Конечно, как и все, в детстве я любил кинотеатры. Утренние сеансы по 10 копеек за билет. Мороженое. Возможно, именно об этом я вспомнил, когда меня исключили с третьего курса института за систематические пропуски. Мне не хватало духу устроиться, например, в порт, докером. Я сомневался, как я освоюсь в бригаде, среди суровых мужиков. А кинотеатр казался местом спокойным, вот я и пошел учеником киномеханика. Я думал, там работают тихие, культурные люди. Я пришел туда в черных джинсах, худой и застенчивый. Меня охотно приняли на работу, что было само по себе подозрительно. До этого мне везде отказывали. А здесь все приветливо улыбались, и скоро я с удивлением понял, что в кинотеатре работают одни женщины. Директор, главный инженер, четыре киномеханика, билетерши и уборщицы. Единственным исключением был художник, которого я так ни разу и не встретил. Он подрабатывал в нескольких местах, и я видел только афиши, которые он писал. В каком-то смысле этого было достаточно, чтобы составить представление. И вот я пришел и стал учиться, как заряжать пленку в аппарат, как в конце одной части фильма, заметив сигнальную точку в углу кадра, переходить на показ с другого аппарата, или, как это называлось на профессиональном языке, «поста». Было несложно, и большую часть времени я страдал от безделья. Учили меня две некрасивые девушки, родные сестры. Помню, что у одной были светлые волосы, и у другой тоже. Во всем остальном никакого сходства между ними не было. Помню, что одна, та, что повыше и постарше, читала пьесы Расина и удивлялась, как это длинно и как непохоже на правду, но ей хотелось узнать, чем там кончится… Иногда после последнего сеанса уборщицы просили меня помочь им вывести напившегося и уснувшего в ложе зрителя. Кинотеатр был старый, с ложами и балконом. До революции здесь было кабаре.
На рабочем месте пьянство, понятно, не поощрялось, и девушки всегда успевали спрятать под стол бутылку сухого вина, когда в аппаратную входила Галина Львовна – главный инженер и единственная яркая женщина. В ней было что-то от фильмов Рижской киностудии про Америку. Сестры-блондинки были моложе, но уж совсем обыкновенные, вроде ролика кинохроники «Советская Сибирь». Изредка в аппаратную заходил улыбчивый старичок-педераст, начальник из отдела кинофикации. Я старался держаться поближе к девушкам. Они, смеясь, говорили: «Везет тебе, ты ему экзамен на категорию запросто сдашь» Я спрашивал, есть ли другие экзаменаторы. «Чем тебе этот не нравится?»
«Покажи, кольцо», – как-то раз сказала одна из них. Я не был фатоватым парнем, но носил на пальце кольцо. Это было связанное с одной романтической историей воспоминание, и я однажды загадал про себя, что никогда в жизни не сниму этого кольца. В юности случается давать себе бессмысленные обеты. Я неохотно протянул руку. «Дай, я примерю», – сказала моя наставница, та, что читала Расина. «Нет», – сказал я вежливо. Я улыбнулся. Это было ошибкой. Если бы я сказал, например, «отвали», от меня бы сразу отстали. Но я так не умел. Наша смена длилась шесть часов, понятно, что порой становилось скучно. Девушки решили развлечься и попытаться силой снять кольцо. Но они не могли разжать мой кулак. Тогда вторая сестренка стала меня душить, чтобы я разжал руку. Я был полный остолоп, я не умел шутить с женщинами. Нужно было просто приобнять ее, шлепнуть по попке для того, чтобы все это кончилось шуткой. Но я сидел ровно и чувствовал, что мне не хватает воздуха. Пока не потерял сознание. Падая, я ударился головой о железный стол, на котором стоял прибор для перемотки катушек. Через минуту мне показалось, что я проснулся, но при этом я не помнил, как я уснул. Испуганные сестры хлопотали надо мной. На голове вздувалась шишка, и волосы стали липкими от крови. С тех пор мы окончательно подружились.
Через две недели мне выплатили первую стажерскую зарплату – 65 рублей. Приближалось время экзамена. Я трепетал. Как раз показывал в нижнем зале фильм про Володю Дубинина – пионера-героя. «Беларусь-фильм», 1962 год. Вошла Галина Львовна. «Ставь сразу шестую часть», – сказала она. Я удивился. На аппарате вертелась катушка со второй частью. «Художник перепутал время сеансов. Зрители уже на следующий пришли, там четыре школьных класса. Они нам фойе разнесут», – объяснила она. «А как же?..» – сказал я. «Какой же ты робкий…» – сказала Галина Львовна с непонятной интонацией. Не успел Володя Дубинин вступить в ряды подпольщиков, как к его матери уже явились строгие бойцы и молча сняли головные уборы. Сковородка выпала из рук женщины. И тут же зазвучала бодрая песня в исполнении детского хора: «Мы избрали высокий маршрут, по плечу нам вселенной размеры». Титры. Я не сразу решился выйти из аппаратной. Но зрители спокойно разошлись. Значит, так надо.
За два дня до экзамена я встретил на улице старичка из кинофикации. Он шел по другой стороне и весело помахал мне рукой. Я поспешно свернул за угол и больше в кинотеатре не появлялся. Один знакомый пообещал устроить меня матросом на плавкран, и я поспешно согласился.
«Природа надо мной посмеялась», – говорит он. Где бы Иван ни работал, он везде был слишком тонок для этого рода деятельности. Или слишком широк, глубок. Одиночество Гулливера.
Последняя работа, которую он выполнял на моей памяти, – перевод на английский язык книги генерала милиции Б.
Б. пишет детективы, что естественно. Он считает их гениальными, что уже странно, но извинительно. Он номинировал сам себя на Нобелевскую премию. Это уже не нуждается в комментариях. Отправил им туда, в Стокгольм, одну из своих книг. Ждет пока. И деньги у него есть, и он заплатил Ивану аванс. Иван говорил, что ему хотелось сброситься с моста, когда он переводил новую книгу Б.
Помню, в детстве, на каникулах, приучался к режиму дня. Хотел жить по расчерченным квадратикам расписания. Вычерчивал по линейке, выписывал дела и останавливался, глядел в потолок – выдумывал, что еще сделать, к чему приучиться для пользы… Оставалось много незаполненных квадратиков. Потом не мог уснуть от ожидания завтрашней, уже серьезной и взрослой жизни по режиму. А утром едва поднимался, шатаясь, брел в ванну. После зарядки и кружки чая открывал учебник английского и с первыми лучами солнца сладко засыпал над ним.
Теперь я не могу избавиться от этого режима, он уже сам всем дирижирует за меня, а я только подчиняюсь, как автомат, и почти не участвую мыслями в том, что делаю. Мыслями я где-то далеко. Утро, я смотрю на китайцев, которые по одному, парами и целыми компаниями бодро спускаются под гору из своего общежития «и водку пьют, как ласточки с Янцзы». Потом еду в быстром, шатающемся трамвае; светясь задними фонарями, стоит бесконечная вереница машин в пробке, а трамвай летит, в нем все качаются с остановившимися лицами, и я вижу в трамвайном окне отражение своего, такого же, как у других, лица «и не живу, и все-таки живу». Но как будто на другой планете или в другом году, сквозь который вижу этот год, этот трамвай…
В величественном холле «Примбанка» между колоннами стоят аквариумы с золотыми рыбками, уже выполнившими все желания учредителей, выдоенными и сразу поглупевшими, бессмысленно пучеглазыми. Я проверяю свой счет. Прикидываю, сколько будет стоить аренда помещения.
Мне пришлось протиснуться мимо них, чтобы открыть ключом дверь своего кабинета. Они смотрели на меня и жались к стенам, принимая за какого-то отдельного начальника.
С нами по соседству – стоматолог, с другой стороны солярий, через коридор, напротив, управляющая компания. Есть еще магазин, парикмахерская, центр дошкольного развития, кабинет медицинской диагностики и спа-салон. Все это на двух этажах небольшого офисного здания. Все друг друга знают и здороваются. В магазине можно взять какую-нибудь мелочь в долг. Протезист за стеной любит включать музыку, когда трудится над своими протезами, и иногда по вечерам запирается там с медсестрой. Юноша, владелец солярия, – сын той женщины, что держит парикмахерскую; тринадцатилетний сын зубной врачихи ходит к нам на занятия, и два раза в месяц его мама расплачивается с нами деньгами, полученными от своих клиентов, в том числе от парикмахерши и ее сына, которые лечат там зубы со скидкой. Мы живем почти как биологический организм или феодальное государство.
Накануне праздников все приподняты, оживлены, нарядны. В коридоре пахнет салатом. Дамы бегают в парикмахерскую, делают прически. В непогоду, когда начинается такая метель, что я не вижу из своего окна соседнего дома с вечным курильщиком на балконе, или когда налетает первый весенний тайфун и глинистые потоки, бегущие с сопки, несут с собой камни и гравий, мне бывает весело думать, что нашу офисную коммуну снесет к черту и поплывем мы как некий ковчег новейшего времени, со своим солярием и зубными протезами, и бог весть когда и куда пристанем, к какому Арарату…
Вода сойдет, и мы побредем по опустевшей земле, расклеивая квитанции на оплату ЖКХ и ища покупателей на зубные протезы. А я потащу портрет Обамы и стану, подобно святому Франциску, видимо, преподавать Holy Bible животным и птицам. Или лучше взять портрет королевы Елизаветы? Он у нас в другом кабинете на втором этаже. Там проходят групповые занятия. У меня пять групп и пять индивидуальных занятий. Иногда после этого я еще еду на частные уроки, и под конец, вечером, когда я в бессчетный раз объясняю группу времен Simple, у меня такое ощущение, что я слышу себя откуда-то со стороны и голос мой звучит как в колодце.
