Глава I. Что происходило в Риме после смерти императора Тиберия Цезаря

Нескончаемые людские потоки текли по улицам, ведущим к Форуму, к храму Кастора и Поллукса.

Тысячи взволнованных голосов сливались в один невнятный гул, в котором тонули отдельные слова и фразы, вопросы и ответы.

Тысячи лиц объединяло выражение тревоги ожидания, смешанного с недоверием к происходящему.

Форум был уже переполнен людьми, в основном мужчинами, хотя не было недостатка и в женщинах и детях. Почти все суетились, отчаянно жестикулировали и толкались. Кто-то старался протиснуться к базилике Юлия, кто-то пробирался к базилике Тиберия.

А горожане все прибывали, напирая друг на друга со стороны Виа Сакра, Нова, Сарино и других входов на площадь. И с каждым новым приливом этой толпы, неспокойной, как бурлящая весенняя река с ее готовностью выйти из привычного русла, нарастало напряжение собравшихся перед храмом Кастора и Поллукса.

Где двигаться уже не могли, там пробовали заводить разговор:

– Это правда?

– Возможно ли?

– Тиберий умер?

– Тиберий мертв?

– А может быть, это одно из тех мошенничеств, к которым он столько раз прибегал? – нахмурившись, воскликнул старый центурион[1], судя по знаку – из германских когорт, сухощавый человек лет шестидесяти, с бронзовым, выжженным солнечными лучами лицом.

Глухой рокот прокатился по толпе:

– Кто это?

– Сумасшедший!

– Возмутительно!

– Клеветник!

– Республиканец!

– Доносчик! – взвизгнул толстый парасит[2] в белой тунике, вернее, когда-то белой, до непристойности замусоленной и запачканной, в винных подтеках.

– Эй, ты! – гаркнул в ответ центурион. – Думаешь, если нас разделяет эта толпа евнухов и андрогинов[3], то я не справлюсь с тобой? Клянусь, следующее слово застрянет у тебя в глотке! Я, римлянин из трибы[4] Эмилия, девятнадцать лет воевал под началом божественного Августа да еще двадцать три – под руководством его преемников. И я говорю: великий Октавиан не доверял Тиберию Цезарю! Уж он-то не позволил бы гнусному тирану управлять нами в течение двадцати трех лет! О, если бы это лицемерное чудовище обнаружило свое коварство раньше, чем умер Август, – никогда не видеть бы ему империи!

Новый взрыв негодования толпы был ответом на слова центуриона. Парасит же побледнел и, начисто потеряв весь свой напор, воздержался от дальнейшей перебранки.

– Говорю вам, не верьте слухам о смерти Тиберия. Вот уже семь лет, как он твердит о своих недугах. Сколько раз он на них ссылался, избегая встречи с римлянами! Вся его жизнь была фарсом. Для других же она до сих пор оборачивалась самой кровавой из трагедий. Может быть, и теперь он сам распустил домыслы о своей смерти, чтобы узнать истинные настроения патрициев и плебеев, а потом отдать их в руки палачей!

– Если ты говоришь, что не уверен в смерти Тиберия, то ты поступаешь как неблагоразумный наглец, хотя слова твои кажутся гордыми и свободными, – заметил сенатор, окруженный толпой плебеев.

– А что мне грозит? – сверкнув глазами, ответил центурион. – Потерять восемь или десять лет мучений, которые сулит старость? Плохое будущее суждено тому, у кого нет ни жены, ни детей, а есть только незаживающие раны, полученные в сражениях, и еще вера в достоинство римлян!

– Да кто этот самолюбивый хвастун? – наконец отважился крикнуть парасит, который к этому времени отошел подальше от чересчур решительного старика.

– Пусть назовет свое имя тот, кто оскорбляет величие императора!

– Пусть назовет!

– Кто он? Пусть назовет свое имя!

И толпа взревела в один голос:

– Пусть назовет свое имя!

– Эй! Подлые рабы! Думаете, все так же трусливы, как вы? Я Корнелий Сабин, плебей из трибы Эмилия, центурион, недавно уволенный из десятого легиона. Знаете, что в него не набирают людей робкого десятка, – недаром это был любимый легион Цезаря!

Вот с какой страстностью обсуждалось событие, которое в короткий срок взбудоражило всех горожан. Кто-то делал вид, что сожалеет о смерти Тиберия, кто-то сомневался в этом известии. Однако и те и другие больше всего желали, чтобы оно обернулось правдой, хотя почти никто не рисковал открыто высказывать свои мысли, как это сделал старый легионер, центурион Корнелий Сабин.

Шел тринадцатый день до апрельских календ (19 марта) года семьсот девяностого с основания города, миновало два часа пополудни.

