Когда я в первый раз вышла из Лувра, голова моя кружилась от любви к искусству. На дворе стоял 1971 год, мне было 25 лет, это была поездка от университета по пяти городам Европы. История и искусство никогда не были такими яркими для меня, как тогда, их голоса звучали особенно звонко, а образы захватывали внимание с невероятной силой. Стоя на Новом мосту на острове Ситэ, я дала себе клятву, что искусство этого недавно открытого мира станет моим спутником по жизни.
Во время этой первой поездки по Европе я чувствовала себя пилигримом, ведь единственным опытом, связанным с искусством, было восхищенное наблюдение за тем, как прадедушка превращал мазки масляной краски в пейзаж. Для меня художественные музеи были проникнуты святостью. Перед тем как стать музеем в 1793 году, Луврский дворец был символом благосостояния, могущества и упадка монархии на протяжении шести веков. Трансформация из королевского дворца в национальный музей была великим культурным жестом, выражающим идеи всеобщего равенства Французской революции. Разве можно было не воспользоваться таким святым доверием общества?
Живопись, скульптура, архитектура, музыка, история религии и обществознание – все это страшно увлекало меня: я хотела больше читать, учить языки, заполнять свой разум богатой, знаменитой, давно существующей культурой, порожденной человеческими желанием, отвагой и верой. Я хотела сохранить французский готический собор живым в своем сердце. И я мечтала о душевных отношениях с французами, приправленных смехом и оживленными беседами об искусстве и истории за чашкой кофе в уличном кафе.
«Невозможно, – подумала я про себя. – Французы – снобы, особенно парижане. Душевные отношения? Этому никогда не бывать».
Передо мной возник барьер, который я страстно хотела перепрыгнуть. Но как?
Герой фильма «Моя прекрасная леди» – профессор лингвистики Генри Хиггинс – утверждал: «Французам все равно, что они говорят, по крайней мере, до тех пор, пока они уверены в своем правильном произношении».
Мне пришлось решиться на опасную авантюру, с моим-то неправильным и крайне скудным французским.
Стоя на причале экскурсионных катеров, я предприняла попытку обмена любезностями с парижанкой в кремовом костюме от Шанель с кокетливой юбкой-клеш. Может быть, она согласится, что сегодня прекрасный день и что Сена и здания в стиле неоренессанса на ее берегах выглядят впечатляюще.
Не будучи совсем уверена в произношении и правильности выбора слов, я произнесла подготовленную фразу. Не проронив ни слова в ответ, она обратила взгляд в сторону своего красивого спутника и повернула свое кремовое габардиновое плечо в моем направлении, что позволило ее шелковому шарфу сливочно-персикового цвета развеваться под легким бризом.
Вернувшись в отель, я сверилась с моим массивным франко-английским словарем Лярусса. Оказалось, что я неправильно выбрала форму слова «впечатляюще». «Zut!» – это выражение, означавшее разочарование, меня научил мой учитель французского. Если все французы так заносчивы, как эта женщина на причале, я могу рассчитывать на частое использование этого выражения.
Решив не сдаваться, я спустилась к портье, чтобы попросить еще одно полотенце. Ничего сложного. Полотенце по-французски – serviette.
– Говорите на английском, – бесцеремонно произнес он, не поднимая глаз от конторки.
Какой грубый ответ!
– Zut! – снова воскликнула я, взорвав это слово над блестящей, безразличной макушкой его лысой головы. – И как же, по-вашему, я должна выучить французский, если вы запрещаете мне даже пытаться на нем говорить? – спросила я. Подумав, что это было слишком резко, я более мягким тоном снова попросила полотенце на французском.
С французами всегда следует быть вежливым, даже если тот, к кому вы обращаетесь – хам.
Я поняла, что растопить лед французских сердец может только беседа, в которой обязательно должны присутствовать madame, monsieur, s’ il vous plait, merci beaucoup и vous etes tres gentil. Эти встречи успешно убедили меня в том, что мне необходимо брать больше уроков французского, чтобы сломать барьеры плохого произношения, неправильного использования времен и ограниченного словарного запаса.
В одну из своих первых поездок во Францию я допустила ужасную ошибку. Я спросила у водителя автобуса «Ou est la guerre?», хотя, конечно, хотела спросить «Ou est la gare?», а именно, где находится вокзал. А спросила я, где идет война. Ой.
