Следак

Абсамата завели в комнату свиданий. Это стало ясно ему потом, когда в нее вошли мать, трехлетняя дочь и младший брат. Сначала же он не понял, зачем его заперли в клетку посередине комнаты со скамьей с трехместным сиденьем.

«Дубак», как зовут в тюрьме солдата или сержанта охраны, сопровождавший Абсамата, заперев его, сел сбоку за стол у стены. Над столом, пропуская тускло дневной свет, возвышалось единственное в комнате окно.

В углу располагались двери: первая между столом и углом, вторая – сразу от угла напротив стола. Первая вела во двор тюрьмы, вторая ограждала комнату от внешнего мира, от свободы.

Клетка упиралась одной стороной в стену и делила комнату на три сообщающиеся между собой части: одна оставалась сзади- там было темно и пусто, другая, где сидел за столом дубак и располагались двери и окно, примыкала сбоку; третья, в которой к боковой стене была прислонена такая же скамья, как в клетке, находилась спереди, отделяясь от клетки полуметровым проемом, огражденной сеткой, и предназначалась для посетителей. В нее и вошли, пришедшие к Абсамату, мать, дочь и брат. Их впустили по приказу дежурного лейтенанта, вошедшего в комнату, чтобы присутствовать на свидании.

Мать сразу запричитала, что Абсамат сам накликал себе эту беду, которая зовется тюрьмой, что он вместо того, чтобы желать себе легкой жизни, всегда желает трудной. Одним словом, «отко туртсо бокко качат» (Дословно: «Гонят к корму, а он бежит к дерьму» -кырг.)

Абсамат слушал ее, но не видел ни ее, ни брата: его внимание было приковано к дочери.

С жалостью он видел, что перед ним не та веселая шалунья, что встречала его в доме родителей со всепобеждающим возгласом:

– Акам келди! (Брат пришел! —кырг.) – а дитя с грустными бусинками черных глаз во все лицо, неожиданно повзрослевшее за эти две недели его заключения под стражу по санкции прокурора.

Она все спрашивала Абсамата, беспомощно гладя маленькими ручонками сетку клетки, когда он придет, когда выйдет отсюда, словно он сам посадил себя в эту клетку и только стоит ему захотеть и он выйдет отсюда.

С возрастом люди становятся эгоистичнее, так или иначе учатся легче переносить несчастья.

Дети же перед бедой остаются беззащитными: она завладевает ими полностью.

Это неожиданное открытие поставило Абсамата в трудное положение. Тут же составленный сценарий поведения чуть было не сорвался – выручил характер: слезы, возникнув где-то внутри, там и исчезли.

Справившись с этой непредвиденной трудностью, Абсамат вскользь заметил беспомощное и растерянное состояние брата: блестя глазами, он стоял за матерью.

В семье младшие или по-киргизски «кенжелер» выделяются близостью к родителям, к родительскому дому. Они больше скучают по нему, в них больше привязанности к родителям, к другим родственникам. Недаром у киргизов, как и у многих народов, хозяином родительского дома становится по обычаю кенже.

– Ты посмотри за матерью, успокой ее, – обратился к нему Абсамат, но поручение скорее предназначалось брату нежели в его исполнении нуждалась мать: как известно, лучшим способом придания бодрости кому-то является поручение ему заботы о другом.

Мать тем временем перестала причитать: Абсамат как мог успокаивал ее, мол, нечего беспокоиться, тут все хорошо – пища нормальная, постель теплая и т. д. А она в свою очередь, боясь не успеть сказать главного, вытирая слезы, решительно и мягко прервала его:

– Ты о нас не беспокойся. С нами ничего не случится. Ты заботься о себе. Правда гнется, но не ломается. Даст Бог, все станет на свои места. Тебя освободят!

Мать принесла с собой в маленькой кастрюле плов и немного белья: рубашку, носки, несколько носовых платков и трусы. Белье пропустили, а плов, как готовую еду, не пропускали.

При этом дежурный лейтенант обстоятельно разъяснял, что можно и что нельзя приносить для передачи, и что передачу можно приносить только раз в месяц и только до пяти килограммов.

