С благодарностью Дмитрию Рыкунову
В детстве я не думал…
Я в детстве не верил, что буду жить в XXI веке. Помню, в пятом классе мы все высчитывали и удивлялись, сколько нам будет в 2000 году. Смеялись, представляя себя такими старыми. Тридцатилетними. А учительница нам говорила, что к тому времени уже наверняка в нашем городе построят мост через Золотой Рог. И никто не подумал, сколько будет в 2000 году нашей заслуженной учительнице. Даже она сама не подумала, наверное, потому что тоже смеялась вместе с нами. Если ей удалось дождаться моста, то, скорее всего, именно по нему ее отвезли на городское кладбище. Так короче.
Сегодня срок платежа за квартиру. Как пролетел месяц!
Занял Ивану деньги. Он тоже снимает квартиру. Интересно, смог бы я жить так, как он?
Снова вспоминал мост. В детстве мост и будущее я представлял одновременно. Он был громадный, белый, освещенный солнцем и стоял именно на том месте, где он сейчас построен. И вот я сегодня стоял под ним, задрав голову… То есть мы все трое встретились – будущее, мост и я. В детстве я не думал, что так вот буквально все получится. Я должен радоваться. Купил гамбургер, там под мостом есть фастфуд. И кофе. Смотрел, как проходят за окном автобусы. Был обеденный перерыв. В детстве я не думал про такие мелочи. Например, про то, что у меня будет обеденный перерыв и я буду смотреть во время перерыва на проходящие автобусы.
Спрашивал на работе, нет ли у кого старых венских стульев.
Конечно, это была глупость… Но теперь уже ничего не поделаешь. Ивана все-таки выперли. С треском! И деньги мои не помогли. Он, оказывается, задолжал за полгода.
Заходил к Диме в музей. Пили чай. Читали книгу отзывов. Иногда аж хрюкали сквозь слезы.
Дима подарил мне футболку с Гарольдом Ллойдом. Вспоминали про Сашу: хороший был парень, пока не женился.
Долго ждал автобуса.
Не знаю, как так сложилось и почему, но, когда я вспоминаю свою жизнь, вчерашнюю или двадцатилетней давности, воспоминания эти идут без звука. Я помню лица, выражение глаз, погоду, жесты, слова, но не слышу, как правило, голосов. Иногда слова отдельной строкой проходят в моей голове, как субтитры к фильму. Тогда они кажутся выделенными жирным шрифтом.
Когда я жил в центре, еще до развода, из окна однажды вечером видно было, как горел мост.
Я немногословен, как правило. Иногда захочешь сказать что-нибудь, а потом думаешь: «Зачем?» Промолчишь, и самому светлее. Все, что не обязательно, я как бы брал в скобки. А потом решил, что и без этого можно; теперь и вовсе загоняю все в сноски. Сноски все равно никто не читает.
Сегодня на первый утренний урок пришел Максимка. Многие мои ученики в этой маленькой частной английской школе кажутся мне загадкой. Максимка, например. Ему тринадцать. Он невежествен во всем, от географии до математики. Иногда я стараюсь представить себе его внутренний мир. Это увлекательно. Потому что в нем нет ничего. И именно поэтому он кажется мне так лучезарен и тих. На самом деле там должны быть компьютерные игры, домашний быт, школьные друзья, мама, папа. Но это все ерунда, этого не хватит даже для того, чтобы расставить вдоль одной стенки в пустой комнате. Но главное – там нет ничего из моего внутреннего мира. И это кажется мне прекрасным. Я отдыхаю…
Максимка – хитрый азиат. Когда его спрашиваешь, он улыбается в ответ с дружелюбием дикаря, не понимающего, что ему говорят.
Есть еще Дениска, могучий шестиклассник с румяными щеками. С него можно было бы писать Петра I в отрочестве. Но по умственному развитию Дениска – жизнерадостный щенок. Выполняя письменное задание, он произносит его вслух по складам, шевеля пухлыми губами, над которыми уже растут усы. Если я его ругаю, он старается сделать серьезное лицо, и я смеюсь.
Снова собрались компанией в музее у Димы Р. После закрытия. В верхнем кабинете. Вспоминали, какая у кого есть рабочая специальность. Это в ответ на замечание Лизы, что все мы «бездельники», «интеллигенты» и «руками ничего делать не умеем». Лиза – интересная девушка с пышной грудью, и поэтому все бросились доказывать, какие они орлы на самом деле. Оказалось, один был сварщиком, другой – электриком, третий – мотористом. Только я не мог ничего вспомнить, кроме школьной практики в таксопарке, где я менял какие-то пружинки на дисках сцепления. Но нельзя же сказать, что я автослесарь. Сторож не специальность, подсобный рабочий на пилораме – тоже. Но, наконец, меня осенило, и я даже усмехнулся, как это я мог забыть такой замечательный период своей жизни. Я был киномехаником! Это вышло случайно[1]. Да и работал я недолго. Это был маленький кинотеатр. Назывался «Приморье». Теперь там театр кукол. А раньше, еще до революции, там был один из первых в нашем городе кинотеатров. Назывался «Арс». Искусство.
Ездил смотреть помещение в аренду. Под мостом всегда пробка. Я не выдерживаю, выхожу и иду пешком. Слева от меня сквер Невельского, справа – чудо сталинской архитектуры – Пограничное управление ФСБ, а по диагонали, выше, здание художественного училища, которое я помню с детства; в летний день, ближе к закату, там, рядом, стояло еще такое пышное дерево, а за ним небо, ярче или темнее, чем это обычно бывает перед грозой или после грозы; я всегда пытаюсь вспомнить и не могу вспомнить точно; помню только, что это было одно из первых ощущений смерти в моей жизни, когда я увидел этот особняк на возвышении, тяжелую, траурную зелень пышного дерева и тревожно-красивое небо. Но я не всегда об этом вспоминаю, когда прохожу здесь.
Нынешняя моя комнатушка очень уютная и чистенькая. Когда я раскладываю диван, практически не остается места. Плачу за нее относительно недорого. Относительно чего? Относительно отеля Montreux Palace? Усмехаюсь. Соседи не шумные. Это важно. Только прямо подо мной живет пес, больной эпилепсией. Тойтерьер. Все время лает. Удивляюсь, как у такого ничтожества может быть болезнь великих – Цезарь, Петр, Достоевский… Это насмешка какая-то! В первую очередь над нашим человеческим самомнением.
Мне кажется, что особенное обаяние животных в том, что они молчаливы.
Еще молчаливы пейзажи.
Портреты.
Ни у кого нет венских стульев. Взять в магазине новые? Дорого… Да и не продают венские, не модно.
Узнал подробности. Ивана, оказывается, вышибли из той квартиры с треском. Вещи выбросили на улицу, и их постепенно растащили мальчишки. Жалко. Особенно книги. С другой стороны, даже за все его пожитки он бы вряд ли выручил шестьдесят тысяч – сумма его долга за квартиру. Так что он формально в прибыли.
Вспомнил, что там оставалась еще и часть моих вещей. Всякие мелочи, которые я не стал перевозить, когда уступил Ивану эту удивительно недорогую квартиру. Он гений. А вот – поди ж, как живет…
В уме делил своих приятелей на тех, кто живет «хорошо», и на тех, кто живет «плохо». И пришел к выводу, что хорошо живут те, кто живет «плохо», а о тех, кто живет «хорошо», – и сказать-то нечего… Возможно, я первых просто лучше знаю?..
Сантехник знает, как устроен кран и сливной бачок, чиновник знает, как устроен его департамент, инженер – как работает турбина. Как устроена жизнь – не знает никто, ни биолог, ни священник. С виду тот же сантехник и, скажем, Филип Гласс устроены одинаково… Так ведь они и на самом деле устроены одинаково – вот что интересно!
Сегодня опять думал об Иване. И снова убедился, что он гений. Уже хотя бы по тому внешнему признаку, что он занимает в обществе именно то место, которое сегодня уготовано гуманитарному гению, а именно – никакое. Совершенно без применения. Только Иван сам этого не знает, ему это не понятно так, как мне, со стороны[2].
Лева С. достал один венский стул. Лева привез его мне со своей дачи. Подарил.
Выпил немного и сидел перед раскрытым окном в своей комнатушке. Вспомнил, что моя бывшая жена теперь верит в Бога. Смеялся. Она говорила, что «Человек-амфибия» – бесовский фильм, ведь там поют «мне морской теперь по нраву дьявол».
На работе я всегда чувствую себя хорошо. Иногда я думаю, что, если бы я не имел личных интересов, собственности и жил прямо на работе и одной работой, – я был бы счастлив. Личное меня изматывает, а труд делает свободным.
Снова смотрел помещение, потом ехал из центра на работу. Нужно просто сесть в автобус и ехать все время прямо по главной улице, пока она не кончится, перейдя в другую, и по этой другой тоже почти до конца, пока трубы ТЭЦ не окажутся совсем рядом, огромные и слегка ненастоящие вблизи.
У нас два кабинета. Из нижнего кабинета, в котором стоит американский флаг и висит портрет Обамы, я вижу старые двухэтажные каменные дома – окна «фонарем». Они покрашены в желтый цвет, ставший от времени неровным, как будто краску брали из разных бочек. На балконе второго этажа часто курит полный пожилой мужчина. Мне скучно даже вообразить его жизнь.
А вдруг он счастлив?..
Вспоминая прошлое (свое), я неминуемо кажусь себе дураком. Это нормально? Так должно быть? Судя по разговорам других людей – нет. Или они кривят душой, когда вспоминают свое прошлое? Одни вопросы… В детстве у меня не было вопросов. Мне было все и так понятно. Я ничего не знал, но понятно мне было все! Теперь я, кажется, многое знаю, но ничего не понятно… Замечательно!..
Понедельник. Будильник я ставлю на 6:30, но все равно просыпаюсь раньше минут на десять. Досадно, когда воскресенье, а ты все равно просыпаешься рано[3].
Может, не нужно венских? Дались мне венские! Может быть, другие подыскать? Но мне всегда представлялось, чтобы были венские. Можно не новые.
Некоторые удивляются, как я живу без телевизора, а я удивляюсь, как можно жить с телевизором? Везде, когда их вижу, выключаю звук.
Сегодня в коридоре стояли толпой дворничихи-узбечки, ожидая выхода маленькой, очень полной женщины с луженой глоткой и круглыми, навыкате, глазами. Эта «луженая» из домоуправления командует ими, как плантаторша. Стояли их мужья с новенькими деревянными лопатами. На лопатах маркерами были подписаны имена: Амир, Санжар, Камиль, Гайрат. Строгие, как дети с подарками[4].
Утром лежал и слушал, как поют за окном птицы. Не хотелось вставать. Зачем я все это делаю? Затем, чтобы не думать и не знать; не думать, для чего я вообще живу, не слушать, как поют птицы. Может быть, если бы я так пролежал целый день вместо того, чтобы идти на работу, я бы что-то понял… Нет, даже в выходной я ведь не лежу и не слушаю птиц, я встаю, что-то делаю, куда-то спешу, чтобы только не думать, не понимать… Видимо, это что-то такое, чего понимать не нужно?.. И тот, кто понял, тот уже никогда не сможет ничего больше делать?.. Так и будет лежать… Птиц слушать… Или сделает что-то невероятное?.. Рискованно, но попробовать когда-нибудь стоит.
В нашем офисном здании, в кабинете на втором этаже, окно выходит на подпорную стену, очень гладкую и по утрам розовую от утренних лучей, ложащихся на нее под углом, сбоку. А на подпорной стене вровень с нашим окном стоит двадцатифутовый контейнер лимонного цвета. И когда за окном пасмурно, приятно смотреть вместо солнца на этот контейнер. Представляешь себе далекие страны, путешествия, пальмы, смуглых мулаток или ничего не представляешь, а просто смотришь и улыбаешься. В этом контейнере склад запчастей, там по соседству автомастерская. Весной можно открывать окно и слышать, как разговаривают рабочие. Это бодрит[5].
Сегодня встретил Ивана. Гуляли по скверу в центре. Разговаривали. Иван сказал мне, как называются розовые цветы на кустах, мимо которых мы проходили, и какое правильное ударение в слове «кета». Я не знал. Спросить о долге было неудобно. Может быть, в следующий раз. Скоро опять платить за квартиру. Считал, сколько останется. Заметил у себя новую привычку – считать в уме деньги. Вспомнил, что это вообще не совпадало с планами. Ну, в смысле, еще с теми, когда мы подсчитывали, сколько нам будет в 2000 году, когда построят мост и коммунизм.
Теперь у меня день расписан по клеточкам. В клеточке фамилия ученика и сумма. Там все по дням недели. Вот все время и считаю в уме эти клеточки.
Ездил смотреть помещение. Сдают в субаренду. В центре. Потолки высокие, «много воздуха». Четыре узких окна. Два на южную сторону, два на западную. Площадь, ну, где-то пять на двадцать. Полы деревянные, крашеные, но уже облезли. Мне это даже кстати, создает стиль. По понедельникам и субботам здесь йога. В остальные дни собираются какие-то сектанты сетевого маркетинга. Пятница остается. Пятница мне подходит. И недорого выйдет. Только окна надо завесить.
Вечером приходит группа. Четыре девушки. Все десятиклассницы. Они вечно перешучиваются и перепираются друг с дружкой. Когда даешь пятиминутное задание, ни одна из них не хочет отвечать первой, и каждая говорит с кокетливой обидой: «Ну почему я?» – «Потому что вы всех лучше!» – отвечаю. И они расцветают смущенно.
Мы работаем с заданиями по аудированию из учебника Т. Дроздовой. «Так, посмотрим, что у нас здесь…» – говорю я, включая запись. Мы слушаем диалог. Они слушают, а я делаю вид, что не слышал его раньше. Вернее, уже даже вида этого не делаю давно, а просто киваю или качаю ногой, сидя на подоконнике. За моей спиной в синеве вечера чиркает зажигалкой на своем балконе вечный курильщик. Я останавливаю запись. «Что вы поняли?» Возвращаемся назад. Снова включаю. Текст про французскую актрису Брижит Бардо. Никто из них не знает такой актрисы. (Sic transit gloria mundi.) Я с небрежной легкостью пишу по памяти первые три предложения текста на доске. Мог бы и весь написать. Я слушал этот текст бессчетное количество раз. Я должен бы его ненавидеть. Но он мне нравится. Он стал частью меня. Я могу проследить историю своей жизни за последние десять лет по этому тексту. Для меня он давно уже не про Брижит Бардо.
Видел, в грузовике повезли стулья. Сложенные штабелями. Обмотанные бумагой ножки и спинки. Но не венские.
