Глава вторая Публицист из Парижа

Телятина, Мелдомедон, Серборезова!

Ах, как пышнели салоны московские, где бледнотелые, но губоцветные дамы являлись взбеленными, как никогда, обвисая волнением кружев, в наколках сверкающих или цветясь горицветными шляпами; и, как шампанское, пенилась речь «либеральных» военных сквозь залп постановочный из батареи Таирова: яркой Петрушкой; в партерах сидели военные эти, ведомые в бой Зоей Стрюти, артисткою (Ольгою Юльевной Живолгой).

Армия – отвоевала.

«Земгор» – воевал, двинув армию мальчиков, чистеньких, блещущих, – в прифронтовой полосе, куда ездили дамы под видом раздачи набрюшников: воинам нашим.

И невразумительно, пусто, в белясые лыси просторов означился путь наших маршевых рот: до окопов, где вшиво не знали, что делать. По знаку ж руки от Мясницкой и мимо Арбата фырчала машина, несущая Усова, Павла Сергеича к… Константинополю: сам генерал Булдуков не поехал туда, потому что от фронта был явный попят: на Москву; и – попят на гуляй веселые Митеньки-свет-Рубинштейна.

Сгибалась под бременем всех поражений Москва; загрубела она шаркатней тротуаров, но лезла с Мясницкой в правительство: ликом великого Львова; и – криком афиш:

«Шестиевский. Публичная лекция. „Шесть дней на фронте!“ – участвуют в прениях: Каперснев, Нил Воркопчи, Серборезова, Мелдомедон…»

«Примадура!» –

– «Из Эстремадуры!» –

– «Труа па!»[22]

Тарантелла из-под кастаньет.

«Вундеркинд! Сима Гузик! Рояль фирмы „Доперк…“

Лет десять в те числа концерт объявлял.

Крик афиш, семицветие света!

Москва семихолмие!

– Фрол Детородство: «Плуги, сохи, мотыки, железные ведра!» – на синем на всем.

И – «Какухо: Бюро похоронных процессий» – серебряным: в черном.

«Синебов: Телятина» – с изображеньем быка. – «Наф-талинник: Кондитер» и «Слишкэс: Настройщик» – и – «Гомеопат: Клеопат» – и – «Оптическое заведение Шмуля Леровича».

Вывески!

Группа французских туристов приехала нас изучать; молодежь: Николя Колэно, Пьер Бэдро, Поль Петроль, Онорэ Провансаль, Антуан де-Дантин, Жан Эдмон Санжюпон и Диди Лафуршэт; Катаками Нобуру, японский профессор, – сидел: изучал символизм; Суроварди, мечтательный индус, гандист, приезжал, чтоб помочь Станиславскому.

Лорд –

– Ровоам Абрагам –

– собирался пожаловать к нам!

Цупурухнул

С конюшнею каменной, с дворницкой, с погребом, – не прилипающий к семиэтажному дому, но скромным достоинством двух этажей приседающий там, за литою решеткою, перевисающий кариатидами, темно-оливковый, с вязью пальметт – особняк: в переулке, в Леонтьевском!

Два исполина подперли локтями два выступа с ясно-зеркальными стеклами; глаз голубой из-за кружева меланхолически смотрит оттуда на марево мимоидущего мира блистает литая, стальная доска: –

– Ташесю!

Там асфальтовый дворик, где конь запотевший и бледно-железистый, – с медным отливом, с дерглявой губой и с ноздрею, раздутой на хлеб, – удила опененные нервно разжевывает, ланьим оком косяся на улицу, на подъезжающий быстро карет чернолаковый рой.

Котелок иль цилиндр из квадратного дверца выскакивал и выволакивал веющих перьями дам: прямо в двери подъезда; глазели мальцы, Петрунки и Кокошки, дивясь: на пальто Петрункевича, на котелочек Кокошкина.

____________________

Над вестибюлем профессор Цецесов, пыхтя, волочится под бюстом; Пэпэш-Довлиаш, – психиатр и профессор, – проходит – в простертые бархаты барсовых шкур.