Все было правильно в его словах, но не для матери. Мать не представляла, как уйдет отсюда с кастрюлей плова, как будет жить, если сыну не дадут отведать его. Нет, этому не бывать! Сын должен отведать плова, чтобы хоть раз не стоял комок в горле от мысли, что она ест, а он сидит голодный в холодной камере. И она с отчаянной решимостью двинулась к столу, открыла крышку злополучной кастрюли с пловом, повернулась к лейтенанту:

– Сынок, ну как я понесу этот плов домой?.. —и беспомощно застыла с жалким выражением просьбы на лице.

– Мама, раз нельзя, то не надо, – пытался унять ее сын.

Мать ждала, слезы текли по щекам.

Тут лейтенанту то ли вспомнилась своя мать, то ли жалость к отчаявшейся матери одолела его, то ли еще что-то подействовало на него, но, так или иначе, он вдруг разрешил пронести плов в целлофане.

Пока мать уговаривала лейтенанта, дочка проскользнула сквозь стоящих взрослых и стала возле двери клетки. Абсамат потрогал ее за ручки, погладил по лицу.

Когда мать переложила плов в целлофан, дубак отвел дочь к матери, похваливая ее:

– Какая хорошая девочка!



Вскоре дверь за ушедшими матерью, дочкой и братом закрылась. Дубак открыл клетку.

Абсамат, поблагодарив лейтенанта, со свертком белья и пловом в целлофане направился в камеру. Свидание кончилось.

Распорядок, висевший на стене во дворе тюрьмы, аккуратно вещал, что следующее через месяц.

Он тогда еще не знал, что это было первое и последнее свидание за время нахождения в следственном изоляторе, попросту говоря, в тюрьме, и что стало оно возможным только благодаря «милости» следователя.

Впоследствии же, так как он не стал сговорчивее, как надеялся на это следователь (матери, давая разрешение, он советовал образумить сына, мол, меньше дадут, если будет правильно вести себя. О чем она, конечно, поведала сыну:

– Сынок, тебе, быть может, вправду лучше в чем-то согласиться со следователем? Он говорит, что будет легче), он каждый месяц лишался свидания.

Таких месяцев набралось шесть. Шесть месяцев в тюрьме без свиданий с родными лишь за то, что ты подозреваешься в преступлении, лишь потому, что ты для них (следователей, прокуроров и судей) только преступник, которого надо во что бы то ни стало победить и дать срок…

Тому, кто находится в тюрьме, конечно, тяжело, но и легче- срабатывает идиотская закономерность, которая заключается в том, что человек, заключенный в камеру, в это замкнутое пространство, постепенно перестает даже мысленно выходить за ее пределы.

Он замыкается в ней. Он почти забывает о том, что где-то есть у него родственники, вспоминая о них только раз в месяц с получением передачи. Обычно же он занят только тем, что происходит в камере. А может в этом нет никакой закономерности- просто людьми владеет инстинкт самосохранения?..

А каково матерям, женам и сестрам каждый месяц ждать единственного дня, а потом получить отказ на свидание и даже на передачу, потому что следователь не разрешает, и затем часами стоять у его кабинета, выпрашивая разрешение, и наконец, не получив его, идти домой, неся отяжелевший в тонну кулек в пять килограммов, плача и проклиная того, кто пока только в кино человек?..

Старики говорят: «Не поступай так, чтобы кто-то тебя проклинал!» Мол, раньше проклятье исполнялось через сорок лет, а теперь исполняется через сорок дней.

Несговорчивость же Абсамата объяснялась тем, что с самого начала следствия следователь и прокурор, осуществлявший надзор, повернули все дело так, чтобы свалить вину за хозяйственное преступление с главных организаторов на второстепенных лиц – простых исполнителей распоряжений.

Хозяйственное преступление заключалось в следующем: выполняя план любой ценой, как это делалось повсеместно в годы застоя и продолжалось делаться здесь, в далекой Киргизии, в 1985 году, руководство совхоза при помощи торговых организаций, закупив у них масло и сдав его на гормолзавод в счет молока, причинило ущерб совхозу в пятьдесят три тысячи рублей.