Еле заставил себя подняться. Все надоело. Каждый день одно и то же. Устал и скучно. Незачем. И сколько все это будет продолжаться. И к чему? К чему приведет, известно. А зачем? Но, конечно, все-таки вышел. Все вышли. Идут. Утро хорошее. Но бесполезное. И поэтому оно хорошее. А мы ради чего-то, ради какой-то пользы… ползем. Поэтому и нехорошо. Устал. И от этих рассуждений устал. Противно, а все думаешь по привычке. Стал просто приглядываться к предметам, чтобы не думать. Забор. Трамвай. Киоск. Поехали. Пассажиры. Вышел. Пошел знакомой дорогой вдоль знакомого забора. И – вдруг – новая надпись на заборе. «Я» – дальше нарисовано сердечко, а после него слово – «говно»! Смеялся. Пришел на работу в отличном настроении.
За нашим офисным зданием идет крутая тропинка в зарослях аптечной ромашки. Тропинка поднимается на пригорок. Там стоит колонка. Люди из соседнего деревянного дома ходят к ней за водой. У них нет водопровода[6].
Вчера подарил Ивану книгу. Щепкина-Куперник. Театральные воспоминания. Сегодня он мне позвонил, говорит: «Спасибо. Изумительная книга!» Уже прочел. Там страниц триста с лишним[7].
Был у Димы в музее. Шаги отдавались по пустым залам. За высокими окнами медленно смеркалось. Слушали Вертинского. Я вспоминал то, что мне рассказывал отец о Вертинском, о двух его стихотворениях, будто бы посвященных Вере Холодной: «Вы стояли в театре, в углу, за кулисами» и «Ваши пальцы пахнут ладаном». Второе якобы очень напугало Веру Холодную. Как предзнаменование. А Дима рассказал загадочную историю о проклятом немом фильме «Алая леди» 1928 года с Валентиной Зиминой в главной роли.
Потом пришел Лева, сказал, что мы неправильно сидим, и поставил на стол бутылку коньяка. Дима достал печенье. Я сказал, что подруги женщин, которых я выбирал в жены, почти всегда были какими-то монстрами. Даже внешне. Одна толстая до безобразия, другая без зубов, третья с кривым лицом. И все чудовищно глупы. Может быть, мне стоило отнестись к этому серьезнее в свое время? «Скажи мне, кто твой друг, и т. д.». С другой стороны, и мои друзья, в большинстве своем, не вызывали симпатии у моих жен… Я сказал, что другое дело – любовницы, любовницы дружили со всеми моими друзьями, зато подруги любовниц меня просто ненавидели и всячески очерняли… «Как?» – спросил Лева. «Они говорили, что со мной не стоит связываться», – сказал я. «Понятно», – сказал Лева, и они с Димой засмеялись. Потом я сказал, что тут психологическая загадка и над этим еще предстоит подумать поколению психологов! Дима и Лева слушали меня со стаканами в руках. Лева сказал, что раньше в женщинах ему нравились ноги, а теперь почему-то больше нравится грудь. А одна знакомая дама недавно сказала ему: «Лева, придет время, и тебе будет нравиться только жопа!» И он до сих пор ломает голову над этим предсказанием. Мы чокнулись и выпили за то, что в мире так много тайн. Потом мы с Димой вспомнили про нашего друга Сашу, пожалели его, что он женился и теперь не заходит в музей. Лева не знал Сашу, но кивал, соглашаясь.
В подвальном этаже было влажно, душно и пахло тиной. На сыром каменном полу шипел мокрый шланг, над большими аквариумами горели люминесцентные лампы. Мы по очереди спускались сюда. Здесь был туалет. Закуска кончилась, и Лева сказал: «Давайте съедим рыб из аквариума». Дима ответил: «Давай я тебе принесу чучело бобра, оно списанное, можешь его съесть». Когда мы с Левой вышли, на улице было тихо и прохладно. Фальшивая позолота светилась на Арке Цесаревича, подсвеченной снизу. Дима помахал нам рукой, запирая дверь. Лева выбросил в урну пустые бутылки. Грохот оживил ночную улицу[8].
Вова Б. сказал, что достанет мне стулья. Года полтора назад он предлагал мне купить двигатель для танка.
«Новый!» – подчеркивал Вова[9].
Сегодня мы столкнулись случайно. На Вове были камуфляжные брюки, заправленные в берцы. Из ГАИ он давно уже ушел после одного досадного недоразумения. Он часто ездил слегка датый. И вот однажды стукнул в очередной раз машину какого-то очкарика на перекрестке. Вышел и стал брать его на горло, пинать ногой мятое крыло машины. Глотка у Вовы луженая, командирская. А очкарик возьми да и окажись ментом, полковником. Не повезло. С каждым может случиться. Убрали Вову из ГАИ, и вот с тех пор он служил прапорщиком на складе военной техники. Там уже до него все разворовали, оставался только двигатель для танка.
«Нет роста, – жаловался Вова, разводя руками. – Нет перспектив».
Я кивал. В сущности, он прав, перспектив мало. Вова всегда тянулся к большему, как бы ощущая, что прапорщиком он стал случайно, по некому недоразумению. И я всегда считал, что совершенно случайно преподаю английский. Больше всего Вове нравилась компания интеллигентных людей. На нашем этаже в те давние времена их было немало[10].
В ответ на Вовины сетования я пожаловался, что нигде не могу достать венских стульев. Он спросил, сколько мне нужно, и потом задумался, глядя то вдаль, то на свои берцы. Спросил, есть ли у меня сто пятьдесят рублей. Я сказал, что есть, и мы сразу пошли в магазин. Потом зашли в арку, где раньше была редакция газеты. Вова отвинтил пробку, сделал несколько глотков и протянул мне. Я сказал, что не хочу, и Вова спрятал бутылку во внутренний карман пятнистой куртки. «Приходи вечером», – сказал он.
Я и не знал, что мы поедем с Вовой «грабить» милицию. Это был клуб им. Дзержинского. На проходной за тусклым пластиковым стеклом сидел перед телевизором скучающий Иванов. Тот самый бывший Вовин сослуживец, тоже уволенный из ГАИ по какому-то пустяку. Иванов всегда восхищался своим другом. Памятником этому восхищению долго был необыкновенной формы шрам на лбу Иванова. Однажды после долгого застолья – сначала в части, потом на детской площадке – Иванов никак не хотел расстаться с Вовой; шел за ним до самой квартиры в приподнятом настроении и что-то говорил, говорил, размахивая руками, пока Вова не захлопнул дверь перед его носом. Тогда Иванов посидел немного в коридоре на одном из тех ящиков, в которых жильцы хранили картошку и всякий хлам. Ему стало скучно, и он постучался к Вове. Вова открыл, увидел приятеля и послал его. Иванов снова посидел на ящике и снова соскучился без друга. Тогда он опять стал стучать в дверь. Вова долго не реагировал. Иванов стал беспокоиться, не случилось ли что-нибудь с товарищем. Он принялся стучать кулаком, потом ногой. Наконец Вова открыл и сразу же ударил Иванову в лоб молотком для отбивки мяса. Иванов упал на спину. Дверь закрылась.
Теперь, увидев друга, Иванов вскочил со стула и радостно бросился навстречу. Бренча ключами, повел нас по коридору. Я чуть задержался, чтобы убрать громкость телевизора. Иванов открыл одну створку высокой, тяжелой двери. Щелкнул выключателем. В пустом зале, в углу, как кости доисторических животных, лежали стулья. Большей частью поломанные, с побелевшими от времени спинками и продавленными сиденьями. Но венские! Выпили по такому случаю. Иванов почесывал подбородок. С гордостью сообщил: «А я скоро в оперативники перехожу, надоело здесь, засиделся». – «Не страшно?» – спросил его Вова. Но Иванов не почувствовал насмешки и ответил, что нет, ему не страшно. «У меня реакция отличная!» – сказал он. И даже изобразил, как он умеет выхватывать пистолет из кобуры. «Молодец», – похвалил его Вова на прощание. Иванов обрадовался и хотел еще раз показать, но Вова остановил его: «Хватит! Еще пальнешь сдуру, знаю тебя…» Мы ушли.
Все хотят куда-нибудь уехать[11].
Вообще, буквально все мечтают. И не едут, как правило. Денег нет, заботы не пускают, семья… А так буквально все бы разъехались. Я с недавнего времени специально стал спрашивать у знакомых. Узнал много интересного. И для себя тоже выбрал. Я уеду на Тристан-да-Кунья. Остров. Аэропорта нет, регулярного пассажирского сообщения нет, преступности нет, сотовой связи нет, армии и полиции нет, налогов не платят. И климат не жаркий. Идеально. Столица – Эдинбург Семи Морей – поселок… (Вроде нашего Рыбачьего на Горностае.) Так я раньше фантазировал. А теперь не поеду. Теперь у меня есть двадцать венских стульев из милиции и еще один, тот, первый, что Лева подарил.
На радостях набрался храбрости и пригласил English Teacher Inga в кафе. Вот так, с ходу! Удивилась, улыбнулась, отказала. Говорит, что у нее вечером йога. Фу-ты ну-ты!
Сегодня утром видел двух стариков в одинаковых куртках, одинаковых фуражках-жириновках, одинаковых брюках и ботинках. Оба седые, кривоногие, как таксы, и совершенно одинаковые на лицо – двойняшки. Старички – Чук и Гек.
После работы гулял по корабельной набережной. Было солнечно, вода отсвечивала масляным блеском.
В детстве я был торпедным катером. Не просто капитаном, а еще и двигателем, штурвалом, корпусом, торпедами, локатором, матросами – в общем, всем вместе. Ну, и капитаном, конечно, тоже. Я думал, что, когда вырасту, стану ракетным крейсером «Варяг», флагманом всего Тихоокеанского флота СССР. В кремовой офицерской рубашке и черном галстуке с медной запонкой я стоял в рубке у штурвала, я был гладко выбрит, уверен и спокоен, мне было весело, но я не показывал своего веселья из мужественности… Страшно подумать, – что я есть теперь! – по своей прежней морской классификации. Буксир?.. Плашкоут?.. Вообще я пошел за клеем, надо купить несколько пачек ПВА. Свернув вверх на улицу Петра Великого, я неожиданно вспомнил свой сон про старый кинотеатр. Помнил, как вошел в вестибюль, как удивился, не увидев за окном моста, а дальше не мог вспомнить. Ведь было что-то дальше?..
Максимка не пришел. Звоню его маме, не берет трубку. Сижу. А мог бы лишний час поспать. Смотрел, как проходят мимо окна дворники, потом девочка выгуливала собаку. Трава на газоне еще зеленая. Цветы уже сожгло заморозком, торчат сухие. В доме напротив меняют крышу. Новенькие листы жести ослепительно блестят. На второй урок приходит дотошная мамаша, ей хочется присутствовать. Она сидит в уголочке. «Не горбись! Следи за осанкой!» Девочка при ней как натянутая струна. Не понимает того, что я объясняю. Я украдкой сравниваю их лица. Похожи, конечно. А разница не только в возрасте. Тут другая разница главнее. По матери видно, что она очень энергичная и вполне законченная дура. А девочка пока еще волшебно светлая, открытая… На третий индивидуальный урок приходят сразу двое мальчишек. Один перепутал время. Ну ладно, соглашаюсь я, в душе радуясь – сэкономлю потерянный с утра час. Но потом снова два «окна» подряд. Я опустил рольставни, запер дверь, снял ботинки. Лежал на столе, подложив под голову книги[12].
Осматривал стулья, понял, что одним клеем тут не обойдешься. Купил еще наждачной бумаги, шурупов и лак.
Холодает. Люди одеваются теплее. Сегодня мне навстречу шел старик в хорошем, но уже обтрепанном пальто и роскошной ондатровой шапке, таких теперь уже не носят и не делают. А раньше такие шапки по зиме срывали. Дорогие. При социализме был дефицит. Я представил себе день, когда старик покупал эту шапку. Был еще не старый, просто солидный, выбирал вместе с женой, тоже солидной дамой. А дома у них была, скорее всего, «стенка», и какая-нибудь не простая, а какая-нибудь прибалтийская или польская, и люстра хрустальная, и цветной телевизор «Рубин». Все обветшало, кануло, но шапка жива. Она блестит мехом и смотрится даже живее, чем лицо старика. Когда он умрет, шапка еще долго будет блестеть.
Сегодня первым пришел Дениска. Мальчик с усами. Он еще ничего не сделал. Только сел. И улыбался. А я уже подумал в сердцах что-то вроде: «О боги! Что ждет эту юность?..» Начали с неправильных глаголов. Учим их полгода. Твердо знаем уже три штуки. Здоровая натура сопротивляется знаниям, цепляется за счастье неведенья… Ему бы в кавалерию определиться, как раньше. Вышел бы толк. Я стал думать о гусарах, и сам неожиданно сделал такой заход – взял и снова пригласил English teacher Inga в кафе. Это было дерзко. Давно собирался. Я вообще не робок. Но тут как-то… даже не знаю. Словом, это казалось мне дерзко, хотя – что такого? Инга согласилась, но не сегодня. Говорит, удобнее на той неделе. Ну хорошо… А я уже представил, что она сразу вот так согласится, и даже нервничал последние два урока в предвкушении.
Старички, бывает, и старухи, на огромных «лендкрузерах» и «лендроверах» степенно разворачиваются, отъезжая от парковки перед супермаркетом. А другие старички исследуют содержимое мусорных контейнеров за этим супермаркетом. Мне кажется, что вторые смотрят на первых без вражды, а первые на вторых – без особого сострадания. Сильные эмоции вредны и тем и другим, в старости надо беречь сердце. И не факт, что первые счастливее вторых.
Сегодня с утра перешел в атаку, предложил English teacher Inga поехать со мной на Тристан-да-Кунья. Рассказал, как там здорово и ничего нет. Она сразу согласилась. Но в кафе пока не идет. Какие-то дела у нее все время…
Люди (женщины) охотнее соглашаются на что-нибудь невероятное. Гипотеза. Надо проверить…
С утра был туман. Тепло. Капало с крыш. Днем вышло солнце и похолодало. В обеденный перерыв выходил в магазин за кефиром. Вода, капавшая с крыш, намерзла внизу ровной полоской. Всю неделю проверял свою гипотезу… Интересные результаты[13].
Предложил Ирине Б. ограбить сберкассу[14].
В парикмахерской «Ариадна» работает слепая парикмахерша, пенсионерка. Я это знаю, потому что сам там стригся. Я тогда не знал, что она ослепла после того, как у нее погиб сын. (Узнал позже, случайно, у другой парикмахерши.) И что ей теперь делать на старости лет? Раньше она была хорошим мастером, теперь стрижет на ощупь и по памяти. Клиента она видит, и вам кажется, что она вполне зрячая. Но перед ней все размыто и полутемно. В этой размытой полутьме она держится за единственную нить, свое ремесло. Интересно, кто придумал название парикмахерской. Ведь не она же…
Ученик Илья теперь ходит в спортивную секцию по бадминтону. Поэтому у него не получается ходить на английский в понедельник, как раньше. Девочка Катя ходит на музыку, поэтому ее надо перенести со вторника и пятницы на другие дни. У Леши репетитор по математике, поэтому его надо поставить на час раньше вместо Алины. Но мама не может забирать Алину на час позже, ей неудобно, а самой Алине страшно идти вечером одной. Настя ходит на танцы, поэтому будет пропускать каждую пятницу, если ее не поменять с кем-нибудь местами. Я сижу и пытаюсь решить эту головоломку, бесконечно созваниваясь с родителями учеников. Я паук внутри сложной паутины, постоянно обеспокоенный ее ремонтом и строительством. И на выделение этих паутинных желез уходит почти вся моя умственная и физическая энергия[15].
