Когда порой бессонными ночами
Накатит вдруг томление души,
И Муза (с обнаженными плечами)
Начнет зудить: садись, мол, и пиши…
– О чем? – спрошу.
– Да разве это важно?
Пиши, о чем захочешь… C′est la vie!..
О чем трындят в поэзии «бумажной»?
О дружбе… о возвышенной любви…
О подвигах… о доблести… о славе…
О странностях загадочной души…
О пышных прелестях соседки Клавы,
Что так тебя волнуют, напиши!..
– Да что ты… что ты?!.. Бог с тобой, родная!
К чему чужие повторять грехи?..
Смешно писать о том, чего не знаешь!..
Не все, что зарифмовано – стихи!..
Но, хоть я Музу и считаю… дурой,
Хоть я сопротивляюсь ей… пока…
Моя неугомонная рука
Уже ползет… чтобы включить ПК…
Мгновение – и, в ритме гопака,
Порхают пальцы над клавиатурой.
За словом слово, и за фразой фраза —
Звенят, как колокольчик под дугой…
Одна строка несется за другой,
Как кисть художника, опережая разум…
За часом час, мелькают, как мгновенья,
И, наконец, – к рассвету – рождено
В счастливом пароксизме вдохновенья…
Большое!.. эпохального значенья!..
Да-да, вы правы… – именно оно.
Мне говорят – не всем писать дано…
Но я, прекрасно это понимая,
И бесконечной критике внимая,
Плюю на все!.. и, Музу обнимая,
Писать не перестану все равно!
Судьба бережет кого-то… другому – хоть в гроб ложись!
И с ней ничего не поделать: не зря же, с дремучих веков,
Не только свою работу – всю свою горькую жизнь
На три категории делят смотрители маяков.
Материковые будни для нас – смотрителей – «Рай»!
Хозяйство… семья… порядок… – привычный, устойчивый быт…
Неважно, что «завтра» будет такое же, как «вчера», —
Ты знаешь, что люди рядом… что ты не совсем забыт…
Что дети учатся в школе, хотя, до нее и не близко…
Что можно смотаться в город – с друзьями попить пивка…
Что доктор придет – если болен… что здесь у тебя – прописка,
И ты называешься – гордо! – «Хозяином маяка».
Но «Рая» достичь непросто: сначала – «Чистилища» годы —
Гнетущая безотрадность… тоски ожиданья юдоль…
«Чистилище» – это остров. Безлюдный клочок природы,
Исхоженный тысячекратно – что поперек, что вдоль.
«Чистилище» – робинзонада… отшельничий скит далекий…
Тюрьма, покрепче бастилий… отказ от житейских услад…
Но мы и «Чистилищам» рады, хотя в них так одиноко…
Ведь каждый из нас, до «Чистилищ», прошел прижизненный «Ад»,
Который тебя стирает, как карандашный грифель…
В котором, себя забывая, вдали от любых земель,
Вдали от «Чистилищ» и «Рая», на голом каменном рифе,
А то и вовсе – на сваях, вколоченных в чертову мель,
Ты ждешь окончания вахты… порой – по полгода… без связи…
А в море – снова и снова – на долгие месяцы шторм…
И бред становится фактом… и мысль в этом бреде вязнет…
И ты, к суициду готовый, с судьбой начинаешь торг…
Ты напрочь теряешь стойкость… тебя навещают глюки,
И это – отчетливый признак того, что сходишь с ума…
И ты зарываешься в койку, задраив двери и люки,
А свет зажигает… призрак… когда подступает тьма…
Не верь, читатель, поэтам!.. и их романтическим бредням!
Не верь идиллическим сказкам о нашей «завидной» судьбе!
Дорогу к «райскому свету» осилим мы… если не сбрендим…
Не дай тебе Бог, все это хоть раз испытать на себе!
День по-летнему ясен и светел…
Теплый воздух пропитан озоном…
Листопад!.. – и счастливые дети
С визгом носятся по газону…
Сквозь верхушки деревьев голых
Солнце жаркое так и брызжет!..
Полыхает земля под ногою
Влажным пламенем огненно-рыжим…
Карапуз – двухлетний мальчишка
В ослепительно яркой бандане —
Босиком, в трикотажных трусишках,
Удирает от старенькой няни…
Ах, какая, должно быть, радость —
По листве топотать что есть мочи!..
