Глава V. О веселье и смерти, которые порой приходят одновременно, но выбирают разные дома

В день перед январскими календами (28 декабря) 791 года на Рим обрушилась жестокая зимняя буря. С утра до вечера холодный проливной дождь хлестал по каменным плитам мостовых. На опустевших улицах огромного города, где раньше обычного погрузились во мрак все дома, все дворцы и лачуги с их плотно закрытыми ставнями на окнах, не было слышно ничего, кроме несмолкающего шума падающей воды и жалобного, словно оплакивавшего кого-то, завывания ветра, гулявшего в безлюдных переулках и зияющих отверстиях портиков.

Редкий прохожий осмеливался нарушить своими шагами этот протяжный, монотонный гул разбушевавшейся стихии: в такую неуютную пору горожане, затворившиеся кто в роскошных особняках, кто в убогих бедняцких каморках, предпочитали без крайней нужды не покидать жилья, укрывавшего их как от суровой непогоды, так и от многих других неприятностей.

В палатинском доме Августа Клавдий Друз приказал слугам запереть входные двери и всю ночь поддерживать огонь в печах, обогревавших комнаты хозяев. Поступая по сложной системе труб, горячий воздух от этих печей, расположенных в подвале, отапливал и жилые помещения, и роскошную библиотеку, озаренную сиянием двух ярких светильников, горевших на столах Клавдия и Полибия.

Закутавшись в тогу на меховой подкладке, Клавдий удобно устроился за письменным столом и не спеша перелистывал какую-то книгу.

Справа на его рабочем месте находились золотая чернильница, стило для письма, восковые дощечки и аккуратная стопка тончайших листков папируса, которые вплоть до описываемого времени назывались «августовскими», а несколько лет спустя получили наименование «клавдиевы», в честь самого Клавдия Друза, придумавшего новый способ их изготовления.

С левой стороны стол был завален множеством раскрытых книг. Кипы книг громоздились и на скамейке возле кресла, на котором сидел брат Германика, и на ковре, покрывавшем богатый мозаичный пол.

Вдоль стен тянулись большие книжные шкафы, вмещавшие свыше трех тысяч томов литературы по различным отраслям знаний. Среди их кожаных корешков тут и там темнели пустые, указывавшие на изначальное положение книг, окружавших неподвижную фигуру историка этрусков.

В дальнем углу библиотеки, рядом с двумя окнами, из которых днем можно было увидеть храм Аполлона Палатинского, горбился над своим столом вольноотпущенник Полибий, библиотекарь Клавдия и помощник в его ученых занятиях.

Грек Полибий в юности был рабом Августа, державшего его при своей огромной библиотеке. Занятый многочисленными переводами и перепиской различных латинских и греческих рукописей, молодой раб целые дни находился среди книг императора, где, в свою очередь, бóльшую часть времени проводил Клавдий, предпочитавший нетленную мудрость прошедших веков всем преходящим увеселениям римлян и увлечениям двора, за что заслужил немало ехидных замечаний от Ливии, Августа, Друза, Тиберия и от всей придворной знати.

Вот в этой самой библиотеке и зародилась, а потом окрепла дружба молчаливого раба и всеми презираемого патриция, побудившая последнего выбрать подходящее время и, почти не надеясь на успех, обратиться к Августу с просьбой подарить ему молодого ученого раба. На счастье обоих, Октавиан, редко пребывавший в добром расположении духа, согласился выполнить эту просьбу в своем посмертном завещании. Жить ему оставалось к тому времени недолго, и вскоре Полибий стал вольноотпущенником и добровольным помощником в литературных штудиях Клавдия.

Бывшему рабу исполнилось сорок шесть лет. Фигура его заметно обрюзгла, редкие белокурые волосы, обрамлявшие худое веснушчатое лицо с голубыми глазами, которые он часто щурил, уже имели розоватый, старческий оттенок.

Помимо работы, выполняемой им по указанию хозяина, он занимался переводом на греческий язык «Энеиды» Вергилия и доводил до совершенства латинский вариант гомеровой «Илиады».