Ветер, солнце сквозь тучи. Наконец-то закончил со стульями.
Расставил. Открыл окна и любовался. Тени стульев лежали на полу, то умирая, то снова рождаясь. Видимо, придется покупать еще и стремянку. Иначе никак не повесить шторы. Потолки очень высокие. А без штор никак нельзя. Думал о них, засыпая.
Луна светила.
Опять не пришел Максимка. Звоню – не берут трубку. И хорошо, что не взяли, а то бы я сорвался. Потом не пришел Денис. Группа из четырех девчонок не явилась в полном составе. Я не выдержал и метнулся в наш верхний кабинет излить возмущение English Teacher Inga. Дергаю ручку, закрыто. Так, что же это я, совсем? В воскресенье приехал на работу?! Бывает же… Открыл дверь своим ключом, там у нас чайник в кабинете, решил хоть чаю выпить с горя. Открываю. А там пусто вообще. Ничего нашего обычного нет. Только стулья мои стоят венские, поблескивают и лаком пахнут. И тут телефон звонит. Я беру трубку. А мне говорят, что все уехали. «Куда? – спрашиваю. – В Тристан-да-Кунья?» – «Да, – говорят, – Кунья». «Так это же в Китае, рядом, – подумал я, – тогда, понятно…» И только тут я вспомнил, что не встретил сегодня на улице ни одного человека…
Смеялся, вспоминая сон.
Весь день готовился. Вешал шторы, все проверял. Домой приехал в половине одиннадцатого. Было полнолуние, и Луна стояла как нарисованная в детской книжке.
«Почему они спорят? Ведь это иркан», – говорил кто-то. «Нет, это люмер», – отвечали ему. И было непонятно, кто спорит. А мне казалось, что это похоже на иркан и на люмер, потому что это одно и то же, только слова разные, и я удивлялся, почему они этого не понимают. Ну, для тех, кто в коробке с конфетами. Не берите без спросу. Будем вешать на елку. Она стояла огромная посреди заснеженного поля, до самого неба, с таким незарным прозерком испода, какой бывает у птиц высоко на рассвете. Везде сльот, но не скользкий, а в небе большая круглая Штаяр, как кукла, когда их делали круглыми. Вот бы тут кино запускать! Далеко бы видно было. И еще ото льда наверх отражение. Как стереоэкран! У меня все провода были с собой, я воткнул их в розетки, а они как загудят все, как орган. До самой до Штаяр! И все сразу задрожало, весь воздух, как рябь на воде.
Я открыл глаза и понял, что это вибрирует мой телефон возле подушки.
Школьная привычка. Никто не сел на первый ряд, кроме одной пожилой дамы, обесцвеченной и коротко подстриженной, с лицом римского патриция и алым маникюром.
На втором ряду носатый парень в артистически длинном шарфе обнимал девушку в модных очках, которые служили единственным украшением ее бледного, детского лица.
Через один стул от них восседал некий статный безумец во френче и портупее. Держал на коленях офицерскую фуражку царских времен. На руках у него были узкие, по кисти, черные кожаные перчатки. Рядом с ним никто не решался сесть. Все, очевидно, принимали его за нанятого для антуража актера. А я в первый раз его видел.
Старуха, похожая на яйцо, в натянутой до бровей вязаной шапочке, с крупными желтыми белками глаз, привела с собой внучку; сидят рядом, трогательно внимательные.
На заднем ряду, с краю, положив нога на ногу, расположился какой-то верзила в спортивных штанах. Там же две дамы филармонической внешности. Я слышал, как поминутно щелкала лакированная сумочка одной из них.
Ну и кое-кто из моих приятелей сдержал обещание, пришел.
Я не мог дождаться начала. Зато потом сразу успокоился.
«Сегодня из этого зала мы с вами отправимся на Луну. Вместе с отважными первопроходцами Жоржа Мельеса. Наше путешествие туда и обратно займет 12 минут и 53 секунды. Приятного полета!»
Я погасил в зале свет. Конечно, я видел этот фильм много раз, но то, что я теперь смотрел его вместе с другими, в этом зале, делало его новым.
Сначала в готическом соборе, украшенном телескопами и глобусом, появились астрономы в белых париках и длинных мантиях с горностаевой оторочкой, похожие на Дедов Морозов. На головах у них были треугольные колпаки. Шесть переодетых мальчиками старлеток в беретах, коротких курточках и белых гольфах внесли шесть телескопов и удалились строем. Явился председатель в халате, расшитом изображениями Солнца и Луны, как верховный Дед Мороз. Он взошел на кафедру, и на школьной доске за его спиной появился пленительный в своей простоте чертеж: Земля с меридианами и параллелями, огромная, телескопически выдвигавшаяся пушка и пунктирная линия до Луны. В детстве я был уверен, что весь мир устроен так же просто. Дальше следовала комическая дискуссия, главным аргументом которой становилась книга, метко брошенная в голову оппонента. Нострадамус, Микромегас, Алькофрегас (псевдоним Рабле), Омега, Парафарагамюс. Этих пятерых председатель выбирал своими спутниками в путешествии на Луну. Путешественники попадают на строительную площадку, Микромегас нечаянно усаживается в чан с азотной кислотой, но это неважно, потому что вы рассматриваете огромный клепаный снаряд. Путешественники поднимаются на крышу, чтобы полюбоваться торжеством индустрии. Кругом фабричные трубы и настоящий дым над картонной декорацией – сталеплавильный завод. Посадка и запуск снаряда. Путешественники, одетые в сюртуки и цилиндры, раскланиваясь с провожающей публикой, забираются в клепаную капсулу. В жерло пушки ведет наклонная рельса. Череда дам в шортиках, выстроившись гусеницей, семеня, толкают друг дружку вперед, а крайняя толкает снаряд в пушку. Дамы изображают орудийную прислугу. Но картинка напоминает что-то из будней строителей пирамид в наряде цирковых униформистов. (Я верю, что, если бы мы так летали на Луну, мир был бы лучше.) Огромная нарисованная пушка направлена на нарисованную Луну в окружении сердитых облаков. Старт. Луна приближается с каждой секундой, мы видим ее клоунское лицо, как бы выглядывающее из торта, и вот! – прямо в глаз попадает ракета. Снаряд на поверхности Луны, похожей на заброшенную лесопилку в морозный день. Астронавты в сюртуках, цилиндрах и с зонтиками выбираются наружу. Наблюдают величественное зрелище, восход на небе Земли. Неподалеку падает метеорит, рождая краткий пожар. Астронавты ложатся спать. Они устали от полета. Чудесная, зубчатым колесом вертящаяся комета с неподвижным хвостом пролетает над ними. Ее сменяют семь гигантских звезд, построившихся в форме Большой Медведицы. В этих звездочках открываются окошки и появляются женские лица. Потом появляется перепоясанный кольцом Сатурн, в нем открывается дверца, и оттуда высовывается старик, похожий на Плюшкина. Рядом с ним на серпе месяца сидит Селена, как цирковая гимнастка (где она, эта Селена, что с ней стало, кого любила, как прожила?), а справа от нее – две обнявшиеся нимфы с большой, остролукой, шестиконечной звездой над ними. Начинает идти снег…[16]
Возвращаясь на землю, надо сказать, что мельесовский снаряд полетел несколько в иную сторону. Ловкий внук мельника, прижимистый сквалыга Эдисон, натугой невероятной усидчивости вымучивавший каждое свое изобретение, обокрал чародея и аристократа Мельеса. Эдисон считал, что ему принадлежат права на все, что снято на перфорированную пленку (изобретение Эдисона), и не выплатил Мельесу ни гроша за показ его фильма, пользовавшегося колоссальным успехом в Америке. Часть денег, вырученных от проката фильма, была потрачена на устройство первого в США кинотеатра, расположившегося в безвестном захолустье под название Голливуд.
Надо искать пианино. Наложенная, сегодняшняя музыка сбивает образ эпохи.
Сегодня выпал снег. Город помолодел, стал черно-белым, как в старом кино.
А на работе случился у нас переполох. Гости нагрянули[17]. Налоговая. К счастью, все обошлось. Мы двери закрыли и все. Выходной.
«Бумаги у нас в порядке, чего нервничать… – сказала English teacher Inga и добавила: – Where have you got such a pretty strange haircut?»
«Just in the ordinary barbershop», – говорю.
Она была в черном платье чуть повыше колен вишневого цвета, бусах в тон помаде, из ее высокой прически на японский манер торчали какие-то перекрещенные спицы. И, поглядев на них, я предложил: «А в китайский ресторан не хотите сходить?» Обернулась и, улыбаясь на фоне Темзы и Тауэра, сказала: «Fine idea!»[18]
Известно, что сны, как бы причудливо они ни перекручивались, каким-то своим краем всегда ближе к той реальности, которая скрыта от нас за дневной суетой.
Я вот люблю порядок. Книги, фильмы у меня расставлены по полочкам. Я бы мог составить и каталог снов. Иногда мне кажется, что я помню каждый свой сон. Дни свои не так помню, как сны! В каком-то смысле я сам для себя – фабрика грез.
А ведь есть сны, которых я не помню, и дни тоже – из них можно было бы составить целую жизнь. Интересно, узнал бы я ее? Похожа она на мою? Может быть, та, другая, вернее моей?
Я, например, совсем не помню, что со мной было в 1997 году. Могу попытаться восстановить. Но наберется от силы минуты на три… И так почти с каждым годом. Среди них выделяются порой события, о которых можно вспоминать долго. Они как бы заслоняют собой все остальное. Но ведь они не могут его отменять совсем. Остальное больше!
Вова, тот самый прапорщик, мой бывший сосед, служит неподалеку и, проходя в свою часть и обратно, любит постучать мне в окошко и сделать дурацкую рожу на радость моим балбесам. Утром он идет хмурый, сутулый, в камуфляжных брюках и высоких берцах, сунув руки в карманы короткой военной куртки. А днем шагает уже прямой, веселый, в распахнутой куртке. Стучит костяшками в окошко и останавливается, чтобы со мной поболтать. Но мне неудобно говорить с ним, у меня урок. «Ладно, ладно, до скорого, пан учитель», – говорит Вова и протягивает мне в окно свою обветренную руку. «А вы, тугосери! Учитесь на…» – но я успеваю закрыть окно.
Снова думал, как летит время. Уже опять пора платить квартирной хозяйке. Звонил по поводу пианино. Ищу подешевле, подержанное. Но где найти еще и тапёра?
Сеанс в тот день уже начался, когда она вошла, и я не смог толком ее разглядеть, но в полумраке ее лицо на секунду показалось мне удивительно похожим на лицо Греты Гарбо. Я решил, что после показа найду возможность заговорить с ней. Приметил ряд и место, где она села. В тот день я показывал «Черную мечту» с Астой Нильсен. Теоретически Грете Гарбо должен был нравиться этот фильм. Зрители, за исключением пары человек, благопристойно скучали. Я нервничал, как это всегда бывает, когда я чувствую, что фильм «не идет». Возможно, поэтому я отвлекся, вернее, позволил Леве отвлечь меня после сеанса. И вот – пропустил, как незнакомка, похожая на Грету Гарбо, выскользнула из зала. Но когда все разошлись и я уже отключал аппаратуру, то увидел на сиденье одного из стульев дамскую сумочку светлой кожи с золотой защелкой замочка. Я взял ее, но открывать не стал. Написал объявление: «Найдена белая дамская сумочка». Хотел еще приписать что-нибудь остроумное, но ничего не пришло в голову.
Шел домой, вспоминая о затворничестве Греты Гарбо, о том, как она спасла Нильса Бора. О том, как досадно, что я упустил ее после сеанса, то есть не ее, конечно, а ту женщину, что забыла сумочку… Но почему я решил, что это именно она забыла? Условно. Мог кто угодно. Жила на 52-й Стрит на Манхэттене, никого не принимала, не была замужем, почти ни с кем не дружила. Загадочная. Но фильм, в котором играла ее знаменитая соотечественница, ведь мог ее заинтересовать…
«Ничего. Так нужно», – сказала English Teacher Inga, расстегивая молнию на платье и снимая его через голову. «Это налоговый инспектор», – пояснила она своему кавалеру в шарфе, завязанном а-ля пройдоха. Кавалер сидел на стуле, положив ногу на ногу, и молчал. Вокруг него были как будто сумерки. Он думал, что это кино, и сам не знал, что участвует. Мне пришла в голову мысль воспользоваться этим. Только я не знал, как выдавать себя за налогового инспектора. Просто насупился для серьезности. И этого оказалось достаточно. Многие чиновники так делают. Увидев меня таким строгим, English Teacher Inga безвольно оробела. Нарисованная луна улыбалась за окном.
Владислав Старевич.
Если ты с увлечением занимаешься полной чепухой – готовься, – у тебя есть шанс стать гением! Так и произошло с этим мальчишкой, которого выгнали из гимназии за плохое поведение. Но его родители вели себя еще хуже, были польскими революционерами. Владик собирал коллекции насекомых и делал их копии из гуттаперчи, проволоки и воска. В 1910 году мечтал снять документальный фильм – битву жуков-рогачей за самку. Но жуки боялись света. Великий Ханжонков нанял для Старевича квартиру в Москве, подарил подержанную кинокамеру. В обмен получил права на все работы Старевича. Гении не любят торговаться. (В данном случае это следует отнести к обоим.)
Но жуки по-прежнему боялись света.
Тогда Старевич разобрал живых жуков на детальки и потом собрал из этих деталек жуков мертвых, добавив гуттаперчи, воска и проволоки. Снял покадрово пародию на рыцарские романы – фильм «Прекрасная Люканида, или Война усачей с рогачами». О таких чудесах кино тогда не слыхали и приняли все за чистую монету.
«Как все это сделано? Никто из видевших картину не мог объяснить. Если жуки дрессированные, то дрессировщик их должен был быть человеком волшебной фантазии и терпения. Что действующие лица именно жуки, это ясно видно при внимательном рассмотрении их внешности. Как бы то ни было, мы стоим лицом к лицу с поразительным явлением нашего века…» – писала английская газета.
Затем появились «Месть кинематографического оператора» (1912), «Стрекоза и муравей» (1913), «Веселые сценки из жизни животных» (1913).
В эмиграции Старевичу сразу предложили работать на фирму «Меркурий». Анимационные фильмы. Признание. Золотая медаль Розенфельда.
В 1941 году первый в истории кино полнометражный анимационный фильм «Рейнеке-Лис» получил восемь премий и принес Старевичу вторую медаль Розенфельда.