Няня – шариком – катится сзади…
Догоняет… – и оба хохочут!..
Что ж… картинка – предельно живая…
Но сегодня, я должен признаться,
Листопад у меня вызывает
Мрачноватые ассоциации:
Люди – в желтом – метут аллеи…
Листья палые в кучи сгребают…
Поджигают… – и листья тлеют
Серым дымом костров… погребальных.
Потому-то и воздух чистый —
Для меня – на полыни настоян,
И сверкает ковер из листьев
Умирающей красотою.
Ведь и мы – как и всякая живность,
Как и листья – подвержены тлению…
Осыпаются с дерева жизни
Поколение за поколением.
Из Канады – печальная новость:
Друг, оторванный от России,
Лег на землю листом кленовым,
Багровея апоплексией…
Время вовсе не романтично:
Пишет жизнь не стихами – прозою…
Вот – другой отлетел… мучительно…
Пожелтев, словно лист березовый…
Правда, третий – редчайший случай —
Был засушен в гербарий истории…
Остальные сгребаются в кучи…
И сжигаются… в крематориях…
Сколько их – отлетевших бесславно?..
Унесенных осенним ветром?!..
Я еще черенком ослабленным
Кое-как цепляюсь за ветку…
Я еще держусь – желто-красный!..
Я смотрю на детей… – О, Боже!..
До чего же они прекрасны!..
До чего же на нас похожи!..
Здравствуй, детство мое лучистое!..
Голоштанное!.. босоногое!..
Подождите!.. Не жгите листья!..
Пусть еще полежат… хоть немного.
Николаю Туроверову, Арсению Несмелому, Ивану Савину и другим – гораздо менее известным, а то и не известным вовсе поэтам-белогвардейцам посвящается.
Не отход, а исход! Бредем на восток,
Ноги, стертые в кровь, волоча.
Половина пути – по колено песок,
Половина пути – солончак.
От колодца к колодцу – палящий зной:
Вот уж месяц, как нет дождей…
Были б кони!.. но – нет!.. Кони пали давно.
Люди все же сильней лошадей.
Прошлой ночью сбежали проводники
(Вот и верь сволочам-басмачам!..),
А на пятках – какого-то Фрунзе полки…
Облепили, как саранча.
Налетают, под вечер… внезапно… вдруг…
Не давая остыть ногам.
Хорошо, что есть ты, мой проверенный друг —
Револьвер системы «Наган»!
Три часа назад был последний бой.
Ты был скор!.. – и упал с коня,
Рядом с тем, кто меня заслонил собой,
Тот, который стрелял в меня.
Вот – лежат они… рядом… щека к щеке —
Враг приник, в смертный миг, к врагу…
Пятна крови на белом солончаке,
Словно гроздья рябины в снегу.
Мы черствы: по погибшим уже не скорбим —
Нынче впору скорбеть по живым.
Что нас ждет впереди?.. Синьцзян и Харбин?..
«Новой жизни» поспешные швы?..
Перспектива черна, как монаший клобук:
Вместо дома – чужая земля,
Вместо белых берез – арча и бамбук,
Вместо ржи на полях – гаолян…
Не за это дрались мы, Россию любя!
Так на скрипке рвется струна…
Ты прости, что пришлось нам оставить тебя,
Изнасилованная страна!..
Что тебя – нашу Мать, Жену и Сестру —
Мы омыли кровавым дождем!..
Уходить, чтоб вернуться – порочный круг!
Ты не верь! – мы уже не придем.
Будут, медленной болью, тянуться года
Над какой-нибудь Желтой рекой,
И не будет покоя нам никогда,
Разве только – Вечный покой.
Кто там врет, что мы жизнь прожили не зря?!
Чем дышать прикажете мне,
Если больше ни Бога нет, ни царя?..
Если даже Отечества нет?!..
Если попрано все!.. и в моей стране
Правит бал торжествующий хам!..
Чем прикажете жить, если места в ней
Нет ни мне, ни моим стихам?!
Если сердце мое – как гноящийся струп,
А душа – больна и нага!
Ты теперь – мой последний… единственный друг —
Револьвер системы «Наган».
Мне вручили тебя в девяносто восьмом.
