждое утро».
«Ты уверен, что это те самые часы?»
«Да, сэр».
«Когда ты говоришь, что уверен, что это те самые часы, ты хочешь сказать, что это те самые часы, которые были у твоего отца, или что они похожи на них?»
«Да, сэр, – ответил Вилли. – Это те самые часы»[119].
Как только мальчик отошел от трибуны, окружной прокурор Манн встал и объявил, что обвинение закончило. Теперь защите предстояло вызвать своих свидетелей. Так полагало большинство присутствующих в зале суда. Поэтому для них стало неожиданностью, когда адвокат Пробста Джон А. Вулберт поднялся на ноги и объявил: «Да будет угодно вашей чести, у нас нет никаких показаний от имени заключенного. Мы прекращаем выступление от имени заключенного».
Затем последовали четыре заключительные речи, первую из которых дал помощник окружного прокурора Томас Брэдфорд Дуайт. Он начал с упреждающего опровержения ожидаемого аргумента защиты о том, что психическое состояние Пробста пострадало из-за его военного опыта – «его знакомства с потоками крови на войне».
«Я хочу опровергнуть эту идею, – заявил Дуайт, – и сказать, что эффект войны в целом, а тем более войны, недавно завершившейся в этой стране, заключается не в лишении человека сострадания и превращении его в дикаря. Жестокий от природы человек[120], никак не пытающийся подавить в себе эти инстинкты, будет становиться все более кровожадным с каждой новой кровавой бойней, пережитой им. С другой стороны, человек с нормальными чувствами после каждой битвы будет все меньше желать причинять страдания другим и все больше заботиться о жизни и благополучии своих сотоварищей».
Дуайт приступил к методичному обзору доказательств, указывающих на «сознательный, намеренный и умышленный» характер «ужасного» преступления Пробста. В витиеватых, трогающих сердце выражениях, дополненных цитатой из «Сельского кладбища» Томаса Грея, он описал ужасные последствия расправы.
«Дело сделано, господа. Мать уложили в этом тесном склепе вместе с младенцем, покоящемся, как при жизни, на ее груди. Грудь ее верного мужа и защитника больше не вздымается. Их друг рядом с ними спит сном, который не знает пробуждения. Радостная болтовня детей затихла навсегда, а одинокий паренек похоронен в сене, которое, возможно, собственными руками косил в летние дни. И ни в одном глазу больше не вспыхнет света, ничей голос больше не ответит на вопрос или приветствие.
Ни утренний душистый ветерок,
Ни птичий гомон, ни метель, ни дождь,
Ни звонкий крик петуший, ни рожок
Уж не поднимут их с подземных лож.
Погребенные вместе, словно убитые на поле боя, члены этой семьи будут покоиться с миром до судного дня».
Предвидя доводы защиты о том, что у Пробста был сообщник и поэтому его нельзя обвинять во всех убийствах, Дуайт заявил, что два факта опровергают подобное утверждение. Если бы у Пробста был сообщник, то, несомненно, добыча была бы поделена между ними. «Мы утверждаем, что [заключенный] действовал один, потому что раздела краденого не было, – сказал Дуайт. – Пробст заполучил все». Более того, убийства были похожи друг на друга. «Каждая голова пробита как будто одним и тем же оружием, – заявил он, – каждое горло перерублено одним и тем же топором». Если бы некоторые жертвы были убиты «одним способом, а остальные – другим, то первым и, возможно, неизменным выводом было бы: „Здесь поработали двое“. Но он не оставил нам места для таких заключений».
Признав, что обвинение построило свою версию на косвенных уликах, Дуайт подчеркнул, что такие «доказательства» не менее надежны, чем свидетельства очевидцев. «Косвенным уликам можно доверять так же безоговорочно, как и живому наблюдателю, – сказал Дуайт. – Он может ошибаться. Он может извратить истину. Небрежность в наблюдениях, сильное волнение во время предполагаемого преступления или предвзятое отношение к обвиняемому могут повлиять на показания и сделать их бесполезными». Тем не менее подавляющее число вещественных доказательств, представленных обвинением, не вызывают никаких сомнений. Все они «указывают только на один вывод и ни на какой другой – что заключенный виновен!»[121].
После выступления Дуайта, которое продолжалось до 17:00, суд удалился на перерыв. Процесс возобновился в 10:00 на следующее утро, в субботу, 28 апреля. Ожидаемая кульминация процесса привлекла «многих видных членов коллегии адвокатов», а также обычных искателей сенсаций. Были заняты не только все сидячие места, но и «все свободные места для стояния». Зал суда был настолько переполнен, что «невозможно было пройти… сквозь плотную толпу зрителей»[122].