Он не грубил мне и не был высокомерен, нет. Он просто отмахнулся от меня, сказав, что не понимает, что я говорю. Я восприняла это как нетерпение моего невежества. Он даже не попытался расшифровать мою тарабарщину, и я поняла, что ему до смерти надоели многочисленные туристы, заполонившие Париж и коверкающие язык. Он переключил передачу, собираясь тронуться и оставить меня на краю тротуара.
В отчаянии я спросила по-английски:
– Где ходят поезда?
– Поезда? На вокзале, мадмуазель, а не на войне. – И повторил слово «вокзал» по-французски, поправляя мое произношение: – Вокзал – налево через два перекрестка.
Этот языковой урок я приняла не без досады.
Я обнаружила во французах скрытую способность к доброте, несмотря на их нетерпимость к моим неуклюжим попыткам заговорить на их прекрасном языке.
После неудачного катания на лыжах в Калифорнии мне пришлось некоторое время походить с тростью. К сожалению, на это время выпала очередная поездка в Париж. Когда мы с мужем и другом стояли в середине очереди, извивающейся вокруг музея Орсе, со стороны здания к нам приблизилась женщина с бейджем и призывно поманила меня рукой.
– Venez-vous, s’il vous plait[1], – сказала она, приглашая меня покинуть очередь и пройти в здание музея вместе с ней. Я дала понять, что нас трое. Она снова сделала жест рукой, приглашая всех войти. Таким образом, она избавила незнакомого человека с тростью от необходимости стоять и ждать. Спасибо французам за такие трогательные правила!
На следующий день, заметив мою трость, пожилой мужчина в автобусе уступил мне место для инвалидов. Пока он не вышел на своей остановке, мы с ним вели оживленный, но ограниченный диалог, перемигиваясь и ухмыляясь друг другу. Я глазам своим не верила. Я на самом деле обмениваюсь смешками с французом!
В другую свою поездку, выходя во двор, я шагнула мимо маленькой ступеньки и шлепнулась плашмя, словно Гуфи, неуклюжий спутник Микки-Мауса. И, конечно же, эта неловкая ситуация произошла прямо перед оживленным уличным кафе. Мой муж помог мне подняться, и я потерла ушибленную коленку, все еще шатаясь и чувствуя себя нелепо. От посетителей и официанта я ожидала кратковременной вспышки любопытства, а может быть, даже и смешка над моим падением, после которых они бы вернулись к своим разговорам. Вместо того чтобы осуждающе закатить глаза, официант тут же поставил стул, принес лед в полотенце, угостил меня чашкой кофе, предложил мне аспирин и сказал, что я могу сидеть здесь, сколько мне потребуется, даже после закрытия кафе. Собрав остатки собственного достоинства, я сказала по-французски:
– Merci, monsieur. Vous etes très gentil – вы очень любезны.
Его улыбка была полна искренности и сочувствия, когда он пожелал мне скорейшего выздоровления. Опершись на мужа, я поковыляла обратно в отель. В отличие от вышеупомянутого портье, который приказал мне говорить по-английски, нынешний был более благожелательный и подсказал нам, где купить эластичный бинт.
Но самым ярким примером парижской обходительности был месье Жан Абер.
Месье Абер появился в моей жизни благодаря знаменитому французскому импрессионисту Пьеру Огюсту Ренуару. Несмотря на то что родился он в Лиможе в 1841 году, Ренуар был настоящим парижанином, чье детство прошло в трущобах на месте бывших караульных помещений между дворцами Лувра и Тюильри. Сын портного и внук башмачника, Ренуар был замкнутым, тощим, угрюмым и всячески старался не привлекать к себе внимания. Тем не менее у него хватало смелости частенько отправляться гулять по Лувру в юные годы. Его любовь к живописи была сильнее застенчивости. Должно быть, он полагал, что бедняк, мечтающий стать художником, не может позволить себе быть робким.
Для него не было ничего лучше, чем медленно бродить по Лувру и впитывать уроки великих мастеров. Позже, будучи взрослым, он написал: «Это было похоже на встречи со старыми друзьями, в которых я всегда обнаруживал новые и пленительные качества». Он даже осмеливался прикасаться к работам своих «старых друзей – когда охранники не смотрели в его сторону. Он жаждал выразить удовольствие от прикосновения к гладкой округлости щечки юной девушки лишь посредством градаций цвета и пробежаться кончиками пальцев по толстому, маслянистому густому слою красок, чтобы почувствовать, где кисть Рембрандта оставила комки краски, выступающие на поверхности холста. Я разделяла его жажду, но боялась действовать.