Конкретно же это происходило так: директриса – единовластная с пятнадцатилетним стажем на этой должности и большими связями хозяйка совхоза – приобретала у торгашей в лице председателя райпотребсоюза и директора пищеторга топленое масло за наличные деньги подотчетных лиц, которые были выданы им в совхозной кассе на покупку излишков молока у населения. Гормолзавод после приемки масла в квитанциях указывал соответствующее этому количество молока. Подотчетные же лица по приказу директрисы оформляли это молоко, как купленное у населения. Им по указанию директрисы помогали составлять договоры (фиктивные) с населением о покупке молока учетчики, бухгалтеры, экономисты, бригадиры, управляющие и главные специалисты. Населению же объясняли, что, мол, от их подписи в ведомостях и договорах им вреда не будет, так как это нужно только для выполнения плана. Словом, весь совхоз был втянут в хозяйственное преступление, которое называлось выполнением плана. Разница же между суммой, выданной совхозом на покупку молока и суммой, выплаченной гормолзаводом за принятое масло и составила сумму ущерба. Другого выхода при запущенном животноводстве и его кормовой базы для безусловного выполнения плана просто не было.

Попутно же хозяйка совхоза не обделила и себя за труды по покупке масла и не оставила торгашей в накладе за их услуги. Так смело действовать ей позволяло и то обстоятельство, что во Фрунзе сидел у власти человек, который был ей давно знаком и обещал при условии выполнения всех плановых показателей (в совхозе же только план по молоку из года в год не выполнялся) ходатайствовать о присвоении ей звания Героя Социалистического Труда.

Выполнение плана само собою превратилось в очередную компанию, поддержанную непосредственно городским комитетом партии. Совхоз был пригородный: невыполнение плана было бы пятном на показателях не только совхоза, но и города.

И никого не удивляло то обстоятельство, что за два-три дня в сводках выполнения плана по совхозу сразу возрастало на 10—15 процентов, словно ни с того ни с сего каждая корова становилась рекордсменкой, либо, и тоже вдруг, ни с того ни с сего все население переставало потреблять молоко и только сдавало совхозу как излишки. Не удивляло, потому что за долгие годы видели и не такое.

Привычка защищать сильных мира сего либо сидела в следователе и прокуроре с самого рождения, либо приобреталась годами по указаниям сверху, как обычно бывает в жизни. Но во всяком случае, восточная мудрость издавна отмечала бесправие в наказаниях:

«Халвани хаким ейт- калтакти етим ейт!» (Халву кушает хаким-палку же сирота! – иск. узб.)

В своей несговорчивости Абсамат руководствовался одним: каждый должен отвечать за то, что он совершил… Пусть мы, рядовые исполнители, совершили преступление, но наша вина заключается в том, что мы делали то, что нам приказывали. И пусть каждый отвечает за то, что он совершил, а не за то, что ставит или пытается ставить следствие, которому не под силу привлечь к ответственности главных организаторов хозяйственного преступления.

Для последнего же требовалось выйти на тех, кто продавал и покупал масло посредством выявления торговых точек, где оно приобреталось. Это же следствию представлялось невозможным. Кто из рядовых исполнителей, которыми пыталось ограничиться следствие, мог достать через магазины 22 тонны масла, если в городе для свободной продажи населению сливочного масла вообще не было в 1985 году? Вся их вина заключалась в том, что они по требованию директрисы, взятые из кассы деньги на покупку молока, отдавали ей или управляющим, которые на них закупали масло.

Но нужно отдать должное следствию: из 22 тонн все же было выявлено около 7 тонн, которые можно было отнести за счет рядовых исполнителей (это было то масло, которое было приобретено управляющими по приказу директрисы или по собственной инициативе, чтобы заслужить ее благосклонность); остальные же 15 тонн оставались невыясненными – их нельзя было отнести за счет рядовых исполнителей. Из-за этих 15 тонн дело застряло между прокуратурой и судом: суд требовал выяснения, прокуратура же требовала принятия дела по причине невозможности выяснения: никто не хотел брать ответственность на себя в этом затянувшемся запутанном деле…

И в это неопределенное время невольно возникал вопрос, где же теперь те руководители, которые должны были отвечать за свои решения, указания и быть с теми, кого толкали на преступления во имя государственных, как говорили они, и партийных интересов?