С предыдущего вечера по Риму пополз слух о том, что 16 числа этого месяца в Мизенах на 68 году жизни и на 23 году обладания высшей властью умер император Тиберий Цезарь[5].

Всю ночь и все утро 19 числа эта весть обрастала новыми, порой противоречивыми подробностями.

Одни говорили, что, почувствовав себя плохо, Тиберий стал звать на помощь, но никто не откликнулся – тирана оставили все, даже ближайший его советник, префект претория[6] Невий Суторий Макрон, и племянник Гай Цезарь Калигула Германик. Добавляли, что, не видя ни рабов, ни либертов, он сумел подняться и сделать несколько шагов, но тут силы покинули его, и он упал замертво.

Другие утверждали, что император Тиберий пожаловался на озноб, и это послужило предлогом для Макрона, который набросил на него столько теплых покрывал, что Тиберий задохнулся.

Рассказывали также, что Тиберия отравили, а потом не давали пищи, чтобы голод ускорил действие яда.

Наконец появился слух, которым делились только с самыми близкими друзьями, да и то под большим секретом. Иной раз можно было услышать, что Тиберий упал в глубокий обморок, который был принят за смерть и позволил Гаю Цезарю завладеть императорским кольцом. А когда Тиберий неожиданно пришел в себя, Макрон испугался мести и задушил его подушкой.

В общем, для оживленных пересудов было немало поводов. Новость повторяли на все лады, и каждый старался прибавить что-нибудь от себя.

Многие могли бы ликовать по случаю этой смерти, одинаково желанной для патрициев и плебеев, для бедных и богатых, для свободных граждан и либертов. Однако недостоверность слухов и страх перед неизбежной карой, если Тиберий на самом деле остался жив, удерживали людей от явного проявления радости. Лишь в глубине души каждый человек был готов благодарить богов за смерть ненавистного деспота.

Долгое ожидание собравшихся на Форуме было вознаграждено появлением сенаторов, чьи строгие тоги белым пятном выделялись на фоне пестрой толпы. Отцы города торопливо пробирались к курии; они казались встревоженными и смущенными. С их появлением сомнения многих рассеялись, а эмоции вырвались наружу.

Над Форумом пронеслась весть о том, что Тиберий действительно умер. И красноречивей любых слов был всплеск радости и облегчения, в котором не было даже тени сострадания к умершему.

– Умер! Умер ненавистный тиран! Рухнула империя доносчиков, шпионов и палачей! Римляне, отныне не бойтесь ни ложных доносов, ни бесконечных поборов, ни казней! Теперь можно не притворяться, не льстить, не лицемерить! Прошло время гнусного деспота, его кровавых злодеяний и порочных забав, которым он предавался на Капри! Сегодня можно вздохнуть свободно! Да здравствует Республика!

Собравшиеся посылали проклятия мертвому тирану и с восторгом произносили имя, знакомое всем римлянам.

– Согласно завещанию деспота, – с упоением повторяли они, – вся верховная власть переходит к Гаю Цезарю, сыну Германика! Вот кто возродит Республику! Вот на кого нельзя не надеяться, как невозможно не почитать имени его матери, достойной Агриппины[7]! Вот кто продолжит дело своего великого отца, прославленного победителя варваров!

Некоторые, правда, возражали. До сих пор этот юноша ничем не проявил себя, – утверждали они, – а то немногое, что о нем было известно, скорее не позволяло возлагать на него слишком большие надежды. Говоря так, люди припоминали и его угодничество по отношению к Тиберию, и склонность к жестокости, и необузданную похоть. Именно такие сведения о нем приходили с Капри, и кое-кто им верил и пытался убедить других.

Но большинство горожан было готово превозносить Гая уже за одно только имя его отца, популярного в народе. Маловерам отвечали: да, юноша был вынужден притворяться и не обнаруживать истинного характера, чтобы избежать участи, которая постигла весь род Германика. Несомненно, потворствуя низким прихотям тирана, он должен был ненавидеть Тиберия, который оставил без крыши над головой и довел до самоубийства его мать, отправил в ссылку одних его братьев и казнил других… Только нужда могла заставить его делать вид, будто он ничем не отличается от тирана и не имеет призвания к общественным делам. На самом же деле он с детства привык к военным походам; даже это имя, происходящее от слова «калига» – «сапожок», он заслужил из-за привязанности к солдатской одежде. А уж если в войске он пользовался всеобщей любовью, то, почитая его великого отца, разве можно было не верить, что Республика нашла в нем доброго правителя?

Подавляющему числу людей эти доводы казались убедительными, а потому общее настроение Форума было близко к ликованию. И не успели в курии провозгласить решение сената, как тысячи голосов дружно прогремели над площадью и крик этот был слышен далеко за ее пределами:

– Да здравствует император Гай Цезарь Германик!