Раньше мне не сразу удавалось перестроиться со студенческой аудитории на школьников, но потом я понял, что большой разницы между ними нет. И знают примерно одинаково. Когда у меня бывает свободное время, например, в автобусе, я сочиняю сказки. В этих сказках действуют английские глаголы: правильные, неправильные, модальные; стоят феодальные замки грамматических времен… Моя мечта – написать книгу, которая побьет тиражи великого Голицынского в зеленой обложке. И тогда я буду благоденствовать на отчисления от переизданий.
На втором этаже, в просторном кабинете с фотообоями, изображающими Тауэр и Темзу под мостом, проводит уроки директор нашей школы, жгучая брюнетка с формами секс-бомбы. Раньше она работала школьной учительницей, и старшеклассники пытались рисовать ее на уроках. English teacher Inga.
«What are you laughing about? So mysterious…» – спрашивает меня English teacher Inga, стоя на фоне нарисованной Темзы и нарисованного Тауэра, как на съемочной площадке. Я не говорю ей, что иногда под пальмами вместо мулаток я невольно представляю ее. Это бесполезно. У нее роман с неким артистическим проходимцем, который ходит в шарфе, завязанном богемным узлом.
И отопления нет. Они топят дровами. Это в современном городе, где недавно с помпой проходил саммит АТЭС. А если в деревни поехать, думаю я… Вот живет там бабка, пенсия у нее пять тысяч, машина дров на зиму стоит шесть тысяч… И нет у нее никого, кроме кошки. Сидит она зимой одна и смотрит в окно. И вот она что должна думать, когда смотрит? Это закачаешься. Это бездны. Это никакого Шопенгауэра и Кастанеды не хватит, чтобы описать, хоть примерно, что она думает.
Но это, наверное, только так кажется. А на самом деле ничего такого особенного она не думает. Что-нибудь бытовое, по хозяйству: как день прожить, кошку накормить, чай вскипятить, суставы мазью натереть… Вот и день прошел.
Но ведь что-то огромное стоит за этим недуманьем.
У меня только в юности так было, чтобы я целый день читал книгу и ничем больше не занимался. Всегда в такие дни был счастлив. Как будто над реальностью. Пробовал. Больше так не получается. Читаю, а думаю о другом. А вот Иван может по-прежнему. «Гений – это внимание», – сказал Кювье, сказал Дидро, сказал Ларошфуко и т. д. Как Ивану удается сидеть и, не отвлекаясь, с восхищением читать ненужную ему книгу в его бытовых, финансовых, психологических и проч. условиях, – для меня загадка. Гении загадочны.
Я пошел пешком. Впереди, приближаясь, висел мост с малиновыми огоньками на верхушках пилонов. Справа по акватории шел катер с зеленым огоньком. Звук проезжающих машин отражался от здания Пограничного управления ФСБ. Влажные провода поблескивали над дорогой, повторяя ее плавный изгиб. Неожиданно я понял, что оставил в музее свой телефон. Я повернул назад и скоро дошел до поворота на улицу Петра Великого. Стал спускаться, снова приближаясь к подсвеченной Арке Цесаревича, когда, взглянув налево, увидел, что дверь кинотеатра, в котором я когда-то давно работал учеником киномеханика, открыта. Кинотеатра здесь давно уже не было, а был театр кукол. Но в открытой двери стояла та самая Галина Львовна, главный инженер, ничуть не изменившаяся. Молча, она манила меня рукой. Я нерешительно поднялся по ступенькам и вошел в темный вестибюль. Даже в полумраке я заметил, что здесь, оказывается, все осталось по-прежнему. В темноте мерцали какие-то нити вроде серпантина или тех полос, что бывают на старой кинопленке. «Какой ты робкий», – сказала Галина Львовна, улыбаясь в темноте. Я прошел в гулкой тишине до окна. Машинально глянул и остановился. Моста через бухту не было. Голова у меня закружилась… «Да просыпайся ты, очнись!» – тормошили меня две сестрички-киномеханики.
Вова не похож на остальных моих знакомых. Мы десять лет были соседями. Сам Вова считает, что мы с ним друзья. Подвыпив, он твердо глядит мне в глаза своими глубоко посаженными серыми глазами и произносит строго: «Ты в моем мире очень много значишь». Что это за мир, я не имею представления.
Я действительно знаю Вову очень давно, поэтому всегда киваю, когда он говорит о нашей дружбе. Мы познакомились, когда он пришел к нам ставить унитаз. Вова тогда работал слесарем. Оказалось, что он живет через четыре двери от меня в том же длинном мрачном коридоре, освещенном единственной лампочкой. Это было кстати, мрак скрывал, хоть отчасти, всю эту копоть и паутину по стенам, отбитую штукатурку и сорванный с пола линолеум. Линолеум обрывали дети. На нем они катались зимой, как на санках, по склону рядом с бойлерной. И, глядя на них в окно, я вспоминал картину Брейгеля «Охотники на снегу». В морозные дни от бойлерной поднималось особенно много пару. Смотрелось торжественно.
До слесарей Вова был прапорщиком. В девяностые устроился в ГАИ. Это был взлет его карьеры. Он ходил перепоясанный белой портупеей, красный лицом, непререкаемый. Дарил своей супруге подарки. Однажды он подарил ей рога. Большие, оленьи. Жене это не понравилось. Но Вова объяснил, что это произошло случайно. Они с напарником, Ивановым, ехали на патрульной машине, выпивши. Проскочили на красный свет и столкнулись с другой машиной, в которой было два мужика, со всей дури летевших на зеленый. В наказание за беспечность гаишники осмотрели багажник и нашли там поломанную швейную машинку и рога. Прапорщик Вова взял себе рога, а напарник Иванов – поломанную швейную машинку. Рога прибили к стене над кроватью. И гражданская жена прапорщика всегда смеялась, когда он рассказывал ей эту историю про рога, и, смеясь, говорила ему: «Дурак ты, Вовка!»
А он тоже смеялся и принимался рассказывать эту историю еще раз. И жена снова смеялась.
Редко встречаешь счастливые семьи.
Актер Театра юного зрителя Толик Сыркин, светловолосый, похожий на испитого ангелочка, он после третьей рюмки пел высоким голосом и приглашал танцевать мужчин.
Капитан плавкрана Саша, величественный толстяк, выпивавший зараз половину трехлитровой банки пива и во время дискуссий в подтверждение своей правоты всегда кричавший собеседнику: «Подпишись!»
Вадик, директор бани, ходивший в трико и длинном кожаном плаще по соседям, чтобы узнать, где от него прячется супруга. Во внутреннем кармане он всегда носил бутылку портвейна, объясняя, что это помогает ему от давления. У него часто кружилась голова.
Славик, полный и румяный продавец из ближайшего пивного ларька, который никогда не кичился перед нами своим высоким служебным положением. И по утрам мог по-товарищески отпустить в кредит.
«Какие люди!.. Что вы? Где вы?..» – подумал я.
Лева мечтает уехать в Калининград. Предлагает махнуть с ним вместе, говорит, что там Европа и продают тильзитское пиво, говорит, что в Азии он уже везде побывал. «А, кроме пива, там – что хорошего есть?» Лева посмотрел, прищурился и говорит: «А тебе что, этого мало?» Я согласился, что этого достаточно, и Лева сказал: «Во-от, то-то же…»
А Костя мечтает уехать в Исландию. Он поэт. Любит кельтский эпос и проч. Это серьезная причина. Наталья Д. хочет уехать на Кавказ, там живут не испорченные европейским разложением люди. Она считает. И мужчины там щедро одаривают вниманием пышных блондинок.
Дима А. хочет поехать в Китай. Он и так регулярно туда ездит, в Янцзы. У него там приятель Сергей. Преподает в университете русский язык. И в ресторане обед из семи блюд на четверых стоит совсем ничего. Они вдвоем его съедают за три часа и потом гуляют по набережной Янцзы, чтобы не умереть от разрыва внутренностей.
А вот Ольга Л., наша преподавательница из английской школы, взяла и на самом деле уехала в Новую Зеландию и там вышла замуж за кивоса. Они там себя кивосами называют, не в честь фрукта киви, как я сначала думал, а в честь местной птички – киви… Но этот кивос был из Челябинска. Тоже туда свалил, в Зеландию, и тосковал по родине, по нашим бабам. Вон она под эту тему его и подписала. Теперь вместе там тоскуют. Он по ЧЗПТ (Челябинский завод промышленных тракторов), она по Дальхимпрому. Там практически у всех депрессия и яхты. И как только на них депрессия эта накатывает, они садятся на эти яхты и уходят в море спасаться. Это там называет sea-life. («А вот у нас яхт нет, – думаю про себя… – Ну, так у нас и депрессий ведь не бывает. Скажет кто-нибудь, что у него, мол, депрессия, а на самом деле это он, скорее, так, покрасоваться».)