Тертий Чечернев, –

– соединение умственных смесей в процентах –

– из Розанова[23] – двадцать восемь, из Ницше – пятнадцать; и – десять из Шеллинга[24] (прочие тридцать – из «Утра России»); вполне европейский масштаб –

поднялся.

Худорусев: он славянофильский журнал издает; и – другой, музыкальный, сливая Самарина и Хомякова со Скрябиным и Дебюсси – истерическая патриотка, но – артистическая библиотека; щелкает с фронта: при клюкве и при позументах серебряных.

Доктор Кишечников: –

– водолечением лечит, а лечится сам – настроеньем; собачник, охотник; теперь – гидропат: скоро, волей судьбы –

– генерал-губернатор Москвы!

Он – прошел!

Академик ста лет, знаменитость космическая, Цупурухнул, – несет глухоту, багаж знания.

Гул:

– Цупурухнул идет!

И все вздрагивают, что не рухнул под тяжестью переворота в науке, которой и не было до Цупурухнула: сам ее выдумал; перевороты устраивал.

Каменный, старый титан, развивавший какое-то там Прометеево пламя, застывшее мраморной палкою (после сверженья титанов); изваянность этой фигуры в породу гранита давила; и вздрагивали:

– Как?

– Он жив?

Не выгамкивал даже: вид делал, что – выгамкает; и от возможности этой испытывали сотрясенье составов.

____________________

Хозяин-то где, – Ташесю?

На Мясницкой?

С Мясницкой!

Как раз появился в дверях; с ним – высокий блондин, им вводимый: «Князь», –

– или –

– Мясницкая!

Весь полновесие он; и весь – задержь; глаза голубые и выпуклые; бледно-желтые, добела, волосы; четкий пробор; желтоватый овал бороды; под глазами – бессонница (это – труды); взгляд прямой, но полончивый, весь в серо-светлом; сиреневый галстух, завязанный точно и прочно.

Его привозили; к нему подводили; о нем говорили; и он грворил; он давал указания, распоряжения, ставил задания, ширясь с Мясницкой, которая осью событий уже становилась в усилиях свергнуть царя, при поддержке – московского общества, деятелей контрразведки, генералитета.

Подслушали дамы, как бархатным тенором он:

– Николай Николаевич…

– С Павлом…

– Да, да… – Николаевичем!..

Шел он –

– там –

– в веер дам!

Лили Клаккенклипс

Нет, Лили Ромуальдовна фон-Клаккенклипс, – что за прелесть! Жемчужина: голая вся; губки – кукольны: с выстрелом патриотических фраз; офестонена грудь; нечто виснет с волос, бледней пепла, подобное разве сквозному чулку: Византия, Венеция, Греция!

Поза – портретная; взгляд – леопарда, а стиль – Леонардо.

Она говорит: пред отъездом своим в Могилев царь расплакался; с немкою сделались тики.

И Флор Аполлонович Боде-Феянов, сенатор, с пергаментным ликом, – пергаментным ликом:

– Как, что?

– Пятка дергалась?

– От черногоренок, чешущих пятки?

Лили Ромуальдовна, или Лили, или – Лилия, – встрепетом белого веера:

– От, – закативши глаза, – Маклакова!..

И так ангелически:

– Ножик оттачивают Пуришкевичи[25]… Стало быть, стало быть: вы понимаете?

Флор Аполлонович Боде-Феянов – не слышит: глухой.

– Посмотри, как она с ним, – жена, старушенция, белой лорнеткой ему показывает, что Дулеб Беблебеев с Натальей Витальевной Херусталеевой в зыбь ее шелка зеленого, в серое кружево, тонет.

Но муж – с глухоты.

– Каконасним – словако-хорват, – потому что слова, экивоки, наречия, нации перемешались в Москве: Булдуков иль Булдойер, Аладьин или де-Ладьэн, – разберись!

Мебель – сине-зеленая; оранжеваты – фарфоры; и бирюзоваты едва абажуры; резьба надзеркальная; скатерть, Драпри, бронзировка; и дымчатый, горный хрусталь.

Фелофулина Юлия и Вуверолина Оля, подруги, арсеньевки, девочки; за Моломолева Юлия выйдет; и за Селдасесова – Оля!

