Кромвель
Я промчался через двор, мимо установленной в центре чугунной статуи какого-то знаменитого выпускника, а холодный ветер хлестал меня по щекам. Мой взгляд метался по сторонам, выхватывая из темноты то кусок газона, то скамейки, освещенные старомодными фонарями.
Я вдохнул сигаретный дым, задержал дыхание, ожидая, что приток никотина меня успокоит, но желаемого эффекта не было. Я побрел куда глаза глядят, но дрожь в руках все не проходила, а сердце колотилось как сумасшедшее, и гребаные слезы все текли и текли из глаз.
Я так крепко сжимал металлические жетоны, что пальцы сначала ныли от боли, а потом онемели, и я вяло подумал, обретут ли они вообще чувствительность. Я шагал и шагал вперед, пока не оказался на берегу озера. Здесь было тихо, никаких признаков жизни, только у причалов на воде покачивались пришвартованные лодки, а на противоположном берегу тускло светились окна бара. Ноги сами понесли меня к концу пристани, потом вдруг разом подкосились, и я упал на колени.
Тихий плеск воды у деревянных свай причала раздражал мои уши. Перед глазами поплыли бледно-фиолетовые круги, и я ощутил во рту вкус корицы. Я тихо застонал от бессилия, потому что не хотел видеть этот цвет и ощущать этот вкус. Я вообще не хотел ничего чувствовать…
– Сын, – прошептал он. Глаза его сияли. – Как… Как ты смог это сыграть?
Я пожал плечами и убрал руки с клавиш пианино. Отец погладил меня по голове и присел рядом на корточки.
– Тебя кто-то научил?
Я покачал головой.
– Я… – Я тут же прикусил язык.
– Ты – что? – Отец улыбнулся. – Ну же, дружище, обещаю, что не стану сердиться.
Я не хотел злить отца; он долгие месяцы провел в армии и только что вернулся. Мне хотелось, чтобы он мной гордился, а не сердился на меня.
С трудом проглотив ком в горле, я пробежал пальцами по клавишам.
– Просто я могу играть, – прошептал я и, с опаской покосившись на папу, поднял руки. – Пальцы сами знают, что делать. – Я указал на свою голову. – Я просто следую за цветами и вкусами. – Я поочередно указал на свои грудь и живот. – Я делаю так, как чувствую.
Папа часто заморгал, а потом вдруг крепко меня обнял. Когда он отстранился, мне захотелось, чтобы он никогда меня не отпускал. Без папы мне было плохо. Он сказал:
– Сыграй еще раз, Кромвель. Я хочу послушать.
И я сыграл.
В тот день я впервые увидел, как папа плачет.
И я играл еще и еще…
Я ахнул, судорожно втянул в себя сырой воздух и поднялся, ударившись спиной о деревянный столб. Вдали виднелась лодка с одиноким гребцом. Какого черта он притащился сюда ночью? Может, он такой же, как я? Закрывает глаза, а покоя не находит, зато постоянно вспоминает о том, что стало его погибелью. Я смотрел, как по водной глади расходятся круги там, где ее касались весла, и вдруг захотел оказаться на месте этого человека: тогда можно было бы просто грести, двигаться вперед без какой-то определенной цели.
В памяти снова появилось лицо Бонни, и я почувствовал, как впиваются в ладонь металлические жетоны. Я поглядел на свои пальцы и представил, как они перебирают клавиши пианино. Выбитые на руках татуировки – черепа, идентификационный номер, важнее которого в мире ничего не было – вдруг показались мне до крайности забавными.
Надо же было такому случиться, что в аудиторию зашла именно Бонни Фаррадей. В полночь, когда все остальные либо сидели в баре, либо спали в своих постелях, именно она появилась в дверях класса. Та самая девушка, умудрившаяся задеть меня, заставившая чувствовать то, что мне не хотелось чувствовать. Я покачал головой и с силой потер лицо свободной рукой.
Все началось с письма в моем электронном почтовом ящике.
Приходите в мой кабинет к пяти часам.
Профессор Льюис
В назначенное время я притащился в кабинет и сел на стул перед преподавательским столом. Профессор молча смотрел на меня. До сих пор я встречался с ним всего пару раз за всю жизнь, главным образом, когда был еще совсем юным… и еще раз, накануне тех событий.
Я познакомился с ним в Альберт-холле: мы вместе с родителями пришли туда послушать выступление оркестра, которым он дирижировал. Профессор Льюис услышал обо мне и специально пригласил нас на тот концерт.