Джон А. Вулберт начал процесс с часовой речи в защиту подсудимого. Как и предполагало обвинение, он настаивал на том, что улики против Пробста носят исключительно косвенный характер. Он признал, что подсудимый вполне мог быть вором. «Если бы это был процесс по делу о краже, у обвинения могли бы быть доводы, – признал он. – Судя по тому, что вещи были найдены у этого человека… они могли бы обвинить его в воровстве на основании этих доказательств». Однако никаких веских доказательств того, что Пробст был убийцей, не было. «Действительно, из дома были взяты всякие безделушки, но это не доказывает убийства… Часы мистера Диринга, конечно, у него. Но разве это доказывает убийство?»
Кроме того, было трудно поверить, что преступление подобного масштаба мог совершить человек, действовавший в одиночку. «Посмотрите на эти восемь тел, – воскликнул Вулберт, – и скажите, мог ли один человек сделать это – убить их всех». Утверждая, что жертвы, вероятно, были убиты во дворе, а затем спрятаны в амбаре, он заявлял, что состояние их одежды доказывает причастность двух людей: «Если бы это сделал один человек и перенес тела со двора, остались бы следы волочения по грязи. На одежде женщины нет никаких следов, указывающих на то, что ее тащили по грязной земле к амбару… Тела лежат в амбаре, без всякой грязи. Мог ли один человек положить их туда? Как вы думаете, это возможно? Он мог бы взять взрослых за плечи, и тогда бы их обувь волочилась по земле и покрылась грязью. Но на них нет никакой грязи, и это убеждает меня в том, что тела в амбар должны были нести два человека».
В конце он бесстрастным тоном повторил свой прежний аргумент. «Руководствуйтесь только вещественными доказательствами! – взывал он. – Не приносите поспешно и без необходимости в жертву жизнь другого человека [и] не предполагайте, что он виновен, на основании исключительно косвенных улик! […] Я могу лишь попросить вас внимательно изучить доказательства и сделать паузу, прежде чем отправлять его обратно к создателю»[123].
За Вулбертом последовал его коллега Джон О'Нил. Он произнес одну из тех вычурных речей, которыми восхищали людей ораторы того времени. «Я выступаю не для того, чтобы оправдать убийство или пропагандировать насилие, – начал он. – Я говорю, чтобы выполнить долг, возложенный на меня этим уважаемым судом… Мы назначены пройти с этим заключенным через страшные муки этого дела, как часовые закона, и охранять его, подобно бдительному дракону дочерей Геспера, чтобы свобода и жизнь, золотые яблоки этого храма, не были отняты у него во время суда».
Напомнив присяжным об их священной клятве вершить строгое правосудие, он призвал их не обращать внимания на «неистовство толпы», требующей смерти заключенного. «Горе тому дню, – воскликнул он, когда вердикт будет вынесен присяжными под стоны и шипение толпы, которая в своей беззаконной страсти распнет правосудие или обожествит преступление! Эта толпа превратит этот храм в амфитеатр и отдаст свою жертву, как во времена языческого Рима, на растерзание диким зверям! […] Как бы ни был взволнован внешний мир, какими бы гневными и бурными ни были его волнения, когда звучит голос этого суда, он должен быть подобен голосу из раковины Тритона, заставляющему моря вновь искать свои берега, а воды – свои привычные русла.
При всей своей высокопарной риторике аргументы О'Нила по сути были теми же, что и у Вулберта. Он заявил, что версия обвинения строится исключительно «на так называемых косвенных уликах; то есть они просят на основании обстоятельств дела прийти к однозначному заключению, что подсудимый виновен в этом убийстве. Итак, каковы же эти обстоятельства?» Он признал, что «все предметы, идентифицированные как принадлежащие Дирингу и мисс Долан, были найдены у заключенного». Однако этот неоспоримый факт свидетельствовал о «простом воровстве», а не о массовом убийстве. «Чудовищно с точки зрения закона, – воскликнул О'Нил, – чудовищно с точки зрения разума предполагать, что заключенный, поскольку у него были эти вещи, получил их, совершив убийство, что он завладел ими, обокрав мертвых. Так вот, есть ли в деле что-нибудь, что позволило бы вам сказать, когда эти вещи были им получены? Я утверждаю, что они были получены до убийства».
Аргумент обвинения о том, что «Антон Пробст совершил это убийство… и совершил его в одиночку», был построен на столь же шатких основаниях. «Рассмотрим обстоятельства, – призвал присяжных О'Нил. – Диринг – сильный, крепкий мужчина; его жена – мать большого семейства; мисс Долан – уже взрослая дама; парнишка в поле; маленькие дети, резвящиеся на весеннем утреннем ветерке! Вероятно ли, спрашиваю я, что он убил их и убил в одиночку? Возможно ли, чтобы он задумал такое чудовищное деяние в поле зрения дома, стоящего на востоке, и почти на глазах у людей, идущих на рынок?»