Парторг, вечно ратовавший за выполнение плана, за покупку молока, сменил место работы и отделался выговором: благо есть родственник в обкоме. Директриса же, вооружившись возрастом, наградами, амнистией, отрицает свою вину с такой же настойчивостью, с какой раньше толкала людей на выполнение плана. Работники же горкома вообще остаются в стороне. Их как будто и вовсе не касается то, что с их ведома творилось в пригородном совхозе. Правда, первый секретарь горкома, наезжавший каждую неделю с требованием выполнения плана сам свел счеты со своей жизнью: были у него какие-то дела еще со времен застоя, за которые вот-вот должна была наступить расплата.

А новый только за то, чтобы всех наказывать, исключать из партии, снимать с работы и т. д.

Правильно говорили с трибун члены бюро ЦК КП Киргизии, что определенная вина за отступления от норм партийной жизни в ЦК КП Киргизии (которые в совхозах и колхозах отозвались голым администрированием, выполнением планов любой ценой) лежит на них, но что должны были говорить в свою защиту рядовые труженики, которые исполняли то, что приказывали им от имени партии в то время? Они не отделаются осознанием определенной вины – им дадут конкретную вину на суде.

Словом, складывалась закономерная обстановка, когда административно-бюрократический аппарат, имеющий права и никаких обязанностей, все определял, решал и не нес никакой ответственности за последствия своих решений, перекладывая эти последствия на низовые звенья, и, в конечном счете, на народ. И в этой обстановке защищать-то их, рядовых тружеников- исполнителей, которые стали жертвами административных методов управления, по сути дела было некому…

В день заключения под стражу Абсамат сидел в коридоре облпрокуратуры, ожидая очереди к следователю. Дверь в следовательскую была слегка приоткрыта. Там сидел, отвечая на вопросы следователя, Абылов- соучастник преступления, в котором обвинялся и Абсамат, по-тюремному – подельник. Следователь после каждого ответа Абылова печатал на машинке и время от времени попивал из пиалочки кумыс. Один бидончик с кумысом находился у него под столом, другой – в углу возле сейфа. То и дело заходили коллеги попить кумыс. Заходил и прокурор. Угощая кого-либо из своих, следователь предлагал кумыс и Абылову, когда же оставались вдвоем, пил сам, не прелагал. Абылов всякий раз вежливо отказывался. Кумыс был отменный, вобравший в себя силу и аромат альпийских трав.

В городе редко у кого был такой…

Вообще следователь, несмотря на молодость (ему было чуть больше тридцати), считался одним из самых опытных в облпрокуратуре. Его железная хватка и настойчивость ценились начальством. Ему поручались самые сложные дела. И был он не просто следователем, а следователем по особо важным делам. Звали его Акмат. (Интересно, знал ли он о Хвате?.. {Широко известный в прошлом следователь НКВД, на совести которого много загубленных судеб} И о том, что на Западе охотятся за гитлеровскими эсэс до сих пор, а у нас бывшие энкавэдэшники спокойно доживают свой век?..)

Наконец, Абылов кончил отвечать на вопросы. Следователь, допечатав, вынул листы из белой портативной машинки и подал их на подпись Абылову. Напечатанное Абылова порядком озадачило и расстроило, но, овладев собой, он мягко и вежливо начал:

– Но ведь такого не было? Тут совсем по-другому написано!

– Давайте, подписывайте! А не то посажу в тюрьму! – осадил его Акмат. При этом взгляд его говорил о том, что говорить больше не о чем или, напротив, что есть о чем, но не здесь и не сейчас.

Абылов торопливо подписал листы протокола и выскользнул из кабинета.

И он не попал в тюрьму как другие.