В день присяги. И с этого дня,
Двадцать, с лишним, лет, ты, товарищ мой,
Сотни раз выручал меня.
Я давно поборол и сомненья, и страх
Перед самым последним грехом.
Я пишу эти строки в свете костра
Из моих остальных стихов.
Напишу их стволом на песке – и все!
Их никто не прочтет? – так что ж!..
Пусть их ветер к утру по степи разнесет,
Или смоет нахлынувший дождь.
А когда свой последний катрен допишу —
Вытру ствол… крутану барабан…
И поставить в нем точку тебя попрошу,
Револьвер системы «Наган».
Я не люблю скоморошества
И пустословия праздного —
Дутых историй, умело
Яркими красками крашенных.
Сказок на свете множество.
Сказки бывают разными.
Я расскажу черно-белую —
Страшную:
«Небо беззвездно-черное
Тучами занавешено.
Воет метель февральская,
С редкими промежутками.
Вечно бродить обреченная
Страшная Снежная Женщина —
Грозная и прекрасная,
Жуткая —
Мрачно кружит по Японии
В белом метельном облаке,
Входит в рыбачьи хижины,
Входит в дома богатые…
Грозная и спокойная:
Холод в бесстрастном облике,
Взгляд – на весь мир обиженной
Статуи.
Сила её сокрушительна:
Ни при случайной встрече вам,
Ни за засовами прочными
Не уберечься от демона.
Жизнь или смерть – решит она
(И не дано вам третьего!) —
Хищница полуночная…
Где она
Рыщет ночами холодными,
С ликом, белее извести?
Может, стократно размножена,
Всюду за нами охотится?
Где она, вечно голодная?
Может, она поблизости?
Этого знать мы не можем, но…
Хочется.
Из темноты базальтовой
Слышится вьюги пение…
По потолку расползаются
Тонкие белые линии…
Словно водою залитый,
Гаснет огонь, с шипением…
Стены и пол покрываются
Инеем…
Думаете, вам блазнится?..
Дальше, мол, груз своих бед нести?..
Нет! Ваша смерть приближается —
Грозно… не зная усталости…
И для нее нет разницы
Между богатством и бедностью,
Юностью и уважаемой
Старостью.
С ней невозможно справиться.
Вы беззащитны – помните!
Раз уж судьбой так назначено —
Сопротивляться не нужно вам.
Миг – и она появится
Из ниоткуда в комнате —
Белая… полупрозрачная…
Вьюжная…
Пассами рук леденящими
Вас превратит в изваяния —
Снулые… безответные…
Новые жертвы выберет
И, наклонившись над спящими,
Чтобы забрать их дыхание,
Лица их бледностью смертною
Выбелит…»
Это простая история
Тысячелетней давности,
Но сохраненная в вечности —
Сказка о странной нежити —
О Юки-онна, которая
Видно устала от данности,
Вдруг захотев человеческой
Нежности.
Я рассказал бы в подробностях,
Будь я поэтом лирическим,
Как она, без разрешения
Древних богов Японии,
К людям, с опаской и робостью,
Вышла в людском обличии…
Как предрекали лишения
Они[4] ей…
Как, поборов искусственность
Собственного поведения
И позабыв о скитаниях,
Женщиной стала обычною…
Как научилась чувствовать…
Как к ней пришли сновидения…
Как появились желания
Личные…
Как познавала трепетно
Наши людские истины…
Как, не увидев в ней прежнюю,
Люди смогли понимать её…
Как свое счастье встретила…
Как полюбила искренне,
Стала женой и нежною
Матерью…
Стал бы рассказ мой обещанный
Приторной сентиментальностью —
Годной в любом издательстве
Пошленькой розовой повестью.
Только столкнулась женщина
С нашей людской ментальностью —
Жадностью, злобой, предательством,
Похотью.
И, не стерпев унижения,
Вспомнив былое величие,
Опыт убийства вспомнила
(Видно, он выгорел в ней не весь),
И появилась – для мщения —
В прежнем своем обличии.
Только жестокость дополнила
Ненависть!
К тем, кто нас «кормит» эрзацами…
К тем, кто обогащается,
Строя на наших несчастиях
Личное благополучие…
Вместе с другими мерзавцами,
С легкостью расправляется
В подлом обмане участвуя,
С лучшими…
К наглой «элите топовой»
В князи из грязи вышедшей…
Я бы хотел, чтоб вы поняли:
В черной работе – честная,
Нежить, как прежде, топает
В грязи эпохи нынешней,
Только сегодня в Японии
Тесно ей.