Его действия после смерти Дирингов также «не позволяют предположить, что он совершил убийство»: «Бегство и сокрытие всегда были и остаются признаками преступления. Бежал ли он? Скрывался ли он? Он был окружен служителями закона. Разве он мог не бежать? Он был здесь чужаком, его почти никто не знал, кроме семьи Дирингов. У него есть дом далеко за морем… Разве он не отправился бы туда? Да, господа, в тот субботний вечер, если бы он совершил это убийство, вместо того чтобы приехать в город, он отправился бы в ближайший порт, сел бы на борт первого же судна с увесистым якорем и к следующему четвергу, когда его арестовали, он был бы далеко за пределами досягаемости закона».
В заключение он произнес пафосную речь, в которой снова сослался на греческую мифологию: «Я разделяю с вами, господа, ужас, который вы испытываете [от этого преступления]; его природа, его жертвы, его отвратительные детали никогда не будут забыты. Ферма Диринга навсегда останется на языке этого мира местом совершения самого чудовищного преступления в истории. Я бы вместе с вами, господа, освятил ее вечной памятью, сделал бы местом, куда приходят девы и матери, и чтобы слезы, оплакивающие мертвых, подобно слезам Гелиад, превращались в янтарь, падая на землю. Я бы отпел заупокойную молитву, печальную и тихую, под музыку, сладкую, словно ноты соловья, днями напролет поющему над могилой убитого юноши».
Тем не менее возмездие за столь зверское преступление может быть достигнуто только «осуждением истинного преступника. Этого можно добиться исключительно на основании имеющихся в деле доказательств». Обвинение не смогло выстроить цепочку неопровержимых доказательств, оно представило лишь «разрозненные звенья».
«Господа присяжные, – воскликнул О'Нил, – возможно, я больше никогда не обращусь к вам здесь, но мы встретимся снова и вынесем еще одно решение по этому делу. Да, господа, за облаками и после смерти мы встретимся, судья и присяжные, заключенный и адвокат, и я умоляю вас, чтобы вы, как велел суд, „Люди добрые и честные, встали вместе и выслушали доказательства“!»[124]
Последним к присяжным обратился главный обвинитель Манн. Те, кто ожидал особенно красноречивого заключительного слова от эрудированного и высокообразованного адвоката, не были разочарованы. Голосом, дрожащим от негодования, он заявил о своей неспособности сохранять профессиональную отрешенность при изложении аргументов. «Обстоятельства, связанные с этим делом, настолько беспрецедентны по жестокости, настолько беспримерны по ужасу, что я не могу думать о них, не могу говорить о них спокойно».
Несмотря на предположение, что его могут увлечь эмоции, речь Манна на самом деле была образцом ясности и риторической силы. Не останавливаясь на «душераздирающих деталях дела», он утверждал, что тщательное «рассмотрение всех доказательств по делу» привело к четырем неизбежным выводам, доказывающим вину заключенного «вне всяких сомнений». Во-первых, что злодеяние было делом рук «одного человека, не прибегавшего к помощи сообщников». Во-вторых, что убийца «не был чужаком в семье, а был тем, кто имел доступ в дом… тем, кто мог выманить женщин и детей из дома без подозрений с их стороны и находился в таких близких отношениях с семьей, что мог таким образом осуществить адские планы, задуманные его злым сердцем». В-третьих, «что это было сделано с целью грабежа и для того, чтобы унести все ценные вещи из дома мистера Диринга и личные вещи тех, кого он намеревался убить». И наконец, «что заключенный, находящийся в зале суда, был тем человеком, который унес награбленное, ради получения которого он совершил убийства».
Украшая свою речь отсылками к различным произведениям классической литературы, включая «Айвенго» сэра Вальтера Скотта, пьесу Филиппа Мэссинджера «Новый способ платить старые долги» и «Генриха IV» Шекспира, он посвятил следующие 90 минут изложению фактов с таким рвением, что у слушателей не осталось сомнений в том, что Пробст, как его описал Манн, действительно был «главным извергом всей земли», «жестоким монстром», «занимающим высшую ступень злодеяния».