Клавдий и Полибий молча трудились над своими книгами: один заканчивал восемнадцатый том «Истории этрусков», другой заново переводил третью книгу «Илиады».

Неожиданно монотонный шум дождя, доносившийся с улицы, был нарушен шелестом женской одежды. Полибий первый поднял голову и, увидев вошедшую Мессалину, встал, чтобы с присущей ему почтительностью приветствовать ее:

– Сальве, моя уважаемая синьора и госпожа.

Прежде чем она успела ответить, Клавдий бросил стило в чернильницу и, потирая руки, воскликнул с видом человека довольного собой:

– Сальве, Мессалина! Уже наступило время ужина?

– Сальве, Полибий, – сказала женщина, – сальве, Клавдий, скоро ужин будет готов. Я пришла поговорить с тобой.

– Пришла поговорить. Вечно ты находишь темы для разговора, когда пора садиться за стол!

– А ты вечно занят историей своих этрусков и забываешь, что тебя окружают живые люди!

В голосе Мессалины прозвучал горький упрек мужу.

Полибий вышел из-за стола и, решив оставить супругов наедине, вежливо произнес:

– С вашего позволения, пойду выпью чашку меда.

– Полибий, ты можешь не уходить, – поспешил сказать Клавдий, в последнее время избегавший встречаться с женой без свидетелей, – я настолько привык считать тебя членом нашей семьи, что, думаю, ты не помешаешь небольшой домашней беседе.

Такое мнение, видимо, не разделяли ни нахмурившаяся Мессалина, ни Полибий, который, продолжая пятиться к двери, любезно улыбнулся и проговорил:

– Благодарю, уважаемый Клавдий, но мне нужно идти. До встречи, почтенная Мессалина.

Либерт вышел. За его спиной сомкнулся полог, прикрывавший выход из библиотеки, а чуть позже послышался щелчок затворяемой двери.

Воцарилась тишина. Минуту спустя Мессалина неожиданно быстро подошла к Клавдию, ногой отшвырнув в сторону одну из книг, лежавших у нее на пути. Резко взмахнув изящной рукой, она обрушила на пол тома, которые громоздились на скамье возле ее мужа.

– Даже здесь нет места для твоей жены! Твое сердце занято одними книгами! – крикнула она.

Испуганно посмотрев на разбросанные книги, Клавдий произнес с наигранным удивлением:

– Что случилось? Почему тебя так раздражают мои книги? – Он недоумевающе пожал плечами и, возведя глаза к потолку, точно призывал богов стать свидетелями незаслуженных упреков, смущенно пробормотал: – Ну что я такого сделал, что?

Однако жена не дала завершить этот вопрос. Резко перебив супруга, она громко отчеканила:

– Ты делаешь все, что не должен делать, и не делаешь ровным счетом ничего из того, что нужно!

Клавдий обхватил голову руками, словно защищаясь от града, который вот-вот должен был посыпаться на него, и протянул со стоном:

– Поговорим об этом потом, моя дорогая.

– Потом будет поздно! Тебе нужно очнуться сейчас, сию минуту!

– Да я сплю всего по шесть часов в сутки, – попробовал отшутиться новоявленный консул, все еще надеявшийся избежать неприятного разговора.

Но его слова только подлили масла в огонь.

– Ах вот как! Твоего ничтожного ума не хватает даже на то, чтобы понять простые вещи. Глупец! – скривив рот, презрительно и зло процедила Мессалина.

Клавдий ничего не ответил.

– Через три дня заканчивается твое консульство, – немного успокоившись, продолжала его супруга. – Благосклонность Гая Цезаря, которой мы пользовались первое время, тает с каждым часом. Через три дня ты ее вовсе потеряешь. Ты, который мог столького добиться! Ты, который мог стать императором!