Но, видимо, не только поэтому он не попал в тюрьму: возможно он не попал еще по одной причине, которая, вероятно, явилась главной, – дал сколько просил следователь и остался на свободе с надеждой на легкое обвинение в суде или даже подпадал под сокращение еще в прокуратуре. Все в руках следователя: «Хочу-караю, хочу-милую». Впрочем, это только предположение. А как говорится: «Не пойман – не вор!» И вообще, взятку доказать трудно, как говорят сами юристы.

Не попал в тюрьму и земляк следователя Аднаев. С земляка, наверное, взял поменьше.

Хотя, кто его знает, ведь приходится и самому отдавать, делиться.

Абсамат не осуждал ни Абылова, ни Аднаева.

А что им оставалось делать? Не дашь – так накрутят в обвинении, что чуть ли не главной фигурой пойдешь и загремишь черт знает на сколько. Дашь – может и совсем легко отделаешься. И уж он сам научит всему вплоть до того, что говорить на суде. Вот и выбирай тут, когда сзади семья, дети… И наскребли, наверное, из семейных сбережений, взяли взаймы, словом, нашли чем поделиться.

Не осуждал он и следователя, понимая, что он только винтик в системе, которая сложилась за долгие годы: в системе, которая зависела от денег и указаний сверху. В этой системе честный следователь становился «белой вороной»; чтобы отдавать наверх, надо было самому брать, а если не брать, то нечего было отдавать, ну а в этом случае лучше было уйти самому, чем ждать, пока попросят; чтобы выполнять указания, надо было наплевать на правду, а если держаться правды, то надо было пойти против указаний- это же означало быстрый конец всему: и карьере, и службе, и спокойствию. Вот и прилаживались к системе, получая от нее выгоду за это, а затем постепенно привыкали и начинали думать, что так и должно быть на самом деле и втайне оправдывали себя, мол, не мы ее создавали и не нам ее изменять, поскольку мы люди маленькие (И вообще, кто не берет? Берут все… Только надо быть осторожным…). А среди тех, с кем они боролись, ведя «поиски истины», и которым давали сроки, жила поговорка: «Черная собака, белая собака – все равно собака!» И сколько же придется работать правоохранительным органам в режиме действительной законности, чтобы она исчезла?..

Каждое дело для системы было очередной кормежкой. Таких и подобных систем за долгие годы развелось не один десяток. Отличие их было только в названиях, в сферах деятельности и способах кормежки.1

Так что директриса и оба торгаша лишь отбивались от соседней системы, ибо сами в свою очередь принадлежали к одной из таких систем, и по своему опыту знали, чем отбиваться. Летали и во Фрунзе, и в Москву. И даже отправляли гонца во Владимирскую область, откуда родом был прокурор…

Выпроводив Абылова, следователь принялся обрабатывать Абсамата (обвинять, пугать и обманывать), но все, как и раньше, шло впустую. Вся трудность состояла в том, что Абсамат не обманывался и не пугался. Этим он здорово мешал обычному ходу следствия. Он не хотел и упорно не подписывался в том, чего он не совершал, но должен был совершить по воле следователя, испугавшись его или поддавшись его обману.

Перед заключением под стражу вызывал к себе начальник следственного отдела. Видимо, он считал своим долгом лично посмотреть на того, за кем скоро закроется тюремная дверь по принятому ими решению, дабы исключить возможность возмущаться следствием на свободе. Абсамату же было объявлено, что он хочет выслушать его претензии к следствию.

Это был щупленький человечек лет сорока пяти, скорее напоминающий собой подростка, нежели мужа.

Содержание всего его наставления можно было выразить в одной фразе, обороненной им:

– С нами так не разговаривают!

Да, с ними, как полагали они, нужно было только соглашаться, только признавать вину, даже если ее и не было.

Щупленький человечек старался выглядеть грозным мужем, но было что-то противоестественное в этом, словно притаившийся в нем пугливый подросток только ждал команды, готовый явиться, чтобы принести извинения. Сама же готовность к смене состояний жила в нем вполне естественно, так сказать, сидела в крови. И как же не быть этой готовности, если указания сверху могли измениться по любому делу, в любой момент, поскольку система, занятая кормежкой на всех своих уровнях, вовсе не была заинтересована в главной своей обязанности – соблюдения законности?!..