Сопками сахалинскими,
Льдами пролива Татарского,
Тропами дальневосточными
К нам она приближается
Через просторы сибирские,
Через отроги уральские…
Вряд ли она над порочными
Сжалится!
Бойтесь ночами холодными
Те, кто других обидели!
Те, чье существование
Подлою ложью опутано!
Нынче её – голодную —
Уж на Рублевке видели…
Бойтесь её дыхания!
Тут она!
Вот, казалось, должно быть мне «до лампочки» это,
Но, однако, достали!.. Три недели подряд…
Ежедневно… я утром открываю газету —
Снова «лишние люди» в заголовках пестрят.
Телевизор включаю – депутат сытомордый
В многодневном ток-шоу (сто бы лет не глядел!)
Рассуждает с апломбом, убежденно и гордо,
О засилии жутком этих «лишних людей».
Господа – Добролюбов, Чернышевский, Белинский!..
Риторический Герцен и ехидный Щедрин!
Это вы умудрились – совершенно по-свински —
Этот термин попсовый нам в сознанье внедрить!
Я скажу от души вам – может, резко и грубо…
Может, даже чрезмерно откровенно и зло:
Вы меня извините, господин Добролюбов, —
Ваши «лишние люди» – это просто фуфло!
Индивиды-дворяне – в злой тоске от бессилья:
«Ах! – эпохой не понят!»… «Ах! – отстал от нее!»… —
По сегодняшним меркам, просто с жиру бесились,
Притворяясь, что ищут назначенье свое.
Их бы в нашу эпоху! В наш отстойник столичный! —
Покопаться сегодня в нашем русском г…не!
Здесь становится лишней не отдельная личность —
Поколения «лишних» вымирают в стране.
Это ж страшно подумать, вспомнив школьный их список,
Кем бы стали… бедняги… угодив в нашу жизнь?
Как бы жил здесь Онегин? – Да, наверное, спился б.
Что бы делал Обломов? – Да слинял бы в бомжи.
Как бы гордый Печорин на привычном Кавказе
Подставлялся под пули, с дедовщиной смирясь?..
Правда, Чацкий… вот тот бы приспособился сразу
И, витийствуя в Думе, власть бы «втаптывал в грязь».
Это нас – тех, кто верил беззаветно и слепо —
Поджидал на трибунах злобный топот и свист.
Нынче совесть – всего лишь глупый вздор и нелепость,
Ну, а честность – как хвостик – лишь смешной атавизм.
Это нам – для себя-то – нужно было немного:
Право думать свободно и свободно творить.
Это мы – недоумки – проложили дорогу
Тем, кто, нас отодвинув, выдал лозунг: «Бери!».
Но сегодня есть выбор. Он для каждого – личный.
С кем пойдешь ты и дальше – в нашу мрачную жуть?
Я себя причисляю к поколению «лишних».
И, конечно, я этим бесконечно горжусь!
Старею… и ходить уже тяжеловато…
Ну, что за глупость – жизнь! И грустно, и смешно.
Вот, скажем, я – барон, пожизненный сенатор,
Мэр Сульца, кавалер французских орденов,
Почетный гражданин Эльзаса и Парижа,
Честнейший человек, прославленный в боях…
А в русском далеке меня зовут бесстыжим
Убийцей… подлецом… Да!.. облик мой двояк.
«Беспутный бонвиван, авантюрист, повеса,
Любимец зрелых дам, смазливый негодяй,
Жуир, бисексуал, ценитель политеса…
И тут же – карьерист, сквалыга, скупердяй…».
Ах, как легко быть тем, кого хотят в нас видеть!
Подыгрывать, смеясь, безнравственной толпе
И презирать – в душе… и даже ненавидеть…
Но – соответствовать, стараясь быть… тупей!
Вы думаете, я пришёл с душой открытой
В Россию, чтобы в ней решать свои дела?
Вы думаете, встреча двух иезуитов
В германском городке случайною была?
Да! Я – иезуит. И даже – коадъютор:
Я принят в Орден был уже в семнадцать лет.