В 50-е Старевича забыли. Перебивался съемкой рекламных роликов, продавал самодельных кукол. Руки помнили. Проволока, воск, гуттаперча. Круг замкнулся.
Сегодня я показывал «Месть кинооператора», сюжет тривиальный, любовный треугольник, все персонажи насекомые[19].
Старевича смотрели не очень, так, из уважения к раритету. Фонограмма убогая. Без тапёра нельзя. Он бы расставил музыкальные акценты. Вещь бы смотрелась свежо.
Я поехал покупать пианино. По объявлению. Цена меня устроила. В объявлении значилось «Состояние рабочее». Мы ехали на грузовой «газели». Водитель, грузчик и я. Было тесновато. Играло радио, и мне все хотелось его выключить. Дом на улице Жигура. Длинный, как плотина. Подъездов много, все заставлено личными машинами. Мы долго не могли развернуться, чтобы поставить фургон к подъезду. Я пошел наверх. Хозяев не было дома, мне открыл мальчик, подросток лет четырнадцати. «Да вы забирайте, – сказал он хриплым ломающимся голосом, – а то ждать долго, когда они придут с работы, только вечером, поздно». Я позвонил водителю. Он поднялся с грузчиком и специальными ремнями. Пианино издало треск и сдвинулось с места. До этого я открыл крышку и вспомнил опыт уроков музыки, сыграл гамму. Звук был не очень, некоторые клавиши фальшивили, одна западала. Но меня устраивала цена. Я решил, что смогу его настроить. Пока пианино толчками двигалось к выходу, я набрал номер и позвонил настройщику. Мне нужно было срочно. Назначили время. Пианино теперь находилось на марше между пятым и четвертым этажами. И попало там в затор – ему навстречу двигалась детская коляска. Могучая мамаша в спортивном костюме ругалась с грузчиками. Я подумал, что она могла бы петь, если бы училась в молодости. Такой сильный голос. Я ждал в квартире, потому что надеялся все же передать деньги кому-нибудь из родителей мальчика. Я не очень доверяю подросткам. Обои на стене, там, где раньше стояло пианино, были веселее по тону, не выгорели. Вдоль плинтуса лежала собравшаяся в войлок пыль, и среди нее блестела оберткой завалившаяся карамелька. Мальчишка, качаясь на стуле, тыкал пальцами в свой телефон. Позвонил водитель: «Спускайтеся, мы уже на первом». Я медленно, вслух, по одной бумажке пересчитал деньги и отдал пацану. «Ага», – кивнул он и замер, криво раскрыв рот. Я обернулся. Солидная дама стояла на пороге в немом изумлении. Я почувствовал себя «чужим дядей», который зачем-то отсчитывает и передает деньги несовершеннолетнему. Я аккуратно отобрал у пацана бумажки и сделал шаг к даме. «Здравствуйте!» – сказал я. И тут началась сцена. Я только сейчас задним числом сообразил, что и по телефону-то договаривался не со взрослыми, а с этим хриплоголосым авантюристом. Да, действительно, это была моя ошибка. Я признал. Но женщине еще хотелось покричать, чтобы успокоиться. Я спустился вниз. Грузчики переглянулись, но отнеслись к моим словам без особых эмоций, снова подцепили ремни. Потащили наверх. Чувствуя себя виноватым, я старался им помогать, они терпели это молча.
Мама мальчика вышла нам навстречу на четвертом этаже. Выглядела она спокойной, остывшей и как бы освеженной после грозы. Сказала: «Знаете, мы на “семейном совете”…»
Эти слова она произнесла юмористически, как бы извиняясь.
– Знаете, мы на семейном совете решили, что ладно. Все равно ведь не заставишь…
– То есть? – спросил я.
– Мы согласны, забирайте. Сколько вы давали за него?
В результате мне пришлось заплатить грузчикам не за пять, а за пятнадцать этажей. Мы, наконец, погрузили, поехали и встали в пробке. Водитель и грузчик несколько раз обсудили историю, смеялись. Я кивал. Сидеть было тесно. Машины кругом нас стояли плотно. Горели стоп-сигналы. Я подумал, что вот эта некая метафора смерти, когда нельзя уже никуда выйти. И нельзя выключить радио «Шансон».
Зато ко мне в зал парни занесли пианино бесплатно. Поставили его у стены между двумя окнами. Было без трех минут пять. В пять ровно должен был прийти настройщик. Я часто зря волнуюсь, извожу себя. Пошел, умылся, вымыл руки. Сел и стал ждать. На улице потемнело. Начался дождь. Я ходил по залу от одного окна к другому. Смотрел на часы.
Зря я, как и этот пацан-дурак, тоже не захотел «выучиться музыке», как тогда говорили во дворе. Куда пошел? «На музыку». Среда был худший день. В среду всегда шел дождь и дул ветер. Или светило солнце и было жарко. Или было пасмурно и тоскливо. После школы я должен был идти на урок сольфеджио, который вела полная учительница по фамилии Доброхотова. «Она добра тебе хочет», – говорила мне мама. А я чувствовал, что Доброхотова не хочет мне добра. Все говорили, что она просто требовательная. И я поверил. Но сейчас-то я точно знаю, потому что сам не люблю некоторых своих учеников. Я знаю, как это выглядит изнутри, как при этом говорят, что делают. Она со мной именно так говорила. Не зло, а как бы весело, показывая всему классу, что она хочет мне добра, а я вот сопротивляюсь по глупости. Меня до этого никто не учил записывать ноты на слух. Я даже не представлял, что такое возможно. А в этом классе все уже давно умели. И вдобавок все девчонки. И почти все старше меня. Некоторые мне сочувствовали и старались помогать, но я от этого сильнее стеснялся и совсем ничего не понимал, и тогда они видели, что я действительно тупой и учительница во всем права. «Ну и что? – думаю я теперь. – Надо было потерпеть!» Но тогда ведь я не знал, что в жизни все время приходится терпеть. Я думал, это случайность, и хотел, обойдя ее, вернуться к нормальному, ну, к тому, как было до музыкальной школы. Я не знал, что нормального больше не будет. Его будет становиться меньше. Это считается нормальным во взрослой жизни, когда уже привыкнешь. Музыкальная школа была в красивом старом здании с большими окнами и широкими коридорами, витыми перилами прохладной лестницы, античной мозаикой на каменном полу в фойе. И мы с моим другом Димой А. решили ее взорвать, чтобы я больше не мучился. Тогда дети часто хотели что-нибудь взорвать. Любили Гайдара. И вот мы с Димой планировали, сколько нам надо карбида, чтобы… Дима А. недавно мне об этом рассказывал, говорил, что мы якобы вычисляли. Что вычисляли? Вес здания? Взрывную силу карбида? Я и сейчас это не вычислю. Дима А. убеждает меня, что мы планировали все абсолютно всерьез. Но я не верю, что был в детстве настолько идиотом. То есть не только я, мы занимались этим вдвоем. Он исключительно ради меня. Как друг. И я в это ни секунды не верил, а он верил и верит до сих пор, что мы готовы были это сделать в свои восемь лет. Дима А. говорит, что бомба даже была готова. И мне становится страшно. Я боюсь, что он сейчас улыбнется и скажет тихонько: «Знаешь, я сохранил ее… на всякий случай».
Но вместо нее взорвалась другая бомба. Выяснилось, что мой отец ухаживает за моей преподавательницей по классу фортепиано. У нее была короткая прическа, короткая юбка и музыкальная фамилия – Карпинская. «Remember me» было написано на обороте ее снимка, который мой рассеянный отец по небрежности как-то оставил с прочими деловыми бумагами на столе. «Как это переводится?» – спросила меня мама. Она в школе была отличницей по немецкому языку. А я двоечником, но по английскому. «Помни меня!» – перевел я, радуясь неожиданной удаче – два знакомых слова подряд. А мама посмотрела еще раз на фото учительницы. И тут я понял, что лучше бы не переводил эти слова… На другой день я стоял на втором этаже нашей музыкальной школы, в пустом коридоре, возле подоконника, и смотрел сквозь стекло, как во внутреннем дворике происходило объяснение. Слов я не слышал. Это была идеальная немая сцена. Учительница много жестикулировала, а мама стояла неподвижно. Казалось, что если она сделает всего одно движение, то ураган сметет с лица земли и эту школу, и учительницу, и весь город. Учительница была вся очень легкая, ее могло оторвать от земли и понести по воздуху. Если бы я был физиком, то теперь, вспоминая эту немую сцену, я мог бы по формуле вычислить страшную величину потенциальной энергии, которая заключалась в грозной неподвижности моей матери… Может быть, вместо музыки мне надо было заниматься физикой?.. Я посмотрел на часы.
Настройщик, не вытирая обувь, прошел через зал:
– Что ж вы адрес неправильно даете? Надо же указывать, что вход со двора.
Он тронул клавиши.
– Здравствуйте, – сказал я.
– Где их только берут? – сказал он брезгливо и открыл верхнюю крышку. – Колки все ни к черту. И дерево – труха. Гроб с музыкой.
Следы высыхали на полу. Я сидел посреди пустого зала. Остальные стулья были составлены вдоль стен.
Он достал какой-то инструмент вроде ключа для колесных гаек, только небольшого. Пиджак у него на плечах коробом топорщился, руки были сведены где-то под крышкой пианино. Раздался звук лопнувшей струны. «Вот! – сказал он, полуобернувшись и как будто торжествуя. – До диез».
В зале неожиданно потемнело, я обернулся и увидел, что одно из окон за моей спиной закрыто рекламным плакатом. Рабочие вешали его со стороны улицы. В просвете окна было видно огромное лицо Стаса Михайлова.
– Звук бархатит, плывет, шайбы все под клавиатурой стерты. У колков грани зализаны.
– Вам не темно? – спросил я.
Он еще долго возился и что-то говорил. Я сидел и смотрел в противоположную стену. Следы на полу совсем высохли, остались только очертания подошв.
– Пятьсот рублей, – сказал он.
– Вы починили? – спросил я.
– Я не «починяю», я настраиваю, – сказал он.
– Извините, вы «настроили»?
Лицо его выразило необычайную усталость и снисходительное терпение.
– «Это» нельзя настроить. Пятьсот за вызов и работу.
– С удовольствием, – сказал я.
Он впервые поглядел заинтересованно. Я поднялся и, не размахиваясь, ударил его кулаком в центр лба. Он успел пробежать спиной три шага назад, прежде чем упал. Я снова сел на стул и смотрел, как он отползает по полу, работая локтями и коленями.
Видя, что я сижу и не собираюсь продолжать, он выдохнул, провел рукой по лицу ото лба к подбородку и сказал: «Вот… таких мудаков-клиентов у меня еще не было».
Я пожал плечами.
– Что? Очень любите музыку? – спросил он.
– Нет, – ответил я.
Он достал платок, высморкался и спросил, для чего мне пианино, и я ответил, что показываю немое кино, но не хватает живого аккомпанемента.
– Играть сами будете?
– Нет.
– Ладно, – сказал он, – я вам нормальный инструмент привезу, бесплатно. Если возьмете тапёром одного старика.
– Кого?
– Хороший старик. Не пожалеете.
– У меня оплата небольшая. Больше пятисот за сеанс не смогу.
– Нормально, – сказал он. – Ему не это главное.
Через два дня, вечером, он привез орехового цвета пианино и лучезарного старика в клетчатом пиджаке и черном галстуке-бабочке. Старик торжественно поднял крышку, над клавишами было написано J. Schiller. Berlin. А звали старика Иван Васильевич Шпиллер.
Видимо, Роберт Вине, режиссер, поставивший «Калигари», тоже, как и я, мечтал в детстве жить в маленьком сказочном городе с кривыми улочками и гранеными фонарями. В городе, на крышах которого можно увидеть силуэт кота или трубочиста, ночью – промелькнувшую фею, и ранним утром – фонарщика с лесенкой. В Германии много таких сказочных улочек. В сущности, он там и жил. В Бреслау или в Дрездене.
Но павильон в фильме выглядит как подготовительная стадия к «Гернике» Пикассо.
Окна и стены перекосились в этом картонном городе без неба, пестром и душном от варварской, бурятской пестроты.
Появляются двое героев-друзей, похожие на оперных теноров.
Балаганный антрепренер Калигари в исполнении Вернера Крауса пронес перекошенный мир через всю свою жизнь, сыграв в пьесе Бенито Муссолини «Сто дней» (1933), представив Мефистофеля в «Фаусте» (1937) Макса Рейнхардта и еврея Зюсса в одноименном фильме (1940) Файта Харлана и, наконец, уплатив пять тысяч марок штрафа за пропаганду антисемитизма в 1948-м. В каком-то смысле он так и не вышел из этих мрачных декораций немецкого экспрессионизма, пока не упал на сцене во время спектакля «Король Лир» в 1958-м.
Сомнамбула взяла другую сторону – антифашистскую. Роль Чезаре принесла славу Конраду Фейдту. Во времена нацизма он эмигрировал, но по иронии судьбы все время представлял в кино эсэсовцев и тому подобную публику. Сыграл нациста Штрассера в «Касабланке».
Лиль Даговер, возлюбленная обоих теноров и сомнамбулы Чезаре, родилась на Яве (Голландская Индия) и, возможно, поэтому пережила всех в этом сумасшедшем доме. Снималась в кино до восьмидесяти лет. Умерла в девяносто два. Вот чего стоит поцелуй сомнамбулы! Иногда я гадаю, в декорации какого из своих фильмов она вернулась после смерти?
Фильм начинается с того, что Лиль Даговер, вся в белом, проходит, как сон, по осенней аллее в хмуром саду психиатрической больницы, мимо скамейки, на которой сидят старик и молодой человек, пациенты клиники. Этим же фильм и заканчивается.
Но настоящие герои фильма – это Герман Варм, Вальтер Рёриг и Вальтер Рейман. Художники, писавшие декорации. Немецкие экспрессионисты, вызывавшие восторженное проклятие Эйзенштейна. Завидовал, может?
Единственным недостатком фильма я считаю отсутствие в нем комизма, который всегда присущ ужасному[20].
Нельзя покупать кефир в нашем магазине. Что-нибудь случается. В тот раз была налоговая, в этот – еще хуже. Купил я кефир – и опять утром, – пью его и пишу на доске задание. Тут открывается дверь. Без стука. Но я привык, родители у детей разные. Бывает, кто-то забыл ребенку деньги на столовую отдать или ключ от квартиры. Но этого мужчину я вижу в первый раз. Хотя вроде бы при этом знаю. Но у моих учеников такого папаши нет. И тут я вспомнил, где я этот шарф видел и кто его так повязывает. Тот самый кавалер нашей English teacher Inga[21].