Там же, где преобладали плебеи и бывшие легионеры, к этому приветствию добавилось еще одно:

– Да здравствует император Гай Цезарь Калигула!

Отзвуки этого торжествующего крика доносились и в курию, куда с полчаса тому назад прямо из Мизен прибыл префект претория Невий Суторий Макрон: он принес весть о смерти Тиберия и завещание императора. Прислушиваясь к шуму толпы, Макрон изучал обстановку в зале.

Там, в глубине, между кармазиновыми и позолоченными ложами, уже больше двух часов переговаривались сенаторы. Многие из них были потрясены случившимся и имели явно растерянный вид. Другие открыто выражали радость.

Еще бы! Вот уже больше шестидесяти лет сенат был лишен реальной власти. Так повелось со времени искусного царедворца Октавиана Августа, который при помощи многочисленных фаворитов умел навязывать сенату свою волю, ведь после формальных обсуждений одобрялось любое его решение.

А за последние двадцать лет, порой из-за уступчивого Сеяна[8], порой из-за Макрона, замещавшего его по указанию принцепса[9], собрания некогда могущественного общества и вовсе стали походить на его похороны. Каждый чувствовал, что принадлежит к сборищу рабов, которых позвали хлопать в ладоши при первом слове хозяина. Любая прихоть тирана должна была беспрекословно исполняться. Из-за потакания сената его кровожадности самые именитые граждане, в достоинстве которых никто не сомневался, осуждались как преступники.

Итак, настал день, которого сенаторы ждали двадцать лет! Наконец-то! Прошло время постоянной боязни предательства, рассеялась удушливая атмосфера вечной подозрительности! Как свободно дышится! Как неудержимо течет кровь в жилах, оживляя бледные лица! Словно каждый сбросил маску вечно довольного дурачка Макка, которую нужно было носить двадцать лет! И лица вдруг приобрели человеческие черты, а вместе с ними нашлись слова, способные передать то, что таилось в душах!

Такие чувства переполняли бóльшую часть из четырехсот отцов города, собравшихся в курии.

Сенатор Гней Корнелий Лентул Гетулик, известный как своим одиннадцатилетним консульством, так и поэтическим талантом, громко говорил о необходимости возобновить центуриальные и трибунальные комиции, восстановить исконные права сената.

В другом углу зала пятидесятивосьмилетний консуляр[10] Марк Юний Силан выступал с призывами не возвращаться к прошлому.

Принцип золотой середины отстаивали Валерий Азиатик[11], энергичный, крепкий, лет сорока, и Юлий Грек, сорокашестилетний автор признанного труда о сельском хозяйстве. Их слушатели одобрительно кивали. Отдельно от всех стояли два сенатора, еще не пришедшие к какому-либо мнению.

Сорокашестилетний патриций Сервий Сульпиций Гальба[12], потомок одного из самых древних римских родов, пользовался уважением как способный военачальник, четыре года занимавший должность консула. Он был подтянут, даже сухощав. Рано облысевшую голову обрамляли редкие белокурые волосы. Его горбоносый, резко очерченный профиль обладал какой-то своенравной неопределенностью, но голубые глаза смотрели открыто и простодушно.

Фаворит Ливии Августы[13], он должен был получить от нее наследство в шесть миллионов сестерциев. Однако в завещании эта сумма была указана не прописью, а цифрами, и беззастенчивый тиран уменьшил ее ровно в сто раз. Начавшаяся тяжба затянулась, и в конце концов Тиберий вообще не стал платить денег, попросту присвоив их.

Гальба тяжело переживал эту несправедливость, но иногда находил утешение в мысли о гораздо большем наследстве, возможно, причитавшемся ему. Однажды в детстве он услышал от гадалки, что когда-нибудь станет императором, и теперь, никому не доверяя своих мыслей, любил порассуждать о сбывшихся пророчествах.

Вообще же, благоразумный от природы, он предпочитал меньше говорить и больше слушать. Может быть, именно эта склонность натуры принесла ему успех в сенате, где умение молчать порой ценилось выше, чем самое искусное красноречие.

Второй из двух сенаторов, казалось, ждал только подходящего момента, чтобы присоединиться к небольшой группе отцов города, нетерпеливо поглядывавших на него.

Его круглая, покрытая смолянисто-черной шевелюрой голова сидела на толстой, почти воловьей шее. Свисающие складчатые щеки образовали тяжелые мешки вокруг выпяченных губ и тяжелого подбородка. Черные мрачные глаза и большой нос, своим изгибом напоминавший орлиный клюв, заставляли предположить в этом человеке характер властный и жестокий.

Это был Луций Вителлий, потомок старинного рода Вителлиев, военачальник, успевший сменить должности эдила курии, претора и консула. Одержав победу на Евфрате, он теперь намеревался заняться общественными делами, для чего на три месяца оставил командование армией.