И это Орден нам определил маршруты
И точный пункт назвал для встречи tete a tete.
Я – якобы больной (несчастный, но красивый)
И будущий «mon père» (родному не чета!)…
Вы думаете, мне нужна была Россия?
Вы думаете, я всю жизнь о ней мечтал?
Но… делать нечего. Мы – в северной столице.
А там – «Cherchez la femme!» – помог прекрасный пол,
И я представлен был самой императрице…
И вмиг зачислен был в её гвардейский полк,
Который, à propos, был развращён… повально:
Любой, в кого ни ткни – распутный содомит…
И мнимая моя, pardon, бисексуальность
Была, как пропуск к ним, – не греет, но дымит.
Я – в свите… на балах… флиртую, без опаски,
В гвардейские цвета, как шлюха, разодет…
Легко получен был, в те дни, Престолом папским
В России – при дворе! – удобный резидент.
«Mon diplomate-papa» был выдан мне «в аренду»
Для помощи, как связь, надёжная всегда.
Всё остальное – вздор!.. красивая легенда
Для умилённых душ сентиментальных дам:
«Красавец-инсургент, преследуемый властью,
Бежавший, чтоб спастись, в российские снега,
И благородный друг, в судьбе его участье
Принявший, как отец»… Пошлейший балаган!
Мой скромный тайный труд потомки не оценят:
Им не ясны мои падения и взлёт.
Я – лишь звено в цепи, кующейся для цели,
К которой Орден наш столетия идёт.
Какие там любовь и страсть – вблизи от трона —
К родившей трех детей красавице пустой!..
Вы думаете, мне нужна была матрона,
Беременная вновь, на месяце шестом?
К чему бы мне молва?.. и ярость рогоносца?
Но ясен был приказ, а это – не пустяк!
И я прикрыл собой интрижку венценосца,
Скандалом скрыв скандал – внебрачное дитя.
Интриги… вызов… брак… – всё это изменить бы!..
Кричали, что я трус… хотя, не в этом суть.
Вы думаете, мне нужна была женитьба,
Чтоб с глупой клушей жить в своём именье Сульц?
Но я – иезуит, и права не имею
Опасности – любой! – свою подвергнуть жизнь
Без разрешенья тех, кто рангом покрупнее,
Поскольку жизнь моя не мне принадлежит.
Но уж когда вконец зарвавшимся штафиркой
Был нагло оскорблён приемный мой отец,
Я право получил в штафирке сделать дырку,
Ему, как дворянин, ответив, наконец.
Иезуит иметь стальные должен нервы
И должен сделать всё, чтобы остаться жить.
А раз уж должен жить – стрелять обязан первым.
Спокойно. На ходу нахала уложив.
Пройти пяток шагов – не так уж это много.
И в несколько секунд конфликт был разрешен.
Я не хотел убить: стрелял не в грудь, а в ногу.
Проклятая судьба!.. он слишком быстро шёл.
Я понимал, куда ревнивец будет метить —
Он целился в меня, на грязный снег упав —
И, ощущая взгляд, дуэльным пистолетом
Я прикрывал не грудь, я прикрывал свой пах.
Он – неплохой стрелок. Меня он ранил. В руку.
И недоволен был. Но, честно говоря,
Я думаю – с лицом, скривившимся от муки,
Он не в меня стрелял: он целился в царя.
И что же? Мне теперь раскаиваться в этом?
Подумаешь – поэт! Да что мне до того?!
Достаточно вполне, что я свою карету
Данзасу предложил, чтоб увезти его.
Конечно же, арест с дознанием – не праздник:
Дуэли со времён Петра запрещены, —
Но вам не странно ли, что вместо смертной казни,
Я был освобождён и выслан из страны?
Уехал д’Аршиак, меняя службы место,
А секундант Данзас – бесхитростный сапог —
Спокойно отсидев два месяца ареста,
Без наказания в родной вернулся полк.
Забавные судьба отмачивает шутки!
Я знаю, что меня в России не простят:
История всегда юлит, как проститутка,
И пишут её так, как выгодно властям.
Давайте, господа, представим, для примера,
Оставив в стороне всю эту канитель,
Как развернулась бы тогда моя карьера,
Не состоись в тот день злосчастная дуэль?