«Такое преступление, как это, неизвестно уголовным анналам, – заключил он. – Нет слов, чтобы выразить его чудовищность. Мозг выкручивает, а сердце ноет от боли, когда осознаешь его; и я уверен, господа, что вы облегчите жизнь не только обществу, но и этому суду, признав виновным этого человека в преступлении, в котором была доказана его вина. Без этого вердикта человеческое правосудие станет насмешкой, а суд присяжных – иллюзией и обманом. Стоя здесь и выступая в защиту убитого отца, зарезанной матери, разрушенной семьи, опустевшего дома, возмущенной общины и правосудия, я чувствую, что имею право просить вас решительно и сурово исполнить свой долг, признав виновным этого заключенного, и таким приговором научить всех странствующих преступников, что земля Филадельфии – небезопасное место для совершения насилий и убийств!»[125]
Сразу после того, как Манн закончил свою речь в 13:30, судья обратился к присяжным, изложив им суть обвинения и напомнив, что они должны принимать решение на основании одних лишь доказательств, а не «под влиянием внешнего окружения, мнения толпы или искреннего негодования, которое вы можете испытывать по поводу ужасной жестокости этого убийства». Возвращаясь к вопросу, поднятому помощником окружного прокурора Дуайтом, он признал, что, поскольку очевидцев массового убийства не было, доказательства, в силу необходимости, были косвенными. Чтобы проиллюстрировать, что такие доказательства «столь же удовлетворительны и убедительны», как и «свидетельские показания», он кратко перечислил некоторые из наиболее сенсационных дел последних 20 лет, которые были «раскрыты на основании косвенных улик»[126]. Помимо убийства в Джермантауне, совершенного Кристианом Бергером, к ним относилось совершенное в 1848 году убийство миссис Кэтрин Радемахер, зверски зарезанной в своей спальне Чарльзом Лангфельдтом; убийство и расчленение в 1852 году молодого торговца Якоба Лемана польским иммигрантом Матиасом Скупински; а также шокирующее двойное убийство в 1852 году Оноры Шоу и Эллен Линч, двух сестер, зарезанных и забитых до смерти Артуром Спрингом[127].
Подытожив доказательства, представленные обвинением, и объяснив, как они «связывают заключенного на скамье подсудимых с убийством», Эллисон определил различные степени[128] убийства: непредумышленное убийство, если убийство совершено «сгоряча»; убийство второй степени, «если на человека напали с целью жестоко наказать, а не с намерением лишить жизни»; и убийство первой степени, если оно «совершено умышленно, преднамеренно и жестоко». Признав, что присяжные должны сами решить, к какой категории относится данное дело, он заявил, что «имеющиеся доказательства однозначно указывают на то, что оно было совершено с умыслом и преднамеренно»[129]. За несколько минут до 14:30 Эллисон закончил свое выступление и передал дело присяжным, которые немедленно удалились, чтобы приступить к обсуждению. Через 20 минут они вернулись с вердиктом, признав Антона Пробста виновным в убийстве первой степени[130].
Вынесение приговора было назначено на вторник. Пробста вывели из здания, где, как сообщала газета Philadelphia Inquirer, «для поддержания порядка находились 200 полицейских». Хотя разъяренная толпа подняла большой рев при виде Пробста, «никаких попыток совершить самосуд не было». Его погрузили в тюремный фургон и увезли. «Никогда еще в истории нашего города, – писала газета, – не было подобного народного негодования, направленного против какого-либо преступника… однако крайняя жестокость преступления и дьявольские обстоятельства его совершения, похоже, полностью убедили всех наших граждан в том, что есть люди настолько испорченные, что единственный способ восстановить справедливость – это поскорее отправить их к ответу за их грехи на Небесном суде»[131].
Так как все знали, что это будет последнее появление Пробста на публике, утром во вторник, 1 мая, площадь перед зданием суда заполнила огромная толпа – «больше, чем когда-либо», как сообщала одна филадельфийская газета. Ровно в 9:30 утра подъехал тюремный фургон. Пристегнутый наручниками к главному детективу Рагглсу, Пробст, выглядевший, как всегда, бесстрастным, вышел из повозки. Благодаря большому количеству полицейских, прибывших для поддержания порядка, «толпа была весьма сдержанна в своих проявлениях ненависти к заключенному», пока его вели в здание[132].
Когда колокол в здании суда пробил 10:00, судья Эллисон вошел в зал и занял свое место на трибуне. Предупредив зрителей, что суд не потерпит проявлений «одобрения или неодобрения» во время оглашения приговора, он начал речь, в которой выразил возмущение, разделяемое всем обществом. «Вы признаны виновным в совершении одного из самых ужасных преступлений, о которых только упоминается в анналах цивилизованной юриспруденции, – сказал он Пробсту. – Убийство, не имеющее аналогов, которое было задумано вашим сердцем и исполнено вашими руками. Спланированное в мельчайших деталях, не имеющее себе равных в своем исполнении, безжалостное, жестокое, дикое, не имеющее прецедентов».
«Муж и отец, возвращающийся в свой дом во всей силе и славе своего мужского достоинства, – продолжал Эллисон. – Жена и мать, трудящаяся ради маленьких любимцев, которых дал ей Бог, – трудящаяся у домашнего алтаря, у своего скромного очага. Ваш компаньон в вашем ежедневном труде, который делил с вами постель. Ваша четвертая жертва – безобидная гостья, чей пол мог бы вызывать у вас сострадание, если бы оно у вас было, если бы вы только подумали о своей матери, которая принесла вас в этот мир».
Самым отвратительным, по словам судьи, было убийство «четырех беспомощных детей – четырех малышей, которые никогда не причиняли никому вреда.