– Тсс! – испуганно прошептал Клавдий, отчаянно замахав руками, словно хотел развеять отзвуки этих слов. Чуть погодя, он тихо добавил: – Что ж, может быть, ты и права. Пусть так. Но недаром все эти книги, – он обвел рукой вокруг себя, – приводят тысячи примеров той страшной участи, которая постигает всякого, кто даже не желает, а всего лишь подозревается в желании стяжать высшие почести. О! Боги знают, чего мне стоит казаться глупцом.

Мессалина горько вздохнула.

– Да, казаться глупцом, – продолжил Клавдий, воодушевленный молчаливым согласием жены, – и в течение двадцати трех лет стараться не привлечь к себе внимания Тиберия, избегать его ужасной ревности и подозрительности; как Брут, я должен был прикидываться юродивым, чтобы выжить; и вот сейчас, когда возвращаются кровавые времена преследований и доносов, именно сейчас ты хочешь, чтобы я так безрассудно навлек на себя мрачную тень подозрения! Да, я хочу спать спокойно, а не участвовать в сенатских распрях. Мне нужно заниматься моими книгами. Да, мне нужно, чтобы меня считали глупцом. Да, я боюсь зависти и ревности, крови и яда. Что поделаешь, таким я родился! Но ты, моя любимая супруга, мать нашей обожаемой Октавии, как ты можешь упрекать своего верного мужа в том, что он не желает собственной смерти?

Клавдий говорил горячо, страстно, как человек, высказывающий то, что давно накипело у него. Мессалина слушала молча и только тогда, когда он остановился, чтобы перевести дух, попыталась снова завладеть нитью разговора.

– Глупости все это, глупости.

Но муж, с неожиданным для него упорством прервав ее, заговорил быстрым, жарким шепотом:

– Глупости? Глупости, по-твоему? Неужели ты не видишь, что мой племянник Гай уже давно не носит той маски, которую на Капри ему одолжил старый притворщик Тиберий, научивший его скрывать свое истинное лицо? Неужели ты не замечаешь всей его кровавой жестокости, всего бесстыдного распутства, которому он предается в компании актеров, пьяниц, сводников и подхалимов? Неужели ты не знаешь, что случилось с Марком Юнием Силаном? В чем заключалась его вина? Может быть, Юния Клавдилла, его дочь, которая была замужем за Гаем и умерла вскоре после свадьбы, рассказала отцу о каких-то тайных пороках своего мужа? А может, сам Силан, связанный с Гаем семейными отношениями, понял его порочную душу и, потеряв дочь, не удержался от горьких упреков в адрес будущего императора? Вероятно. Но в чем обвинили Силана? Этого человека высоких достоинств, благородного римлянина, всегда честно высказывавшего свое мнение сенату, – в каком преступлении его уличили? Ему предъявили ложное обвинение в покушении на высшую власть и, подкупив свидетелей, обрекли на такое бесчестье, что он предпочел вскрыть вены и умереть! А в чем провинился Юлий Грек, почтенный сенатор, уважаемый как за величие души, так и за выдающуюся ученость? В том, что он отказался участвовать в преследовании невиновного Силана! Та самая твердость духа, которая не должна была вызвать ничего, кроме одобрения и почета, стоила ему жизни! А разве к нам не переменился Гай Цезарь? Да, в первые месяцы он приглашал нас на обеды, где я так усердно старался заслужить его малоуважительную благосклонность. Но и это прошло! Тогда он смеялся за моей спиной, но все же был добр ко мне. Он пожелал сделать меня консулом! С тобой он был так нежен и ласков, что это даже возбудило ревность Эннии Невии, посчитавшей тебя любовницей Цезаря. Но теперь ему нет до нас никакого дела! Я даже не знаю, получу ли ежегодную выплату в два миллиона сестерциев, которую он мне назначил, и я боюсь новых зловещих признаков немилости.