Это он после загадочной смерти Германика, ревностным сторонником которого являлся, публично обвинил Пизона[14] в отравлении своего любимца и преследовал до тех пор, пока тот не покончил жизнь самоубийством.

При Тиберии он впал за это в немилость и был вынужден скрывать свои истинные намерения и мысли: лишь благодаря удачным военным действиям в Сирии он избежал расправы со стороны могущественного каприйского отшельника.

Сейчас он стоял в задумчивой позе, прислушиваясь к различным мнениям и решая, какое ему наиболее выгодно.

И вот, когда страсти накалились, а спорящие еще не утвердились ни в одном решении, в курию вошел Невий Суторий Макрон, сопровождаемый двумя десятками верных ему сенаторов. Ему было уже сорок пять лет, суровые черты его как бы застывшего лица и подтянутая, мускулистая фигура говорили о привычке к дисциплине, слепом повиновении начальнику и абсолютной власти над подчиненными.

Шесть лет он был послушным исполнителем желаний Тиберия, а с другой стороны – требовательным предводителем преторианских гвардейцев.

И тем не менее этот служака уступил требованиям своей жены, Эннии Невии, состоявшей в адюльтере с Калигулой, и открыто поддержал стремление Гая Цезаря к верховной власти, чем в первый раз нарушил волю бывшего императора.

Сразу после кончины деспота он покинул Мизены, взял с собой завещание и два экземпляра золотых свитков, где говорилось о знатном происхождении сына Ливии. Прибыв в Рим глубокой ночью, он тотчас отправился в казармы преторианцев, где при свете факелов собрал трибунов и центурионов, призвав их не забывать о сыне доблестного Германика; префект претория от его имени попросил поддержки и обещал каждому по двести сестерциев в случае успеха. Кроме того, он заручился помощью префекта вигилий[15], многих сенаторов и всадников[16], с которыми был дружен. Он же подкупил и часть плебеев, наутро приветствовавших Гая Цезаря.

– Макрон! Макрон! – оборачиваясь, перешептывались собравшиеся.

– Сальве, Макрон! Сальве, Макрон!

– Сальве, Невий! Сальве, Невий!

К нему протягивали руки, прикасались к одежде, похлопывали по плечу. Кто-то сокрушался о смерти Тиберия, кто-то справлялся о подробностях кончины, кто-то вспоминал заслуги покойного – и все дружно восхваляли Макрона, всегда справедливого, всегда преданного принцепсу и закону.

– Как же восстановить древние законы в этом городе, – жест презрения вырвался у Валерия Азиатика, демонстративно повернувшегося к Лентулу Гетулику, – в этом городе, погрязшем в невежестве и пороке? Взгляни, Лентул, на этих отцов города, блеск и гордость всего Рима!

– Не совет римских сенаторов, а сборище бессовестных параситов и низких льстецов! – с отвращением бросил Гней Корнелий Лентул Гетулик, наблюдавший за подобострастной суетой вокруг вошедшего.

При этих словах маленькие черные глазки Макрона злобно сверкнули. Однако, справившись с собой, он сделал вид, что не расслышал оскорбления.

– Хватит болтать! – крикнул он хрипло. – Я привез завещание Тиберия Августа и призываю принцепса сената зачитать его!

Тотчас воцарилась тишина. Одного имени мертвого тирана было достаточно, чтобы каждый осекся на полуслове, вспомнив о страхе, накопившемся за двадцать лет.

От этого оцепенения первым оправился Луций Вителлий; он уверенно приблизился к Макрону и произнес:

– Приветствую тебя, благороднейший Макрон, и да будет прославлено на небесах величие Тиберия Августа, завещание которого клянусь прочесть и исполнить, даже если оно требует моей немедленной смерти.

Он пожал руку Макрона и сразу же выпустил ее, чтобы в знак особого уважения к нему прикоснуться к собственным губам и ко лбу; затем, взглянув в сторону Валерия Азиатика, он переменил тон:

– Видят боги, даже шуту Мнестеру[17] далеко до иных сенаторов!

Однако Макрон, словно не заметив ни явного заискивания, ни того, что принцепс сената готов был приступить к ведению собрания, поднялся на одну из самых высоких трибун и обратился к присутствующим с речью памяти Тиберия, которая скорее напоминала похвалу Гаю Цезарю, сыну Германика. Закончив ее и по-прежнему не обращая внимания на аплодисменты, он распахнул свою пепельную тогу, под которой тускло блеснули звенья кольчуги, и достал завещание мертвого императора: рукоплескания тут же сменились лицемерными вздохами большинства сенаторов.