Трое из них – невинные и счастливые дети, которых вы видели каждый день, каждый день слушали их юные и веселые голоса и, возможно, даже играли с ними, так они вам доверяли. Четвертый – улыбчивый хрупкий младенец, еще не научившийся произносить свое имя, чья крошечная одежда, окрашенная кровью, свидетельствовала о том, что чудовище в облике человека жестоко лишило его жизни. Из всех, кто собрался под скромной крышей Кристофера Диринга, в живых остался только один – маленький одинокий мальчик, спасенный не по вашей милости, ибо милости у вас не было, а по вмешательству Провидения, защищенный от убийственной руки и поднятого топора, которыми вы намеревались лишить жизни каждое человеческое существо, искавшее под этой крышей приюта или называвшее ее домом».
«Почти без всяких мотивов вы взялись за дело, которое сами спланировали, и лишили жизни восемь невинных жертв, – заявил Эллисон голосом, звенящим от негодования. – Не внезапно, не в порыве безудержной страсти, а с хладнокровием заранее обдуманного замысла: одного за другим, с перерывами, с мрачными паузами, со спокойной неспешностью и неутолимой жаждой крови вы не останавливались, пока все, что вы задумали, не было исполнено, и, когда вы оказались наедине с мертвецами, вы почувствовали триумф. Вы даже сгруппировали их: мать и детей, тесно прижавшихся друг к другу, словно они прилегли отдохнуть; и, как тот, кто ставит часового, чтобы нести молчаливую вахту, мужа и отца в компании с его другом и родственником, вы разместили, словно для того, чтобы уберечь его жену и малышей от беды. Как осуждали вас все эти жуткие лица, окоченевшие тела и безжизненные взгляды, когда вы смотрели на них, любуясь проделанной работой!»
В заключение он провозгласил, что, хотя всемогущий Бог обладает безграничной «властью прощать… человек не может, не хочет, не смеет оставить без наказания преступление, столь страшное, что ему сложно дать название. Теперь вы в руках правосудия. И то, что оно требует сделать, должно быть безотлагательно выполнено». С этими словами судья Эллисон приказал «отвести Пробста к месту казни» и «предать казни через повешение»[133].
Пробста, который оставался безучастным, пока его приговаривали к виселице, вывели на улицу к ожидающему фургону. Чтобы дать толпе возможность в последний раз взглянуть на самого чудовищного преступника в истории города, его посадили спереди между двумя полицейскими, после чего медленно повезли по улицам, «к большой радости возбужденной толпы»[134].
Если бы Пробст совершил свои убийства столетие спустя, судебные психиатры объяснили бы его поведение в модных тогда терминах фрейдистской теории, ссылаясь на такие факторы, как эдиповы тенденции, подавленные фантазии отцеубийства и нарциссическое расстройство личности. В эпоху же до психоанализа, в которую он жил, самопровозглашенные специалисты по человеческому поведению обратились к совершенно иному методу – широко популярной, хотя давно уже полностью дискредитированной практике френологии.
Разработанная в конце XVIII века немецким врачом Францем Джозефом Галлом, френология рассматривала человеческий мозг, по словам одного историка, «не как единый орган, а как мозаику специализированных деталей, каждая из которых управляет определенной умственной или эмоциональной функцией». Размер и развитие каждой области, которые Галл назвал способностями, предполагали большую или меньшую предрасположенность к той или иной черте… В ходе своих исследований Галл пришел к убеждению, что форма мозга соответствует форме черепа, в котором он заключен, поэтому изучение бугорков и углублений на черепе может раскрыть функции и особенности мозга, находящегося под ним»[135].
Галл и его последователи составили схему участков черепа, соответствующих определенным чертам характера, которыми предположительно управляют расположенные под ними области мозга. Так, выпуклость в одном месте черепа могла указывать на то, что у человека сильно развит «эротизм» – способность, связанная с размножением и физической любовью, – что означает, что им движет сексуальное желание. Другие бугорки и образования могут свидетельствовать о том, что у человека имеются выраженные склонности к «агрессии», «скрытности», «осторожности», «стяжательству» и так далее. Анализируя форму и рельеф черепа, опытный френолог мог [предположительно] получить представление о психологических особенностях человека[136].
Учитывая общенациональную – более того, международную[137] – известность Пробста, было неизбежно, что он станет объектом френологического исследования. Вскоре после вынесения приговора Пробста навестил в камере ведущий специалист города по этой псевдонауке Джон Л. Кейпен, который, по словам газеты Philadelphia Inquirer, «имел большой опыт в изучении поведения самых отъявленных преступников». Власти пригласили его составить «френологический профиль» Пробста в надежде ответить на вопрос: «Как это существо могло совершить столь поразительное для человечества преступление?»