– Вот именно! Вот именно, – вполголоса заговорила Мессалина, жестом прерывая речь мужа, – он пренебрегает нами, он забывает, кто ты и какие у тебя права! Он теряет народную любовь и приобретает славу кровожадного, отвратительного, порочного тирана. Вскоре былые симпатии сменятся безразличием. А на его место придут презрение и ненависть. И вот тогда сенат, горожане, весь Рим – все будут искать избавителя, способного спасти их от власти деспота. Но на кого смогут обратить свои взоры и надежды римляне? Если они к этому времени успеют узнать тебя, оценить высокие достоинства твоего имени и понять, что ты остался единственным наследником дома Юлия, то ты заслужишь все наивысшие почести, которые тебе суждены по праву твоего рождения и крови. А если тебя не будут видеть, не будут знать о твоем существовании, кто тогда вспомнит о тебе? Гай Цезарь не сможет жить долго, потому что его здоровье, подорванное невоздержанным образом жизни, так же слабо, как и его душа, склонная более всего к порокам и растлению. Это значит, что либо он умрет от болезней, либо его погубят собственные преступления. Что тогда?

Слушая жену, Клавдий все время делал ей знаки не повышать голоса, а когда она задала свой последний вопрос, испуганно прошептал:

– О Зевс! Зачем ты мне твердишь все это?

– Во имя Немезиды! – воскликнула Мессалина, схватив руку мужа и с силой сжав ее. – Что за супруг мне достался! Не мужчина, а мальчик, вечно дрожащий перед розгами воспитателя! Ты, верно, не знаешь, что фортуна выбирает храбрейших и всегда становится на их сторону! Ну хорошо, от тебя не требуется смелости!.. Я не прошу тебя устраивать заговор. От тебя нужно только, чтобы ты не сидел дома, жирея от безделья; чтобы ты с достоинством исполнял свой общественный долг, чтобы чаще посещал зрелища и представления, чтобы несколько раз выступил в сенате, как ты умеешь это делать, чтобы всего лишь был на виду, принимал клиентов и щедро угощал их, чтобы наконец разослал во все библиотеки свою «Историю этрусков». Об остальном позаботится твоя жена, у которой в груди, кажется, стучит более мужественное сердце, чем твое.

– О Зевс! Зевс! – шептал Клавдий, запустив обе руки в шевелюру и тряся головой. – Даже одного из этих требований достаточно, чтобы моя голова слетела с плеч под топором ликтора!

– Ты думаешь, что моей голове ничего не грозит? Неужели ты не понимаешь, что в случае неудачи гнев Калигулы падет и на меня?

– Иногда мне кажется, что твоя голова значит для тебя не так много, как все остальное, – с примирительной улыбкой вставил слово Клавдий. – Мне же хватает и того, что находится у меня на плечах.

– Верховные боги! – вырвалось у Мессалины, разгоряченной спором. – Если мне остается только такая беспросветная жизнь, то лучше умереть за любую возможность изменить ее!

– Опомнись, дорогая, не давай волю чувствам! Одно дело сказать, другое – осуществить. У меня нет тщеславия, нет гордыни, нет желания собственной смерти. Я доволен жизнью! Чего нам не хватает? Мне хорошо жить на этом свете!

– Да ты просто трус! Пугливая овца! Простофиля! – с досадой воскликнула Мессалина и, не в силах сдержать гнева, резко поднялась с места.

Клавдий тоже вскочил на ноги и, бросившись к жене, попробовал успокоить ее лаской и нежными словами. В то же время он встревоженно оглядывался и умолял не повышать голоса.

– Будь добра, не кричи! Мессалина, дорогая моя! Все будет так, как ты хочешь. Послушай… Успокойся… Ты втолковываешь безрассудные идеи этому преторианскому трибуну, Децию Кальпурниану, который часто посещает наш дом. Ну возьми же себя в руки, любимая.