Валера Х. хочет уехать в Антарктиду. Ему все надоело. Я спросил, почему не в Арктику, ведь она ближе. Он посмотрел на меня и говорит: «Антарктида как-то культурней».
Виталик Р. мечтал съездить в Венецию. Украл сумочку у нашей вахтерши, когда приходил ко мне на работу показать свои стихи. Сказал: «Мне ничего не будет. У меня справка есть». Я отобрал сумочку, вернул. Виталик каждый год проходит курс в психоневрологическом диспансере. Ему там Венецию включают.
Думал, может, усну. Было темно, только один луч пробивался через какую-то щелку в ставнях. Сразу стали отчетливо слышны шаги и обрывки разговоров в коридоре. Вспомнилось детство, когда днем, для забавы, нарочно прятались и сидели в ванной, в темноте, или забирались в сараи. Еще вспомнилось, как прошлой зимой я болел и лежал с температурой в той квартире, из которой недавно выгнали Ивана, а соседи сверху ломали стены перфоратором, но мне время от времени все-таки удавалось уснуть. Окна выходили на юг, и на них не было занавесок, казалось, что день будет длиться бесконечно. А сейчас мне почему-то даже приятно вспоминать этот день. Я его часто вспоминаю, а вот, например, день своей свадьбы с женщиной, созданной для любви (так мне один раз сказали про нее), почти никогда. Для любви и бессердечия, добавил бы я. При этом была очень сентиментальна. Плакала, когда открыла для себя творчество Стаса Михайлова. Помню пару моментов в ЗАГСе, уродливые фотографии, ресторан «Чайка» (или это кафе?.. скорей кафе). Это была ее идея. Насчет свадьбы. Меня и так устраивало. Шея затекла на книгах, положил под голову сумку, но все равно… Вспомнил, как я сладко спал на железнодорожной платформе, укрывшись брезентовым плащом и положив под голову кирпич. Но когда это было! Времена далекой юности. Торговый порт. Я вспомнил табельщицу Лену с пятнадцатого причала; как мы по ночам пили с ней чай, заваривая его прямо в стаканах, и под утро становилось горько во рту. У нее был впереди золотой зуб. Докеры шутили: «Ленка! У тебя ведь он один настоящий, остальные искусственные». После часа ночи табельную можно было закрыть, шторы задернуть. Я бросал свой пост. А утром с моря шел туман и все металлические предметы покрывались холодной росой. Мой сменщик неторопливо выходил из тумана в черной железнодорожной шинели.
Предложил Елене И. отправиться на Луну. Криво улыбнулась, как бы снисходя к моей вялой фантазии. Сделал вывод: надо, чтобы предложение звучало убедительно.
Предложил Анне С. отправиться со мной в этнографическую экспедицию на Тибет. «Это что, мумии там раскапывать?» – спросила она. Я почувствовал, что дело пойдет. Стал рассказывать ей о Тибете, о буддизме. Сказал, что у нас уже есть план и смета. Можем взять ее поварихой. Оплата достойная. Она слушала и потом сказала: «Ты лучше в театр меня пригласи». Сказала, что она ни разу в жизни не была в театре. Я подумал, шутит, повел ее в театр. Она называла антракт перерывом, а театральный буфет – столовой. Пьеса ей понравилась, в финале, когда герой умирает, она сидела со слезами на глазах. В каком-то смысле на нее было смотреть интересней, чем на сцену, особенно на ее красивые ноги.
Сказал, что у нас уже есть преступный союз единомышленников и для успеха операции не хватает только женщины. Она смотрела на меня и, конечно, понимала, что так не бывает. А я ей говорил, как всегда говорят в фильмах, что делать ей ничего не придется: всего только постоять в нужном месте и взять у нас сумки с деньгами. «Ваша доля сто миллионов», – сказал я щедро. «Сколько?!» – спросила она. А ведь не верила ни единому моему слову.
Родители Миши обеспокоены его успехами, вернее, отсутствием таковых. Я говорю им: «Проверяйте у него домашнее задание. Успехов не будет, если он их не выполняет. Нет. Для этого не нужно знать английский. Проверяйте просто, написано ли оно вообще в тетради». Но они и этого не делают! Им некогда просто открыть тетрадь и посмотреть, есть ли там хоть что-нибудь. На что они рассчитывают? Миша – косоглазый сколиозник с вечно приоткрытым ртом, из которого временами капает на тетрадь слюна. Но на уроках он весел, радостно моргает сквозь толстые линзы своих очков. Мы с ним играем в правильный выбор слова. Он всегда ошибается, но ему смешно. Мне тоже. И я ему завидую. Если бы я так легко относился к своим ошибкам. Если бы они так же мало для меня значили. Однако это чахлое искривленное деревце прекрасно разбирается в компьютерных играх, когда о них заходит разговор с другими учениками, и даже советует им, как пройти очередной сложный уровень. Прямо Стивен Хокинг какой-то. Если бы не было компьютерных игр, он бы нашел свою вторую реальность в литературе, химии, математике или биологии и стал бы гением. Возможно, его интеллект стал бы приманкой для здоровой, генетически благополучной женщины, и чахлое родовое деревце в будущем пустило бы свежий крепкий росток. А так виртуальные битвы, виртуальные красавицы и в конце по-дедовски простая, обыкновенной лопатой вырытая могила. Гении нужны обществу куда меньше, чем потребители, даже такие слабенькие.
Смотрели хорошо, с уважением к архаике, с пониманием. Любовались наивностью. Или мне так показалось. После сеанса известный театральный критик, Галина О., подошла поблагодарить меня, сказала, что это замечательное начинание в нашем городе. Подошел тот странный тип в офицерском френче и, сняв с правой руки перчатку, пожал мне руку. (Оказывается, Дима Р. его давно знает, это некий Рома Костенко, человек, повернутый на военной истории, царской армии и православии, но вполне безобидный, очаровательно наивный.) В общем, все прошло успешно. Я сидел в пустом зале с распахнутыми окнами и улыбался. Потом снова опустил шторы и посмотрел фильм еще раз, один. Чтобы успокоиться…
Где теперь та Селена в белой тунике? Что с ней стало через четыре года после премьеры фильма, в начале Первой мировой войны? Дожила ли до Второй? Кого любила? Пересматривала ли этот фильм? Где похоронена? Помнит ли ее хоть кто-нибудь? Вот она так беспечно сидит посреди накрененного на правый рог месяца. Я, может быть, один во всем подлунном мире подумал сейчас о ней! И чувствую обратное дуновение…
Усадил я группу, дал им для разминки легкое упражнение: построить свой дом, посадить вокруг него сад, пригласить родственников и друзей, то есть нарисовать все это и подписать по-английски. А сам вышел в магазин купить кефиру и сахарное колечко. Там уже знают, привыкли. Говорят: «А колечек сегодня нет». Возвращаюсь из магазина, а мне навстречу идет по коридору медсестра из зубного кабинета. И так необыкновенно на меня смотрит. Она женщина интересная, так что я даже смутился. А она мне подмигивает и подбородком так грациозно поводит. Я прямо замер с кефиром в руке. Она мимо меня проходит и в ухо мне шепчет: «На лоне твоя!» Я гляжу – у нее за спиной, в самом конце коридора, трое стоят с бумагами, а наша парикмахерша смотрит на них и все время кивает. «Налоговая!» Я сразу в кабинет и дверь на ключ. Шепчу: «Давайте, дети, поиграем в интересную игру. Вы будете сидеть очень тихо, а я вам всем пятерки поставлю». Вообще оценки в нашей школе ничего не значат, кому я сделаю хуже, поставив двойку? «А кто хоть слово скажет – получит двойку!» Положил перед каждым распечатку со списком неправильных глаголов, чтобы зря не сидели. «От сих до сих выучить для диктанта». И по лбу себя ударил! Наверху ведь еще ничего не знают. Что делать? Коридор перекрыт! Тогда я говорю: «Поняли мое секретное задание? Молодцы! Главное – сидите тихо!» А сам открываю окно и вылезаю через него на улицу. Дети на меня во все глаза смотрят, а я им улыбаюсь, как будто я всегда такой веселый чудак – каждый день в окошки прыгаю, чтобы жить не скучно было. Бегу к другому подъезду и мигом на второй этаж: «Alarm! – кричу. – Tax collectors here!» English teacher Inga не показывает виду перед учениками, но нечаянно задевает стакан с карандашами на столе, и все они с веселым стуком рассыпаются. Я кидаюсь их собирать. В волнующей близости колени English teacher Inga, но вспоминаю, что у меня ведь окно открыто там, внизу. Кидаюсь вниз, выбегаю на улицу, сигаю через подоконник, детям показываю: «Тс-с!» Они смеются. Быстро зажигаю свет и опускаю железные ставни на окне. Дети скачут от веселья и прыскают. Ручка двери поворачивается и дергается. Полный восторг! Я делаю страшные глаза. Дети сейчас полопаются, как воздушные шарики. А я стою и вспоминаю: где же мой кефир остался.
Через сорок минут дверь пришлось открыть, конечно. Урок закончился. Но инспекторов уже не было. Я посадил новую группу и пошел наверх, спросить, как прошло у них. Они тоже закрылись и отсиделись.