Кейпена поразило несоответствие между «довольно маленьким» размером головы Пробста и его «очень развитой мускулатурой». «Примечательной особенностью его организации, – писал он, – является здоровье и энергичность тела и сравнительная слабость ума». Среди различных психических характеристик Пробста он особенно выделил эротизм, деструктивность и стяжательство, при этом отметив «серьезный дефицит» адгезивности [ «склонности заводить друзей»] и эвентуальности [способности, «необходимой для положительных социальных взаимодействий»]. Кейпена также поразила скудность «корональной части мозга, особенно религиозных отделов, отвечающих за духовность, веру и надежду».
Подводя итог френологическим исследованиям, газета Philadelphia Inquirer описала Пробста как человека, доминирующей характеристикой которого была «его животность»: «Его мозг не вырабатывает ни силы, ни энергичности, ни бодрости, но тратит всю свою магнетическую силу на то, чтобы побуждать к труду, еде, питью, а иногда и к гулянкам. Если бы его голова не была такого маленького калибра по сравнению с его телесным каркасом, ее устройство не было бы таким ущербным. Его мыслительные способности весьма велики; однако его мрачный характер, большая осторожность, скрытность и решительность сделали из него хитрого, скользкого человека, склонного к недобрым замыслам… Его нравственные и религиозные чувства очень слабы и едва ли можно сказать, что они имеют какую-либо власть над его грязными наклонностями… Как и большинство убийц, он слишком труслив, чтобы встретиться с другим человеком в честном бою, и склонен, будучи спровоцированным, вынашивать свой гнев до тех пор, пока не сможет отомстить, имея все шансы на успех».
В свете этого проницательного анализа характера, продолжает газета, становится ясно, «каким образом Антон Пробст хладнокровно совершил эти ужасные убийства»: «Нанятый мистером Дирингом рабочим на ферме за 15 долларов в месяц… он не нравился женщинам в семье, и можно с уверенностью утверждать, что их пугала его грубость. Вполне вероятно, что за этим следовали упреки и колкости, затрагивавшие его слабости, понемногу возбуждавшие в нем злость и желание отомстить. Как бы то ни было, он был уволен за отказ рубить дрова в дождливый день, согласно указанию мистера Диринга… Через некоторое время он вернулся и был принят мистером Дирингом на работу, против воли женщин, за 10 долларов в месяц. Подобное понижение зарплаты не могло не возмутить человека, чья натура была испорчена, чьи побуждения были порочны, чье низкое поведение оскорбляло некоторых членов семьи… То, что было дальше, можно рассказать в нескольких словах. Он видел, как его наниматель пересчитывал крупные суммы; он был в глубокой обиде на свою хозяйку, несомненно, также на хозяина за то, что тот уволил его, и, возможно, на детей за мелкие колкости. Гнев тлел, его алчность пробуждалась, страсти разгорались в нем. Мы никогда не узнаем, как медленно, целенаправленно, раз за разом он задумчиво, шаг за шагом обдумывал свой план, кропотливо прорабатывая его детали, как тщательно он старался скрыться от разоблачения. О том же, как безжалостно и бесшумно он осуществил свой коварный замысел, уже не раз рассказывалось во всех тошнотворных подробностях».
«Им овладела похоть, – говорилось в заключение статьи, – и угрюмая, жестокая месть привела его на эшафот»[138].
Спроектированная Томасом Устиком Уолтером, известным как создатель купола Капитолия США, тюрьма Мойяменсинг напоминала средневековую крепость с башнями и парапетами: массивное неприступное сооружение, которое, по словам одного из авторов, «больше подходило для отражения рыцарских атак, чем для содержания преступников»[139]. «За 138 лет своего существования здесь побывали Эдгар Аллен По и Аль Капоне [оба ненадолго попали в тюрьму, По – за пребывание пьяным в общественном месте, Капоне – за скрытое ношение оружия], а также печально известный серийный убийца, доктор Г. Г. Холмс»[140]. В этих высоких мрачных стенах и ожидал своей казни Антон Пробст, заключенный в «Камеру убийц».
Опасаясь, что Пробст может ускользнуть от палача, совершив самоубийство, надзиратели не только приковали его за одну ногу к железному кольцу в полу, но и оставили тяжелую наружную дверь приоткрытой, «чтобы в любой момент постоянно проходящие стражники могли увидеть его через решетку внутренней двери». Лишь во время ежедневных визитов его духовного наставника, преподобного отца Ф. А. М. Грундтнера из церкви Святого Альфонса, дверь закрывалась. После пятичасового ужина его руки сковывали за спиной наручниками «в качестве дополнительной защиты от любой попытки лишить себя жизни»[141].