Чудеса не прекращаются. Вот еще один случай. Но в другом роде. Показывал «Четырех всадников Апокалипсиса» с Рудольфом Валентино, и вдруг входит этот самый Божественный Валентино! Тоже с опозданием, как тогда Грета Гарбо, но свет я еще не успел погасить, так что разглядел его отлично. Невероятное сходство. Только костюм современный. Этого уж, думаю, я не упущу. Поймал его после сеанса. А он и не отпирается. Смеется. «Да, – говорит, – рад, что вы заметили. Я отчасти сам нарочно культивирую. Я ведь профессионал». – «Профессионал?» – «Да. Я – тангеро». – «?» – «Танцую танго, езжу на международные соревнования. У меня своя студия. Приходите. Можете просто посмотреть. А там, может быть, и заниматься надумаете». Пожал мне руку и удалился спортивной походкой. «Вот как… – думаю. – А что ты собственно хотел? Чтобы это оказался настоящий Рудольф Валентино. Так, мол, и так, встал из гроба, решил сходить на ваш сеанс, что ж тут такого, обычное дело…»
Вечером гулял по Набережной, надеялся встретить кого-нибудь из знакомых. Никого не встретил. Встречаешь всегда случайно. На закате, когда шел мимо дворов миллионки, показалось похоже на декорацию к «Калигари». Так мне хотелось думать. Как будто я внутри фильма. На самом деле не очень похоже было. Совсем не похоже. Небо!
Заезжал в гости к Ивану. Он теперь устроился на новой квартире. Разговаривали о кино. Я увлекся и говорил ему, что «Семнадцать мгновений весны» вообще не про войну и не про разведчиков, а вполне шестидесятнический фильм, где все эти штандартенфюреры разговаривают на московском жаргоне шестидесятых – «старина», «дружище», «шеф», «воистину, куришь американские сигареты, скажут, что ты продал родину» и еще не счесть примеров. А потрясающий монолог Гриценко «Будь проклята любая демократия!» – это о кризисе, о конце оттепели, о том, что в России за оттепелью всегда начинается реакция. Все разговоры с пастором Шлагом, Плейшнером – разговоры советских интеллигентов 60-х. А диалог Штирлица с Холтоффом – это тонкая пародия на софистические рассуждения о партийности в науке – а-ля 1937 год.
Потом я вспомнил фильм Герасимова «Журналист», который теперь никто не помнит. Я сказал Ивану, что Герасимов посмотрел «Сладкую жизнь» Феллини и захотел забабахать тоже что-нибудь такое в пределах, допустимых тогдашней цензурой. Актерские работы есть замечательные. И лучше всех минутный эпизод с Шукшиным в самом начале фильма. Но, в целом, первая серия – убогий выпендреж, то есть Запад глазами правильного советского журналиста, но с подспудным любованием «шикарности» – ночные клубы, вечеринки, курящие блондинки, раскованность, автомобили, неоновые огни, виски и бурбон. «Пойдем, я покажу тебе мой Париж». И даже за эти невинные вольности надо было расплатиться идеологически верной второй серией с фальшивым психологизмом, унылым морализаторством и «торжеством гуманизма» в финале.
Иван вскользь заметил, что и «Сладкую жизнь» считает невероятно фальшивым и затянутым фильмом.
– Вот-вот! – поддержал его я. – Две грандиозно фальшивые работы, но при этом вехи в кинематографе. Но Герасимов сделал-таки Феллини хотя бы по метражу. Его «Журналист» примерно на десять минут длиннее «Сладкой жизни».
– Вот и напиши статью об этом, – сказал Иван.
Я задумался: «А как сформулировать название?»
Ни секунды не медля, Иван ответил:
– «Советская полусладкая жизнь!»
Сегодня нос к носу встретился на остановке со своим соперником. Мне стало неловко.
У меня занятия кончились немного раньше. Было прохладно, и я поднял капюшон куртки, он меня и не заметил. Стоял на остановке, в одной руке у него был букет цветов, а в другой чебурек. Стоял и смотрел вдаль, в сторону нашей школы, таким же напряженным взглядом, каким смотрела на него собака, принюхиваясь к чебуреку. Дворняга. Она тут вечно крутится. Бездомная. Я обошел его и стал ждать трамвая. А он заметил собаку, присел на корточки и стал кормить ее чебуреком. И смотрел теперь на нее так же, как смотрел до этого на нашу школу. И я подумал, может быть, он теперь на все вокруг смотрит такими глазами, и отвернулся. Тут резко зазвонил трамвай, и я шарахнулся в сторону. Из вагона мне было видно, как к моему сопернику подошла вторая собака. А потом он резко выпрямился, встряхнув своим букетом, потому что к нему прямо через дорогу шагала English teacher Inga на высоких каблуках. Они остановились друг против друга, он протянул ей букет. Она подставила щеку для поцелуя. Двери закрылись, трамвай качнулся. Я их еще видел через стекло, но уже чувствовал, как тот самый взгляд теперь передается мне, как зараза[22].
Каждый раз после этого фильма я какое-то время живу по-другому. Вернее, живу так же, но вижу по-другому. Мне сразу становится заметно, что комната у меня прямоугольная, а окно квадратное. Я и раньше это знал, но теперь мне видно, каково отношение этого прямоугольника к этому квадрату. Математическое. Во мне просыпается зрение.
На заднем дворе, у служебного входа в магазин, грузят ящики, и грохот каждого повторяется дважды, отразившись от стены соседнего дома.
Веселые желтые занавески на одном из окон мгновенно заставляют представить счастливую семью.
Белесая дымка прикрывает синеву неба и делает очертания гор вдалеке театральными на вид.
В лакированных дверцах автомобиля выпукло отражаются кубы зданий.
Встречаю бывшую коллегу, раскланиваемся. Она начальница, до сих пор воспринимает меня как подчиненного. Принадлежит к числу тех женщин, красоту которых портит брезгливое выражение лица.
Из открытой двери магазина вдруг так освежающе утешительно пахнуло цветочным мылом.
Воскресным утром во дворе отчетливо слышно радио, жизнерадостно тараторящее у кого-то на кухне.
Утренняя прохлада, тишина, пустота и пасмурность – успокаивают.
Немолодая уже дама с высокой прической, в длинном вечернем платье и туфлях на шпильке, одна на автобусной остановке очень ранним утром. Мимо нее, семеня, проходит в церковь старушка, ссутулившаяся, в платочке. Ее ровесница.
Небольшое судно с ярко-синими бортами и белой рубкой идет к выходу из бухты. И завидуешь экипажу, оторванному от дома и потому как будто беззаботному.
Правильная жизнь та, в которой ничего не происходит, кроме нее самой. А что такое она сама, этого никто, на самом деле, не знает. Может быть, просто ритмическое повторение.
Заметил, что только у немолодых женщин бывает страсть срывать объявления, наклеенные возле дверей в подъезд.
Наблюдательность – последнее, что остается, и, по возможности, спокойствие.
Ряд автомобилей, омытых дождем и похожих на новенькие разноцветные пластиковые шайки.
Дзига Вертов. «Человек с киноаппаратом». Я показывал этот фильм с уступкой публике, то есть со звуком (музыкальной подложкой, попурри в стиле 20–30-х годов), а там не должно быть никакого звука на протяжении всего фильма, вот тогда эффект по-настоящему оглушительный.
Я представляю, кем были бы мои друзья и знакомые, если бы жили в конце двадцатых – начале тридцатых годов прошлого века. Иван был бы летчиком, в кожаном комбинезоне, в крагах, стриженный под бокс, улыбался бы белозубой улыбкой парня с плаката и по утрам пел, обтираясь по пояс водой из умывальника на кухне коммунальной квартиры, а потом ехал бы в открытой машине на аэродром, закуривая по пути «Казбек» из пачки, протянутой военкомом с тремя ромбиками в петлицах.
А Лева был бы агрономом, бодро встряхивал бы блондинистыми волосами, смеялся, держа в больших руках огромные помидоры нового сорта.
Дима Р. спроектировал бы какую-нибудь невероятную передающую антенну, возвышающуюся как сетчатый каркас новогодней елки, и водил экскурсии пионеров в белых рубашках и красных галстуках по лаборатории, показывая новейшие радиоприборы с крупными, торчащими, как пипетки, тумблерами.
Инга, в платье, длинном, как полярная ночь, переходящая в зеркальную черноту концертного рояля, пела бы на сцене Большого театра.
А я бы снимал их всех для очередного выпуска киножурнала.
Ну потом, если повезет, встретились бы все где-нибудь в Кремлевском дворце съездов или на Колыме.
Спросил у других арендаторов, не будут ли они возражать, если я повешу на стенах постеры с актерами немого кино. Лева давно мне их сделал по фотографиям. У него на работе какой-то необычайный, промышленный принтер. Постер с Гретой Гарбо вышел почти два метра на метр. Я сказал, что не надо уж этот переделывать, а остальные можно чуть поменьше, а то вешать сложно. Теперь у меня были Чаплин, Гарольд Ллойд, Бастер Ки-тон, Сессю Хаякава, Мэри Пикфорд, Аста Нильсен, Вера Холодная, Нита Нальди, Пола Негри. Сетевой маркетинг, заседавший по вторникам, был не против, а буддисты сначала колебались, не замутнит ли это им сознание дзен. Но потом смирились.
«У тебя тут прямо капище», – сказал Лева. Действительно, когда сидишь вечером один, после сеанса, погасив верхний свет, то чувствуешь себя странно. Я люблю посидеть так один после сеанса. Успокаивает. Глядя на них, я верю, что существует все-таки настоящая жизнь.
Утром во дворе семейная ссора. Окна открыты, я бреюсь и слушаю – у меня в ванной нет зеркала. Жена-узбечка кричит мужу: «Устраивайся на работу» – и добавляет громко: «Без денег секса не будет!» Кричит она, не стесняясь выражать на чужом ей русском языке такие вещи. Вечером я дергаю за кольцо банку пива, и струя пены брызгает на мою белую рубашку. Мужчина стоит под окнами дома напротив и кричит: «Зульфия! Открой!» Я делаю несколько глотков. В окне показывается Зульфия. Как раз на уровне моего этажа. «Деньги принес?» – кричит она. «Нет. Завтра дадут». – «Без денег не пущу». «В общем, понятно, у них пятеро детей», – думаю я. На другой и третий вечер повторяется та же сцена. Потом еще три дня проходит. Узбечка стоит уже перед нашим домом и кричит: «Рахим! Юсуф у тебя?» – «Нет». – «Открой мне, я ему ханум принесла». – «У меня его нет». – «Я тебе отдам». – «Не надо». «Уже разговаривают по-русски даже между собой, – думаю я. – А сколько бы мне понадобилось, чтобы заговорить по-узбекски?»
На другой день Рахим и Юсуф вдвоем скребут снег лопатами. Жена Юсуфа стоит, не решаясь подойти. В руках у нее кастрюля, завернутая в полотенце с узорами в тон ее платка, повязанного вокруг головы. Та же картина на следующий день. Рахим и Юсуф не смотрят на нее. Работают сосредоточенно. В конце недели вместо жены приходит маленькая девочка. Юсуф садится на бордюр рядом с дочкой, обнимает ее за плечи. Они сидят и смотрят друг на друга.
Я прохожу мимо и чувствую в сердце тяжесть нежности.
Я запомнил руку ее отца, не хватает двух пальцев.
Мне всегда хотелось, как Дзиге Вертову, обходиться без слов, например, научиться танцевать[23].
Я теперь жду. Я ждал, кто же появится третьим. Чудеса нуждаются в тройственности. Никто не появлялся. Долго. А тут после сеанса подходит ко мне Дима Р. и спрашивает: «Кто это такая?» – «Кто? – говорю. – Ты про кого?» – «Ну, вот девушка, ты разговаривал с ней сейчас». – «Не знаю, – говорю, – странная какая-то. Говорит мне: “Как бы я мечтала увидеть себя на этом экране”. Я ей отвечаю, мол, для этого вам надо было бы родиться лет сто назад. Она смеется. Посмеялась и ушла. А что?» – спрашиваю. «Да ничего, – говорит Дима Р., – просто, знаешь, она, ну вылитая Клара Боу». Я помолчал. «А кто это?» – спрашиваю. «Ты не знаешь?!!» Ну, всего ведь нельзя знать. Да, я не знал, кто такая Клара Боу, и фильма ни одного с ней не видел. А когда на фото ее посмотрел, то прямо закачался. Вот это да. Вот это сходство. И говорит мне еще тогда: «Как бы я мечтала увидеть себя на этом экране». Невероятно… «Так бывает, – сказал мне Лева, – когда серьезно чем-то занимаешься, мир вокруг тебя начинает меняться». И, подумав, добавил: «Вот был у меня на флоте один товарищ, пил очень серьезно – и мир вокруг него однажды изменился».
«Может быть, я нечаянно вызываю духов своими киносеансами?» – «Может быть, – тут же согласился Лева, – у того парня тоже так было». – «Но их же все видят!» – «И он так считал», – кивнул Лева, радуясь совпадению. «Дима видел Клару Боу!» – «Та-ак… уже и Дима видел…» – усмехнулся он. «Вот она придет в другой раз, я и тебе покажу». – «Покажи».
Я подумал: а что, если мне установить камеру на входе. Так, не очень заметную. Надо выяснить, сколько это стоит. А скоро, двадцать первого числа, вернется из своего турне Рудольф Валентино. И я докажу. А если не вернется? Вот ведь та, которая Грета Гарбо, не вернулась… И тут я вспомнил о сумочке. Она по-прежнему лежала в выдвижном ящике стола. Мне надо посмотреть, иначе как я отдам владелице. Всегда принято спрашивать, что у вас там лежит, в подтверждение, что это настоящий владелец. «У Греты Гарбо спрашивать… в подтверждение?..» Я кашлянул и открыл сумочку. Там лежала пудреница Guerlain, пачка салфеток Kleenex и зажигалка в виде дамского пистолета с перламутровой ручкой. Он весь помещался у меня в ладони и был приятно тяжелым на вес. Достаточно убедительным для самообороны и изящным.
Надо камеру. А когда камера будет снимать обычные вещи, это будет почти как у Дзиги Вертова, и без звука. Таких камер сейчас в каждом гастрономе, но вот монтировать не умеют, а ведь сколько материала пропадает.
Я пошел в парикмахерскую, это отвлекает. Особенно когда вас стрижет слепая парикмахерша. Мне жаль лишать старуху заработка, вот я и хожу. Она меня уже знает и не обижается, когда я ей подсказываю. Надо просто внимательно следить в зеркало. Она рассказывает что-нибудь: о том, как раньше работала в престижном салоне, как участвовала в конкурсах парикмахеров, о том, кто и какие салоны открыл по городу. В этом смысле мой кругозор расширился, хотя и за счет моей прически.
Но сегодня в парикмахерской я сделал новое открытие. Я понял, что женщины падки на славу. То есть я это и раньше знал, но абстрактно, как все. А теперь на собственном опыте.