С тех пор прошло несколько лет, и все это время я не получал от Льюиса никаких вестей, да и не ждал их вообще-то.
Так что я едва знал сидевшего передо мной человека.
– Как поживаете, Кромвель? – спросил Льюис. Его акцент напоминал произношение моей мамы. Правда, ее акцент почти исчез за годы, проведенные в Англии.
– Отлично, – проворчал я и покосился на дипломы на стене. Мой взгляд задержался на фотографии: на ней профессор Льюис дирижировал оркестром в Альберт-холле во время променадного концерта Би-би-си.
Я вспомнил запахи того концертного зала: дерево и канифоль от смычков.
– Как вам в Джефферсоне?
– Скука смертная.
Льюис вздохнул, потом подался вперед, на его лице отразилась тревога. И спустя секунду я понял причину его обеспокоенности.
– Утром я посмотрел на календарь. – Он помолчал. – Сегодня годовщина смерти вашего отца… – Он откашлялся. – Знаю, я встречал его всего пару раз. Он… он так в вас верил.
Я побледнел. Вот уж не знал, что отец часто беседовал с Льюисом. Я на миг зажмурился и глубоко вдохнул.
Разузнать, как и когда все это случилось, очень легко, достаточно ввести запрос в Гугл. Люди, которых я не знал – или едва знал, – могли запросто выяснить все, достаточно лишь знать имя моего отца. Они могли узнать о его смерти, как будто были с ним знакомы, как будто сами там присутствовали, когда это произошло…
Но прямо сейчас я не мог обсуждать это с профессором, которого совершенно не знал. Пусть он и предложил мне стипендию, но я ему не доверяю. У него нет права совать свой нос в мою жизнь.
Я вскочил и бросился к двери.
– Кромвель!
Окрик Льюиса нагнал меня уже в коридоре.
Студенты шарахались в стороны, давая мне дорогу, и все же на бегу я задел плечом какого-то урода, и тот бросился на меня.
– Смотри, куда прешь, сволочь!
Я схватил его за грудки и с размаху впечатал в стену.
– Это ты смотри, баран, пока я тебе рожу не начистил!
Мне страшно хотелось его ударить, нужно было как-то выпустить пар, прежде чем я сделал что-то, о чем потом пожалею.
– Кромвель!
Крик Льюиса перекрыл гул собравшейся толпы. Я швырнул так некстати подвернувшегося под руку придурка на землю, и тот поглядел на меня снизу вверх совершенно круглыми глазами. Я повернулся и помчался к двери, бросая взгляды направо-налево, пытаясь сообразить, куда бежать.
Меня догнал Истон и преградил путь.
– Истон, Богом клянусь, лучше уйди с дороги.
– Идем со мной, – предложил он.
– Истон…
– Просто пойдем со мной.
Я пошел за ним.
Какая-то цыпочка помахала мне ручкой.
– Привет, Кромвель!
– Не сейчас! – огрызнулся я, запрыгивая в машину друга. Истон выехал с территории универа; впервые в жизни ему хватило здравого смысла помалкивать.
У меня в кармане завибрировал телефон: звонила мама. Она пыталась дозвониться до меня целый день. Стиснув зубы, я ответил на звонок.
– Кромвель, – сказала она, и в ее голосе явственно прозвучало облегчение.
– Что?
Последовала пауза.
– Просто хотела проверить, все ли с тобой в порядке, солнышко.
– Я в порядке, – пробормотал я и поерзал на сиденье. Мне захотелось как можно скорее выбраться из машины.
Мама шмыгнула носом, и меня накрыла волна ледяной ярости.
– Сегодня тяжелый день для нас обоих, Кромвель.
Я оскалился от отвращения.
– Ага. Ну, у тебя ведь есть новый муж, он скрасит этот тяжкий момент, так что можешь всплакнуть у него на груди.
Истон остановился возле зеленой рощи, а я нажал отбой, выпрыгнул из пикапа и помчался вперед, не зная толком, куда направляюсь. Вбежав в рощу, я какое-то время петлял между толстыми стволами деревьев, пока не оказался на берегу озера.
Я закрыл глаза и с минуту стоял неподвижно, пытаясь успокоиться, глубоко дышал, напрягая мышцы живота, чтобы почувствовать всю ту боль, которая – я в этом не сомневался – обрушится на меня сегодня.