Прокурор к себе не вызывал. Он всегда аккуратно отвечал отпечатанными постановлениями о том, что следствие ведется объективно и в полном объеме, и передавал через следователя.

Заключение же под стражу произошло прямо как в детективе. Следователь объявил Абсамату, что, наконец, осталось последнее для выяснения полноты дела – очная ставка с директрисой. Они сели в «Жигули» следователя, но до спецбольницы, где лечилась директриса, как в годы своего директорства (а теперь и скрывалась), в отдельной персональной палате со всеми удобствами (а рядовые исполнители, и в том числе больные среди них, в это время ютились на нарах), они не доехали. Следователь остановил машину перед воротами КПЗ и сдал Абсамата персоналу КПЗ. Потом через три дня его оттуда перевели в СИЗО.

Этот способ заключения под стражу с полным правом можно было отнести к тем маленьким «хитростям профессии» (от запугиваний при ведении допросов до подмены листов в протоколах), которыми пользовались следователи, просвещая людей, по воле судьбы или обстоятельств сталкивающихся с этой системой.

Когда во второй раз областной суд отправил дело на доследствие, прокурор объявил прокурору, осуществлявшему надзор за следствием, выговор, а следователя отстранил от производства следствия. Создали группу следователей.

И новый следователь на правах старшего в группе стал всем распоряжаться. Он начал с того, что приехав в СИЗО, освободил Абсамата и его подельников, взяв с них подписку о невыезде. При этом он не уставал напоминать людям, выходящим на свободу, что именно он, взяв на себя всю ответственность, добился изменения меры пресечения. Конечно, это не вполне соответствовало действительности. (Просто ранее была принята мера пресечения, не соответствовавшая обстоятельствам дела, да и к тому же главные организаторы, которые были известны всем, кроме прокуратуры, находились на свободе. И теперь приходилось изменять меру пресечения, чтобы самим не попасть впросак). Но как бы там ни было, все были рады освобождению и благодарили следователя. Прощаясь, он дал три-четыре дня, чтобы освобожденные пришли в себя после СИЗО от вшей и баланды, а потом явились к нему на прием.

Это был молодой человек лет тридцати с незаметной полнотой тела по причине почти двухметрового роста, с крупным носом на мясистом лице и круглыми подвижными черными глазами под низким лбом, поверх которого лежали прямые густые черные волосы. Казалось, что все в нем источало добродушие. Походка была мягкой и осторожной, словно он боялся кого-то ненароком задеть своим массивным телом. Таким же мягким и осторожным было обращение к людям: он всегда первым здоровался, первым улыбался и всегда тепло прощался.

Его роскошная собственная «Волга» (подарок отца) служила с такой же легкостью, как и он сам, дежурной начальству прокуратуры.

Подельники Абсамата радовались, что наконец-то дело передали хорошему следователю. Много было разговоров о том, что если бы с самого начала дело вел он, то все было бы по-другому. Да и он сам поддавал жару в эти разговоры, соглашаясь с ними.

В это время (когда Искендер был старшим) состоялся разговор с ним, запомнившийся Абсамату своей искренностью по той простой причине, что ни к чему не обязывал.

– Неблагодарная у вас работа, – как-то посочувствовал Абсамат и объяснил свою реплику:

– Как бы вы не работали, все равно вами недовольны.

– Да, – согласился он и, тронутый сочувствием, продолжил, -вот ты думаешь ваше дело легкое? Нет, не легкое, а напротив – очень сложное и трудное. Запутались вы все. Разве вам это нужно было? Кому он ваш план нужен был? Директрисе разве что, а она на вас все валит. Вот и попробуй распутай это дело. А распутать надо. И при этом справедливо. Вот как!

«Хорошо ты говоришь, – думалось Абсамату, – но вот будет ли так, как ты говоришь. Не верилось в это. Не верилось, что вот они сами (следователи и прокуроры), как говорил он, по своей воле, служебным обязанностям или еще из каких-то побуждений теперь начнут выяснять истину и устанавливать справедливость по делу».