Я же не смотрю ТВ, у меня даже нет дома ящика. А тут я прямо дернулся и слепая парикмахерша мне чуть ухо ножницами не отхватила. Опять этот тип, только на экране! Любовник English teacher Inga. Телевизор стоит старый, не плазма. Изображение дрожит. И сам он дрожит тоже, потому что стоит на старом холодильнике «Бирюса». Они там держат какие-то косметические кремы и муссы для волос. И вот на экране появляется он. Оказывается, этот ее ревнивый кавалер кто бы вы думали? Поэт! Это с его-то рожей! Он что-то там говорил о культуре, а потом прочитал свое стихотворение о старой заводской трубе из красного кирпича, которая смотрит в небо днем и ночью, чувствует каждый свой кирпич, помнит старых рабочих. Вверху плывут облака, говорят «привет», а потом – «пока». В августе ей в горло падают звезды. Жюль-верновская пушка, телескоп и каменные глыбы Стоунхенджа ей как сестры. По роду она женщина, по Фрейду – скорей мужчина, скучает по юности, вспоминая запах дыма. Быть выше других – ужасное одиночество, а искорка, некогда упавшая в горло с неба, давно смешалась с мусором на дне.
«И не стыдно же ему позориться, читая такое!» – подумал я. Но все равно мне было перед ним неловко за тогдашнее.
Прическа вышла такая, что мне пришлось тут же купить кепку. «Проклятые телевизоры, проклятый рифмоплет!»
Завтра первый фильм даем с тапёром. Сегодня вечером он придет репетировать. Будет комедия с Гарольдом Ллойдом – «Ногами вперед». Комедии любят. Мне друзья советуют показывать одни комедии. Народу больше ходить станет. Да. И за аренду надо уже платить послезавтра. И опять за квартиру…
Есть люди, которым нравится одно какое-нибудь слово или выражение. Например, «логично», «стопудово», «клиника», «разрыв шаблона», «не то пальто», «картина маслом». Одна моя знакомая, восхищаясь чем-нибудь, всегда говорила «ну, в общем, поэма в камне».
Есть люди, которым нравятся вводные «как говорится», «на самом деле», «в сущности». Они вставляют их в каждое предложение. Я знал человека, который внимательно выслушав вас, мог ответить: «Ну, как говорится, да». Я все ждал, когда он произнесет «как говорится, я».
Есть люди, которые просто любят говорить. Например, мой приятель А. очень любит. И всегда говорит ерунду. Много, пространно, с отступлениями и ремарками. И я всегда слушаю и не знаю, зачем он это говорит. А ему просто нравится. Нравится жить, нравится звук своего голоса и то, что я его слушаю. Ему кажется, что он доставляет мне удовольствие. И ему от этого радостно самому. Он счастливый человек. И все, что он говорит, – правильно. Я соглашаюсь, киваю. Но почему-то совсем неинтересно. Если сделать глупость и вставить реплику, он начнет, восхищаясь вашим остроумием, обыгрывать ее на все лады, как новую тему композитор эпохи барокко. Из него вышел бы отличный немецкий писатель, типа Гессе; читаешь его, читаешь, все тебе уже десять раз понятно, а он все пишет и пишет… У нас была когда-то такая словоохотливая домработница. Но я ей в таких случаях всучал пылесос. Она продолжала говорить даже с воющим в руках пылесосом. Даже когда я выходил из комнаты. Она кричала, стараясь, чтобы я ничего не пропустил, и следовала за мной, пока хватало шнура от пылесоса.
А есть люди, которые практически не говорят. Например, Иван Васильевич.
Он пришел репетировать. Швырнул на спинку стула свой пиджак песочного цвета. Смотрел на экран. Руки свободно и как бы независимо от него исполняли один из регтаймов Джоплина Скотта. Мы начали со «Спидди» Гарольда Ллойда. С живым звуком это смотрелось потрясающе свежо, как будто вы сами внутри фильма, внутри эпохи. А вот с «Усталой смертью» Фрица Ланга ему пришлось долго повозиться. Я сказал, что это необязательно, можно пустить ту озвучку, что есть. Иван Васильевич помолчал, глядя на клавиши, потом сказал: «Да. Конечно. Там ведь Бетховен». А после добавил: «Но я хотел бы попробовать…» И это было все, что он сказал за два часа. На прощание пожал мне руку, молча, глядя прямо в глаза, и ушел. Замечательный человек. Я просто отдохнул, освежился за эти два часа.
А когда он играл Magnetic Rag, у меня даже защипало в глазах.
Настройка всей жизни в фокус. Когда утром не дал себе поблажки: зарядка, контрастный душ. И с вечера начищенная обувь, свежий, отглаженный носовой платок. И никаких там иллюзий. Готовность к тому, что все может пойти не так. Вообще забыть, что бывает «так» или «не так». Бывает как бывает, и все.
Бывают вообще такие дни, про которые не снимают фильмов, не пишут в книгах, про них нечего сказать, они в слепой зоне искусства. Что ты скажешь о том, как скучно зашнуровывать утром тяжелые, уже порядком поношенные зимние ботинки? Трудно просыпаться, когда знаешь, что в этот день жить-то, собственно, и незачем. Все то же самое. И привычная перспектива самой обыкновенной поездки в трамвае и автобусе заражает сердце такой скукой, что собираешься на работу, спотыкаясь; забываешь самого себя, бросаешь его где-то там потому, что нет сил тащить это с собой. И вот один ты, брошенный, со всеми своими мечтами, фантазиями, надеждами, амбициями, страданиями, подыхаешь там, на полу, под батареей, зато другому, тому, который все же выходит на улицу, становится легче. Этот другой избавился наконец от вечного нытика и мечтателя, идет теперь солдатским шагом в своих не новых, но еще крепких сапогах, в одном строю с такой же суровой утренней пехотой. И где-то ближе к обеду, может быть, без всякого повода улыбнется. Потому что хорошо жить без себя. Легче. И вечером он возвращается, надеясь, что тот другой, свободный человек, издох. И больше он не помешает рабской простоте твоего существования. А другой тут же воскресает. Начинает искушать. «Отдохни, расслабься, помечтай». И все начинается сначала.
Но, может быть, именно в такой вот очередной ненужный день и произойдет что-то. Не то чтобы чудо произойдет, счастье выпадет. Это вряд ли. Скорее произойдет что-то, после чего счастьем тебе покажется та самая скучная жизнь, которая казалась незачем. Так устроено в мире. Смысл жизни придается задним числом.
И каждое утро в такой день, когда хочется послать все к черту, махнуть рукой, нарастающее томление необходимости выталкивает тебя на поверхность будничной зыби из сладкого сумрака мечты.
И с этого момента нужно начинать, как в оркестре, с первой цифры. Вот я представляю, как они там, давно под стенами Трои, – ветер, пыль, палатки, гомосексуализм, и так девять лет… Все надоело, но надо обрадоваться, чтобы идти в бой. А то потом не о чем будет петь нищему, слепому старику на твоей родной улице; нечего заучивать на память ученикам классической гимназии; не про что писать картины мастерам эпохи Возрождения; не про что сочинять музыку композитору Кристофу Виллибальду Глюку. Лучшая часть будущего останется без работы, если ты сегодня не выйдешь из палатки и не умрешь.
Улица молодая, холодная, еще синяя. Доезжаю до своей остановки и выхожу из трамвая. Трубы-исполины. Розовый пар. Восход над ТЭЦ № 2! Это ведь может вдохновлять?! Живописца Тернера, например? Забор войсковой части, колючая проволока, приземистый одноэтажный корпус XIX века, в котором каждое окошко смотрит на вас палатой № 6. И представляешь себе зависть, с которой глядит на тебя оттуда какой-нибудь задроченный салага-срочник, просто потому что ты по ту сторону забора.
На первый урок приходит первоклассница с молочно-голубым взглядом и таким же голосом. Волшебная, нежнейшая. С ней мама, про которую я могу с уверенностью сказать, что она в жизни не прочла ни одной книги, идеал ее юности – группа «Блестящие», журнал «Лиза» – ее Библия, но теперь она в роли взрослой, в роли матери, делает ненужные замечания, мешает ребенку, лишь бы самой что-то сказать, но в данном случае неумелость, тяжеловесная кондовость этой одетой по похабному красиво дуры и есть главная задача ее музыкальной партии, ее роль, и она справляется с ней виртуозно! Мы даем вступление, запинаясь на этих синкопах, от которых раньше мне хотелось выскочить в окно. Но теперь я вкушаю гармонию. Аллегро.
(Ты лучше вспомни, как у тебя штаны лопнули, когда ты сам отплясывал пьяный на корпоративе под «Блестящих» – строит мне рожу вторая скрипка-воспоминание.)
Потом с лицом хорошо выспавшегося недоросля является Дениска. Он вообще похож на эдакого румяного барчука, которого добрая мамаша до тринадцати лет ничему не учила, и он знай себе играл с дворовыми мальчишками в горелки, пока не стали у него пробиваться усы. Дениска любит изображать работу ума. Он хмурится, трет лоб, щурится и шевелит губами. Повторяет одно и то же слово, как заклинание, но при этом совсем не думает. Сегодня он пришел с заданием. В школе задали текст для пересказа. «Ты его читал?» Дениска кивает так, что сразу понятно – ему пойдет военная служба. Но рассказать не может даже по-русски. Он прочел его как мог по-английски, но не понял. Он не знает, как переводятся слова, из которых состоит этот рассказик. В сущности, он до сих пор не понимает, что значит слово «прочел». Мы подчеркнули слова карандашом, и оказалось, что знакомых Дениске среди них едва набирается с десяток, вроде таких: «я», «он», «и», «два», «улица», «в», «идти», «когда», «не», «машина», «работать». За час мне нужно научить его пересказывать по-английски. Я понимаю, это всего лишь одна страница из школьного учебника, но задача по своей неподъемности так велика, что сравнима с подвигами античных героев. В честь нее можно было бы воздвигнуть если не монумент, то стелу нам обоим или написать главу «Илиады».
Я долго не могу увидеть вещь. Я вообще их редко вижу толком. Воспринимаю бегло, как символы; ведь не читаем же мы каждую букву в тексте, мы схватываем сразу, не замечая опечаток, родовых пятен слова, нам некогда входить в детали. Нужно остановиться, чтобы увидеть что-то толком, иногда это случается.
Занимаясь с Дениской, я повторяю слова, которые от повторения теряют смысл, и смотрю в окно на мини-грузовик Atlas. Сначала я просто смотрю, как обычно. Вот грузовик, стоит и мигает аварийкой. Слова, которые говорю, перестают что-то значить, а грузовик наливается смыслом. Я стою и втягиваюсь в него, зачарованный этим миганием оранжевых габаритных огней. Я вижу себя самого, ребенком, созерцающим из окна бесконечно долгий день, в ожидании родителей, и вспоминаю, как грустно мне становится, когда от противоположной стороны улицы отъезжает машина, которая стояла там с самого утра. Вот и она уехала, тоскую я, теперь мне еще более одиноко будет ждать маму и папу. Вдруг они вообще не придут… С машиной я как-то уже успел сродниться за день. А теперь… Оттуда, из своего прошлого я с удивлением вглядываюсь обратно в сегодня, на себя, глядящего на этот грузовик, круг замыкается, даря мне легкое головокружение. «He goes to school every day…» – повторяет Дениска, и я изумленно поворачиваюсь к нему.
Через час Дениска, как погруженный в транс, без остановки бормочет подряд десять английских предложений и, ступая осторожно, выходит из моего кабинета, чтобы не растрясти свои хрупкие знания по дороге в школу. Рондо.
День разгорается, стоматолог включает свою фрезу, дворники проходят по коридору с деревянными лопатами, похожие на солдат Урфина Джуса, а квартет десятиклассниц разыгрывает передо мной прогулку по Trafalgar Square и Piccadilly Circus в развернутом диалоге, и где-то там мелькает мой узенький и неглубокий ход в бессмертие. Кто-нибудь из них, может быть, вспомнит потом (на этой самой Piccadilly Circus) забавного учителя, это и будет моей скромной Nelson’s Column. Скерцо.
И уже в сумерках курильщик с балкона напротив моего окна чиркает своей зажигалкой. Небо синеет. Облака выстроились углом. Я опускаю рольставни. Трамвай, покачиваясь, летит мимо меня, разметая осеннюю листву. Я иду пешком. И, как искра с проводов, вспыхивает во мне ясное убеждение, блеснувшее только на секунду, чтобы не слишком ослепить. Я все равно не смог бы объяснить этого чувства, этой искры…
На одном из окон оборвалась штора. Вешать некогда. Сеанс через десять минут. К счастью, это то самое окно, которое завешено плакатом с уличной стороны. Стас Михайлов плохо пропускает свет. Взирает на нас как на гномов в коробочке. Сегодня народу много, пришли люди, которых я раньше не видел в моем кинозале. Фильм того стоит. В главной роли русская актриса, красавица Ольга Бакланова. Фильм звуковой. Знаменитые «Уродцы» Тода Броунинга 1932 года. Был запрещен до 1960-го, кажется. Там цирковые артисты, карлики, сиамские близнецы, микроцефалы и прочие, славные, в общем, ребята, работают вместе с «нормальными» актерами, красавицей Клеопатрой и силачом Геркулесом – подлыми, безнравственными личностями. Красавица-гимнастка (Ольга Бакланова) влюбляет в себя карлика, который унаследовал крупное состояние. После свадьбы она пытается его отравить. Ну и чем все это кончается? Первая версия была на полчаса длиннее. Потом урезали жестокие сцены, когда униженные и оскорбленные уродцы отрубают Клеопатре ноги и кастрируют Геркулеса.
– Нельзя понять, кто из них уроды на самом деле, значит, вывод: все люди – уродцы, одни моральные, другие физические, – сказал Лева после просмотра. – Я вот смотрел на экран, на зрителей и на этого, – Лева показал на просвечивающее за окном на плакате лицо Стаса Михайлова. – И думал: он один человек, а мы все тут в зале уродцы. Ты посмотри на публику, вот Паша Горожанкин, знаешь его? Пишет говенные стихи, выпускает собственные книжки. Вот Юля Зуева, она рисует карамельные пастеральки с феями, водопадами. У Веры Тослтухиной театральная студия, вроде самодеятельности, я хожу туда, когда хочется поглумиться над чем-нибудь. Добрые правильные спектакли о человеческой доброте. Да в кого ни ткни – уроды! Я сам урод еще хуже. А он один, как титан, – снова показал Лева на Стаса Михайлова, – как этот Геркулес из фильма. Поэтому его в конце и кастрируют, а Клеопатре отрубают ноги, потому что не фиг быть такой красивой среди уродов. Хороший фильм. Правильно его запретили. Показывать надо только говно типа «Звездных войн» – уродское кино про уродов для уродов-зрителей. Коньяку хочешь?..
Какие-то вещи Броунинг явно пропускал через себя. Автобиографично. В юности выступал в бродячем цирке. Его клали в гроб и закапывали в землю. Такой трюк. Недаром парень потом захотел сделать фильм о вампирах и снял в 1931-м «Дракулу» с Белой Лугоши в главной роли.