Согласно завещанию тиран назначил равные права престолонаследия Гаю Калигуле Германику и Тиберию Гемеллу[18], отец которого, Друз, был отравлен ближайшим другом императора Сеяном.

Наступила минута замешательства. Страх перед именем Тиберия, который только что заставил сенаторов восхвалять его, тот же самый страх теперь предостерегал их от власти слишком близкого родственника тирана. Колебания усиливались из-за выступления префекта претория, явно противившегося утверждению Гемелла в качестве императора.

Первым взял слово Вителлий и стал превозносить достоинства Калигулы.

К нему присоединился Сервий Сульпиций Гальба, за которым последовали оба консула, избранные на этот год, – Гней Ацерроний Прокул и Гай Петроний Понтий Нигрин, консуляры Секст Папиний Аллиен, Гай Цестий Галл, Марк Сервилий Гемин и многие другие сенаторы.

Против были только Марк Юний Силан, Лентул Гетулик, Валерий Азиатик, Анний Винициан и несколько их сторонников, которые – во имя народа и сената – оспаривали право избирать верховную власть по произволу отцов города. Однако их выступления, беспорядочные и нерешительные, только внесли сумятицу в обсуждение. Начались шум и неразбериха.

Тогда прозвучал громкий голос Валерия Азиатика:

– Нашего согласия вы не получите! Мы против этого!

– А мы «за»! Мы «за»! «За»! – орали сотни глоток.

– Против! Против! – пытались перекричать их десятки других.

– Кому нужно ваше согласие? – рявкнул Невий Макрон.

– Нас большинство, – подхватил консул Гней Ацерроний Прокул.

– Нас в четырнадцать раз больше! – по-бычьи промычал Луций Вителлий.

В эту минуту рев толпы, доносившийся с Форума, усилился настолько, что заглушил голоса сенаторов.

– Народ, преданный памяти божественного Германика, единодушно провозглашает императором его доблестного сына Гая Цезаря! – собрав все силы легких, крикнул Невий Макрон.

– Вот почему мы поддерживаем божественного Гая Цезаря Калигулу, – проревел Вителлий.

– Да здравствует император Гай Цезарь Калигула! – стали скандировать четыре сотни отцов города, вторя приветствию толпы, которое звучало все настойчивей.

– Народ желает Гая Цезаря, – надрываясь, снова перекричал всех Макрон, – и если в сенате не хватит нескольких голосов, то, клянусь, их заменят десять тысяч гвардейцев претория!

Слова префекта преторианцев вызвали целый шквал одобрительных аплодисментов.

В тот же миг с треском распахнулись ворота курии, не выдержавшие натиска плебеев, и в зал повалили сотни горожан, исступленно призывавших избрать императором Гая Калигулу.

Толпа в туниках встретилась с толпой в тогах; те и другие рукоплескали сыну Германика.

Вскоре курия перестала напоминать даже видимость собрания, а огромный город стал праздновать провозглашение императором Гая Цезаря Калигулы, сына Германика.

Среди множества людей, наблюдавших за праздником со ступеней базилики Порция, обращала на себя внимание молодая дама, окруженная пятью слугами. На вид ей было лет двадцать. Несмотря на то, что роста она была среднего, широка в плечах и полногруда, дама казалась стройной благодаря тонкой талии и правильным пропорциям тела. Взгляды многих мужчин притягивало ее удивительно красивое лицо: у нее были огромные черные глаза, правильный прямой нос, большой рот с немного припухлыми губами, верхняя из которых слегка оттенялась нежным пушком над ней, маленький круглый подбородок с небольшой ямочкой; две точно такие же ямочки появлялись на глянцево-белых щеках, когда она улыбалась. Ее высокий лоб казался довольно низким из-за того, что его наполовину скрывала густая челка иссиня-черных волос.

Хотя дама была одета в дорогую тунику из тончайшего, шитого золотом сирийского льна цвета морской волны, – покрой которой почти обнажал грудь, и хотя мочки ее ушей были украшены крупными изумрудами, а шея – изящным золотым ожерельем с жемчугом, все же по сравнению с многими другими дамами, носившими куда более дорогие наряды, она выглядела если не бедной, то привычной к скромной простоте.

Позади нее в позе, выражающей не только почтение, но и обожание застыл евнух-эфиоп. В руках у него был шелковый зонтик, защищавший ее от солнца.

Еще дальше находились антеамбул[19], номенклатор[20] и два сопровождающих. Ниже на лестнице замерли четверо крепких рабов-далматов[21]. Они держали носилки и готовы были отправиться в путь по первому знаку госпожи.

Слева от нее стоял высокий и тучный мужчина лет сорока шести. Его большая голова производила то впечатление благородства, которое создается благодаря правильным чертам и одухотворенному выражению лица.