Занятия у нас окончились одновременно, и мы встретились на первом этаже. Сдавали ключи от своих кабинетов вахтерше. Расписываясь в нужной графе, она наклонилась в своем узком платье. Потом я подал ей пальто.
Гардеробщик в ресторане тоже смотрел на нее, когда она остановилась перед зеркалом в фойе. Отвернулся, поймав на себе мой взгляд. Разглядывая в зеркало свою дикую стрижку, я прищурился и стал похож на Сессю Хаякава, японского актера немого кино, игравшего злодеев. Мы прошли в зал, выбрали столик, обсудили меню и сделали заказ, потом обсудили интерьер. Коньяк мы купили до этого в магазине возле нашей школы и принесли с собой. В этом особая прелесть китайских ресторанов. Поговорили о работе. «Работу я люблю, но иногда изматывает до головокружения. Тогда приходится пить коньяк. Просто чтобы не упасть в обморок после того, как провела шесть или семь уроков подряд. И нужно провести еще один или два. Полрюмочки», – сказала она. Я налил по второй. «Прозит!» Официант принес габаджоу на большой дымящейся тарелке и жаренные на чугуне морские гребешки. Круглое стекло, покрывающее столик, можно вертеть вокруг оси, чтобы удобнее было дотягиваться до нужного блюда. И я вскользь думаю о том, сколько гэгов придумал бы с этим стеклом Чаплин. Улыбаюсь. Она медленно крутит свою рюмку по стеклу, то поднимая, то опуская глаза, а я бодро стрекочу, стараясь рассказывать забавные истории, потому что, если женщина смеется, ее легче соблазнить. Например, про напарника, который был у меня в порту и убегал с дежурства по ночам проверять свою жену. Но получалось как-то не очень смешно. «А ты ревнивый?» – спросила она. И по этому «ты» я понял, что она слегка запьянела. «Это хорошо», – подумал я и сказал: «Нет, абсолютно». – «Почему?» – удивилась она. Я задумался, ответил: «Я закаленный». English teacher Inga посмотрела, желая понять, что я хочу сказать этим кроме того, что сказал. «А что ты делаешь после работы?» Я хотел спросить, какие у нее увлечения, но не решился. Я вспомнил про женщину, с которой «грабил сберкассу». С ней было не о чем говорить, она признавала только две темы: аквариумное рыбоводство и кулинарию; я истощил свою фантазию на этих вопросах и впал в тоску. Если я заговаривал о чем-то другом, она как будто не понимала, слушала как мумия. Однажды мне удалось рассказать ей, что, приходя зимой на работу, я снимаю сапоги и переобуваюсь в туфли. И она горячо меня поддержала, сказала, что это правильно. На какое-то время это нас вновь сблизило, но больше общих тем не нашлось.
«Хожу в спортзал». – «А у тебя есть аквариум?» – «Да, но я им почти не занимаюсь, у меня там всего одна рыбка». – «Это здорово!» – сказал я. «Любишь рыбок?» – «Нет» – засмеялся я, и она тоже засмеялась. Мы снова чокнулись рюмками. Без тоста. На другом конце зала компания за столиком взорвалась хохотом, по которому сразу опознаешь чужих. И мы посмотрели в ту сторону одновременно с разным выражением одного и то же чувства.
Я извинился, сказал, что выйду покурить, и она ко мне присоединилась. Мы вышли в вестибюль, она достала тонкую сигарету. Было прохладно, и я накинул ей на плечи свой пиджак. Она улыбнулась. «Я не знал, что ты куришь». – «Я только дома иногда. На работе не курю. Училка не должна курить».
«Ну что ты его наматываешь как веревку. Шарф надо завязывать так», – и она завязала мне своими руками узел а-ля «пройдоха». «Так теперь модно», – сказала, любуясь.
После ресторана было приятно дышать на морозе. Недопитую бутылку я нес во внутреннем кармане пальто. Уже стемнело, снег кружился под фонарями.
«Вы не забыли коньяк? Очень скользко, дайте руку… Интересный учебник купила недавно… Я считаю, что каждый человек должен знать хотя бы один иностранный язык…» – «Да, да!» – соглашался я.
Мело так, что окна верхних этажей не было видно.
«Никогда не пила коньяк из горлышка». – «У меня есть шоколадка, можно закусить». – ободрил я. Мы выпили по очереди. Она обтерла горлышко от помады. «Согревает».
Глаза ее были близко. Самым крупным планом. Я предложил было, но она сказала:
«Мне так не кажется, уже поздно», – произнесли ее губы, но внизу, на экране, возник титр: «Мне совсем не кажется, что уже поздно».
Глядя, как неловко жук тащит чемодан, вспомнил себя самого, карабкающегося по оледенелой лестнице с тяжелым портфелем из корпуса «А» в корпус «Б» зимой какого-то из девяностых годов. В корпусе «Б» аудитории были построены амфитеатром, и на лекции приходил целый поток, больше ста человек, так что иногда мне хотелось вывести их на какой-нибудь плац и заставить маршировать, подавая команды в мегафон. Хотя мегафон пригодился бы и в этой огромной аудитории с отвратительной акустикой. Меня не было слышно уже на третьем ряду амфитеатра. Зато мне внизу было слышно все, вплоть до шороха конфетной бумажки, которую разворачивал кто-нибудь на самом верху; я смотрелся оттуда как некое насекомое, копошащееся у доски.
Когда я только пришел, наша кафедра выглядела достаточно типично для любой гуманитарной кафедры. Моложавая энергичная заведующая, скорее бизнес-леди, чем педагог, несколько уже пожилых заслуженных дам, светских в обращении, проведших свою жизнь в галантном преподавании истории КПСС и потому как бы принадлежавших к «свету», а теперь, в 90-е, как бы «из бывших». Среди них особенно выделялась Ольга Ивановна, в прошлом несомненная красавица с мягким контральто и тем особенным взглядом, какой бывает у женщин, которым есть что вспомнить. Были четыре молодые преподавательницы. Одна – красивая и заносчивая, другая – просто приветливая, третья – обыкновенная, с некоторой задумчивостью, и четвертая – некрасивая и гордая. (Делайте ваши ставки!) Кафедра должна была преподавать студентам огромного технического вуза историю и культурологию. Старую историю по-новому, уже теперь совсем правильно и честно, и в придачу к ней новую культурологию. Все казались воодушевлены. Говорили о Леви-Строссе и Брониславе Малиновском, Мишеле Фуко и Жане Бодрийяре. Из нашего окна была видна готическая крыша кирхи, на которой недавно установили золотой католический крест. А раньше тут был музей Военно-морского флота. Молодой, академически щеголеватый философ с постриженной народовольческой бородкой, уже профессор, говорил о необходимости создания «единого смыслового пространства». Кафедру украсили изображением античных колонн дорического и коринфского ордера, предполагая наглядно объяснять студентам, в чем различие. В фойе воздвигли мраморную статую Каллиопы. Все с энтузиазмом писали индивидуальные учебные программы взамен опостылевших типовых и строили планы развития нашей дисциплины, может быть, превращения нашей кафедры в некий культурологический центр со связями во всем Тихоокеанском регионе, претендовали в будущем на создание собственной научной школы международного масштаба. Все было как праздник. Только студенты малость подводили. Самые простодушные из них откровенно спрашивали, зачем им различие между коринфским и дорическим ордером «там, под землей», если они учатся на маркшейдера. Мы ласково объясняли, что культура возвышает человека и в шахте. Они снисходительно слушали, сморкались и чесались.
Я сам тогда был так молод, что разница в десять лет со студентами казалась мне огромной. Поэтому я стеснялся и недоумевал, когда, например, на занятии в музее, нас путали и строгая дама-экскурсовод вопрошала «А где ваш преподаватель?», не различая меня в толпе студентов.
Напротив центрально входа в корпус «А» была нижняя станция фуникулера, построенная в стиле сталинского классицизма. В ее просторном фойе был музыкальный киоск. Там тонкий меломан, добродушный алкоголик по прозвищу Дейв, поклонник группы «The Cure», приятель Виктора Цоя, продавал кассеты и попивал немецкие ликеры. Бывает, там собиралась целая компания, и тогда Дейв мягко настаивал, чтобы курить выходили на улицу. Я засиживался там после занятий допоздна.
Со временем все изменилось. Наша бизнес-леди вышла замуж за американца и уехала в штат Массачусетс. Кафедры наши разделились. Историей стала заведовать очаровательная Ольга Ивановна, а нашей кафедрой (вы успели сделать ставки?) – та самая гордая и некрасивая Г. Г. Вся кафедра постепенно подстроилась под нее даже внешне и теперь представляла собой парад «синих чулок». (Мало кто знает, что впервые это прозвище было дано мужчине по имени Бенджамин Стеллингфилт.) Исчезла насмешливая красавица, исчезла миловидная преподавательница, а та, что была обыкновенной, еще слегка подурнела (из солидарности). На работу Г. Г. принимала по принципу лукизма (face fascism). Только наша фейс-фашистка руководствовалась обратным принципом: чем страшней, тем лучше. Однажды ко мне на работу зашел знакомый, Игорь Б., хамоватый, напористый предприниматель. Пробыв там три минуты, пока я собирался, он в коридоре сделал заявление: «Да что ж это у вас все такие подобрались: ни сиськи, ни письки, и жопа с кулачок». Я тогда обиделся за коллег, сказал: «А ты сюда потрахаться пришел?» Мне стало досадно, что он может так говорить об этой терпеливой пехоте народного образования.