Наконец я сел на землю и стал смотреть на воду. Кто бы мог подумать, что совсем рядом с кампусом есть такое место.
Истон плюхнулся на траву рядом со мной. Я постарался выбросить из головы телефонный разговор с мамой, постарался не думать о назойливом ублюдке Льюисе и сосредоточился на дыхании.
– Я прихожу сюда, когда меня накрывает – как тебя сейчас. – Истон сгорбился, обнял руками колени и уткнулся в них подбородком. – Знаешь, тут так спокойно, кажется, будто в целом мире остался ты один. – Он коротко рассмеялся. – Ну, в данный момент остались мы двое.
Я запустил пальцы в волосы, опустил голову и зажмурился, но перед глазами все равно стояло лицо отца. В памяти звучал наш последний разговор. Мне вспомнилось выражение его лица в тот момент, когда я повернулся и ушел. Просто невыносимо.
Я посмотрел на гладь озера. Я родился в этом штате, и все же меня с ним совершенно ничего не связывало. Раскинувшийся вокруг пейзаж абсолютно не напоминал мне о доме. Слишком мало зелени, вода слишком теплая. Впервые за все время пребывания здесь меня захлестнула тоска по дому.
Отношения с матерью у меня испортились, друзей не было. Во всяком случае, настоящих.
Прошла, кажется, вечность, прежде чем я успокоился. В какой-то момент Истон исчез, а потом вернулся с упаковкой из шести банок пива в руках. Он поставил их на землю между нами. Я взял одну и зубами потянул за кольцо. Когда прохладная пенная жидкость коснулась моих губ, я выдохнул.
– Лучше? – спросил Истон.
Я кивнул. Он со щелчком открыл свою банку.
– Сегодня вечером в «Вуд-Ноксе». Оторвемся по полной. Это поможет тебе забыть.
Я снова кивнул, после чего выпил еще три банки.
В тот миг я был готов пойти на все ради возможности забыться.
Руки какой-то красотки гуляли по моему торсу и наконец скользнули за пояс джинсов. Я запрокинул голову и уткнулся затылком в стену. Губы девушки впились в мою шею.
– Кромвель, – прошептала она. – Будет здорово.
Я обвел взглядом темную комнату: какая-то раздевалка, где студенты оставляют зимние куртки. Пол усыпан опилками и арахисовой шелухой. Девица прижималась ко мне, ее губы оставляли влажные следы на моей шее, и это раздражало.
– Ты такой горячий, – прошептала она.
Все, с меня хватит.
Я закатил глаза, оттолкнул девушку и отвел от себя ее руки, после чего вынырнул из раздевалки и вклинился в толпу студентов, которых Истон, похоже, собрал всего за час – во всяком случае, я не сомневался, что с озера мы вернулись менее часа назад.
Над толпой весело звенел пронзительный голос Истона. Я выскочил на главную улицу и огляделся. Вокруг никого не было, кажется, все находились внутри.
Выстроившиеся вдоль улицы магазины и кафешки слегка накренились. Я потер лицо ладонью. Слишком много я выпил.
– Где Кромвель? – раздался из-за двери женский голос.
Шатаясь, я двинулся в сторону кампуса – не хватало еще, чтобы кто-то обнаружил меня в таком невменяемом состоянии. Ноги налились тяжестью и двигались с трудом. Оказавшись у общежития, я понял, что это последнее место, где хотел бы сейчас находиться.
В голове было пусто, я совершенно не думал, куда иду, пока не осознал, что стою перед музыкальным классом. Я уставился на закрытые двери и на считыватель карточек, позволяющий попасть внутрь. Тяжело дыша, как будто только что пробежал марафон, я повернулся, чтобы уйти, но ноги меня не слушались.
Голова сама собой опустилась, я уткнулся лбом в дверь и закрыл глаза.
Я занес руки над пианино и зажмурился. Когда я играл, мои мысли неизменно уплывали куда-то далеко, сознание трансформировалось, в голове оставались только цвета и формы. Лишь когда мелодия умолкала, мир перед моими глазами снова становился прежним.
Зрительный зал взорвался аплодисментами. Я встал, оглядел толпу и увидел маму – она стояла и хлопала в ладоши, в ее глазах блестели слезы. Я слегка улыбнулся ей, потом сошел со сцены.
Когда я ослаблял галстук, директор концертного зала похлопал меня по плечу.
– Потрясающе, Кромвель, это было просто потрясающе. Поверить не могу, что тебе всего двенадцать.