– Чего нам не хватает? – глухо переспросила Мессалина и вдруг резко обернулась к мужу: – Чего нам хватает! Да у нас нет ничего! И если бы не мои старания, мы бы вовсе не сводили концы с концами! Как бы ты прожил без меня на этом нищенском жаловании, которое тебе назначил Август и сохранил Тиберий? Я уже не говорю о том, что я, жена императорского родственника, вынуждена одеваться хуже всех римских матрон! И о том, что лишь благодаря мне ты заслужил благосклонность Гая Цезаря и удостоился ежегодного вознаграждения в два миллиона сестерциев! А кто помог тебе стать консулом? И кто, наконец, в течение трех лет, с тех пор как я стала твоей женой, постоянно унижается и выпрашивает у Павла Фабия Персика деньги для поддержания нашего скудного достатка?

– Ты права… ты права… это так, – покорно согласился Клавдий. – Ты замечательная супруга, умная женщина, прекрасная хозяйка дома, но мне не нужны излишества. Я могу довольствоваться малым.

– Вот как? – горько усмехнулась Мессалина. – Ты довольствуешься малым? Право, ты говоришь, как настоящий стоик, однако за столом тебе нужны самые изысканные блюда. Тебе нужны чаши с фалернским и лесбосским вином, ты выпиваешь по нескольку кубков отборного хиосского! Так-то ты довольствуешься малым? Нет, ты говоришь не как стоик, а как циник, потому что при этом ты позволяешь себе любую прихоть. Для одной кухни ты держишь шестерых рабов! Так-то ты проповедуешь умеренность и воздержание?! О боги, послушайте этого пифагорейца, который чуть не каждый день питается устрицами из Таранто, камбалой из Равенны, муреной с Сицилии, стабийскими дроздами, фазанами из Малой Азии, самосскими павлинами и всевозможными подливами и лакомствами, которые могли бы украсить стол в триклинии императора! А в это время твоя жена должна надевать старую, порванную тунику и идти гулять с Клавдией Антонией, твоей десятилетней дочерью от брака с Элией Петиной, которую ты оставил, чтобы жениться на мне! Да одно твое обжорство стоит нам миллион сестерциев в год! А на одежду мы тратим пять или шесть тысяч. Мы даже не можем содержать подходящих рабов! У нас, как у самых последних плебеев, всего одиннадцать слуг: две цирюльницы, одна рабыня для уборки, другая украшает дом, третья следит за одеждой и шесть рабов на кухне!

– Ты права. Это так. Но, когда ты злишься, моя Мессалина, я совсем теряю рассудок и не понимаю твоих слов. А Фабий Персик… не слишком ли много денег ты у него занимаешь? Чем мы расплатимся за четыре или пять миллионов сестерциев, которые он одолжил тебе?

– Ox, об этом не думай! Предоставь заботы мне, своей доброй жене, хозяйке этого дома. Я все устрою. Сейчас Фабий Персик ничего не требует. Он наш преданный друг, который больше тебя самого верит в нашу удачу. Деньги он надеется получить, – и тут Мессалина, понизив тон, наклонилась к уху Клавдия, – не раньше, чем ты станешь императором!

– О боги! Опомнись! Опомнись! – в ужасе прошептал Клавдий и, побледнев, закрыл ладонью рот своей жены. – Опомнись, Мессалина! Не произноси этого слова. Прошу тебя, не думай об этом… забудь!

Внезапно он затрясся всем телом и, умоляюще сложив руки, грузно повалился на колени перед Мессалиной.

Она довольно долго смотрела на него, словно изучала это дряблое, склонившееся перед ней тело. Затем, отчетливо выговаривая каждое слово, тихо сказала:

– Трусливый дурак! – Но, спохватившись, взяла его за руки и добавила: – О да, я думаю об этом, не перестану думать днем и ночью, всегда, до тех пор пока моя мечта не исполнится. О! – воскликнула она убежденно, – ведь ты тоже не можешь не думать об этом всесильном слове! Но произносить его я не буду. Не сомневайся, я не так глупа. – Мессалина помолчала еще немного, а потом спросила: – Ну, толстый сорокашестилетний ребенок, что же ты будешь делать?

– Все, что скажешь. Только не злись на меня.

– Пойдешь завтра в библиотеку Аполлона? Будешь читать горожанам «Историю этрусков»?