Действительность подтвердила худшие опасения. Из Фрунзе начали требовать сдачи дела в суд. Прежнего следователя – Акмата -вдруг вновь назначили старшим в группу, сместив «хорошего» следователя – Искендера- к нему в помощники (как потом узнал Абсамат, об этом ходатайствовал прокурор, надзиравший за следствием, тот самый, с которым следователь вел дело с самого начала. «Рука руку мыла».

«Хороший» же следователь теперь при встрече, разводя руками, говорил:

– Что поделаешь? Но вот, если и на этот раз суд вернет дело, то тогда уж точно его дадут мне, и я вас всех оправдаю – и по-прежнему источал добродушие.

А подельники Абсамата искренне сожалели о случившемся, не сознавая того, что дело не в следователе, а в системе, которая кормилась не за счет рядовых исполнителей (у них и не было таких средств, чтобы кормить систему), а потому отстаивала не их интересы. Хорошие же следователи, то есть объективные, не борющиеся с преступностью, а действующие по закону, системе были не нужны, как телеге пятое колесо. Для того, чтобы появились хорошие следователи, нужно было менять систему.

Следствие возвращалось на годами наезженную колею…

Но тут, как иногда бывает в жизни, случилось непредвиденное: умер следователь.

Утонул на очередной дружеской пьянке, которая проходила на берегу водохранилища (говорили, что шестеро коллег из разных ведомств не поделили между собой, выделенных директрисой и двумя торгашами трех миллионов отступных за сокращение их дел в прокуратуре). Конечно, если этого бы не произошло, он уж точно до победного конца довел бы дело, несмотря на то, что в последнее время судьи обнаглели: чуть ли не каждое дело отправляют на доследствие. Вот раньше, а впрочем, совсем недавно ведь были времена… Довел дело до обвинительного заключения, отправил его в суд (а там все проходило) и празднуй себе, отдыхай, ожидая благодарностей от начальства, а то и повышения по службе за очередной вклад в дело борьбы с преступностью.

Заменили и прокурора. Он был почетным гостем на той пьянке, когда утонул следователь.

Так они и шли вместе по жизни до последнего дня следователя. Вместе работали, вместе заканчивали дела и вместе отдыхали как могли, закусывая после посольской водки китайскими змеями, – это уже в последнее время, в первые годы перестройки, когда закрывались последние точки и змеились очереди за водкой.

…Свобода входила в жизнь. Приятно было открывать двери самому без помощи других, в обязанности которых входило это. Любая погода представлялась самой лучшей, так как дышала волей…

И вновь к нему навстречу бежала дочь.

Бежала так быстро, как только могла в свои три с половиной года.

Бежала так, как будто кто-то хотел ее опередить, а ей нужно было не допустить этого.

Бежала, крепко стиснув зубы, впиваясь глазами в Абсамата и размахивая маленькими ручонками.

Но теперь возглас «акам келди!» (брат пришел! -кырг.) звучал не только всепобеждающе, но и жадно, словно она хотела раз и навсегда отбить чье-либо право на своего брата, как обычно называют своих отцов дети в киргизских семьях, растущие под присмотром бабушек и дедушек.

И откуда было ей знать, что следак – это следователь, который привык распоряжаться человеческими судьбами в зависимости от карьеры, выгоды или личной неприязни, орудуя законом, как мечом и щитом, будто написан он был только для него и ничего не делал бесплатно, словно был ему выдан патент от имени государства на продажу постановлений, определений и решений. А прокуроры и судьи потворствовали ему и ладили с ним, как и ладили между собой, находясь в одной упряжке, и получая подачки и от него, как и от других…

И иногда, заражаясь всеобщим духом борьбы с преступностью, преследуя свои корыстные цели, и, словно насмехаясь над собственным предназначением, в эту упряжку впрягались и адвокаты…

Но она знала одно – как хорошо, когда рядом отец.

На небе, закрытом облаками, матовым кружком висело солнце, тускло освещая землю.

1993.

Загрузка...