В «Уродцах» он хотел примерно наказать подлецов, но в процессе мщения увлекся и высвободил некую эманацию зла. Уродуя Клеопатру в кино, он как бы навлек на себя проклятие в жизни. Уродцы вырезают, вроде как поделом, ее лживый язык. И Тоду Броунингу в конце жизни отрезали язык во время операции по поводу рака горла. Клеопатра стала уродиной, и Тод Броунинг последние годы жизни не показывался даже своим родственникам.
Насилие всегда перевешивает справедливость, даже если формально служит ее восстановлению.
Ольга Бакланова (Клеопатра) ушла из кино и добилась славы на Бродвее, умерла в Швейцарии в 1974 году.
Гарри Эрлс (обманутый малыш Ганс) до этого специализировался на исполнении ролей злобных карликов – таких как адский Труляля в «Несвятой троице» того же режиссера. Его возлюбленную Фриду в «Уродцах» играла его сестра-карлица Дейзи Эрлс. Вместе с еще двумя сестрами они составляли знаменитую цирковую семью Долл и построили себе дом по специальному проекту с кукольной мебелью внутри. Мечта любого ребенка. Последняя, младшая из сестер, Тини, умерла в возрасте 90 лет. То есть в 2004 году.
Сестры Хилтон, игравшие сиамских близняшек, заводили множество романов и несколько раз тщетно пытались получить разрешение на брак. После заката артистической карьеры работали клерками в продуктовом магазине и скончались от гонконгского гриппа в Северной Каролине. Мюзикл, поставленный по мотивам их жизни, получил четыре номинации на премию «Тони». Многие женщины могли бы позавидовать их славе и успеху у мужчин, и далеко не у каждой отыщется такая верная подруга на всю жизнь, какими были сиамские сестрички друг для дружки.
Микроцефал Шлитци сыграл самого себя. Настоящее имя, дата и место рождения неизвестны. Страдал умственной отсталостью тяжелой формы. По развитию интеллекта был на уровне ребенка трех лет. То есть прожил всю жизнь, не имея понятия, кто он и что он. Антрепренеры выдавали его за мужчину и за женщину, за гермафродита, за последнего ацтека – у кого на что хватало фантазии. На старости лет был сдан в больницу, где страдал от тоски, не имея возможности выступать перед публикой. Но тут его увидел знакомый шпагоглотатель Билл Ункс (О, волшебные цирковые сальто нашей жизни!), который, находясь в творческом простое, подрабатывал в больнице санитаром! Шлитци вернули в цирк. Он гастролировал в Лондоне и на Гавайях. Везде изображал, в сущности, самого себя и был похоронен в безымянной могиле. Поклонники собрали деньги на памятник и выбили надпись. «Шлитци». Но ведь это только сценический псевдоним. Идеальная судьба артиста. «Моя жизнь – в искусстве», – мог повторить о себе вслед за Станиславским и Шлитци. Если бы умел разговаривать.
Драматический актер Генри Ирвинг прославился, играя шекспировских злодеев – Яго, Макбета, Шейлока. На заре немого кинематографа он был уже слишком стар. А жаль. В немом кино его мог ожидать колоссальный успех у публики в Советской России. Это был один из любимых актеров Карла Маркса. Именно внешность и манеры Ирвинга вдохновляли Брэма Стокера, когда он писал своего Дракулу. Склонность к готическим фантазиям зародилась у Брэма в детстве. Ребенком он был серьезно болен, практически не мог ходить до семи лет. Зато потом замечательно играл в футбол, с отличием окончил Тринити-колледж и дебютировал в дублинской газете «Вечерняя почта» сочинением «Должностная инструкция мелкого клерка». Кроме журналистики, увлекался театром, писал рецензии. Так и подружился с Генри Ирвингом и вскоре стал директором-распорядителем театра «Лицеум». Переехал в Лондон, подружился с Конан Дойлом и Оскаром Уайльдом. У последнего увел красавицу Флоренс Бэлкхем, в которую Уайльд был безответно влюблен. «Дракулу» Стокер написал в 1897 году под влиянием творчества Джозефа Шеридана Ле Фаню, в частности, его новеллы «Кармилла» (1872). Других книг Стокера не знают. Хотя у него наберется еще с десяток. Сейчас трудно поверить, что «Дракула» – этот исполин масскульта – писался как серьезный роман. Стокер потратил восемь лет на изучение материала: фольклор, легенды, обычаи, география…
Фридрих Мурнау играл в студенческом театре. Его заметил Макс Рейнхардт. Начало карьеры прервала Первая мировая война. Мурнау пошел добровольцем, был произведен в офицеры и попал в часть воздушной разведки. Во время одного из первых полетов ему несказанно повезло. Он заблудился в тумане, сел в Швейцарии и попал в плен. В Люцерне ставил до конца войны спектакли с участием военнопленных. После войны занялся кино. «Изумруд смерти» (1919), «Ужас» (1920). Любил страшное. Экспрессионист.
Красавица Флоренс Стокер (урожденная Бэлкхем), вдова Брэма Стокера, отказала в правах на экранизацию романа. Наверно, не любила немцев. Но Мурнау уже загорелся идеей. Так Дракула стал графом Орлоком, для конспирации. Поменяли также место действия и имена остальных персонажей. Обман открылся. Флоренс Стокер потребовала через суд уничтожения всех копий. Студия Prana Film обанкротилась. «Носферату» стал ее первым и последним фильмом. Ужас начался удачно.
Шрек переводится с немецкого как «ужас». Человек с этой фамилией и сыграл графа Орлока. Тоже фронтовик, тоже из труппы Макса Рейнхардта, то есть дважды «однополчанин» своему режиссеру. Макс Шрек, скромный театральный актер, труженик, играл в дебютной пьесе Брехта «Барабаны в ночи», умер почти на сцене, стало плохо во время представления. Инфаркт. Сердце «вампира» не выдержало.
Густав фон Вангенхайм (тот самый миляга, продавец недвижимости, что отправился в Карпаты, оставив дома молодую жену) прожил интересней. Поездки к вурдалакам захватили его. Странствия, начатые в кинематографических Карпатах, привели Густава в гостиницу «Центральная» в Москве, где останавливались все участники Коминтерна, прежде чем переселиться в тюремные камеры своего нового хозяина. На правах человека бывалого, своего среди монстров, фон Вангенхайм накатал донос на своих товарищей Каролу Неер (любимую актрису Бертольта Брехта) и ее мужа Анатоля Беккера, инженера-конструктора. Так красавица Карола Неер попадает к графу Орлоку, русифицировавшемуся на этот раз в виде Орловской тюрьмы. Муж расстрелян. Карола умерла в 1942 году в тюрьме от тифа.
Александр Гранач (Гранах) – в фильме Кнок, в книге Стокера Ренфилд – знал два языка – идиш и украинский. Девятый ребенок в крестьянской семье, он забрел как-то во Львове в театр и решил стать актером. Уехал в Вену, потом в Берлин. Пек там булки и штрудели. По вечерам вешал фартук на гвоздь и шел играть в любительских спектаклях. И опять школа Рейнхардта! Рейнхардт всех замечал. Первая роль Гранача в театре – Гамлет! Повезло, заболел главный исполнитель, выпустили Гранача. И сразу успех. Так бывает только в фильмах про актеров. И как ему было после этого не попасть в кино? Играл долго (23 фильма), умер рано (54 года) в США. Мемуары стали бестселлером.
До «Носферату», то есть до 1922 года, Мурнау снял десять фильмов, в пяти из которых сыграл его друг Конрад Фейдт. Тот самый (см. «Кабинет профессора Калигари») сомнамбула. В Голливуде дела у Мурнау пошли хуже, особенно с приходом звука в кино. По пути на премьеру своего последнего, сильно искромсанного цензурой этнографического фильма «Табу» Мурнау погиб в автомобильной катастрофе. На прощании едва набралось с десяток человек. Прошел слух, что шофер-филиппинец, который вел его «роллс-ройс» в тот злополучный день, был любовником режиссера. Грета Гарбо не побоялась, пришла. Тело Мурнау забальзамировали и отправили в Германию. Похороны прошли 13 апреля 1931 года в Штансдорфе.
13 июля 2015 года его голова исчезла из семейного склепа. Граф Орлок, так сказать, отправился на прогулку.
– Не очень фильм. Скучноватый, – сказал Лева. – Дракула в чепце этом бабьем на Плюшкина нашего похож.
– Да, такое нам уже давно не страшно, – согласился я.
– Это Кадочников? – все время спрашивала меня мама, когда я включил ей этот фильм несколько лет назад. Ей казалось, что доктора Франкенштейна играет Герой Социалистического Труда, лауреат трех Сталинских премий Павел Кадочников. «Я и не знала, что он, оказывается, в таких фильмах снимался!» – удивлялась мама. «Ну да…» – соглашался я, чтобы не разочаровывать ее. На самом деле Франкенштейна играет Колин Клайв. Юноша, который мечтал стать военным, но вместо этого попал в одну театральную труппу с молодым Лоуренсом Оливье. В спектакле «Конец пути» по пьесе Р. С. Шериффа Колин с успехом заменял Лоуренса, и никто тогда не видел между ними особой разницы. Уехал в Голливуд, оставив в Англии свою супругу Джинн де Ксалис. Говорят, что их брак был только прикрытием лесбийских наклонностей Джинн. В Голливуде много снимался и много пил. Умер в тридцать семь, и еще сорок лет после этого его прах пролежал невостребованным в подвале крематория. Потом развеяли над океаном. Так что нет. Это совсем не Кадочников.
Эльза Ланчестер – собственно, невеста монстра, а никак не доктора Франкенштейна – училась танцам у Айседоры Дункан. Но не долго. Потом сама давала уроки танцев ради куска хлеба. Первый заметный фильм – «Частная жизнь Генриха VIII». Вместе со своим мужем, знаменитым Чарльзом Лоутоном, сыграла в фильме «Свидетель обвинения» 1957 года (в главной роли в этом же фильме блистала Марлен Дитрих). Снималась в кино почти до восьмидесяти лет. Последний фильм с ее участием назывался «Умри смеясь» 1980 года. В «Невесте Франкенштейна» мне особенно запомнились ее электрические, намагниченные волосы и не менее «электрический» взгляд.
Уильям Генри Пратт, сыгравший несчастное чудовище, взял себе псевдоним Борис Карлофф, чтобы не компрометировать своих родственников, находившихся на дипломатической службе. Он и сам вначале планировал стать дипломатом. (Опущенные углы его рта вызывают в моем воспоминании физиономию Андрея Громыко.) Всю жизнь в образе чудовищ в кино, на радио и телевидении, а был женат шесть раз. Вот кого любили женщины! Ничего удивительного. Когда Карлофф ждал рождения своего первого ребенка, он как раз снимался в фильме «Сын Франкенштейна». Но родилась дочь, Сара. Карлофф примчался в родильное отделение, даже не сняв грим. Если смотреть на его лицо без грима, то в чертах есть нечто общее с Варламом Шаламовым. Но Шаламов жестче.
Сапожник из горняцкого поселка в центральной Англии, Джеймс Уэйл (режиссер) панически боялся воды, что как-то нетипично для англичанина. Он стал одним из основателей жанра фильмов ужасов, правда, уже в звуковом кино. Но приемы еще сохраняли инерцию немого кинематографа. Одним из первых использовал подвижную камеру. Но до этого ему пришлось поучаствовать в Первой мировой, и только в немецком плену он увлекся театральной самодеятельностью. Увлечение не прошло зря и вскоре провело по маршруту Бирмингем – Лондон – Нью-Йорк. Это было триумфальное шествие его постановки «Конец пути», дошедшей до Бродвея. А в 1931-м Джеймс Уэйл снял «Мост Ватерлоо». Но не тот знаменитый с Вивьен Ли и Кларком Гейблом, который так любит моя мама, а другой – с Мэй Кларк и Дугласом Монтгомери. Почти на десять лет раньше! В те времена в Голливуде косо смотрели на гомосексуалистов, и карьера Уэйла не пошла в гору после «Невесты Франкенштейна». Хотя работал еще до 1949-го. А в 1957-м утопился в собственном бассейне, страдая от болей и не видя смысла в дальнейшей жизни. Пересилил в себе водобоязнь.
Снова звонила Ирина Б., звала «грабить сберкассу». Разохотилась![24]
Вечером Вова сказал мне: «Я ювелирный подломлю. Ты будешь?»
Хороший парень, подумал я, и мне захотелось ответить: «Да». Так меня вдруг это взбодрило. Мир распахнулся. Хотя я ведь понимал, что это еще одна дурацкая идея уволенного прапорщика, которому так и не удалось продать двигатель от танка.
Мы случайно встретились[25]. Как всегда.
Раз уж ему негде было жить, я отдал ему дубликат ключа от своего кинозала и просил не курить в помещении. Это было глупо, конечно… «Не курить». Все было глупо…
Несколько дней я не был в своем зале и каждый день думал, что он, Вова, его сжег, когда уснул с сигаретой. Телефон его не отвечал. Я приехал в пятницу с дурными предчувствиями и увидел огромный букет красных роз. Букет стоял на стуле, воткнутый в трехлитровую банку. Вова спал на брезентовом плаще возле батареи. За его спиной стояли пустые бутылки. Проснувшись, он хмуро поглядел вокруг. Спросил меня, который теперь час. На стуле аккуратно висел гражданский костюм и белая рубашка. «Я…» – сказал Вова. Он пошел к умывальнику и стал чистить зубы. «Й-о…» – сказал он снова.
Я ждал.
Но Вова передумал говорить.
На подоконнике лежала пустая пачка из-под сигарет Bond, полная окурков.
– Я сейчас ухожу, – сказал он наконец.
– Зачем цветы?
– Ах да, блин!
В костюме он был новый. Какой-то ненастоящий.
– Ты жениться собрался?
– Н-н…
Протянул мне руку.
Впрочем, эта загадочность продолжалась недолго. Ровно до той минуты, когда я увидел его в окно. Он преподносил букет девушке. Я узнал продавщицу из соседней аптеки. Но теперь что-то изменилось. Я подался к самому стеклу. Они стояли буквально под окном. Я отвернулся, дошел до стены и вернулся. К счастью, их уже не было. Я боялся, что опять увижу рядом с Вовой вылитую Эльзу Лан-честер. Ту самую, что сыграла невесту Франкенштейна в одноименном фильме Джеймса Уэйла. «Так нельзя, – уговаривал себя. – Так не бывает. У нее просто новая прическа». Электрические волосы…
English Teacher Inga сказала мне, что она закрывает наш кабинет и уезжает со своим кавалером. Я спросил: «Надолго?» – «Мы вообще уезжаем, – сказала она как-то смущенно. – В Лос-Анджелес. У него там родственники». («Вот пройдоха!» – подумал я.)
– В Голливуд, значит, – говорю. Улыбаюсь.