Обременён семьёй, в безденежье и грусти,
Мечтая обрести заслуженный покой,
В каком-нибудь глухом российском захолустье
Командовал бы я задрипанным полком.
А здесь – во Франции – мне все кричали: «Браво!», —
Я, как двойной агент, политик, дипломат,
Работая на две великие державы,
Помог им, в трудный миг, их дружбу не сломать.
Я был полезен им в большой игре без правил.
И нужен был всегда! – я честно говорю.
Ведь именно меня Луи-Филипп направил
Посредником в Потсдам к российскому царю.
И я был принят им. И выслушан… с вниманьем.
И мой визит весьма достойно протекал.
Я убедил его. И выполнил заданье.
И был доволен мной далекий Ватикан.
И Орден, как всегда, следил за мной исправно
И направлял меня уверенной рукой,
Я тружеником был, и лишь совсем недавно,
Как некогда «mon père», отправлен на покой.
Нет!.. вы в моей душе сомнений не найдёте —
Прекрасную судьбу мне случай подарил,
И я живу теперь в достатке и почёте…
А, впрочем, я уже об этом говорил.
Вот видите – забыл. И, значит, – заболтался:
С годами, mille pardon, мы многословны… все.
А Пушкин… Пушкин – что ж… Он где-то там остался.
У речки. На снегу. Невидимый совсем.
Хотя, вот, дочь моя, в дурные книжки глядя,
«Прозрела», и теперь его боготворит,
И, чуть ли не молясь на «дорогого дядю»,
Уже который год со мной не говорит.
Её разубеждать – бессмысленно и скучно.
Как говорил в стихах мой незабвенный враг?
«Хвалу и клевету приемли равнодушно
И не оспоривай…»? Ну, что ж: да будет так!
Воздух густ и горяч, словно плавят в котлах карамель.
Громко бьется в стекло залетевший откуда-то шмель.
Он натужно жужжит. И следит за борьбою шмеля
Пара серых, как пепел, измученных глаз Шамиля.
«…Летний зной – а такого не помнят в Калуге сто лет —
Даже ночью вонзается в горло, как острый стилет,
И, с рассветом, бросает сознание в черный провал —
В полусон-полуявь:…отступление… бой… перевал…
Горстка верных мюридов… измена наибов… огни… —
Имамат, как старик, доживает последние дни…
– Разбудите меня!.. Пусть закончится этот кошмар!..
Этот сон!.. – Но черна от холодного пота кошма,
На которой имаму гораздо пристойнее спать,
Чем на мягкой перине, ложась, как неверный, в кровать.
– Просыпайся, имам!.. Эти черные мысли гони!.. —
Но и утром – в глазах – окруженный врагами Гуниб,
И сидящий на камне насмешливый русский сардар…
Я – как шмель – в западне, нанести не способный удар…
Я сдаюсь… я унижен… мне стыдно своей седины!..
Враг мой рад окончанию тридцатилетней войны.
Он берет мою саблю… командует: «На караул!»… —
И мюриды – с оружием! – могут покинуть аул.
Может, эту «почетную» сдачу вменят мне в вину,
И потомки мюридов за «трусость» меня проклянут —
Только не было в сердце имама такого греха:
Не всегда идентичны слова «газават» и «джихад».
Это просто – погибнуть шахидом, в смертельном огне.
Быть политиком – мудрым и хитрым – гораздо трудней.
Христианство с исламом нельзя до конца примирить.
Я – как прежде – суровый имам, я – как прежде – мюрид.
Я спасал свой народ! Я хотел сохранить имамат!
Был мой сын аманатом, теперь я и сам – аманат.
Десять лет я вдали от прохладных кавказских вершин…
Белый царь не дает разрешения хадж совершить…
– Поднимайся, имам!.. Ты – старик… твои дни сочтены…
Мусульманин не должен рассказывать черные сны!
Мусульманину должно с рассветом вставать на намаз!..».
Не кричит муэдзин… нет мечети… Калуга нема…
Бьется шмель о стекло… и следит за борьбою шмеля
Пара серых, как пепел, измученных глаз Шамиля.
Моим аргентинским друзьям и коллегам – Веронике Санчес и Раулю Косме Эстевесу, убитым, в числе других противников режима Рейнальдо Биньоне, в мае 1979 года на поле поло-клуба "Коронел Суаррес".
Полночь. Поле для игры в поло.
