Палата госпиталя с большим итальянским окном, в обиходе называвшаяся «угловой», вот уже три дня была объектом особого внимания главного врача.
Пациенты госпиталя, большей частью больные «мирными» болезнями – язвой желудка, ревматизмом, малярией и грыжей, – опекались главным врачом с той снисходительной внимательностью, с какой терапевт лечит больного насморком. Влюбленный в свою профессию, Шервашидзе относился серьезно только к резанным, колотым и огнестрельным ранам. Он прямо-таки боролся за жизнь Дробышева. Сложная двухчасовая операция, во время которой Шервашидзе кромсал и латал истерзанное пулями тело, закончилась. Раздробленную руку из-за начавшейся гангрены пришлось ампутировать. Много хлопот и волнений доставила пуля, пробившая грудь. Простреленную плевру все время заливало кровью.
Дробышев по-прежнему был без сознания.
Потеря крови, хотя и компенсированная вливанием большой дозы физиологического раствора, ослабила сердечную деятельность. Шервашидзе и его помощники внимательно следили за сердцем, за борьбой организма – следили и помогали ему в этой борьбе. Временами в груди Федора слышалось глухое клокотание. Бледное лицо раненого то и дело передергивали судороги, рот его сжимался, и сквозь выбитые зубы прорывались стоны.
Часы, когда у кровати Дробышева дежурила Этери, двадцатидвухлетняя, обычно смешливая сестра хирургического отделения, были для нее часами тревоги и непрестанных волнений. Ее особенно пугали моменты ослабления сердечной деятельности, и, уловив их, она тотчас же бежала к дежурному врачу или к Шервашидзе. Александр Александрович торопливо шел за бегущей впереди сестрой, садился рядом с кроватью на табурет, считая пульс, долго и внимательно смотрел в лицо раненого.
Порой, когда ему казалось, что больному не хватает воздуха, Шервашидзе приказывал открыть большое окно, и тогда вместе с отдаленными шумами города в палату врывался свежий весенний воздух, напоенный ароматом. Было время цветения мимозы, и ее нежный, чуть горьковатый запах, смешиваясь с запахом магнолий, лип, эвкалиптов, лавров и множества других деревьев и цветов, распостранялся в палате.
О Дробышеве беспокоились не только в этом маленьком пограничном городке на берегу моря. По телефонным и телеграфным проводам шли запросы о нем из далекой Москвы. И если до сих пор о существовании Федора знали лишь немногие, то сейчас его имя называли сотни людей, ранее не знакомых ему.
И только далеко от него близкий и дорогой Федору человек ничего не знал о случившемся. А как была ему нужна сейчас нежность и ласка этой далекой и теперь, казалось, совсем чужой женщины. Какую огромную и острую боль причинила ему она… И все же он ее не забыл, не мог забыть и, несмотря ни на что, тщательно пряча в душе свое большое, горькое чувство, продолжал любить.