Семен

– Да ничего я не знаю! Ничегошеньки. – Татьяна Васильевна зло раздавила окурок в пепельнице и закрыла лицо ладонями. Плечи под тонкой белой тканью блузы дрогнули, подались вперед, четче обрисовывая широкие треугольники лопаток. – Господи, когда это кончится-то!

– Что кончится? – вежливо поинтересовался Венька, присаживаясь на пластиковый стул. Семен вот присесть не рискнул, очень уж ненадежною выглядела мебель, еще треснет или, хуже того, разломается, придется потом объяснительные писать. Уж лучше он под яблонькою постоит…

– Все! Все кончится! Когда ж они отстанут! Да я с Людкой сто лет не виделась, понимаете? Я вообще не знала, что она приехала! Она ж теперь крутая стала… – Кривоватая улыбка, асимметричные, резкие черты лица, крашенные в медно-рыжий цвет волосы и такая же, медно-рыжая, сухая, украшенная ранними морщинами кожа. Татьяна Васильевна если и была красавицей, то очень давно.

– Что? Нехороша, да? – Она вдруг обернулась, полоснула злым обжигающим взглядом. – А Людка, значит, хороша? Стерва!

– Татьяна Васильевна, успокойтесь, расскажите обо всем, что случилось… когда вы познакомились с Людмилой?

– Когда? Да в детском саду еще, ее Берта привела. – Петрушова вздохнула, потянулась за пачкой сигарет и, вытащив одну, спросила: – Огоньку не найдется?

– Пожалуйста, – Венька предупредительно щелкнул зажигалкой.

– Вот, Берта, значит… представляете, она такая красивая была. Я до сих пор помню, честно! Белое платье в черный горох, юбка широкая, солнышком, ворот треугольником, пояс красный, блестящий. И туфельки красные…

– У Берты?

– Ага. Я никогда таких, как она, не видела… и еще духи, не «Красная Москва», как у мамки, другие… а Милка, Милка вот обычной была. Никакой. Вечно спала, что в саду, что в школе на уроках, что потом. Нет, тупой не была, наоборот даже, вроде и продремлет все, а начнешь спрашивать – знает, вот хоть слово в слово повторит. И память у нее хорошая… была. А вот характера никакого. Так мне казалось. – Она стряхнула пепел на землю, вздохнула и продолжила: – Мне Милка вообще не нравилась, но Берта… из-за нее я в доме любила бывать. И из-за Сары тоже, они вместе жили… Вы когда-нибудь слушали патефон? Труба желтая, блестящая, как ракушка морская, ручку накручиваешь, стараясь не пережать, чтоб пружина не сломалась, и потом пускаешь, и пластинку наверх кладешь, и лапку с иглой вниз…

На зеленый, опушенный плотным войлоком тонких волосков лист присел шмель, потоптался, разворачиваясь, и с тихим гулом поднялся в воздух.

– У них в доме много всяких вещей было и кроме патефона. Книги вот… или альбомы, фотокарточки старые, коричнево-желтые, с вырезанными краями и надписями непонятными, а там дамы в таких вот, – Татьяна Васильевна прочертила в воздухе неровный круг, – шляпках и платьях до земли. И кавалеры. И коляски, лошади… все такое смешное, будто ненастоящее. Еще у бабы Сары карты были, таро, самые настоящие, она их иногда раскладывала, просто, для себя, но потом мешала и смеялась, говорила, что на себя не гадают, нельзя… вот…

– А Людмила? – тихо уточнил Венька, рукой отгоняя назойливого шмеля, может быть, того самого, который сидел на яблоневом листе.

– А Людмила на мать дулась, всегда причем. Вот вслух вроде ничего не говорит, но иногда… понимаете, у Людки взгляд такой, вот вроде мельком, мимолетом, а точно резанет. – Татьяна Васильевна вздрогнула и поежилась, хотя на улице было жарко, очень жарко. Шея уже не чесалась – пекла, а к вечеру пойдет пузырьками ожогов, придется мазями мазать и терпеть, а Машка еще и ругаться станет. И Венька ее с охотою поддержит, как всегда. Подкаблучник.

– Вы это, давайте в дом пройдете? – Петрушова вскочила, и легкий стул от толчка опрокинулся, но не упал, подпертый зеленым лохматым кустом шиповника. – В доме лучше будет. Не так жарко!

Она говорила громко, и отчего-то Семен сразу понял, что не в жаре дело, точнее, не только в ней, уж больно у Татьяны глаза стали испуганными. Семен обернулся – ничего. За забором пустая улица с желтою в выбоинах и яминах дорогою, с обеих сторон которой щетинилась низкая крапива. Дом напротив старый, но вроде как жилой – дверь открыта, ветер шевелит белую штору, во дворе куры копошатся, и рыжая собачонка, сунув лисью морду между штакетинами, печально смотрит на дорогу.

Ничего и никого. Кого она испугалась?