Широкий, великолепно вылепленный лоб этого человека обрамляла густая шевелюра, длинный прямой нос был слегка заострен книзу, щеки лоснились, так же как и маленький, мягко очерченный рот, под которым свисал двойной подбородок.

Словом, у него была внешность благополучного обывателя, любителя тишины и обильной пищи; если бы не напряженный блеск его глаз, в этом человеке можно было бы предположить добродушный и самодовольный характер.

В его одежде была заметна некоторая небрежность, хотя, судя по зауженной тоге, он принадлежал к избранному всадническому сословию.

Это были Валерия Мессалина, дочь Марка Валерия Мессалы Барбата, родственника Октавиана Августа по материнской линии, и Тиберий Клавдий Друз, брат великого Германика. Он соответственно приходился дядей Гаю Цезарю Калигуле, новому императору Рима.

Справа от Мессалины стоял Тит Прокул, высокий элегантный юноша из всаднического сословия. Он старался предупреждать каждое ее желание.

Клавдий что-то говорил голубоглазому человеку среднего роста с растрепанной густой шевелюрой и столь же неряшливой бородой. Тот изредка отвечал, дружелюбно улыбаясь.

Собеседником Клавдия был Луций Анней Сенека, сорокалетний мыслитель, автор признанных трудов по философии. Поодаль находились два вольноотпущенника: Паллант, управляющий Клавдия, и Полибий, его библиотекарь и помощник в ученых занятиях.

Вокруг базилики теснилось столько разнообразного люда, что каждый зритель поневоле смешивался с толпой: надменная матрона обнаруживала рядом с собой куртизанку, блиставшая нарядом юная патрицианка оказывалась бок о бок с чумазой женой мясника, а благоухающий франт сталкивался с закопченным кузнецом или булочником.

Мессалина, безучастно наблюдавшая за плебеями, которые снова и снова рукоплескали Калигуле, казалось, была целиком погружена в свои мысли и не замечала ухаживаний Тита Прокула.

В эту минуту Клавдий говорил с Сенекой об учении Александрийской школы философов и о его значении, с точки зрения последователей Академии[22].

– Сальве, Тиберий Клавдий Друз! Ты принадлежишь к славному роду Германика! Ты тоже имеешь право быть императором!

Эти слова принадлежали молодому центуриону из девятнадцатого легиона, стоявшему перед ступенями базилики Порция.

Клавдий, Сенека, Прокул, Полибий и все остальные мгновенно обернулись на звуки этого голоса, но, пожалуй, наибольшее впечатление он произвел на Мессалину, в глазах которой заиграл радостный блеск.

Крепкому загорелому центуриону было лет около тридцати. Из-под шлема выбивались непослушные пряди черных волос. Дерзкий взгляд его останавливался то на Клавдии, то на Мессалине. Звали его Деций Кальпурниан.

– Твои слова благородны, но безрассудны, – произнес с добродушной улыбкой Тиберий Клавдий, – увы, я не рожден для житейской суеты. Мой удел – уединенный труд среди мирных отеческих ларов[23]. Отдаю должное твоему великодушному пожеланию, но еще больше я благодарен своей покровительнице, богине Фортуне, охраняющей меня от участия в государственных делах. На них я не променял бы и одного тома своей «Истории этрусков»[24]!

Клавдий был доволен своими словами, чего нельзя было сказать о его супруге.

Нахмурив черные брови, она пробормотала презрительно:

– Чтоб ты подавился своей «Историей этрусков»!

– Книга хорошая, – примирительно заметил Полибий. – Но империя все-таки лучше!

А Паллант едва слышно прошептал:

– Клянусь Венерой Прародительницей, у твоей жены больше рассудка, чем у тебя, доблестный Клавдий!

– Опять, как всегда, все вы сговорились против меня, – смущенно заметил Клавдий. Он хотел разозлиться, но не знал, как это сделать. – Я требую, я умоляю вас, – добавил он почти плача, – оставьте меня в покое!

Но Мессалина уже не могла удержаться. Не слушая мужа, она бросила Палланту:

– Попал в самую точку!

– Попала, – шепотом поправил ее Тит Прокул, который слышал ее предыдущую реплику.

– Тебе ли об этом судить? – съязвила дама, со злой усмешкой посмотрев на него.

Ее кавалер осекся и сник.

Минуту спустя Клавдий сказал на ухо Сенеке:

– Ума не приложу, как я дожил до смерти Тиберия? Чего я только не испытал! Каких страхов не перенес! Но, к счастью, Гай избавил меня от этого ужаса!

В это время новая волна неистовых криков прокатилась по Форуму: горожане приветствовали появление гвардейцев претория – Макрон действительно призывал их на площадь, – которые несли восковую фигуру Калигулы, водруженную на древко знамени. За ними следовала огромная толпа народа.