– Спасибо, – поблагодарил я и отправился за сцену, где можно было переодеться.
Я шел, глядя себе под ноги. Присутствие мамы меня радовало, но человека, которого я по-настоящему хотел сегодня увидеть, здесь не было.
Он никогда не приходил.
Когда я повернул за угол, мое внимание привлекло какое-то движение. Я поднял голову.
Первой моей мыслью было: цвет хаки. У меня округлились глаза.
– Папа?
– Кромвель, – сказал он. Я не верил своим глазам. Сердце забилось быстрее. Я бросился отцу на шею.
– Ты сегодня был великолепен, – сказал он и тоже меня обнял.
– Ты видел?
Он кивнул.
– Такое я бы не пропустил.
Когда я наконец поднял голову, то уже был внутри здания, а в руке держал пластиковое студенческое удостоверение. Я находился в музыкальном классе, а прямо передо мной лежали и стояли всевозможные инструменты.
У меня разом зачесались руки, так сильно мне захотелось прикоснуться к инструментам. Сейчас я был готов винить кого угодно, но ни за что не признал бы, что пришел сюда, потому что мне это было нужно. Мне нужны были эти инструменты.
Я медленно подошел к пианино и провел кончиками пальцев по крышке. Меня словно разрывало надвое, я отдернул руку, в надежде, что смогу устоять. И не смог. Я сел на табурет и поднял крышку. На меня смотрели черные и белые клавиши. И, как это всегда со мной происходило, я мог их читать. Для меня они умели говорить, я видел, что каждая наполнена нотами, музыкой и цветом.
Руки сами потянулись к клавишам, уголок рта пополз вверх. Я отдернул руку и рявкнул на самого себя:
– Нет!
Мой голос стих, не породив эха.
Я закрыл глаза, пытаясь унять боль, что терзала мою душу последние три года. Я мог ее сдерживать, теперь я научился это делать. Боль можно вытолкнуть из груди. Вот только начиная с сегодняшнего утра эта борьба давалась мне куда труднее обычного. Боль убивала меня весь день.
Отражать ее удары становилось все сложнее.
«Играй, сын, – прошептал отцовский голос у меня в голове. Я невольно сжал кулаки. – Играй…»
Я ахнул и сдался, отказался от раздиравшей мою душу борьбы.
В аудитории было тихо, она была как белый лист, ждущий, что его насытят красками. Мои пальцы легли на клавиши, я затаил дыхание, а потом нажал на одну из них. Звук оглушил меня сильнее пожарной сирены, перед глазами взорвалось пятно яркого зеленого цвета, по краям окаймленное неоном. Следующая клавиша – и у меня перед глазами расцвел красный бутон. Не успел я опомниться, как мои руки уже летали над клавишами так, словно я и не прекращал играть на долгих три года.
Я играл «Токкату и фугу ре минор» Баха; нотная запись мне не требовалась, в голове отпечатались все ноты до последней. Я просто следовал за цветами. Вибрирующий красный, бледно-голубой, охровый, ореховый, лимонно-желтый – один за другим они сплетались у меня в голове в яркое полотно.
Закончив «Токкату», я повернулся и встал с табурета. На этот раз не раздумывал и не терзался внутренней борьбой; я просто пересек комнату и взял то, что первым попалось на глаза. Едва смычок коснулся струн скрипки, я закрыл глаза и последовал за музыкой.
На этот раз я играл мелодию собственного сочинения.
Я переходил от одного инструмента к другому, не мог остановиться. Меня захлестнули цвета, вкусы, а в крови бурлил адреналин.
Не знаю, сколько прошло времени. Наконец я ощутил каждый инструмент и шагнул было к двери, но охватившая меня жажда музыки не проходила. Мне хотелось оставить все это в прошлом, хотелось списать свой поступок на опьянение.
Вот только я больше не чувствовал ставшего уже привычным оцепенения. Сейчас мною двигал вовсе не алкоголь, а я сам, и я это знал.
Фортепиано притягивало меня как магнит. Я снова вернулся к нему, сунул руку в карман и вытащил отцовские жетоны. Я не мог заставить себя посмотреть на его имя, просто положил их на верхнюю крышку пианино – пусть будут рядом.
Пусть он будет рядом со мной.
Я вдохнул и выдохнул пять раз, прежде чем коснуться клавиш. Сердце стучало в груди, точно басовый барабан. Я позволил музыке вести меня за собой и чувствовал себя при том так, будто мне в грудь вонзили кинжал.