– Начиная с завтрашнего дня буду читать ее всем, кто пожелает услышать.

– Будешь каждые пятнадцать дней рассказывать людям о том, что ты узнал за тридцать лет, изучая право, историю и религию?

– Буду, но предупреждаю, что страх может помешать мне говорить. Ты же видишь, Мессалина.

– Будешь выступать перед людьми каждые пятнадцать дней?

– Да.

– Будешь ходить со мной на все представления и игры преторианцев в амфитеатре Кастро? И вести себя там, как подобает брату Германика, человеку, достойному высших почестей?

Клавдий снова задрожал.

– Нет, только не это! Нет, Мессалина!

– Нет? Нет?! – повысила тон его жена, делая вид, что ею вновь овладевает гнев, которого она уже не испытывала, потому что была уверена в победе. – Хорошо же! Я от тебя ухожу. Завтра я покидаю этот дом и возвращаюсь к Мессале, своему отцу. А потом… Почему бы мне не позволить себе кое-какие радости жизни? Я еще красива, привлекательна!

– О нет! Ради всех богов, нет! – пролепетал Клавдий. – Не оставляй меня… я не вынесу этого… я не смогу жить без тебя… без твоей красоты! Запах твоих волос так неотразимо действует на меня. Я люблю тебя больше всего на свете! Для тебя я сделаю все, пойду в амфитеатр Кастро.

– О, как я тебя люблю! Мы пойдем вместе, и ты будешь держать под руку свою Мессалину!

С этими словами она раскрыла объятия Клавдию. Он тут же поднялся с колен и принялся горячо целовать свою жену, называя ее самыми нежными и ласковыми словами.

Обнявшись, они стояли без движения несколько минут. Нежно склонясь к супруге, брат Германика просил ее не уходить сегодня в свои покои, а провести ночь в спальне мужа.

– Но разве не ты мой хозяин? Разве не ты мой повелитель? Разве не ты мой обожаемый… – И, коснувшись губами уха Клавдия, она шепнула: – …император! – Произнеся это слово, она обворожительно улыбнулась и, взяв мужа под руку, стала расхаживать с ним по библиотеке. – И ты всегда будешь слушать свою жену, мой милый Клавдий?

– Конечно, буду, конечно, – ответил тот. – Да что же еще я делал все три года нашего супружества?

– О! Многое… многое, – сказала женщина, ласково поглаживая его руку. – До сих пор ты все делал по-своему: пропадал в своей библиотеке, вместо того чтобы быть рядом со мной. На людях оставался слишком мягким, вместо того чтобы быть решительным и твердым.

– Но ты же видишь, Мессалина, что я…

– Ерунда! Ничего не хочу слушать! Ничего не желаю знать, кроме того, что, начиная с этого дня, ты будешь следовать моим советам всегда и во всем!

– Всегда и во всем! – как эхо, повторил Клавдий.

– Тем более, – игриво добавила Мессалина, – что, да будет тебе известно, твоя нежная и преданная жена больше всего на свете любит отца своей обожаемой Октавии!

– Я это знаю! Знаю! – с чувством воскликнул историк этрусского племени, останавливаясь и восторженно целуя свою жену.

– И знаешь, что каждое ее слово приносит ему пользу?

– Прекраснейшая, любимейшая Мессалина!

– И знаешь, что жена твоя не лишена некоторой прозорливости?

– Знаю, моя Мессалина! Ничто, ничто не укроется от твоих неотразимых глаз!

– Наконец-то даже ты признал…

– …что ты самая чудесная женщина Рима! – пылко заключил Клавдий, окончательно впавший в состояние восторженного воодушевления.

Он обхватил жену за талию и прижал к себе. Мессалина осторожно высвободилась из его объятий и, нежно улыбнувшись напоследок, направилась к выходу из библиотеки.