Всех, кто стоял на их дороге, оттеснили к дальним углам площади. Давка была бы неминуемой, если бы преторианцы не направились в сторону Марсова поля[25], увлекая за собой плебеев и патрициев, желавших присоединиться к шествию.

Форум стал постепенно пустеть.

Случайно или нет, Деций Кальпурниан при первом же напоре толпы очутился на ступенях базилики Порция, где лицом к лицу столкнулся с Мессалиной. Кавалер оказался оттертым от нее, так же как и евнух, который все еще держал бесполезный зонтик.

Увидев, как его слова подействовали на Валерию Мессалину, центурион почувствовал, как кровь застучала у него в висках. На мгновение ему показалось, будто в глазах Мессалины промелькнули такие несбыточные обещания, что, отказываясь поверить в них, он принялся убеждать себя в обратном.

«Возможно ли? Нет, это обман чувств! Всего лишь помутнение рассудка, вызванное безнадежными мечтами! Чтобы дочь Мессалы, жена Клавдия, такая юная и прекрасная могла снизойти до меня? Ах нет, это невероятно! И все же, недаром ведь рассказывают о самых именитых матронах, не пренебрегавших даже мимами и гладиаторами. Чем же центурион хуже их?»

Охваченный противоречивыми мыслями, Деций Кальпурниан прямо перед собой увидел Мессалину, значение взгляда которой было бы понятно любому.

Сломленный этим взглядом, центурион умоляюще посмотрел на нее.

– Благодарю тебя, бесстрашный юноша, за чувства, которые ты только что выразил, – проговорила Мессалина нежным, чуть дрогнувшим голосом.

Деций побледнел. Задохнувшись от избытка чувств, он не мог подобрать слова. Ни одно из них не подходило для того, что он хотел сказать. Наконец он выдавил через силу:

– Спасибо тебе, прекрасная Валерия.

Произнеся это, он почувствовал, как на его руку легла другая рука, прохладная и мягкая.

– О, прекраснейшая! – прошептал центурион осипшим голосом. – Императрица… Клавдий…

И потерял дар речи.

– Не дрожи, – едва шевельнув губами, тихо промолвила Мессалина, – приходи ко мне, ты мне будешь нужен.

– Только прикажи. Ты – моя госпожа. Я – твой раб.

– Тогда молчи и делай вид, что ничего не слышал, – быстро ответила жена Клавдия, заметив, что толпа стала расходиться и к ней возвращается ее муж вместе с Сенекой, Паллантом, Титом Прокулом и всеми, кого оттеснили от курии.

Деций Кальпурниан перевел дух. В его висках еще стучала кровь, рука еще хранила прохладу женской руки, но все это казалось сном.

Мимо базилики Порция проходили колонны горожан, приветствовавших Калигулу. Плотными рядами в несколько человек они все шли и шли, исчезая за углом арки Тиберия. А за уходившими следовали новые толпы.

Пестрый людской поток переливался тысячами цветов и оттенков: от грязно-белой тоги парасита до белоснежного латиклавия[26] сенатора; от небесно-голубой вуали на голове робкой девушки до вызывающе яркого индиго, в который был окрашен подоткнутый за пояс палий[27] проститутки из городского притона; от бледно-оранжевой свадебной туники до шафранового наряда матроны; от лиловой плебейской лацерны[28] до каштанового далматина на теле раба. Это изобилие красок озарялось ярким полуденным солнцем, придавая зрелищу фантастически-живописный вид.

– Двадцать четыре года, двадцать четыре года с небольшим, – продолжал Клавдий разговор с Сенекой, поглаживая ладонью складки кожи под подбородком, – мне ли этого не знать, когда я его дядя!

– Тем лучше! – вмешался Паллант. – Значит, не в двадцать пять, а в двадцать четыре года Гай завладел всем миром.

– Не знаю, владеет ли он хотя бы самим собой, – хмуро пробормотал Сенека.

– Уверен, он не понял учения стоиков[29]! – подхватил Полибий, шедший за Сенекой и Клавдием.

– И платоников, – усмехнувшись, добавил философ и принялся разглядывать площадь.

Толпы уже заметно поредели, на ступенях под колоннадой базилики Порция оставались только Валерия Мессалина и отступивший от нее на несколько шагов центурион Деций Кальпурниан.

Мимо базилики Катона спешили зазевавшиеся горожане, которые пытались догнать шествие, направившееся в сторону Марсова поля.

В их числе ковылял хромоногий старик, одетый как сенатор. Он опирался о посох из черного дерева, инкрустированный серебром и слоновой костью. Примечательна была не только его горбатая фигура, уродливость которой усугублялась короткой кривой ногой, но и совершенно плешивая голова, покрытая растительностью разве что под глазами и на подбородке, откуда редкие седые волосы взбирались к облысевшим вискам.