В 1860 году, в девятнадцатилетнем возрасте, Ренуар оформил годовой пропуск в Лувр, чтобы писать копии с шедевров – обычная практика для студентов-художников в XIX веке. Картиной, к которой он возвращался снова и снова, стала картина Паоло Веронезе «Брак в Кане Галилейской». Самая большая картина в Лувре (высотой в 6,77 м и длиной в 9,94 м) была создана в 1563 году для трапезной бенедиктинского монастыря на венецианском острове Сан-Джорджо-Маджоре.
На картине изображен Иисус, творящий свое первое чудо, превращающий воду в вино перед примерно тридцатью голодными гостями, а также перед музыкантами и слугами и еще примерно перед двумя дюжинами зевак на верхней террасе. Но для Ренуара чудо не имело важности. По-настоящему важным для него был угол левой части П-образного стола на картине Веронезе. Использовав этот угол в своем шедевре «Завтрак гребцов» 1881 года, Ренуар дал возможность смотрящему увидеть всех своих 14 друзей, уютно расположившихся за обеденной беседой.
Эти люди, сидящие и стоящие вокруг обеденного стола Ренуара так же, как венецианцы на картине Веронезе, стали героями моего одноименного романа 2007 года.
В 2004-м, работая в Париже над этой книгой, я решила последовать примеру Ренуара и посмотреть на обеденный стол, вдохновивший его. Дойдя с моим мужем до Салона Карре на втором этаже Лувра, мы обнаружили, что дверь заперта. Табличка гласила, что зал закрыт на реставрацию. Когда я объяснила, почему мне необходимо посмотреть на «Брак в Кане Галилейской» (и свою необходимость я считала совершенно законной, ведь я была близка к завершению первого черновика романа), охранник строго ответил мне:
– Это невозможно, мадам!
Я просила на французском. Я просила на английском. Получив еще два «невозможно» от других охранников, я подошла к охраннику, который стоял отдельно. Худой, с впалыми щеками, он напоминал самого Ренуара. Я стала умолять его впустить меня под его строгим надзором. Вместо короткого «невозможно» он любезно посоветовал мне обратиться на стойку информации в Пирамиде. Даже эта призрачная возможность дала мне надежду. Все-таки не все французы – грубияны.
За полукруглой стойкой информации дежурило полдюжины консультантов, к каждому из которых выстроилось по очереди. Я выбрала консультанта, к которой стояла самая длинная очередь, решив, что она, возможно, внимательнее подходит к делу. После того как я изложила свою просьбу, она дала мне листок бумаги с номером телефона.
Так началась моя битва с французскими таксофонами. Какие цифры были префиксами, какие цифры были нужны для звонков из-за рубежа и какие из них нужно было опустить – эти непостижимые загадки мешали мне общаться с французами. Зачем вообще писать цифры, если они не используются?
Спустя три дня, после череды неудач меня соединили с администратором. Она соединила меня с месье Абером. Собравшись с духом, я, запинаясь, произнесла свою просьбу на французском, чувствуя себя причастной к миру искусства, рассчитывая на снисхождение. Я объяснила, почему мне надо увидеть «Брак в Кане Галилейской». Короткий ответ не заставил себя ждать:
– Говорите по-английски, пожалуйста.
Zut! Опять!
Его вторая фраза тоже была на английском:
– Встретимся в понедельник в 14.00. Пройдите через вход Львиные ворота и обратитесь к администратору.
– Спасибо, месье, – повторила я несколько раз, переполненная благодарностью.
Теперь осталось узнать, где находятся Львиные ворота. Следующим утром мой муж спросил об этом прохожего. Тот сообщил, что они на стороне Сены в западном конце здания. Запад? А где запад? Я была ужасно наивна, но набралась смелости и спросила человека, ожидавшего зеленого сигнала светофора.
– Вниз по течению, – ответил он и даже улыбнулся. Я изучила речку, чтобы посмотреть, куда течет вода.