В отличие от прежних времен, когда преступникам, которых ждала виселица, разрешалось заказывать «любые роскошные яства», осужденные убийцы в эпоху Пробста питались так же, как и все остальные заключенные: хлеб и кофе на завтрак, хлеб, говядина и суп на ужин [кроме пятницы, когда им подавали баранину или суп из баранины] и легкий ужин из хлеба вместе с чаем или горячим шоколадом. Как и в случае с Кристианом Бергером, который на этой диете набрал 20 фунтов за несколько недель до запланированной казни, призрак приближающейся смерти ничуть не уменьшил аппетит Пробста. Как отмечала газета Philadelphia Inquirer, «он принимал пищу с большим удовольствием»[142].
Согласно закону штата, повешение Пробста должно было состояться в стенах тюрьмы, в присутствии одного лишь шерифа и его помощников, окружного прокурора, врача, священников, ближайших родственников заключенного, «ограниченного числа репортеров ежедневных газет» и 12 «почтенных граждан… отобранных лично шерифом» в качестве свидетелей. При таком ограниченном количестве мест для долгожданного зрелища шериф Хауэлл оказался осажден просьбами «лиц, занимающих различное положение в обществе», пустить их на казнь. Тем не менее Хауэлл остался «неумолим», отклоняя все подобные просьбы даже от близких друзей[143].
В понедельник утром, 7 мая, преподобный Грундтнер явился в офис мэра Макмайкла с поразительными новостями. В преддверии казни он убеждал Пробста признаться, говоря ему, что «с духовной и моральной точки зрения лучшим выходом для него будет… покаяться в содеянном». В течение нескольких дней Пробст сопротивлялся, однако накануне днем наконец признался, что «у него не было сообщника и он задумал это ужасное преступление без посторонней помощи, в одиночку». Теперь он был готов «рассказать правду», поведав о своих «кровавых деяниях» во всех их «ужасающих подробностях»[144].
Узнав об этом, старший детектив Франклин отправился в тюрьму в сопровождении репортеров из ведущих городских газет. Они обнаружили Пробста сидящим на тюфяке на полу своей тесной камеры, его левая лодыжка была закована в цепи, а в одной руке он сжимал четки. В течение следующего часа, говоря «низким тоном, с немецким акцентом» и время от времени хихикая, вспоминая, как легко он заманивал своих жертв на верную гибель, он излагал свою «беспримерную историю резни»[145]. Его первоначальным намерением, как он объяснил, было лишь ограбить Кристофера Диринга, пробравшись в его дом и забрав все деньги, которые он мог найти. Однако у него не было ни единого шанса, потому что вокруг всегда были люди. Наконец, «в субботу утром, около 9 часов», он «задумал убить всю семью». «Я не мог, – объяснил он, – достать деньги другим способом».
В то утро он и Корнелиус Кэри были в поле у стога сена, грузили дрова на телегу, чтобы отвезти их в амбар. В тележке был большой топор, который использовался для рубки корней деревьев. «Мы стояли под большим деревом, когда я убил его, – сказал Пробст. – Шел небольшой дождь. Он сидел под деревом и разговаривал о работе, а я стоял прямо за ним с топором в руке. Я ударил его по голове слева. Он не закричал. Он упал. Я нанес ему еще один или два удара, а затем перерезал ему горло. Я положил его на телегу. Затем я подкатил ее к стогу сена, поднял его, положил в стог и накрыл сеном».
«Затем я спустился в хлев, – продолжил Пробст в своей непринужденной манере, которая показалась его слушателям почти такой же леденящей, как и сама «ужасная тошнотворная история». – Я взял большой топор, маленький топор и молоток и положил их все в угол рядом с дверью, чтобы они были под рукой. Затем я пошел в дом. Все дети были там, а женщина отправилась набрать воды».
«Я сказал старшему мальчику, Джону, чтобы он пошел в хлев и помог мне. Я вошел в дверь, взял в руки маленький топор, и тут он вошел. Я сбил его с ног, и он упал внутрь. Я нанес ему еще один или два таких же удара и перерезал ему горло. Я отнес его к ящику для кукурузы, затащил внутрь и положил сверху немного сена. Затем я положил топор обратно у двери.
Потом я вышел и сказал женщине, чтобы она пришла в хлев, потому что что-то случилось с маленькой лошадкой, жеребенком. Она пришла через две-три минуты одна. Я встал внутри и ударил ее по голове. Она не вскрикнула. Я нанес ей еще два-три удара и перерезал ей горло. Я взвалил ее на плечо и затащил в ящик. Затем я положил топор на то же место, что и раньше, у двери.
Затем я пошел в дом за другим мальчиком, Томасом, следующим по возрасту. Я сказал ему, что его зовет мать. Он ничего не сказал и пошел прямо в амбар. Я шел за ним. Я ударил его по голове, и он упал. Он не кричал. Я ударил его еще раз. Не знаю, размозжил ли я ему весь череп. Я не осматривал его. Я положил его в ящик вместе с остальными и накрыл сеном.