Она обернулась и, видимо, хотела что-то добавить… Развела руками.
Я пришел домой и включил фильм Марио Пейшоту – «Предел» 1931 года. Когда я показывал его у себя, то до конца фильма досидел всего один человек, Лева. Он спал с бутылкой коньяка в крепкой руке. А я могу бесконечно смотреть этот фильм. Особенно первые десять минут, где вообще ничего не происходит. Лодка посреди моря, и в ней – мужчина и две женщины. Я хожу и спрашиваю у всех: что это за музыка? Никто не знает, что там за музыка в начале фильма. А я хожу с ней в голове целый день и все вижу через нее. Мужчина сидит в белой рубашке, опустив голову. Весла опущены, солнечные блики на воде.
Лева сказал:
– Все. Значит, слушай! Через месяц. Ладно, через два! Жду тебя в Калининграде. Позвони. Встречу. Что тебе тут делать?
– А в Калининграде что?
– Ну, не надо, вот этого не надо, – сказал Лева. – На месте разберемся.
Иван недоступен. С ним так бывает. Ложится на дно. А потом мне говорят: «Ты разве не знаешь? Он ведь уехал. В Благовещенск». – «Совсем?» – «Неизвестно».
Вот так. И не попрощались даже.
«Ну вот, – думаю, – хорошо. Теперь можно будет что-то решить. Как-то сосредоточиться». Мне все время казалось, что я должен что-то решить, но все откладываю.
И вот стал я снова ходить по частным урокам. Давать объявления. Как двадцать лет назад. Только теперь это ощущалось по-другому. Все ощущается по-другому через двадцать лет.
На сеансы мои почти никто не являлся, и мне приходилось оплачивать аренду из тех денег, что я зарабатывал репетиторством. Конечно, надо было бросить уже эту затею с кино. Но я не решался. Не знал, что стану делать потом вместо этого. «Да ничего не стану, – говорил я себе. – Просто буду платить за квартиру и все такое. Куплю себе новое пальто и ботинки. Вообще много надо купить». Думаю, глядя в зеркало. За моей спиной отражается окно. За окном идет дождь. Блестит крыша напротив. Так ярко. Бодряще.
Появился Вова и опять говорил о своем плане. Гражданский его костюм пообносился, за короткое время стал выглядеть заслуженным. Видимо, хозяин не снимал его несколько недель.
А план у Вовы был идеальный. Ну, как это всегда бывает, я заметил. По фильмам, конечно. Теперь я понял, почему Вова подружился с аптекаршей. Аптека стенка в стенку примыкает к ювелирному магазину. Пробить ее нетрудно. Ночью. Но как вынести все это, чтобы не сработала сигнализация. Через аптеку? Но в аптеке тоже сработает сигнализация на выходе. А вот если из моего зала пробить сначала ход в аптеку, а оттуда уже в ювелирный, тогда сигнализация нигде не сработает, все можно будет вынести отсюда, из моего зала. С каким только безумием я не сталкивался! И ведь люди сами верят.
– Драгоценности сложно продавать, – сказал я.
– Да. Но я же не виноват, что там не сбербанк, – ответил Вова.
Я кивнул.
– Ну, ты будешь? – спросил он снова.
– Нет. Я все тебе испорчу. Мне не везет в таких делах.
– А ты что, пробовал?
На площади Луговой есть электронные часы, которые всегда показывают необыкновенное время. «Это не часы», – сказал как-то Лева. «А что?» – «Не знаю». Теперь я иногда гадаю по этим часам, которые не часы. У всех есть любимые и нелюбимые числа. Мне нравятся нечетные. Сегодня часы показывали в десять утра 00:15. Мне нравится «15», и весь день мне везло. Не слишком. Ничего особенного не случилось. Просто не попал на обратном пути в пробку, никто из учеников не отменил урок, в магазине был мой любимый йогурт со злаками.
Часы показывали 27:03, и я подумал: вот все проходят мимо и не придают значения, а, может быть, часы хотят как-то привлечь наше внимание, сказать что-то важное. Если записать их показания и потом расшифровать, возможно, мы прочитаем послание необычайной важности. Потом подошел мой трамвай, и я перестал думать.
«Башкортостан, г. Стерлитамак, ул. Техническая, 32» – читаю я на этикетке пачки с содой и начинаю себе представлять эту улицу, чтобы не смотреть на те улицы, что движутся за окном трамвая. Надо ведь о чем-то думать, когда едешь. И вместо улицы Технической я представил себе улицу Нефтеветка № 2 во Владивостоке. Потом для интереса проверил в интернете. Никакого сходства. Наша Нефтеветка дает сто очков вперед улице Технической в Стерлитамаке по шкале уродства. Мне нравится убожество как эквивалент натуральности. А все эти подновления только разрушают единство стиля. Вот был у нас сосед во дворе, давно еще. И у него был сарай. Отличный, деревянный, из неструганых досок, вонючий, с земляным полом и хламом внутри. Сарай, каким он и должен быть. И вот – этот сосед украл где-то по случаю ведро серебрина, растворил его в нитролаке или олифе и этой краской покрасил свой сарай из неструганых досок. Энди Уорхол должен бы молиться на этого человека. Стиль вот такого подновления господствует у нас везде. У нас это даже не канает за искусство.
Вова исчез. Каждый раз, подходя к своему залу, я приглядываюсь теперь к ювелирному магазину. Все ли в порядке, не стоит ли милиция? Потом приглядываюсь к аптеке. Иногда нарочно захожу проверить, работает ли за прилавком Эльза Ланчестер. Смотрю – работает. Удивительно, думаю. Неужели она сообщница? Она замечает мой взгляд, и я отвожу глаза. Возможно, она полагает, что я стесняюсь попросить у нее лекарство от геморроя или что-нибудь в этом роде.
Опять время платежа за квартиру. А тут еще выяснилось, что я умудрился не набрать денег на аренду своего кинозала. Да…
Этторе Скола. 1983-й. Франция, Италия, Алжир. Был выдвинут на Оскар в номинации «Лучшая картина на иностранном языке». О каком именно языке речь – сказать нельзя, в фильме нет ни одного слова.
Это был выходной, и я нашел в кармане завалявшуюся карточку клуба танго. Вспомнил ослепительную преподавательницу Жанну и решил пойти. Просто так. Первый урок бесплатно. Нужно было чем-то убить день. Лифт опять не работал, и я поднимался все пятнадцать этажей, глядя в окна лестничных пролетов на то, как город растет подо мной. Блестели утренние крыши.
Меня определили в группу к новичкам, и мы все выстроились на потемневшем паркете лицом к большому, во всю стену, зеркалу. Найдя свое отражение, я почувствовал себя идиотом и отвел глаза.
«Спину прямо. Хорошее настроение. Почувствуйте, как вы красивы», – сказала, выйдя на середину, лучезарная учительница. Слева от меня стоял дедушка с бородой, справа дама в возрасте, этакая осенняя роза. Мы начали разучивать шаги. Все усердно топтались вперед-назад, отражаясь пестрым стадом в зеркале. Я заметил на правом краю высокую нескладную девушку в очках и вспомнил фильм Этторе Скола «Бал».
Я не знаю, как мне относиться к людям, которые не любят фильм «Бал».
Лева советует сразу бить, но я так не привык.
«Слабак ты, значит», – говорит Лева. Да, это – верно, задумываюсь я, вспоминая свою жизнь[26].
С третьего урока я научился ходить квадратом. После занятия я немного задержался. Куда спешить? В зал уже пришла другая группа, и мне нравилось смотреть, как они танцуют. Женщины были в нарядных платьях, в туфлях на каблуках. Видно, что для них это другая жизнь, праздник. Я позавидовал мужчинам, которые хорошо умеют танцевать. Потом появился мой старый знакомый, тот самый Рудольф Валентино. Он спросил меня: «Решили все же начать?» Я сказал, что еще не уверен. «Кстати, – говорю, – вы какого числа уезжали на соревнования?» – «Конкурс, – с улыбкой поправил он. – Уже не помню, а что?» – «Да так, ничего. Глупая история». И я рассказал ему, как разыскивал его, ну, не то чтобы разыскивал, а просто пришел, и как его коллега, эта самая лучезарная красавица, сказала мне другую дату. Он усмехнулся и сказал: «Ну, это же Жанна… Что вы хотите от женщины с такой грудью…» И я смутился, потому что всегда смущаюсь в таких случаях. «Вы смотрели фильм “Бал”?» – спросил я. А он спросил, про что этот фильм. «Приходите в пятницу, – сказал я, – для вас бесплатно». – «Тогда для вас еще пара занятий бесплатно», – ответил он.
На сеанс он пришел вместе с Жанной, и я следил украдкой за их лицами. Судя по их выражению, они ожидали большего. Может быть, им хотелось еще больше танцев и сложных фигур, они же профессионалы.
А я посетил еще два бесплатных занятия. Танцевал с Осенней розой, и с девушкой в очках, и с пучеглазой толстухой, от которой удушающе веяло тяжелыми духами. В зеркало я старался не смотреть, а смотрел себе на ноги. «Не надо, не надо», – сделала замечание Жанна, и я стал глядеть поверх кудряшек перманентной завивки своей очередной партнерши. Там каждый раз менялись парами. Некоторые пары, видимо, уже сдружившиеся, забавно жульничают, чтобы оказаться снова вместе. Один раз я видел, как Осенняя роза, сделав вид, что не заметила предназначенного ей новой переменой кавалера, направилась с улыбкой ко мне. «Вот как, – думаю, – вот в какой разряд я уже перехожу, пора задуматься…»
После занятий я шел по опустевшему пассажу, где всегда пахло розами, и последние цветочницы уже не зазывали покупателей. И почти прямиком из этого пассажа попадал в раскидистые арки своих новых танцевальных снов, скрестивших реальность с театральностью Этторе Скола.
Сегодня на занятии Осенняя роза спросила: «Вы, наверное, военный?» И я понял, что шагаю в танце как деревянный, как на плацу. «Нет, – говорю, – не совсем…» – «В отставке?» – ласково спросила она. «О жестокие боги!» – подумал я и невольно глянул все-таки в зеркало.
Мой приятель Женя Р., когда ему было двадцать, смотрел «Бал» каждый день на протяжении трех месяцев. С его стороны это было проявлением «дедовщины». Он дослуживал эти последние месяцы при штабе округа в глухом военном городке, где был огромный дворец культуры с актовым залом на пятьсот мест. И вот каждый день в шесть утра Женю будил прикрепленный к нему в услужение салага-киномеханик. И они вдвоем шли сквозь утренний туман по аллейкам военного городка вдоль покрашенных бордюров к бетонному зданию дворца культуры с отсыревшим полотнищем на фасаде «Народ и армия едины».
И в пустом зале на пятьсот мест Женя сидел один, а салага-киномеханик показывал ему «Бал». Фильм о невероятных людях, которые не имели представления о том, что такое кирзовые сапоги и перловая каша, не знали устава караульной службы и умудрялись жить без всего этого полной, прекрасной жизнью, не произнося при этом ни слова за полтора часа, во время которых пролетала целая эпоха от 20-х годов до 70-х, пластически вырождаясь на наших глазах, вплоть до того момента, когда пожилой хозяин заведения гасил верхний свет, а посетители расходились так же поодиночке, как и пришли; так и не найдя себе пару в этот вечер.
Каким чудом оказался этот фильм в армейском кинотеатре?
Юность щедра на чудеса…
Призрак. 1916-й. Режиссер Луи Фейад. В главной роли Жанна Рок, больше известная под псевдонимом Мюзидора. В знаменитом варьете «Фоли-Бержер» Луи Фейад и продюсер Леон Гомон искали актрису на роль Девы Марии (хорошее выбрали место для поисков). Нашли, но ввиду изменившихся обстоятельств сыграть ей пришлось не Деву Марию, а роковую женщину-вамп. Этот фильм – Le Spectre – один из эпизодов знаменитого сериала о вампирах. Первопроходцы жанра.
В последний момент пришлось по техническим причинам заменить этот фильм на другой. Он, конечно, не из этой категории, не из классики немого кино, но тоже без слов. «Иллюзионист» Йоса Стеллинга.
Буддист говорит мне как-то:
– Ребята хотят здесь Рериха повесить. Ничего, если мы потесним эту вашу кинозвезду или ту, какую скажете. Мне-то все равно, а мои обижаются, говорят, почему из наших никто не висит, помещение же общее? Мне все равно. Я могу не обращать внимания на такие вещи. А новички настаивают. Я тоже завишу от сборов.
– Пожалуйста, – говорю, – конечно. Мы потеснимся.
– Спасибо за понимание. Как вообще бизнес? – спрашивает он.
Я пожимаю плечами.
Он вздыхает. Кивает.
– Бизнес – это не у нас, а у арендодателей. Мы просветители. А они паразиты… У вас нет по буддизму какого-нибудь старого фильма?
– Нет… – развожу руками.
– Жалко. А то бы я к вам свою группу пригнал. В целях просвещения. А вы бы там, может, кого из своих на меня сориентировали. Мы же тут сообщающиеся сосуды.
– Да, – киваю.
– Мне коммесрант недавно жаловался на ваши портреты.
Буддист называет лидера сетевых маркетологов «коммесрантом».
– Я бы тоже тут мог диаграммы повесить свои. Это он мне говорит так. Диаграммы повесить. А я думаю, тебя самого пора повесить. Вместо диаграммы, чтобы другим неповадно было. Сколько людей через этот сетевой маркетинг свихнулись или по миру пошли. У меня тетка двоюродная сначала на гербалайф запала, потом на вижен. Разорилась, квартиру продала. Я, плачет, все рассчитала, все рассчитала, как это могло получиться? А я ей говорю: «Опора на сознание рождает неведенье».
Я киваю. Из вежливости спрашиваю: «А неведенье?»
– Неведенье – это открытая дверь на пути к истине, – отвечает он с улыбкой и, переводя в шутку, продолжает: – Вот я не ведаю, откуда у нас этот строительный мусор, какие-то осколки кирпичей, цемент…
– Я не замечал, – говорю.
– Я опасаюсь, что они тут ремонт затеют. У нас простой, во-первых, будет, а во-вторых, после ремонта они аренду еще повысят нам раза в полтора… вот это будет фокус.
Он идет по залу, разминаясь, бывший учитель физкультуры. Попал в физруки из большого спорта, после травмы; занялся йогой, а дальше пошло вплоть до буддизма. Занятие в своей группе начинает с физической разминки, при этом энергично по-тренерски хлопает в ладоши: «Пошли, пошли, по кругу, быстрее!»
«Я считаю, кто норму ГТО сдать не может, тому не место в буддизме, – говорит он. – В здоровом теле просветленный дух, правильно?»
– Слушайте, по-моему, этот буддист – шарлатан? – говорит мне коммерсант, специалист по сетевому маркетингу. – Я его спрашиваю: «Вы когда-нибудь в сангхе были?» А он мне говорит: «А где это?» Вы понимаете?