Я едва сдерживала свое волнение, и вот настал понедельник. Администратор Львиных ворот совершил короткий звонок и указал в направлении узкого лифта. К счастью, внутри была всего одна кнопка. Двери лифта разъехались, и перед нами с мужем предстал невысокий, щеголеватый человек с круглыми щечками. Одетый в темно-синий костюм, белоснежную рубашку и красный галстук, он являл собой живое воплощение французского флага. Пока мы шли по служебному коридору, он рассказал нам, что изначально на месте Лувра была крепость, построенная в XII веке в центре развивающегося Парижа, но потом, в XIV веке, ее снесли, чтобы освободить место для королевского дворца. В 1527 году по приказу Франциска I он снова был разрушен для постройки нового большого дворца в стиле Ренессанс. Я чувствовала, как этот человек ведет меня сквозь историю.
Он поздоровался с охранником, открыл дверь, и мы очутились в Салон Карре, в галерее, куда нас до этого не пускали. Нас окружали высокие лестницы, банки с краской, леса, а картины были закрыты полиэтиленовой пленкой. Подведя меня к самой большой из них, которая почти что упиралась в потолок, он взобрался по лестнице и сорвал пленку, скрывавшую гигантский шедевр, который так пристально изучал Ренуар – все это для неизвестного ему человека, не предоставившего никаких документов, плохо говорящего по-французски. Вот они, те самые сердечные отношения с французами, о которых я так мечтала. Может быть, дело в моем настойчивом желании увидеть конкретный предмет искусства, возможно, его любимый? И он подумал, что я испытываю схожие чувства? Не это ли стало причиной наших дружественных отношений?
Все это случилось прежде, чем мне выдался шанс объяснить причину, по которой я так хотела увидеть эту картину, – что я пишу роман о «Завтраке гребцов» Ренуара и что он сверялся с картиной Веронезе, когда формировал структуру и углы двух столов в своей работе.
Меня ошеломили огромные размеры полотна. Я была зачарована сложной композицией грандиозной трапезы и яркими венецианскими цветовыми гармониями, которые с большой охотой показал мне Абер. Он испытывал истинное наслаждение, рассказывая мне, на что следует обратить внимание.
Он рассказывал о виртуозной свободе интерпретации Веронезе, перенесшем библейский сюжет в роскошные декорации венецианской свадьбы. Он наслаждался великолепием костюмов – рубиново-красных и изумрудно-зеленых платьев, драгоценностями, искусно вплетенными в женские прически, сверкающей посудой, одушевленными личностями гостей и классической архитектурой позади них. Очевидно было, что он гордился принадлежностью этого шедевра Франции, пусть он был создан и не французом, и хотел, чтобы я разделила это чувство с ним. Разве у меня был выбор?
Я обмолвилась, что угол стола у Ренуара действительно идентичен углу П-образного стола на картине Веронезе. Потерев подбородок, он задумчиво кивнул в знак согласия и сказал, что не знал об этом. Из парижской галереи картину Ренуара в 1923 году для своей коллекции приобрел американский коллекционер Дункан Филлипс. Месье Абер никогда не был в Вашингтоне, где она находится, и не имел возможности увидеть картину.
После возвращения домой я написала ему письмо, приложив к нему цитаты исследователей из пяти различных источников, описывающие связь между двумя картинами, и особенно левый угол П-образного стола Веронезе. А написала я следующее: «Огромное спасибо за ваши столь ценные комментарии. Я узнала столько, сколько вряд ли смогла бы когда-нибудь узнать, так что, по итогу, даже хорошо, что картина была мне недоступна. Если бы она выставлялась, я бы не встретилась с Вами… Позвольте выразить мою глубочайшую признательность за сделанный Вами подарок».
Он ответил коротко, но искренне, благодаря меня за приложенную информацию и написав: «Я не осознавал, насколько Ренуар в долгу у Веронезе за его «Завтрак гребцов». Жду не дождусь, чтобы прочесть Вашу книгу. Удачи Вам с ней. Жан Абер».
После этих строк все мои представления о французском снобизме растворились без следа.
Два года спустя, во время другой исследовательской поездки мне захотелось снова увидеться с месье Абером, и мне нужно было придумать повод. Решение пришло сразу. Если я захочу включить в свой роман сцену посещения Ренуаром картины Веронезе, надо уточнить, где она висела в 1880 году, когда Ренуар писал свой шедевр? Вооруженная этим вопросом, я написала ему письмо о своем грядущем визите. На этот раз он ответил более пространным письмом, по-французски (потому что я написала ему на его родном языке), сообщив, что в даты моего пребывания в Париже он будет занят сменой большой выставки, но он выкроит время для того, чтобы показать мне «историческое досье» картины Веронезе. Письмо было подписано: «Жан Абер, главный куратор Лувра по вопросам живописи».