Лёжа навзничь, разбросав руки,
Ты вдыхаешь тишину, Косме.
Воздух – горькая полынь с перцем.
Не бывает тишина «полной» —
Тишина всегда полна звуков:
Даже если попадешь в космос —
Будешь слышать гулкий стук сердца.
Принесет, прошелестев, ветер
Запах скошенной травы прелой,
Да в конюшне, что в густой роще,
Беспокойная заржет лошадь.
Прошуршит в траве змея где-то,
Заведет сверчок свои трели… —
Тишина звенит в ушах громче,
Чем ревущая толпой площадь.
В черном небе – над тобой, Косме —
Безмятежность и покой… трезвость.
Волопас повел гулять свору,
Добродушных звездных псов гончих.
Вероника расплела косы,
Чтобы волосы опять срезать:
Птолемей вернется к ней… скоро…
Это твой последний день кончен.
Здесь – внизу – травили вас псами
После сыгранного днем матча.
Сняв мундиры – веселы, ражи —
Для потехи, натянув стринги,
Добивали тех, кто жив, сами
Перепившиеся, в хлам, «мачо»,
И насиловали жен ваших,
И машинкой для овец стригли.
Ах, как весело скакать голым,
По живым мячам лупя клюшкой!
А потом надеть мундир важно
И отбыть к своей семье – в город…
Слушай, Косме, тишины голос
(Скоро будут говорить пушки),
И вбирай в себя спиной влажной
Остывающей земли холод.
Этот холод, пополам с болью,
В небе звездные зажег свечи.
Неотпетую твою душу
Не услышат в городском шуме.
Ты не свидишься с женой больше —
Вероника будет ждать вечно.
Слушай, Косме, тишину!.. Слушай!
Ты еще не до конца умер.
«…Так давно это было, что черные вороны даже
Сколько ни вспоминали – не вспомнили, в точности, дату…»
Как давно это было! – почти невозможно представить…
Отложив «на потом» всю сегодняшнюю дребедень,
Я, из старости в юность минувшие годы листая,
Вспоминаю свой первый – счастливейший – творческий день.
Ленинград… Тишина в переполненном зрительном зале…
(Впрочем… «зал» – это громко… – всего лишь, холодный подвал)…
Мы играли Камю… Ах, как мы вдохновенно играли!..
Зритель плакал, смеялся, сочувствовал, негодовал…
И неважно нам было, что вместо портала и рампы
Между «залом» и «сценой» протянут был шнур бельевой…
Что светили нам в лица лишь две самодельные лампы,
И что зрители стулья, в тот день, приносили с собой… —
Ведь под Брубека с Монком, ревущих из магнитофона —
Под джазменов, в которых мы были тогда влюблены,
Да под собственный скрежет и лязг шумовых какофоний,
Мы творили Искусство!.. на фоне кирпичной стены.
И не важно, что не было «звезд» в нашем братстве студийном —
Каждый мог засиять, как начищенный медный пятак!
Потому что, в тот день, мы и зрители были едины,
Создавая, как радостный праздник, наш общий спектакль!
В нем был бунт!.. был протест, прорывающийся сквозь завесу;
Он был неосязаем… невнятен… незрим… невесом…
Мы играли Камю!.. и его запрещенная пьеса
Заставляла, в тот день, наши души звучать в унисон.
И на «сцене»… из ночи… рассветное солнце вставало!..
И мы жили на ней!.. ненавидя… страдая… любя…
И метался Калигула в тесном пространстве подвала,
Разрушая!.. вконец опостылевший мир… и себя!..
И кордон добровольцев – а их было множество, к счастью —
Плотной группой стоял у подъезда, мешая жильцам,
И в подвал не пускал представителей власти мордастых,
Чтобы дать нам возможность спектакль доиграть до конца.
Вот уж скоро полвека со дня этой нашей премьеры.
Сколько было потом их – за длинную-длинную жизнь!.. —
Поражений… побед… компромиссов… халтуры, к примеру…
Признаюсь, очень трудно по полочкам всё разложить.
Меркантильность и пошлость растут и растут, год от года.
Жизнь, как прежде, груба. А актерская гордость – слаба…
Я сегодня тоскую по тем «временам несвободы»,
Когда «Творчество» было синонимом слова «Борьба».