– В дом, в дом давайте. – Татьяна открыла дверь, откинула зеленую москитную сетку и шмыгнула внутрь, предупредив: – Осторожно, тут порожек!

Семену пришлось пригибаться, уж больно дверь была низкою. В сенях пахло травами, духами и кислым молоком, а в самом доме – хвоей и чем-то еще, резким и тягучим.

– Глянь, – Венька ткнул локтем и кивком указал на окно. В уголке, там, где за гвоздь крепилась толстая нить с натянутым тюлем, торчал сухой веник травы. И с другой стороны окна тоже. И над дверью, тут Семен сам заметил, без Венькиной подсказки. Для запаха она, что ли?

– Полынь это, и багульник, полынь, душица и крапива, – пояснила Татьяна, устало опускаясь на стул. – От наговоров, чтоб перестали, а то сплетничают и сплетничают… вы присаживайтесь, а то говорить долго.

В комнатке было чисто, неестественно чисто, будто бы и не жилая она. На полу лежали две узкие дорожки в сине-желто-зеленую полосу, в центре, прямо на их пересечении, примостился круглый стол на широкой резной ножке, в углу – массивный шкаф с торчащим из двери ключом. А на противоположной окну стене висели иконы. Штук десять, от крохотных, которые и пальцем накрыть можно, до большой, в метр высотой, оклад из желтой латуни, закованный в тяжеленную раму и натертый до блеска.

– Божья матерь да поможет, – Татьяна перекрестилась. – Божья матерь помогла, избавила, спасительница, вывела… Господи, да не думайте вы, я ж понимаю, что плохо так говорить, но мне легче. Мне стало намного легче, когда вы сказали, что она умерла… утонула. Ведьма да воды убоится. Людка с детства боялась, все на речку купаться, а она и к бережку не подойдет.

– Почему? – Венька присел напротив свидетельницы, локти на стол положил, по-хозяйски отодвинул вазочку синего стекла, из которой серо-зеленым веником торчали травы.

– Потому что ведьма она.

– Людмила?

– Людка. Я сумасшедшая, думаете? Нет, не сумасшедшая, у нас все знали, что Людка от Берты научилась, как та от бабы Сары, только баба Сара и Берта добрыми были, а Людка совсем даже наоборот. Но я ж по порядку хотела… Господи, боже ты мой, с чего начать-то? Я про Берту рассказала, да?

– Да, – подтвердил Семен. Сесть он решил на диван, низкий, с желтой в белую крапину обивкой и обшарпанными подлокотниками. Диван затрещал, но выдержал, а иконы поглядели с укоризной.

– Берта, она актрисой была… только не любила говорить об этом, будто боялась чего или просто не сложилось. А потом уже шить начала, вот где талант! К ним с бабой Сарой все бегали, не любили, а бегали, в магазине-то приличного платья не купишь, а они из ничего буквально… А Людка мать швеею за спиной звала. – Татьянины глаза полыхнули злостью, но тут же погасли, подернулись прозрачной пленочкою слез. – Что я говорю, боже, что говорю… нельзя ведь о мертвых, Господи! Я ж правду рассказать хотела, только правду. Берта Людку учила, а та учиться не хотела, я не знаю почему, чем она так на мать обижена была, наверное, тем, что Берта красивая, ее все просто так любили, а Людку терпели, потому как зануда и нытик. А потом Берта умерла.

– От чего?

– От рака, последняя стадия, когда уже все… долго мучилась… врач приезжал, уколы делал и все такое. А в больницу не забрали. Я до сих пор пытаюсь понять, почему ее в больницу не забрали? Должны ведь были, верно?

– Ну… – Венька пожал плечами. – Наверное, должны.

– А ее не забирали, Людка все твердила, что Берта сама отказалась, все равно ничего сделать было невозможно, а умирать там она не хотела. Наши-то, местные, живо сказку придумали, мол, ведьмина душа мучится… нечего было ей мучится, не было за Бертой ничего такого, чтоб так уходить.

– А за дочерью ее? Извините, мне показалось, что у вас есть причины ее недолюбливать…

– Людку? Верно сказали, недолюбливаю. Недолюбливала, – поправилась Татьяна и вытащила из кармана пачку сигарет. Положила на стол, погладила, точно раздумывая, закуривать или нет, потом достала одну и принялась вертеть в пальцах. – Нет, раньше-то, после Бертиной смерти, ее поначалу жалели: сиротка, бедная. Ну, а я с ней еще со школы. Подругой считала, знаете, как бывает, вроде человек не очень и нравится, а ты уже привык к нему.

Венька кивнул. И Семен тоже, просто чтоб хоть как-то в разговоре поучаствовать. В хате было прохладно, отчего зуд в обожженной шее чуть приутих. А еще было скучно. Ведьмы, Берта какая-то… какого фига Венька слушает все эти страсти столетней давности, кому они теперь интересны-то? Про утопленницу спрашивать надо.