Недавно среди своих бумаг нашел одну записку, еще с той прежней работы из университета – ДВГТУ им. Орджоникидзе. Служебное предписание. Узнал почерк нашей заведующей кафедрой. Улыбнулся с ностальгической нежностью. Она меня так не любила! Писала докладные ректору. Некрасивая, а почерк замечательный. Сейчас, кажется, кинулся бы и расцеловал ее на улице. Просто. Ну, как однополчане встречаются. Тут уже неважно, кто кого не любил. Г. Г.! У нее и дедушка, и отец были профессора. И она тоже мечтала и уже была доцентом. Серьезная. А я не мог понять, как можно относиться ко всему этому серьезно. Если к этому еще и серьезно отнестись, то никакого уже самоуважения не останется. А вот она считала, что надо серьезно, что есть смысл унижаться так, если потом тебе дадут профессора. Вот мы и не могли найти общий язык. А это еще были девяностые, когда часто отключали свет и отопление, и я помню, дома расхаживал в сапогах, заучивая при свечке терцины Данте на итальянском, просто от нечего делать и чтобы произвести впечатление на студентов. Я тогда считал, что это возможно, даже если они учатся на факультете водоснабжения, то есть получают, по сути, диплом сантехника. И знаете, это действительно производило впечатление, хотя я читал им эти терцины на фоне унитаза, изображенного в разрезе в масштабе 1.5 × 2 метра со всеми инженерными подробностями. Нет плохих профессий. Ибо и сантехники любить умеют.
Сквозь узорный частокол ее (Г. Г.) почерка с барочными петельками на верхушках заглавных «М», «Н» и «Щ» я вижу самого себя, беспечного, шагающего вдоль строгой ограды стадиона «Авангард»; слева встает солнце, а справа отливают стеклярусом, как бы отражая его, строки докладной: «регулярно пропускает заседания кафедры, не заполняет журнал проведения занятий, безразлично относится к общественным мероприятиям, допускает срывы занятий…», между которыми более осязаемо втискивается плотное слово «Гастроном», из которого я выхожу с двумя бутылками в портфеле.
– У нас будет министерская проверка, вам надо заполнить журнал.
– Заполнить журнал…
Я беру журнал и усаживаюсь за дальним концом длинного кафедрального стола. Я так помню этот стол! Помню все чашечки и стаканчики из нашего сейфа, потому что – какие еще ценности там держать на кафедре культурологии? Помню стены из гипсокартона, дырку от гвоздя, который выпал и вместе с ним упали китайские часы, но не разбились, а продолжали идти, хотя и всего одной теперь, секундной, стрелкой. Помню уродливую картину на стене, на которую я смотрел столько лет подряд во время заседаний кафедры, но сейчас совершенно не могу ее вспомнить. Высокое окно с решеткой, выходившее впритык на соседнюю стену. И помню то особое чувство, которое возникает летом, когда кончается сессия и ты стоишь, оглядывая этот кабинет, и думаешь: «Вот еще один год прошел как-то…» А в сентябре все равно приходишь с радостью. По сути, мне было не за что любить свою работу. И я любил ее просто так, ни за что.
Я листаю журнал, который, как обычно, не заполнял полгода.
– И пустил стрелу третий сын… И упала она в болото… – говорю я, обращаясь в пространство.
Г. Г. хмуро косится на меня и потом выходит из кабинета. А я теперь обращаюсь к своей коллеге Т. Л.:
– Татьяна Петровна, как вы думаете, этот журнал кто-нибудь когда-нибудь читает?
Татьяна Петровна – серьезный молодой педагог, она диктует студентам свои лекции под запись, читая их с конспекта. Она знает много терминов и отличает симулякр от симультанности, трансцендентность от имманентности и ноэзис от ноэмы. Но при этом, упоминая Василия Розанова, ставит ударение в его фамилии на второй слог. Она читает только серьезные научные книги и не помнит, что написал Чехов, кроме «Каштанки».
– Даже не знаю, – отвечает Татьяна Петровна простым русским голосом, с которым хорошо продавать картошку на базаре и который так органично подходит к ее простому, солдатскому лицу, – думаю, что иногда все-таки читают.
– А я уверен, что нет…
– Почему?
– Потому что, если бы кто-нибудь это прочел, меня бы давно уволили, – и я толкаю журнал по полировке стола. Журнал доезжает до Татьяны Петровны. Она надевает очки, начинает читать графу «Темы занятий». Снимает очки и, преодолевая неловкость, спрашивает: «А зачем вы это написали?»
– Чтобы проверить. И теперь я точно знаю, что его никто никогда не читает… Вы ведь не сдадите меня Г. Г.? – спрашиваю я, улыбаясь и глядя в упор на Татьяну Петровну.
Дело в том, что именно Г. Г. устроила на кафедру Т. Л., они почти подруги, и другие преподавательницы предпочитают не откровенничать в присутствии Т. Л.
– Я вам почему-то так доверяю, – говорю я.
– Ну конечно, что вы, – спешит уверить меня слегка покрасневшая Татьяна Петровна.
Хуже всего были заседания кафедры, на которых решались организационные вопросы, давно уже решенные за нас наверху. Участвовать в этом фарсе было унизительно. Вот, к примеру, сначала всех нас обязали сдать к определенному сроку свои научные работы, статьи, тезисы, как положено в любом вузе. Мы сдали. Потом нам велели сдать деньги на публикацию наших же работ. Мы сдали, покряхтев. И вот, наконец, сборник вышел.
Теперь нам сказали, что мы должны сдавать деньги, чтобы выкупить тираж. Что вы думаете? Сдали и на это. При том что масса студентов училась платно и вестибюль главного корпуса отделывали уже мрамором. Когда я увидел нашего ректора вблизи, то подумал, что в принципе такое лицо могло бы быть у успешного торговца человеческим мясом.
Возможно, он думал, что мы берем взятки, а если не берем, ну, значит, это наша проблема. Он нам все предоставил, а мы «вертеться» не умеем, вот и пеняйте на себя.
Я ездил в командировки по филиалам нашего вуза, в тот же Партизанск, и наблюдал, как пожилые, солидные, советского образца преподавательницы математики и химии, не стесняясь, торгуются в классе со старостами групп о цене за контрольную. «Опа-опа! Вот такая жопа!» – сказал я сам себе, как культуролог культурологу, глядя на эту «торговлю во храме». То есть «единое смысловое пространство» начинало выстраиваться. Хотя и в несколько неожиданной проекции.
И молодой философ с народовольческой бородкой слегка поостыл. Он был теперь деканом, и у него в столе, на всякий случай, лежала бумага, в которой говорилось, что процент от платных специальностей не распределяется на зарплату простым преподавателям. А деканам вот немного распределяется все-таки. Богатство смыслов прорезывалось…
Мой приятель Вадим З. приехал из Японии, где проходил стажировку и работал переводчиком пару лет. Он устроился преподавателем японского в наш университет и сразу после Японии попал в двухэтажный барак, в комнату четыре на три метра, без водопровода, с одним окном, выходящим на мусорные баки и деревянный сортир с покосившейся дверью без щеколды. Но Вадим еще крепился. Вел занятия, большую часть зарплаты отдавал за комнату. Единственным достоинством его жилья было то, что оно располагалось в трех минутах ходьбы от корпуса «Б». Потом его заставили участвовать в самодеятельности. Изображать в какой-то сценке лошадь. Вадим усмехался, с гадливостью вспоминая, как скакал на сцене перед своими студентами, с привязанными к голове конскими ушами из картона и хвостом из мочала на заднице. С тех пор в его лексиконе появились слова «конство» и «по-конски». А потом Япония начала какие-то переговоры с Казахстаном. И японские дипломаты вспомнили о Вадиме, взяли его переводчиком в Астану на три дня. За эти три дня он заработал столько, сколько ему заплатили бы за год в нашем университете. И это подкосило его окончательно. Когда неприятности не в силах нас добить, им на помощь приходит удача. С деньгами Вадик подсел на героин. Он продолжал вести занятия, все больше теряя к ним интерес, на досуге переводил японских поэтов, умудряясь вставлять даже в эти переводы определение «по-конски». Я говорил ему еще тогда: «Зачем ты согласился?» За окном темнело, снег облепил почерневшую деревянную раму. Вадик неопределенно улыбнулся. На выцветших обоях за его спиной висел прошлогодний календарь с видом Токио. Меня тоже заставляли участвовать. Но я был опытный уже. Я согласился, чтобы не создавать проблем с начальством. А в назначенный день просто не явился. Говорил, что мне самому страшно жаль, дескать, я так готовился к этому выступлению и вот – заболел. А Вадик испугался и выступил. Его заставила Е. Я. – злая, надменная старуха со светскими манерами и следами былой красоты на властном лице. Профессор, разумеется. На одной из корпоративных вечеринок я нечаянно услышал обрывок разговора нашей дамской профессуры и доцентуры. Е. Я., благодушествуя, рассказывала, как многие из коллег ей обязаны; ту она устроила туда, эту пропихнула сюда, та теперь ездит на «лендровере», эта купила коттедж. Никто из подобострастных слушательниц не спросил: «Это на преподавательскую зарплату?» Было похоже на то, как хвастаются воры. И я снова вспомнил ту сцену торга между студентами и математичкой в Партизанске. Вспомнил комнатку без удобств, в которой жил Вадик, и лошадиные уши с хвостом. Взял со стола бутерброд и тоже подхалимски улыбнулся, чтобы поддержать «академическую беседу».