У него были некрасивые, но волевые черты лица. Щеки и подбородок, тщательно выбритые и умащенные благовониями, несмотря на все ухищрения во время утренних туалетов, были изрезаны морщинами преждевременной старости.

Это был Павел Фабий Персик, три года назад исполнявший обязанности консула. Изящная туника и дорогая тога, котурны[30], украшенные яшмой с ониксом, и крупный бриллиант в золотой оправе, сверкавший на указательном пальце правой руки, говорили не только об изысканном вкусе их владельца, но и о его огромном богатстве. Состояние Павла Фабия Персика равнялось пятидесяти шести миллионам сестерциев.

Поравнявшись с Мессалиной и стоявшим чуть поодаль от нее Клавдием, он оживился и вкрадчиво, даже с некоторым придыханием произнес:

– Сальве, прославленный Клавдий! Сальве, божественная Валерия! – В знак уважения он приложил правую ладонь ко рту и поклонился. Принимая ответные приветствия, он поднялся на лестницу и слащавым тоном обратился к Мессалине: – Поздравляю тебя с прекрасным днем, Валерия! Сегодня ты стала тетей императора!

– Лучше было бы стать женой императора, – чуть слышно обронила Мессалина, пожимая руку сенатора.

– Увы, твой муж не был бы самим собой, если бы не оказался таким простофилей.

– К сожалению, ты прав, – со вздохом согласилась дочь Мессалы.

– Ах, если бы я имел счастье быть твоим мужем! – еще тише, чем прежде, прошептал Фабий Персик и осторожно коснулся ее белого локтя.

– Уж не была бы я одета беднее всех римских матрон, – едва шевеля губами, шепотом продолжила его фразу женщина и, не высвобождая локтя, нежно посмотрела на Фабия.

– Сколько раз я тебе говорил, – глухо выдавил сенатор, – стоит тебе только захотеть, и все твои желания исполнятся.

В это время Клавдий, до сих пор занятый беседой с Сенекой, увидел, что Форум уже почти опустел, и громко спросил:

– Не желает ли Мессалина воспользоваться этим затишьем и вернуться домой? Обеденный час уже прошел, а мой бедный желудок не выносит подобного пренебрежения к нему.

– Сейчас, – ответила его жена и, взявшись за локоть Фабия Персика, стала спускаться с ним по лестнице. Переступая со ступени на ступень, она чувствовала на себе жаркий взгляд Деция Кальпурниана, который шел в нескольких шагах за ними.

– К твоим услугам носилки, а мы немного пофилософствуем, – сказал Клавдий.

Два патриция и два либерта пропустили вперед носильщиков, предшествуемых номенклатором и евнухом, которые все это время стояли наготове. Спускаясь по лестнице, Клавдий окликнул Деция Кальпурниана, провожавшего носилки красноречивым взглядом:

– Эй, юноша! – И, по-своему истолковав сконфуженность центуриона, он продолжил: – Благоразумный человек должен удерживаться от опрометчивых поступков, подобных тому, который ты совершил сегодня. Забудь о моем родстве с Германиком, ты мне ничего не говорил, я тебя не слышал.

Степенно попрощавшись, он с достоинством спустился по лестнице и отправился вслед за носилками, рядом с которыми устало плелся Фабий Персик, а чуть поодаль шел Тит Прокул.

– Прекрасная Валерия! Позволишь ли ты поцеловать эту прелестную ручку? – прошептал старик.

– Позволю, – не смутившись, ответила Мессалина и протянула сенатору руку, которую тот благоговейно поцеловал. – Сегодня ночью на улицах будет много народу, – шепнула она на прощание. – Приходи в час контицилия[31] и спроси Перцению.

Она махнула рукой, и Персик отстал от носилок. Но не успели далматы сделать и нескольких шагов, как с другой стороны носилок ее окликнул запыхавшийся Деций Кальпурниан. Она обернулась и произнесла:

– Прими еще раз мою благодарность за твое расположение к нам. – И, пока центурион подбирал ответные слова, она высунула голову за паланкин и, глядя как бы на дорогу, добавила чуть слышно: – Завтра на рассвете приходи ко мне. Только осторожно. Спроси Перцению.

Она улыбнулась и нежно помахала рукой…

Четверо далматов шагали в ногу, впереди них шел номенклатор, рядом с паланкином осторожно ступал евнух с зонтиком, а сзади плелся Клавдий, с видом знатока рассуждавший об изысканных яствах, которые ожидали его:

– Посмотрим, удались ли повару грибы под мавританским соусом. – И немного погодя мечтательно добавил: – До чего же хочется обожраться! Просто нет сил!

Загрузка...