Спустя полчаса супруги уже входили в празднично освещенный триклиний, где стоял большой стол, накрытый на восемь персон. Почетное место в центре предназначалось для Мессалины. По правую руку она усадила Фабия Персика, по левую – Клавдия. С одной стороны стола расположились преторианский трибун Деций Кальпурниан и вольноотпущенник Нарцисс; с противоположной стороны удобно устроился философ Луций Сенека, по левую и правую руку от которого разместились медик Веттий Валент и либерт Полибий.

Сказав, что не стоит затягивать их скромную трапезу, Клавдий заранее приказал не баловать гостей изысканными яствами. Тем не менее все блюда и вина, поданные к столу, отличались отменным качеством.

Брат Германика, как справедливо заметила Мессалина, не был богат, и в триклинии прислуживали только шесть рабов: один стольник, двое кравчих и трое виночерпиев.

Оживленные разговоры не утихали в течение всего ужина. Они начались с обсуждения недавней болезни императора, которая так искренне переживалась в народе. Весть о выздоровлении Гая Цезаря Германика, встреченная ликованием целого города, была немаловажна и для присутствовавших на вечере. Клавдий снова и снова провозглашал тосты за счастье и благополучие Цезаря, а гости их дружно одобряли и поддерживали, однако среди собравшихся восьми человек едва ли нашелся хотя бы один, в глубине души не сожалевший о подобном исходе событий. Все они, шумно выражавшие радость по поводу полного восстановления сил принцепса, были бы гораздо больше удовлетворены иным окончанием его недуга. Поэтому, оставив в стороне столь щекотливую тему, сотрапезники вскоре заговорили о разительных переменах, произошедших в поведении Калигулы.

Жестокость и кровожадность, которые стали проявляться в его характере, многие из них приписывали последствиям перенесенного заболевания. Вынужденное самоубийство Силана и казнь Юлия Грека взволновали всех, а особое негодование вызвали в прямодушном Деции Кальпурниане, который не удержался от резкого порицания Калигулы, поступавшего, по его словам, «как свирепое безмозглое чудовище». Вступив в спор с преторианским трибуном, Клавдий попробовал защитить племянника; еще одну точку зрения отстаивали Мессалина, Фабий Персик, Луций Сенека и вольноотпущенники, которые отчасти оправдывали поступки императора, пытаясь доказать преступные замыслы его жертв. Но приглашенные не доверяли друг другу и боялись скомпрометировать себя. Вот почему, высказывая какое-либо мнение, каждый прибегал к недомолвкам и общим фразам. Наконец гвардейский трибун, выведенный из себя этими предосторожностями, воскликнул:

– О подземные боги! Вот к чему приводит страх за свою жизнь! Как я понимаю, знатный брат Германика защищает своего племянника, потому что боится потерять его благосклонность.

– Нет-нет! Молчи! Сумасшедший! Я оправдываю своего августейшего племянника, поскольку уверен, что он нуждается не в защите, а в одобрении! – громко крикнул Клавдий и, поднявшись с места, ударил кулаком по столу.

Деций Кальпурниан пожал плечами и, не обращая внимания на ярость Клавдия, продолжал:

– Ясно мне и то, почему почтенная Мессалина, как любящая тетя, старается смягчить тяжесть злодеяний Калигулы.

Произнося эти слова в ироническом тоне, Деций Кальпурниан язвительно взглянул на прекрасную матрону.

Внезапно Клавдий завопил:

– Не Калигула, а Гай Цезарь Август! Дерзкий ты наглец! Он – наш император!

Трибун снова пожал плечами, на этот раз весьма презрительно:

– Мы, солдаты, среди которых он вырос, привыкли так его называть за привычку носить короткие военные сапожки. По-моему, в этом нет ничего странного. Мне гораздо труднее понять, почему такой строгий моралист, как Сенека, такой состоятельный и могущественный сенатор, как Фабий Персик, и, наконец, человек, занимающийся таким добродетельным ремеслом, как врач Веттий Валент, одобряют кровавые злодеяния, которые не могут быть оправданы даже высшими нуждами государства! Во имя Марса-мстителя! – чуть помолчав, уже другим тоном воскликнул Кальпурниан. – Воистину только страх, только липкий, ползучий страх владеет сердцами в наше подлое время! Это он заползает в души, наполняет их собой и, подступая к горлу, оскверняет язык, но я не боюсь, мне смерть не страшна. И если кто-нибудь донесет на меня, то я под топором палача повторю во весь голос все, что уже сказал. Вы желаете превозносить Калигулу за эту порочную, кровосмесительную связь с его сестрой Друзиллой? У вас хватит бесстыдства открыто, перед всем миром заявить о том, что вы одобряете их союз? О боги! На днях я вместе с сотней сенаторов, всадников и важных сановников видел, как Калигула, не стесняясь нашего присутствия, похотливо прижимал к себе Друзиллу, а когда она мягко напомнила ему о необходимости хотя бы на людях уважать закон и обычай, он, не задумываясь, ответил: «Что мне закон! Закон – это мое желание, а обычай – это мой нрав!»

Услышав рассказ Кальпурниана, Мессалина возмутилась скандальной выходкой Калигулы и встала на сторону преторианского трибуна. С оглядкой порицая великопрестольный инцест, гости последовали ее примеру. Только Клавдий все еще защищал племянника, говоря, что его поведение могло быть неправильно истолковано, что в данном случае полагаться нужно только на проверенные сведения, избегать преувеличений.

Однако, не дав ему досказать, Деций Кальпурниан вновь обрушился на неблагодарного Калигулу, полным забвением отплатившего за любовь Эннии Невии и за дружеские симпатии Макрона, которые помогли ему взойти на императорский трон. Если раньше префект претория рассчитывал на консульство или назначение в Египет, то теперь он рискует лишиться даже своего места, куда уже намеревается заступить Руфрий Криспин.

Тут на защиту Цезаря встала Мессалина, по мнению которой, адюльтер с Невией был ничем не лучше инцеста с Друзиллой. Негодуя на обе любовные интриги, супруга Клавдия принялась доказывать, что император в данном случае прав: слишком уж долго им помыкала эта жеманная и самонадеянная Энния, забывшая о молодости и привлекательности своего любовника. Слишком уж долго распоряжался им этот тщеславный и расчетливый Макрон, на котором, между прочим, лежит вина в насильственной смерти Тиберия. Вот уж теперь этой парочке досталось по заслугам: и старой блуднице, и бессовестному своднику, ее мужу.

Неизвестно, чем бы закончился этот спор, если бы остальные гости, которые уже немало выпили и теперь находились в благодушном настроении, не пожелали перевести разговор на другую тему. Так получилось, что страсти улеглись сами собой, и началась беседа о недавних великолепных зрелищах, устроенных эдилами в честь выздоровления императора, о самых известных красавицах Рима, об их роскошных нарядах и украшениях, о несметных драгоценностях Лоллии Паулины – самой богатой женщины во всей Римской империи, об актерском даровании Марка Мнестера и вообще обо всем, что принято обсуждать в свободной, непринужденной обстановке.

Вскоре Клавдий, как часто случалось с ним за столом, заметно опьянел и начал клевать носом. После нескольких неудачных попыток бороться со сном он откинулся на подушку, предусмотрительно положенную на подлокотник его ложа, и стал тихо посапывать.

Заметив это, Фабий Персик наклонился к уху сидевшей рядом с ним Мессалины:

– Вот видишь, божественная Мессалина, Бахус на моей стороне: так обработал твоего быка, что ему к утру не добраться до твоей комнаты.

– Не надо, мой добрый Фабий, не настаивай. Сегодня ночью я не могу, – чуть слышно промолвила она и, заметив, что гости собираются расходиться, поднялась со своего места.

– Я хочу показать тебе диадему, которую твой бедный Фабий Персик, твой единственный и настоящий супруг, приготовил тебе в подарок, – прибавил вполголоса сановный ростовщик, выходя из-за стола.

– Ну зачем? Зачем? Я так люблю тебя, что не умею отказывать твоим желаниям. Подожди, не уходи.

Загрузка...