Теперь я понимаю почему. А раньше я удивлялся, до какой степени редко мне удается стать своим, почувствовать себя естественно. Нельзя и припомнить, когда началось это отчуждение. По некой странной закономерности я чувствовал себя уютно там, где моя чужеродность была наиболее очевидна. Вопреки расхожему мнению, чуждость куда чаще вызывает симпатию, чем агрессию. Вот, когда я работал в порту и на стройке, там все видели, что я другой, не пролетарский, и относились с симпатией. А в институте во время перерыва я просто не знал, куда себя деть. У меня папа профессор, дедушку-драматурга выгнали в 1937-м с кафедры за «симпатии к итальянскому фашизму» (похвалил итальянский театр). Я должен купаться в академической среде. А я не мог пятнадцать минут между лекциями там прокантоваться. Вместо этого переходил дорогу и сидел на ящике в коммунальном коридоре под желтой лампочкой. Это когда Вадика не было дома. А когда он был дома, я у него сидел, курил, иногда смотрел, как он героин себе впаривает, мне там спокойней было…
Вот, например, однажды я сильно напился. Это еще в юности, нам было весело, и пить было совсем не страшно. Не страшно, что, допустим, наутро умрешь от сердца. Мы тогда не знали, что у нас есть сердце. А утром мне надо было куда-то идти. Что-то очень важное, что нельзя никак пропустить и о чем я теперь абсолютно не помню. И вот, понимая, что в автобусе мне ехать будет трудно, я решил идти пешком. В автобусе качает и от близкого созерцания человеческих лиц может стошнить. Возьмешь и, как назло, увидишь у кого-нибудь на щеке бородавку, а из нее растет волос – и тут же тебя вырвет. И вот я пошел пешком по неглавной улице, баюкая свою головную боль и стараясь аккуратно вдыхать свежий воздух. Только одна машина проехала мимо меня, грузовик. И мне показалось, что из него, из кузова, что-то выпало. Но я не мог придавать значения деталям, старался смотреть прямо перед собой. А теперь попытайтесь угадать, что я увидел. Что выпало из грузовика? Отрубленные ноги. Две штуки. Лошадиные. А у нас в городе даже бойни нет… Откуда?.. У меня тут же похмелье прошло. Осталась только загадка – как меня не вырвало? Почему прошла голова?
Везение мое на редкие, труднообъяснимые курьезы началось давно, но я так и не понял до сих пор, что это значит; есть ли в каждом из них некий знак небес, или в них нет ничего, или, может быть, все вместе, в целом, они когда-нибудь составят мозаику, которой будет недоставать всего одного, с восторгом или ужасом ожидаемого мною фрагмента. И тогда все, чему я не придавал в жизни значения, окажется… Не берусь предположить чем.
Однажды, в детстве, я решил пойти прогуляться на Орлиную сопку. Мы недавно переехали в новый дом, я еще не освоился в новом районе, мне было интересно. На сопке, расчищая место под застройку, снесли целый хутор частных домишек, и мне хотелось побродить в этих развалинах. Мне было лет двенадцать-тринадцать. То есть я был абсолютно взрослым человеком по моим тогдашним понятиям. Если бы я хотел прибавить колорита, я бы сказал, что дело было под вечер или даже в сумерках. Но было просто пасмурно, а который именно час, я не запомнил, хотя и посмотрел на часы. Это были крупные, круглые, карманные часы из дедушкиного наследства. Я поднимался вверх по крутой, размытой дождями дороге. В стороне была пара еще не разрушенных деревянных домишек, но людей нигде не было, поэтому я сразу заметил худого старика среди развалин. Я шел снизу ему навстречу, а он просто стоял. Приблизившись, я хотел его обойти, но старик сделал движение в ту же сторону. Мне это показалось простым совпадением, и я сделал движение в другую сторону. И в ту же секунду с ужасом увидел, что старик двинулся, заграждая мне путь, и широко раскрыл руки, даже присел, как футбольный вратарь. На его лице появилась хищная улыбка. Удивительно, что мне не пришло в голову повернуть и убежать. Старик крепко схватил меня за руку. И тут я так испугался, что поразил старика; «Это что такое?!» – крикнул я на него с яростной брезгливостью, как инфант, готовый убить наглого простолюдина. Он даже отпрянул, может быть, ждал, что я его ударю. «Что у тебя там, в кармане?» – спросил старик. «Часы», – недоуменно ответил я и осторожно показал старику дедушкины часы. «А я думал, спички», – ответил он уже примирительно. «Думал, мусор поджигать идешь…»
Где ты сейчас, дьявольский старик? Как ты прожил свою жизнь и чем она закончилась? Я только хочу сказать, даже если ты кончил жизнь забытым и одиноким, что совсем не странно с таким характером, все равно – не грусти, есть еще на земле один человек, который помнит о тебе… Твой безумный двойник встретился мне семью годами позже на одной из центральных улиц. Схватив меня за плечо, он что-то закричал. А я шел себе таким весенним юношей в модных ботинках. Я не мог понять, чего он хочет. Огромный, апоплексически рыхлый и яростный. Можно было подумать, что я только что пытался украсть у него кошелек и он поймал меня за руку. Я не сразу понял, что стало причиной его бешенства, а когда наконец понял, не мог поверить. Оказывается, я бросил окурок на тротуар. Как будто бы это Гонконг или Сингапур, где фантастические штрафы! Да у нас одна урна на пять кварталов, и та лежит на боку опрокинутая. Понятно, что я стал последней каплей, переполнившей его терпение, и самое интересное случилось с ним когда-то раньше, до меня. В этот день или за всю жизнь накопилось. Я легко представляю, как можно довести человека до ручки, и не осуждаю его. Я случайно ему подвернулся, он не мог знать, что я хороший. Может, я улыбнулся как-нибудь не так. Хотя я по улицам хожу и не улыбаюсь, не имею такой европейской привычки. И вот вокруг собирается народ. Но осторожно, чтобы не попасть под горячую руку старика, от которой я едва уклоняюсь. И тут с театральной услужливостью подъезжает милицейская машина, и вот меня уже сажают в эту машину и куда-то везут. «Отлично!» – думаю я, потому что старика оставили на тротуаре и он больше не машет у меня перед лицом руками. Через квартал, возле милиции, машину остановили, меня попросили выйти, а сами уехали. И я снова пошел по той же улице к тому самому перекрестку. Старика не было. Он уже шел где-нибудь довольный, представляя, должно быть, как меня пытают в милицейском подвале, и жизнь его от этого становилась светлее. Я хотел закурить, но предварительно трусливо оглянулся. Теперь, если меня спросят, сделал ли я хоть одного человека счастливым, – я могу твердо ответить: да. Не знаю, надолго ли…
Смотрит на меня, идет прямо и ботинками следит по чистому полу. «Это что такое?! У нас тут дети занимаются, а вы в грязной обуви!» – говорю. Он даже опешил, а я вытолкал его в коридор. «Чего, – спрашиваю, – надо?» Он мне грозит: «Поговорить». – «Только быстро», – говорю. Мы идем по коридору деловым шагом, и я понимаю, что, как только мы выйдем (он идет чуть впереди) и развернется ко мне, я ударю его правой в кончик носа… Но я вспоминаю об English Teacher Inga и начинаю думать, что она на это скажет. В результате мы выходим, и он бьет меня в нос, но я как-то увернулся, частично. Только поэтому и не упал сразу. И он снова замахивается, я его за руку хватаю, «да что ж ты делаешь» говорю. А он меня другой рукой за горло хватает и об стену меня спиной и затылком шваркает так, что у меня звездочки перед глазами вспыхивают. И я смотрю, как он надо мной поднимается, будто вырастает, как в кино супермен, и лицо у него странное становится. Я решил, что теряю сознание. Оказывается, это Вова, прапорщик. Проходил мимо. Ну и не мог же не ввязаться. Поднял этого буяна сзади за воротник. Бросил в ковш грейфера. Там у ЖКХ свой грейфер есть, всегда стоит у входа. Вова схватил подвернувшуюся под руку дворницкую фанерную лопату и пытается бить врага этой лопатой прямо в ковше. Но фанерная лопасть лопаты слишком велика, крошится об ковш. Я оттаскиваю Вову.
Возвращаюсь в класс. «Вы что, всего одно предложение сделать успели?!» – трясусь я так, что дети пугаются. «Так ведь даже пять минут не прошло», – лепечет Максимка. «Только три», – уточняет Дениска. Он успел украдкой снять свои огромные ботинки и теперь сидит в веселеньких носках с Микки Маусом.
«Ваш билетик!» – тычет меня сзади под ребра контролер. Я вздрагиваю, оборачиваюсь и вижу перед собой широкую улыбку в обрамлении желтых кудряшек. «Ну что? Как там сберкасса? Когда на дело?» – спрашивает Ирина Б. В руке у нее пакет с апельсинами. Я беру один и разглядываю его. Они с Ириной чем-то похожи.