Болтают:

– Лизаша, арсеньевка, – наша…

– С которой…

– Которую…

– Видели: в кафешантане ночном.

– Клеся Лосев там был, Валя Вралев.

Юнец, земгусара, Гога Боско, серебряной шпорою щелкает пред Доротеей Иоанновной Шни: платье – кремовый фон; в нем – пляс палевых пятен, прохваченный дикою сизью.

Шлеп, шопоты, шварк, шепелястящий странными смыслами.

Голос хозяйки:

– Вниманье, – мэдам и мэссье!

Арфу вынесли: ставят.

Почтенна, как «Русские ведомости», к этой арфе выходит профессор, мадам Айхенвальд, Папэндикэ, в смесь сизых и черно-зеленых тонов и в них тонущих пятен: над черно-лиловым ковром.

И – подносики с чашками, бирюзоватыми, тихо носимыми (два белобаких лакея).

И Питер Бибаго – притронулся к чашке; какая-то дама дотронулась веером до – я не знаю чего.

Кто-то робкий, в визитке бесхвостой, визиткой обтянутый, тихо вошел: прошел в угол.

На фронт: в горизонт!

Пред столиком, крытым рыжавою скатертью, в клетчатой паре (кофейная клетка) стоял психиатр, Николай Николаич Пэпэш-Довлиаш, озираясь на карие полки с кирпич-ною книгой, и желтую кожу с дюшеса счищал; он двум юношам, бросившим фронт, Казе Ляхтичу и Броне Бленди, горчайшими, правокадетскими правдами сыпал, – в обстании кресел кирпичного цвета, дивана, такого же цвета и полок с такого же цвета подобранными переплетами.

Пухвиль из кресла ему поговоркой, его же, с которой он в «Баре-Пэаре» являлся:

– Вулэ ву гулэ?

Николай Николаевич выставил нос из-за груши с обиженным фырком:

– Дела-дела, – ножик фруктовый приставил он к шее;

– Тут вот!

И усы стал обсасывать, видя, что «князь» с полновесием, с ласкою выпуклых и водянистых прищуренных глаз приближался; хозяин, хозяйка, две дамы – за «князем».

«Князь» в мягкие руки взял руку Пэпэш-Довлиаша и с долгою задержью жал эту руку, – руками, – стараясь, как в душу проникнуть, но… но… не глазами, которыми щупал он полки за лысиной; и рассыпался в почтительной просьбе: хотелось бы «князю» своими глазами увидеть то дело, которым гордилась Россия – лечебницу.

Но Николай Николаич, чтобы не казаться польщенным, гримасочкою кисло-сладкою:

– Милости просим!

И тотчас с подчеркнутою груботцою, которой так действовал он на больных, быстро выкатил тусклый, бараний свой глаз и, уставившись им в полновесного и белотелого «князя», подсвистывал и подтопатывал толстою ножкою.

– Вы – что?

– На фронт?

– Гулэ ву!

«Князь» же, выпростав руку свою и убрав комплимент, посмотрел на него синевой под глазами, вперяясь в огромные функции руководимого им механизма; и пафос дистанции вырос. Пэпэш-Довлиаш, подавившийся грушей до слез, ощутил с перхотой неуместность вопроса о фронте, пред этим вперением глаз мимо кожаных кресел рыжавого, ржавого цвета и мимо обой, тоже ржаво-рыжавого цвета, –

– во фронт, –

– в горизонт, –

– над волной желтоватого газа, над черным перением шлемов железных, над ухами бухавших пушек, над… – И Николай Николаич Пэпэш-Довлиаш, подобравшись пред строгим достоинством этой не личности – «лика», – взяв нежно за пуговицу «лик», стал выкладывать плод размышлений своих о войне.

«Князь» же, давши урок поведенья и спрятав дистанцию: раз о больнице, которой гордится Россия, в которой теперь восстанавливает свои силы профессор Коробкин, то – с паузой долгою, после которой – профессор, трудами которого тоже гордится Россия:

– Он – вверен вам!

И Николай Николаич, московский масон, ощутил в оконечности пальцев, – знакомый, особый нажим: нажим… лондонский.