До сегодняшней ночи я играл эту вещь лишь раз, а именно три года назад. Я так и не сделал нотную запись – не видел необходимости. Это была мелодия-посвящение, каждая ее нота, каждый цвет, каждое чувство звучали в память о нем.
Вся композиция состояла из темных цветов, низких нот и тонов. Скорбные звуки заполнили комнату, а я вспоминал, как мама вошла в мою спальню в три часа ночи.
– Малыш… – прошептала она. Руки у нее тряслись, залитое слезами лицо побледнело. – Его нашли… его больше нет.
Я тогда уставился на нее, не в силах пошевелиться. Неправда. Это не может быть правдой. Отец пропал, от него уже долго нет вестей, но с ним все будет хорошо. Так должно быть. Не может быть, что все вот так закончилось, учитывая, как мы с ним расстались. Он должен быть жив.
Но, глядя на перекошенное от горя лицо мамы, я понял, что она говорит правду. Отца больше нет.
С восходом солнца я пришел в комнату, где стояло пианино – подарок на мой двенадцатый день рождения, – и стал играть. И пока я играл, реальность начала меркнуть.
Папы больше нет.
Мои руки метались над клавишами, а спина все сильнее горбилась, и под конец я совсем согнулся, потому что не мог выносить боль в животе. Я играл мрачную, медленную мелодию – прежде я еще не сочинял ничего подобного. Неужели жизнь так несправедлива?
«Его больше нет», – эхом звучал у меня в голове мамин голос. Дойдя до крещендо, я по-звериному завыл, из глаз потекли слезы, но пальцы били по клавишам, не останавливаясь, как будто не могли остановиться.
Я должен был играть.
Мои пальцы будто знали, что больше я никогда не сяду за пианино.
Когда мелодия закончилась и затихла последняя нота, я открыл глаза и уставился на свои руки. На меня обрушилось все сразу. Мои руки на клавишах. Я играл после трехлетнего перерыва. Цвета, привкус металла… огромная дыра у меня в груди.
На клавиши стали падать слезы. Перед глазами у меня стояло лицо отца. В последний раз, когда я его видел, на его лице были боль и грусть.
Он забрал музыку с собой.
Мои руки соскользнули с клавиш, я не мог дышать. В комнате было слишком тихо, казалось, даже воздух застыл, и…
Скрип открывающейся двери заставил меня поднять глаза. Увидев, кто стоит на пороге, я почувствовал, как кровь отлила от лица. Бонни Фаррадей смотрела на меня, ее карие глаза на побледневшем лице были печальны. Это меня добило. В тот миг мне не хотелось оставаться одному, но опереться было не на кого, не к кому было обратиться, я всех оттолкнул.
И вдруг появляется она, и в глазах у нее слезы. Бонни была рядом со мной, в то время как я распадался на части. Я не знал, что делать, чувствовал, что нужно убежать, оттолкнуть ее тоже. В этой жизни мне никто не нужен, одному быть лучше. Но в тот миг мне хотелось, чтобы она была рядом. Потом она коснулась моей руки, и я едва не сдался.
Когда я посмотрел в ее глаза, в то время как из моих собственных глаз текли слезы, я понял, что нужно убираться. Я бросился бежать и еще успел услышать, как Бонни меня зовет. Я бежал, пока не добрался до полянки, которую днем показал мне Истон. Там я упал на траву и, позволив теплому ветру согревать мою кожу, зажег сигарету и стал рассматривать свои руки.
Казалось, они выглядят иначе, чем утром. Пальцы будто освободились, словно я наконец дал им то, чего они жаждали годами.
Я только что играл, позволил музыке вернуться.
Затянувшись, я попытался выбросить все чувства из головы, но эхо нот все еще гремело у меня в ушах, тени цветов еще жили в моем сознании, а пальцы помнили, как касались клавиш, и от этого зудела кожа.
Не так-то легко избавиться от мышечной памяти.
Разочарованный, я вытянулся и стал смотреть в ночное небо, усыпанное яркими звездами, потом зажмурился и снова попытался забыть о случившемся, вернуться к привычной пустоте, в объятиях которой прятался так долго. Не вышло. Чувства, цвета, звуки – ничто не отпускало меня.
Особенно южный акцент Бонни Фаррадей и взгляд ее карих глаз.
Ее голос был фиолетово-синим.
Я закрыл глаза.
Больше всего я любил слышать именно этот цвет.