Вот я и вспомнил про своего Божественного Валентино, взял и пошел по адресу, в его школу. Бывшее здание потребсоюза, и телефонной станции, и метеослужбы, в общем, чего там только не было, чего только нет теперь: и мормоны, и баптисты, и ООО, и ААА, и ОАЗТ, а вот лифта нет, пешком на пятнадцатый этаж иду. Пришел. Музыка. Я застеснялся входить. Вдруг, думаю, сразу танцевать заставят. Зашел. Зал паркетный. Окна огромные, и дует от них страшно. Впереди на стене – зеркала, две-три пары чего-то репетируют на паркете. Держат друг друга, как статуи. Я снял шапку, улыбаюсь, а мне навстречу идет такая ослепительная, вся обтянутая и в блестках, с прямой спиной и синими глазами. Спрашивает. А я забыл, что мне надо. Не Рудольфо же Валентино спрашивать у нее. Начинаю объяснять, сбиваюсь, помогаю себе руками. Она кивает, а я сам толком не понимаю, чего я говорю, ну чисто немое кино. «Конечно, можно записаться», – говорит. «А я, – говорю я, – до этого с другим тренером разговаривал, такой, говорю, молодой, на латиноамериканца похож». А сам думаю, он же не тренер, это же не спорт, что обо мне подумает эта небо-жительница в блестках на такой груди. Она улыбается. Говорит: «Да, это Валерий… Он сейчас на фестиваль уехал». – «А когда приедет?» – «Так, дайте подумать, – говорит, – уехал он шестнадцатого, значит, вернуться должен двадцать третьего, через неделю». – «Понятно, – говорю, – спасибо, я еще зайду». – «Заходите», – говорит и опять улыбается и сияет. Я иду вниз и думаю: «Интересно, она всегда такая, и дома такая? Нет, так не бывает никогда. Это только здесь, на работе, когда танцует. Я на работе тоже всегда лучше, подтянутый, бодрый, только что не танцую…» Остановился. Побежал снова вверх, вошел в зал, машу рукой, она подходит. «Вы сказали, он уехал шестнадцатого?» – «Да». – «Не может быть, потому что… ну, мы виделись с ним восемнадцатого». – «Нет, это невозможно, – улыбается. – Вы ошибаетесь». Вышел, жарко, расстегнулся, пошел вниз, тридцать лестничных маршей, и все время считал, шестнадцатое, восемнадцатое, нет, не может, ну я же…
Есть женщины, которые все время хохочут, блестят глазами и говорят: «Ну не надо!» Ирина Б. относится к такому типу. Ей нравятся апельсины. Когда она их ест, в лице ее появляется что-то кокетливо-поросячье и грубо возбуждающее. Если вы эстет, конечно.
Из ее окон виден порт, самый дальний его закуток, где режут на металл ржавые корпуса маломерных судов и поворачивается старый немецкий кран «Ганц».
Я, вообще-то, ждал, что произойдет дальше, кто еще появится. Так оно и случилось.
Однажды вечером после сеанса. (Показывал фильм Мурнау – «Носферату».) Я по своей привычке задержался немного в пустом зале. Мне нравится там сидеть в тишине, погасив свет. Другой мир. На стенах постеры со звездами немого кино.
Запер дверь и вышел на улицу. Дождь. Лужи светились синим, зеленым и алым. Не успел я пройти и десяти шагов, как передо мной предстал Борис Карлофф в тот самый момент, когда за его спиной нервически вспыхнула вечно неисправная синяя надпись «Аптека». Я отшатнулся. «Привет!» – сказал он, протягивая руку. Я узнал прапорщика Вову. У него действительно тяжелый лоб, глубоко посаженные глаза и выдающиеся скулы. «Есть разговор», – сказал Вова. Синяя капля висела на его крупном носу. Мы вернулись в мой павильон. Вова снял брезентовый армейский плащ. Поставил на сиденье венского стула бутылку водки. Вынул два плавленых сырка и банку камбалы в томатном соусе. Потом стал доставать из карманов деньги. Я смотрел молча. Я еще никогда не видел, чтобы кто-нибудь так долго доставал пачки с деньгами. Сложил их на сиденье стула. «Двигатель продал?» – спросил я. «Нет», – ответил Вова и разлил водку по двум пластиковым стаканчикам. Он закурил, и я пошел открыть окно. «Ну как вообще? Дела?» – спросил он. Я сказал, что дела неплохо. «А у меня плохо, – он закурил другую сигарету. – Хату продал». – «Зачем?» – «За долги». Дальше Вова рассказал мне, что после одного глупого случая из прапорщиков его поперли, и даже без всякой положенной военной пенсии. «А ведь я прослужил Родине двадцать пять лет», – Вова несколько раз, загибая пальцы, перечислил мне, где и сколько он служил. «Родина не хочет уважать мои заслуги», – сказал Вова, а потом спросил, понимаю ли я, что это значит. Я осторожно сказал, что понимаю. «Нет, ты не понимаешь!» – сказал Вова и снова рассказал мне, где и сколько он служил. Я кивал. Мы снова выпили, и Вова сказал, что я один из тех людей, которые могут его понять. Потом он рассказал мне, что после увольнения устроился водителем перегонять иномарки на Урал. «В автовозках». То есть, как я понял, это грузовики, которые везут прицеп с несколькими иномарками. На одном из перегонов Вова заснул за рулем, и машина упала в кювет. Иномарки, конечно, побились. На Вову наехали – выплачивай. Заставили продать квартиру и сказали, что в следующем месяце приедут за долгом. «А то – сам понимаешь…» – сказал он, гася окурок в пустой банке. «Они не имеют права, – сказал я. – У вас был трудовой договор?» Вова усмехнулся. «И когда отдавать?» – спросил я. Развалившись на стуле, Вова смотрел на меня, враждебно улыбаясь с сигаретой во рту. «Никогда! Не для того я хату продал, я рефку куплю и уеду отсюда к едрене фене». – «Ты что, так и ходишь с этими деньгами?» Вова кивнул. «А куда же ты дел все вещи?» – «Продал уже», – сказал Вова. Я вспомнил, что у Вовы дома стояло два холодильника. В одном горела лампочка, когда его открываешь, но он не работал, а во втором не горела. И он тоже не работал. Вова сказал, что продал оба холодильника. На запчасти. И купил на эти деньги четыре бутылки пива. Насчет кровати, тумбочки и электропаяльника я спрашивать не стал.
И вдруг, мгновенно протрезвев, что я замечал за ним уже не раз, спросил: «Можно, я поночую у тебя?» Я пожал плечами, мне не хотелось соглашаться. «Всего дней пять-шесть, до отъезда». – «Хорошо», – согласился я. Вова протянул мне руку. «Брат. Выпьем за тебя!» – сказал он, мгновенно снова окосев. «Ты один человек, знаешь какой…» Вова задумался и не придумал, какой я человек, а только снова до боли пожал мою руку, и мы допили бутылку.
Когда мне было девятнадцать, я был глупым, самоуверенным мальчишкой, исключенным из института за систематические пропуски. Я мог не явиться на экзамен, если на этот день у меня была назначена в парке встреча с Валентином Марковичем, самой авторитетной фигурой на музыкальной барахолке. И это выглядело для меня вполне оправданно, потому что экзамен я мог пересдать в любое время, а обещанный Валентином Марковичем сольный альбом Роджера Уотерса мог «уйти» безвозвратно.
Когда меня исключили, я сразу занялся индивидуальной трудовой деятельностью, которая начиналась каждый день в половине десятого вечера. Я торговал водкой на вокзале. Благо времена сухого закона возродили романтику бутлегерства.
Покупая модные ботинки и кожаную куртку, внешне всячески форсируя свою мужественность, в душе я был чудовищно женственен. Моя натура чисто по-девически тянулась к подонкам общества. Интуитивно я понимал, что именно эта компания способна куда скорее, чем академические дисциплины, дать моей судьбе необходимый для взлета толчок.
Уже потом я заметил, что уголовщина вообще свойственна слабым. Нигде я не встречал столько бабья в брюках, как среди приблатненных. Чего стоят одни только их песни, «шансон», вечный скулеж о жестоком прокуроре и доброй, всепрощающей мамочке. И еще эти мечты «о прекрасном» на уровне вокзальной проститутки – «а в таверне тихо плачет скрипка».
Какие-то вещи я могу себе позволить, какие-то нет. Среди тех, что не могу, на первом месте – жалость. Я не говорю о жалости к себе. Ее я вообще забыл, потому что последний раз чувствовал это остро во втором классе, когда на катке у меня отобрали коньки.
Я не говорю, что мне не жалко других. Жалко. Но я не позволяю жалости перейти во мне некую границу. Иначе она меня затопит.
В юности, когда я был влюблен, я постоянно сваливался в такую ужасную жалость ко всему человечеству и каждому человеку в отдельности, что во время этих приступов меня надо было под руки водить по улицам. Как-то я взял и отдал всю нашу ночную выручку вокзальной проститутке, на квартире которой мы держали водку, рядом с кроваткой ее двухлетней дочки. Сказал ей: купи что-нибудь ребенку. Она купила банку сухого детского питания, остальное пропила. Питание она не заваривала, и на следующий день я увидел, как его сыплет из банки в рот мой напарник Андрей. Он, кстати, и чай не заваривал, а сыпал заварку прямо в рот и жевал. Это его на зоне научили, куда он попал еще по малолетке.