– Можно надеяться?…

И… Николай Николаич, почтенное имя, как пойманный школьник, – с протянутой челюстью, выпучив губы, припал всей проседой бородкою, точно девотка на грудь исповедника, к белым крахмалам и выложил принцип лечения: на основании психологического силуэта иль данных вопросов – допросов…

– Болезнь все же – есть; но… физический труд, чистый воздух, бром, клизма и…

«Князь», не услышав ответа, – с хозяйкой, хозяином, с дамами, – твердо прошел, как сквозь стены – в историю –

– мимо Москвы,

мимо Минска и Пинска –

– на фронт,

– в горизонт, –

– попирая

ковер, на котором скрещалися темные и серо-сизые полосы в клетчатые, темно-сизые шашки.

Пэпэш дожирал свою грушу: как тигр полосатый: с обиженным видом; но тут Цупурухнул к нему подошел с анекдотом: не с мыслью, которою не удостаивал молокососов седых; анекдот повторяли в Москве, Петербурге, Стокгольме и Праге; и даже он был напечатан Корнеем Чуковским – в известнейшей книге: «Великие в малом», в главе «Экикики у старцев».

Как столб телеграфный гудел Цупурухнул; но зло приседали за блеском очков желтоватые глазки Пэпэша.

Ввиду этих слухов

Сюртук распашной.

Кто такой? Куланской.

Со вплеченной большой головой; лоб – напукиш, излысый; в очках роговых, протаращенных борзо и бодро.

Такой молодой математик.

Мадам Ташесю:

– Что, зачем, почему, – вопрошала глазами мосье Ташесю.

– Ах, – почем знаю я, – ей ответили издали плечи мосье, – потому что: с той самою мягкою задержью князь придержал Куланского – руками за руку! И несколько брошенных тенором фраз: о тяжелых годах: об ученых трудах, о научных потерях, о случае зверском с известным профессором, о неизвестных интригах, о методах, тоже известных, в известной лечебнице, о перспективах здоровья, но лишь при условии полного отдыха, а не депрессии порабощения воли, – гипноза, который порой практикуется даже почтеннейшими психиатрами; ими гордится Россия; но методы есть и иные.

И вдруг, – уведя Куланского за складки драпри:

– Ввиду слухов, досадно проникших уже в иностранную прессу, – позвольте же мне… – с мягкою задержью. – Это – вопрос деликатный, но, – ухо из складок драпри!

– В международном масштабе… Военное время… Зем-гор И политика! –

– Что?

– Да: Николай Николаич… почтенное имя… Но есть увлечения; есть заблужденья… –

– О чем он?

– Певички.

– Ввиду этих слухов…

____________________

И, не дорасслушавши, выразила ухверткая дама глазами тяжелый вопрос свой:

– К чему?

– Да отстаньте, – ответили издали плечи.

Расскажут из верных источников, что Николай Николаич, Пэпэш-Довлиаш, увлеченный каскадной певицей, Эммой Экземой, бросает лечебницу эту.

____________________

«Мясницкая» выразила пожеланье: с осмотром лечебницы соединить и визит, нанесенный больному профессору; кстати: составим свое представленье о твердости памяти; кстати, составим о ходе болезни отчетец со слов Синепапича, тоже профессора нервных болезней; условлено: вместе явиться, втроем, с Куланским, с Синепапичем –

– «нам!».

Кому – «нам»?

Куланскому?

Он – преподаватель: не «мы».

Синепапичу?

Что может знать Синепапич? Оттенки психозов, маний.

«Князю»?

Значит.

Рука с той дистанцией, с тою душой, от которой сходили с ума, поднялась, и оправила галстух сиреневый; четкий пробор жидких, добела бледных волос и овал бороды, и глаза, голубые и выпуклые, как стекло, поднялись надо всем; и летели уже –

– в горизонты –

– истории…

Мимо подсвечников бронзовых, темных, и мимо молочного цвета борзой, постоянно распластанной, он по коврам за стеклянной руладою Лядова шел с выражением царственным –

– там –

– в веер дам

благодарственный!