– Мы с ней вообще долго были, когда уже и не подруги, но и не враги. А потом… потом она… вы ведь все равно узнаете, расскажут. У нас любят языками чесать, заняться больше нечем. – Татьяна убрала за ухо выбившийся локон, выпрямилась, вдохнула глубоко и заговорила: – Мы с Людкой когда в городе были, знаете, работы нет, точнее, есть, но охота разве подъезды мыть? Или на рынках мерзнуть? Да и то, ведь если б просто торговать, это одно, а тут и торговать, и… от хозяина не больно-то отмахнешься. Вот Людка и предложила. Поработать. Немного.

– В смысле… – Венька оглянулся, ища поддержки. А чего его поддерживать, ясно ж говорит, кем и чем работали, вот номер-то… красивая же. Не эта, свидетельница которая, затурканная, запуганная, поблекшая и постаревшая, неуловимо похожая на все иконы сразу, только не красотой, а запыленностью и заброшенностью. Покойница красивая.

– Без смысла, – резко оборвала Татьяна. – Какой тут смысл. Людка быстро сообразила, что к чему. Поначалу сами работали, а потом под Мариком ходили… Людка его быстро в оборот взяла, дальше пошла, выше. Карьера, мать ее…

Она оглянулась на иконы и, перекрестившись, пробормотала:

– Прости, Господи. Ну а со мной вроде как дружить продолжала, а я с нею, держались друг друга. Потом я уйти захотела, завязать, парня встретила, он не знал ничего, понадеялась – сложится семья, дети, не нужны мне деньги, ничего не нужно, лишь бы в покое оставили. Я бы заплатила отступных. И Марик вроде согласился, а потом… потом ему позвонили и рассказали про меня.

– Марику?

– Да нет, жениху моему несостоявшемуся. – Татьяна смахнула несуществующие слезы. – И ведь Людка, некому больше. Да и не скрывала она. Я спрашиваю – зачем? А она смеется только, говорит, что обо мне ж заботилась, проверяла, вправду ли он меня любит. Если б любил, не бросил бы, несмотря ни на что! И что себе именно такого найдет, чтоб любил, значит, чтоб не бросил, как мамку, и что нельзя фантазиями жить.

– Ну а потом что? – Семен отодвинулся от окна, подальше от вонючих букетов.

– Потом? Женька мой и вправду дерьмом оказался, начал пить и рассказывать, какая я стерва, обмануть его хотела, слухи поползли, хоть опять в город уезжай. А куда уедешь? Снова к Марику? Не-а, с этим все, нагулялась. А что тут обо мне говорят, так пусть хоть заговорятся, плевать. С Людкой вот разошлась, или она со мной. Ну с того разговора больше не показывалась, даже когда в санаторий работать пошла.

– В «Лебедушку», что ли? – поинтересовался Венька.

– «Лебедушкой» он раньше был, теперь по-новому называется, «Колдовские сны» вроде, самое место для Людки. Она там вроде при начальстве… и жила даже, не знаю, здесь редко показывалась, дом этот с детства не любила, и ко мне ни ногой. И я к ней. Хватит, надружились… и вообще…

Татьяна замолчала, скомкала измятую, истрепанную сигарету, смахнула табачные крошки в ладонь и высыпала в глиняную кружку.

– Что вообще?

– Вообще надо было помнить, что у ведьм подружек не бывает, они сами по себе.

«Сегодня свела знакомство с премилым офицером. Он симпатичен мне уже тем, что не пытался читать стихи. Единственно удивляет, что нам не доводилось встречаться прежде, ведь Москва не так и велика. Его зовут (зачеркнуто)… нет, пожалуй, не буду изменять правилу, хватит и одной буквы – Л. Забавно, в алфавите Л. и Н. почти рядышком стоят. Н.Б.».

«Л. забавен, он так глядит на меня, что это просто неприлично, хотя неимоверно приятно. У него красивые глаза, да и форма ему идет. А еще серьезность, с которой он говорит о политике и необходимости реформ, о городах, в которых довелось побывать, – Вена, Лондон, Париж, Венеция… а я-то никуда дальше тетушкиной дачи в Подмосковье и не выезжала. Немного завидую, но все же мне нравятся его рассказы.

И матушка довольна, она полагает его хорошей партией, но я о замужестве пока не думаю. Завтра мы идем в оперетту. Н.Б.».

«Я влюблена, и это замечательно. Я как будто птица или бабочка, свободная и счастливая до того, что сердце порой сжимается в страхе, потому как подобное счастье не может быть долгим.

Вчера Л. поцеловал меня. И боязно, и нет желанья быть одной из тех барышень, которые с любой самой малой вольности готовы лишиться чувств.

Поцелуй – это большая вольность или нет? Матушка уверена, что у Л. – серьезные намерения, это успокаивает. Нет, он – благородный человек, я верю каждому слову, но все же… порой становится страшно. Н.Б.».

Загрузка...