Я шел домой, в крохотную квартирку, которую снимал для себя и своей девушки Зои. Проходил по длинному барачному коридору с бесконечными рядами дверей, слышал, как за ними ругаются, жарят картошку, поют пьяные. И все это казалось мне лучше, надежней и теплее, чем то, что ждет меня… Потому что я никогда не знал точно, что меня встретит за дверью, которую я отпираю. Это могла быть записка: «Пошла прогуляться». И я сидел у окна до трех часов ночи, ожидая ее возвращения, и, не дождавшись, выходил утром на улицу и просто, чтобы не сойти с ума, смотрел на нормальных людей, как они едут себе на работу.
Или в гостях у Зои могла сидеть ее подруга Лариса, статная деваха с большими еврейскими глазами, которая умела красивее всех держать сигарету и выпускать из чувственно округленного рта колечки дыма, выталкивая его равномерными короткими выдохами, от которых вздрагивала ее тугая, пышная грудь под тесной кофточкой.
Сначала я боялся ее дурного влияния на Зою. Но как это бывает с поборниками нравственности, первый же и стал жертвой этого «влияния».
Это было в тот уж совсем отчаянный вечер, когда я сидел один, слушая, как наверху соседи-пролетарии пляшут под модную музыку советской еще Прибалтики. Накануне Зоя пила шампанское с другой своей подругой, косоглазой толстушкой, бывшей одноклассницей, слушавшей Зою с раскрытым ртом. Шампанского показалось мало, и Зоя, хвалясь перед подругой моими способностями, отправила меня за второй бутылкой, потом за третьей. Возвращаясь, я услышал из-за полуприкрытой двери Зоины слова: «Да я не люблю его, понимаешь…» Постояв еще минуту у двери, я убедился, что это относилось именно ко мне. Я тогда еще не знал, что подобные слова, как правило, ничего не стоят, потому что большинство людей вообще не знает, что такое любовь, и может принимать за нее все что угодно, равно как и за ее отсутствие. «У меня болит зуб, и я тебя не люблю». «У меня новые сережки, хорошее настроение, и я тебя люблю». А тогда у меня просто ноги подкосились.
К десяти вечера я поехал работать на вокзал, а когда вернулся около двух ночи, то застал только полную пепельницу и распахнутую дверцу платяного шкафа. Я знал наизусть весь ее гардероб от нижнего белья до лисьей шубки и сейчас по выбору платья старался догадаться, куда и в каком настроении она отправилась. Были у нее такие платья, которых я просто боялся…
Я выпил прихваченную с вокзала бутылку водки и сидел, вспоминая о том, что еще год назад не знал никакой Зои. А пять лет назад вообще был ребенком и был счастлив. И никогда бы не поверил, что мое счастье сможет омрачить какая-то вредная девчонка. Я старался вжаться в свое прошлое и забыть все, что со мной сейчас.
Утром проснулся на удивление свежим и, главное, – безмятежным. Принял душ. В хорошем настроении сходил в магазин. «Ну и пошла ты!» – подумал про себя громко, во всю ширь, с радостью освобождения. Но в полдень что-то дрогнуло, а к вечеру, когда зарумянились облака, которые безостановочно качала в небо труба ТЭЦ, я весь заскрежетал внутри от тоски.
И тут приходит эта Лариса, как напоминание о том, что мир ничуть не пошатнулся со вчерашнего вечера. Яркая и веселая. Узнав, что Зои нет, собралась тут же уйти, но осталась выкурить сигаретку. Сидит, курит, а сама как радар. Излучает. И одновременно, кажется, каждую мысль, которая у меня в голове проносится, засекает. Но говорим о ерунде, шутим. Смех у нее сильный и женственный, как ноги. И я знаю, что она все это знает именно сейчас – про свои ноги и про смех. Недаром ведь и сидит так, и смеется.
Искушение всегда полнее, когда для обоих запретно. И это взаимное «нельзя» наполнило нас тогда таким пониманием и нежностью друг к другу, что она испугалась и стала собираться. Улыбнулась мне напоследок как-то необыкновенно, печально. Я кивнул.
Понимаете, я раньше всегда был сильный, а если не мог с чем-то справиться, то посылал это. А Зою не мог…
И я открыл, что я слабак!
В школе мне говорили, что жалость унижает. И рассказывали эту пьесу Максима Горького про бомжей. Типа их надо не жалеть, а воспитывать или что-то там такое еще. Это все ерунда. Бомжей воспитывать нельзя. Они вроде цыган, только на свой лад. Я имею в виду не тех, кого кинули при продаже квартиры, и они теперь спят во дворе на картонке. А тех, кто с какого-то момента жизни планомерно просрал и работу, и семью с дачей, и квартиру, и вообще все, включая самого себя. Вообще от всего отказался, как в Библии апостолы, только еще дальше и полнее, потому что и от Царствия Небесного отказался тоже, а взамен этого не попросил совсем ничего. Может быть, таких бомжей и не бывает вовсе. Даже наверняка не бывает. Но все равно – тень этого Идеального бомжа лежит на каждом из них и вообще на всяком раздолбае так же, как в каждом человеке содержится хоть крупица образа Божия.
А жалость унижает, только когда она фальшивая. С насмешкой или с превосходством внутри. Вроде как Севу Чучакова утешал его друг Леша Алмазов. Сева на физкультуре не мог подтянуться ни разу. Висел на турнике, по выражению нашего физрука, «как в жопу раненный». Ну, потом играли в баскетбол, и все уже забыли про турник. А в раздевалке после урока Леша сказал, что ничего, Сева, дескать, потренируется (сам-то Лешка ходил в секцию гребли и накачал там себе неплохие банки) и потом будет подтягиваться нормально, правда же, Севан? Сева обернулся и своим худеньким кулаком въехал другу по морде, оцарапав костяшки о крепкие Лешкины зубы.
Но я же про другое, я же про настоящую жалость, которая у меня открылась, когда я понял, что я слабак.
Вот я иду по улице и вижу красивую девушку. Что я должен испытывать, глядя на нее, ну просто как здоровый, нормальный человек? Ну, допустим, восхищение или желание познакомиться. И я это испытываю. Моя здоровая натура стремится к ней. Но вдруг – щелк! И мне становится ее нестерпимо жалко, потому что я вижу, как хрупка даже не она, а вот именно это состояние красоты и легкости, которое она так светло несет сейчас по улице.
Я вдруг представляю ее в руках грубых насильников, и всю ее красоту для меня тут же застит тоска от того, что мир устроен так непрочно. Жестокость этого мира может обойтись и без насильников, у нее столько средств, и, не зная осечек, она всех загоняет в гроб.
Вот такое вот могло накатить на меня в любую минуту, и не только при виде красивых девушек. Мне было жалко всех, включая собак, кошек и голубей. Да что там! Я стал ловить себя на том, что жалею неодушевленные предметы. Плюшевый слоник в песочнице… На рекорд я вышел после одного из разговоров с Зоей, жалея – не вру! – дырявую эмалированную кастрюлю, валявшуюся в луже у мусорного бака. Розовый цветочек на ее боку напомнил мне детство…
С такими мыслями нельзя было торговать водкой на вокзале. С такими мыслями и такой любовью к человечеству надо было идти и ставить вечером прохожих на гоп-стоп! (Как не раз предлагал мой напарник Андрей.) Потому что только это помогло бы от таких мыслей, наконец, избавиться.
Так что никого она не унижает, эта жалость, она садит. Того, кто жалеет, и весь мир вокруг. И если бы такая жалость восторжествовала, то мир бы тут же перестал существовать и весь вымер. Биологически. Потому что с таким чувством в душе никого никогда даже на самую красивую девку или бабу ни в жизнь не потянет.
В последний раз, когда я навестил Зою в этой темной однокомнатной квартирке, она открыла мне пьяненькая и с неряшливым гостеприимством все пыталась угостить меня чем-нибудь. Усадила за липкий неприбранный стол, осыпанный сигаретным пеплом. То сердилась, что я отказывался, то притворялась равнодушной и пила пиво из большой фаянсовой кружки с отколотой ручкой. И разговор все не клеился, пока мы не перешли на некий дурацкий, шутливый тон. Потом она вспомнила вдруг, что у нее есть в холодильнике банка красной икры, сберегаемая для Нового года, и, засветившись, предложила мне: «Давай откроем, поешь». Но мне совсем не хотелось здесь есть, и я сказал, что не надо, не хочу. А она все настаивала. И даже показывала мне эту холодную стеклянную банку с крупной оранжево-красной икрой.
Наконец молча поставила ее на место. Провожала меня до прихожей уже нетвердыми шагами. Задела тумбочку, с которой, шурша, посыпались на пол старые газеты и счета. «У меня за отопление с прошлого года не плачено. Ты не мог бы мне занять тысячи три-четыре?» Такой пустяк, в сущности. И я сказал, что нет, не могу. «Ну ладно», – улыбнулась она и приблизила для поцелуя свои губы… Губы, по которым я когда-то сходил с ума. И, сделав над собой усилие, я поцеловал ее, чувствуя кислый запах пива.
Я больше не был с ней слабаком. И это было еще хуже. Невыносимо.