О-ля-ля! Я понятия не имела, что веду переписку с таким высоким чином, который был очень важной персоной в мире искусства. А ведь прежде он и словом об этом не обмолвился. Мое уважение к французам только укрепилось.
Во время нашей следующей поездки я попыталась дозвониться месье Аберу по тому же самому номеру, но безуспешно. Наш визит подходил к концу, и я совсем отчаялась, решив, что упустила свой шанс. Но одним прекрасным днем мы с мужем прогуливались вдоль Сены и дошли до Лувра. Нам в голову пришла безумная идея пройти без приглашения через Львиные ворота. Мое сердце билось как сумасшедшее, когда мы спросили портье, можем ли мы увидеться с месье Абером. Она быстро куда-то позвонила и указала нам на тот же маленький лифт, и через секунду мы увидели его, расплывшегося в улыбке и с огоньком в глазах, словно он собирался открыть нам какой-то секрет или тайну. Я была так счастлива, что он нас помнит!
Он привел нас в комнату, заставленную до потолка высокими шкафами с документами, несомненно, это был архив. Идя по проходу между шкафами, он рассказал о том, что у каждого из 70 000 произведений в коллекции Лувра есть свое досье. Он подошел к нужному шкафу, не глядя, вытащил оттуда нужное внушительной толщины досье и усадил нас за широкий отполированный библиотечный стол.
– Нужно читать от прошлого к настоящему, чтобы узнать, как было дело, – сказал он. – Таким образом, мы найдем ответ на ваш вопрос.
Он перевернул папку и обратился к последней странице. Это было рукописное свидетельство о приобретении на пожелтевшей бумаге, датированное 1789 годом. Оно гласило, что работа «Брак в Кане Галилейской» была украдена из монастыря войсками Наполеона, разрезана пополам для перевозки, а потом сшита в Париже. Абер не был сильно смущен этой информацией о сомнительном приобретении картины. Он просто перевел для меня этот документ, никак его не комментируя.
Спустя еще несколько страниц мы узнали, что картину не вернули обратно по постнаполеоновскому мирному соглашению 1815 года, хотя в нем была оговорена реституция украденных предметов искусства. Оставаясь невозмутимым, он произнес:
– Ага, вот как было дело. В Венецию вернули другую картину с изображением пира, так что эта по праву принадлежит нам. – Взглянув на меня, чтобы убедиться, что я поняла права Франции на эту картину, он вполголоса добавил: – Отдали им Шарля Ле Брюна. Мы остались в выигрыше.
После большого количества записей об исторических исследованиях, консервации, реставрации и смене рамы мы увидели карту Салона Карре 1875 года, на которой было отмечено расположение этого огромного полотна. Затем мы нашли еще одну карту, 1885 года, согласно которой картина висела на том же месте.
– Мадам, вы можете быть уверены, что в 1880-м, в интересующий вас год, картина висела на том же месте.
Я сердечно поблагодарила его, довольная результатами, и собиралась уже уйти, как вдруг он остановил меня, взяв меня за руку.
– Давайте посмотрим, что еще мы сможем узнать.
Со всезнающим блеском в глазах он мягко настоял, чтобы я присела и чтобы мы продолжили наше путешествие сквозь годы.
Так мы узнали, что в 1992 году холст забрызгала грязная вода из протекшего кондиционера, а когда кураторы стали поднимать полотно весом в полторы тонны выше, чтобы избежать дальнейших повреждений, один из подвесов сломался, и картина рухнула на пол. Металлический каркас прорвал пять отверстий в холсте, одно из них длиной в метр. Поскольку Абер был добр со мной, я не стала спрашивать, произошло ли это в его смену. Доброта должна быть взаимной.
В конце концов мы дошли до начала папки. Я была поражена и не верила в увиденное. Текст гласил, что 15 сентября 2004 года американская писательница Сьюзан Вриланд совершила осмотр картины, чтобы обнаружить любые аспекты, которые Ренуар мог использовать в своем «Завтраке гребцов», для включения в свой одноименный роман.
Может быть, я и не в совершенстве владела французским, но мое имя попало в Лувр! Настоящее чудо!