Затем я пошел в дом и забрал Энни. Я сказал ей, что мать хочет видеть ее в хлеву. Она не сказала ни слова. Тогда я взял ребенка за руку. Девочка шла рядом со мной. Я оставил ребенка в углу рядом со входом, поиграть с сеном. Затем я взял маленький топор и подошел к Энни, которая оглядывалась в поисках матери. Одним ударом я сбил ее с ног и перерезал ей горло, как и остальным. Затем я вернулся, взял маленького ребенка и ударил его по лбу. Лезвием топора я перерезал ему горло. Потом я перетащил их в ящик для кукурузы и накрыл сеном. Думаю, мне потребовалось полчаса, чтобы убить всю семью.
Затем я пошел в дом и остался там в ожидании возвращения мистера Диринга.
Около половины первого я выглянул в окно и увидел, что он едет с мисс Долан в карете. Я вышел из дома и остался на улице. Когда он приехал, я подошел к карете и сказал ему, что в хлеву заболел бычок и ему лучше его осмотреть. Он сразу же пошел со мной туда, а мисс Долан пошла в дом.
Он зашел в хлев. Я подошел к нему сзади, взял маленький топор и ударил его по голове. Он упал прямо на лицо. Он не произнес ни слова. Я перевернул его, нанес еще один или два удара по голове и перерезал ему горло. Затем я накрыл его сеном и оставил лежать там. Выходя, я положил свой топор на то же место.
Затем мисс Долан позвала меня в дом. Она спросила меня, где женщины и дети. Я сказал ей, что они все в хлеву. Я сказал, что мистер Диринг хотел видеть ее там. Она прошла прямо в хлев. Я взял молоток левой рукой и ударил ее по голове, она упала прямо на лицо. Я развернул ее, еще раз ударил по голове, потом взял маленький топорик и перерубил ей горло.
Затем я подошел к мистеру Дирингу, забрал у него часы и бумажник и положил их в свой карман. После этого я снял с мистера Диринга сапоги и положил его на то место, где его нашли, а мисс Долан положил туда же и прикрыл их сеном».
Закончив резню, Пробст вернулся в дом, обшарил его, затем вымылся, побрился и сменил окровавленную одежду на комплект одежды Диринга. Проголодавшись, он поел хлеб с маслом и отдыхал до заката, после чего покинул дом и отправился в город.
«Теперь, когда я рассказал правду об этом деле, я чувствую себя гораздо лучше, – с улыбкой сказал Пробст по окончании своего ужасающего рассказа. – Я чувствую облегчение».
В среду, 9 мая, – через два дня после того, как Пробст все рассказал шефу Франклину, – его навестил в камере другой представитель закона, шериф Хауэлл, который обнаружил заключенного сидящим на тюфяке, прислонившись спиной к стене, с немецким молитвенником под боком.
«Как вы себя чувствуете сегодня, Пробст?» – спросил шериф.
«О, я чувствую себя довольно хорошо», – ответил Пробст, не глядя на Хауэлла.
Сказав «несколько добрых слов в адрес заключенного», Хауэлл достал из кармана документ и объявил, что у него есть «важное послание от губернатора штата», которое он должен передать по «тяжкому долгу». Затем он зачитал распоряжение о приведении смертного приговора Пробста в исполнение; казнь была назначена на пятницу, 8 июня, «между десятью часами утра и тремя часами дня».
Пробст, который, казалось, «полностью смирился» со своей участью, произнес лишь одно слово во время визита Хауэлла, спокойно ответив «да» на вопрос, понял ли он свой приговор. Напутствовав заключенного «использовать отведенный ему короткий промежуток времени с максимальной пользой для его духовного благополучия», шериф удалился.
На следующий день газеты написали об этой новости, выдвинув предположения по поводу деталей предстоящей казни. «Вполне вероятно, что Пробста опустят не меньше чем на пять футов, – писал один из журналистов. – Его тело уродливой формы, верхняя его часть непропорциональна нижней. Шея у него толстая и сильная, и, чтобы разъединить позвонки, потребуется довольно сильный рывок»[146].
В беседе с репортером в четверг, 7 июня, за день до казни, преподобный Грундтнер тепло отозвался об осужденном убийце. «Он действительно раскаялся, – сказал священник. – Он уповает на милость Иисуса Христа, своего Спасителя. Он сказал мне сегодня: „Я охотно приму ту небольшую жертву, которую смогу принести, – имея в виду свою жизнь, – в качестве искупления за мое ужасное преступление“».
«Конечно, – продолжил Грундтнер. – Я официально заверил его в этом, в бесконечном милосердии Божьем. Он целыми днями читает религиозные книги. Он великолепно читает по-немецки. Он получил первоклассное образование. Дома он никогда не делал ничего плохого, и это подтверждают его друзья, знавшие его с детства». По мнению Грундтнера, убийство Дирингов было не иначе как помрачением сознания. «Он, – уверял священник своего собеседника, – добродушен от природы»[147]