Глава 3

Чтобы не стоять в пробках и не тратить зря время, поехали на метро, и всю дорогу до Бакулевки Крячко предавался недостойному занятию, то есть вспоминал старые обиды:

– Вот умеет генерал уговаривать. «Сделайте доброе дело», «совесть, ум, честь». Сказал бы прямо: не поедете – пан Ректор назло с того света вернется сожрать наших студентиков. А заодно и соискателей запорет.

– Ясное дело, – согласился Лев Иванович.

– Сколько раз тебя этот аспид на переэкзаменовку отправлял?

– Да был казус. Как только пан Ректор из вашего института к нам в универ перешел, он был очень зол. Он прямо сказал, что пятерки таким, как я, не ставит. Чем я ему не потрафил – не ведаю. Я пересдал, правда, уже после того, как он вернулся к вам.

– Во, а на нас он ездил, как панночка на Хоме Бруте, – угрюмо сообщил Крячко. – По-подленькому. Сам понимаешь – вечернее отделение, да еще если уже на следствии трудишься, ну какие тут семинары-лекции? Нет-нет да пропустишь что-то и не особо паришься по этому поводу. Ведь повсюду только и разговоров: юные специалисты, вечерники-практики – это наше все. Ну а как до дела доходит, что ты! Меня он чуть не вышиб за прогулы, только представь себе. А как-то раз еще и за опоздание.

– Какое опоздание? – недоуменно спросил Гуров. – Он что, ночевал в академии? У тебя ж занятия начинались…

– Ну да, вечером, в семь тридцать. А вот слушай. Попросили меня заскочить в академию, за заключением экспертизы, около десяти я туда прихожу, чтобы удостоверением не светить, показываю студенческий… а этот гад стоит на проходной, отбирает у меня билет и картавит: мол, вы исключены, документы получите у секретаря. Опаздывать не надо, молодой человек! Если бы не Лиля… Ивановна…

– Кто-кто? – машинально переспросил Гуров.

– Ну, неважно, – отмахнулся тот, – я бы его порешил бы прямо в рабочем кабинете.

Льву Ивановичу постепенно становился ясным источник нежной ненависти, которую его друг испытывал к уже дряхлому, но некогда весьма деятельному преподавателю с оригинальным взглядом на методы обучения. Станислав же продолжил изливать израненную в студенческие годы душу:

– Еще у него была страсть к конспектам своих тухлых лекций. В последнюю ночь, как и положено, все доучиваешь, с билетом фартит, все отвечаешь, а он так, с ленинским прищуром: «Очень хогошо, а теперь конспектики попгошу, да еще чтобы обязательно газными пастами». Коли нет или все одного цвета ручкой написано – то все, лети на переэкзаменовку. А для рабочего человека переэкзаменовка – швах!

– Да вообще черт картавый, – согласился Гуров, окончивший дневное отделение. Вечерникам и заочникам он всегда сочувствовал, а другу надо было выговориться. Нельзя же в таком состоянии заваливаться в палату к старому, больному сердечнику, пусть и упырю со стажем.

…Строгая медсестра с могучими руками, запустив их в одноместную палату, проверила капельницу и подкрутила на ней колесико. Глянув на часы, предписала не волновать больного, не засиживаться и, вообще, не сметь.

Сыщики пообещали. Выгрузив на тумбочку апельсины, пакеты с соком и бутылки с минералкой, они присели у скорбного ложа у окна.

То ли из-за того, что стены в палате были выкрашены в синий цвет, что премерзко отражалось на цвете кожи пана Ректора, то ли из-за опущенных штор, то ли из-за того, что пациенту в самом деле было дурно, смотреть на него было больно.

Травмированная студенческая память навсегда запечатлела того самого, прежнего пана Ректора – диктатора, сработанного из цельного куска гранита, с благородной сединой, мощными брылями и тяжелым, волевым взглядом. А тут на койке под казенным одеялом лежал дряхлый немощный старик. Его грудь судорожно поднималась и опадала, ключицы торчали из ворота, порядком поредевшие волосы прилипли ко лбу. Впрочем, взгляд пана Ректора сохранил пронзительность и властность, руки не дрожали, и он не спрашивал с трогательной старческой наивностью, где он и кто они.

Пан Ректор перешел прямо к делу, и голос у него был точь-в-точь как прежде твердым, разве что картавость стала отчетливее:

– Видите ли, дгузья мои, дело до такой степени агхи… необычное, что я не могу довегиться кому-то, кгоме своих.

Гуров и Крячко всем своим видом показали, что оценили его доверие и гордятся тем, что пан Ректор им доверяет.

– Полгода года назад пгопал мой сын…

– У вас есть сын? – удивился Крячко и лишь чудом не прибавил «откуда».

Абсолютно всем было известно, как пан Ректор ненавидит женский пол – даже более отсутствия конспектов своих лекций. Его мизогиния носила характер одержимости и простиралась – за редкими исключениями, – абсолютно на всех, кто мог носить юбки и платья. Сдать пану Ректору его предмет, будучи дамой, было практически нереально, даже зная материал вплоть до запятой. Студентки предпочитали идти в декрет или сразу на комиссию.

Однако пан Ректор не обиделся на реакцию Станислава, а лишь кротко подтвердил, что, мол, да, есть. Точнее, был.

– Да. Мой сын, Данилушка, пгопал, из… санатогия. Он находился на лечении, в Подмосковье, под городом Т. С тех пог ничего о нем не знаю… вот, на День юриста я получаю с кугьегом вот эту пгоклятую штуку… ключницу. А на ней… в общем, это татуиговка… – Он с трудом сглотнул, попросил воды. – Такая была у Данилушки, на пгавом пгедплечье.

Он сглотнул снова, потянулся к глазам и потащил за собой трубку капельницы. Крячко едва успел перехватить конструкцию, подал старику стакан воды и салфетку.

– Олег Емельянович, ну а просто совпадение?

– Спасибо. Я абсолютно увеген, что нет никакого совпадения. Гисунок тот самый. По поводу этой татуиговки мы кгупно повздогили с Данилушкой. Вообще, в последнее вгемя мы часто с ним ссогились, к сожалению, потому я думал, что сын обиделся и не желает меня видеть. Тепегь я увеген, что он убит, и не пгосто… кто-то сделал из него… издеваясь, посылают мне эту… это…

– Кто это – «они»? – мягко спросил Гуров.

– Если бы я знал. Потому я и попгосил вас навестить меня. Людей, котогые желали бы мне зла, слишком много. Вы ведь тоже от меня натегпелись, а, Кгячко?

– Ну что старое поминать, – начал было Стас, отводя глаза.

– Бгосьте, – велел полуживой пан Ректор. – Я все помню. Будь у вас тогда табельное… да что там. Понимаю. А тут, как дошло до дела, выяснилось, что сгеди моих выпускников масса начальства, а сыскагей, настоящих сыщиков, пгактически нет. Я двадцать лет отдал следственной габоте, а кого я воспитал? Болтуны… законодатели… тгепачи. На исходе жизни оказалось, что я ничего полезного так и не сделал. Так что теперь мне и обгатиться больше не к кому. Так вот, милые мои. Мне не так важно, кто это сделал. Только бы выяснить, что с Данилушкой…

Тут немощь все-таки взяла верх, синеватые губы затряслись, из-под полуопущенных век потекли слезы – зрелище было жалкое. Хорошо, что в этот самый момент вошла медсестра и, увидев сцену вопиющего нарушения режима, без лишних слов выдворила обоих полковников из палаты.

Загрузка...