Гузик, пан Ян

Адвокат Перокловский пленил перспективами: слажено, сглажено, схвастано, спластано, намилюковено, – запротоколено, при резолюции: мы – протестуем; и мы умоляем, – всеподданнейшие: Львова, русского, – дать; и убрать немца, – Штюрмера.

Подписи: –

– фон-Клаккенклйпс, Пудопаде, Клопакер, Маврулия, Бовринчинсинчик, Амалия Винзельт, Пепардина, Плитезев, Лев Подпо-дольник, Гортензия де-Дуроприче, Жевало-Бывало, Жижан Дощан (Ян), Педерастов (Иван).

Сели: слушали: и «вундеркинд», Сима Гузик, сидел: слушал, – тоже…

____________________

Щелк, дзан: капитан Пшевжепанский, пан Ян!

Эксельбантом блистает и шпорою цокает; в вечной мазурке, – летит кенгуровой походочкой; ротик, готовый всегда смехотнуть, но и скорбно зажаться, – зажался: перед патронессой, хозяйкою; в голубо-пепельном платье, голубо-седою; она, не прервав разговора с Пуклатичем, руку ему – с «перепудром», с курсивом ресниц:

– Ну?

– И?

– Мы?

– И – мы: заняты?

Тут же лакею, с курсивами, с теми же:

– Боде-Феянову чаю.

Лакей полетел.

На курсив отзывался окамененьем мгновенным весьма погруженного в «весьма дела» человека, – пан Ян «от-курсивил».

Отмечено: тем же – «курсивом» ресниц.

И немедленно – к Павлу Сергеичу Усову взглядом, давно приуроченным к мебели:

– Ну?

– Мы начнем?

Патронесса, она – интонировала: без единого слова, – лорнеткой, губами, глазами, курсивами.

А капитан Пшевжепанский – курсировал: курсами, ставя брамсели, снимая марсели; на всех парусах – отлетел: рот, готовый всегда смехотнуть, но и скорбно зажаться, едва смехотнул, про себя, перевинчиваясь на иные какие-то курсы; он – свой оборонцам и свой пораженцам; и красненький с присморком носик, и тихие лихики, глазики, с думцами – врунцы, с распутинцем – путинцы, с Дунею Че-ревниною и с Мунею Головиною!

И «керенка» в марте уже похлопочет: пристроит при Керенском; корень в Корнилове пустит в июле, чтоб в августе – выдернуть; –

– нынче бородка – «а ля Николя-дё»; под крепкою кепкою станет она –

– «Ильичёвкою».

И, коммуноид, – занэпствует!

____________________

Павел Сергеевич Усов, профессор, принявший в объятья последние вздохи Толстого, встал в сине-зеленое поле обой с черно-синими выливнями, точно волк, в ночь распластанных, чтобы о противогазах докладывать.

____________________

Он – доложил.

И теперь «вундеркинд», Сима Гузик, детина со стажем (лет пять как он бреется), – встал; Хеся, сестра его, – кременчугское диво, покрытое волосом; дядя же Осип – Жо-зеф Гужеро: Канн, «Креди Лионе»; два кузена: xoxф: Яша Пэхоо – в «Берлинер Музик-Ферейн» Гельбше; а Пэх, Сашка Пэх, – дон Пэхалесом сделался (Лос-Анжелос): он женился на дочери дона Мамаво, из Монтовидео – плантации пальм, ананасов на острове Падре-Психос!

С видом гранда, взвив волосы над клавишментом, скатился руладой под складки портьер сизоватых со вляпанными бледно-малиновым бархатом бабочек.

Черный квадрат

Шаркает шаг.

Эту комнату –

– пересекает –

– Велес-Непещевич!

Отдавши лакею портфель, котелок, из портьер, – сквозь портьеры кидается черным квадратом за скачущими, каре-красными взглядами; физика, – вовсе не психика: бычья, надутая жилами, шея; и не поворот головы – геометрия корпуса, справа налево, на тоненьких ножках, со штрипками, мимо расблещенных лаков: под зеленоватое зеркало.

В зеркале: –

– красный квадрат –

– подбородок!

Злы щелки глазные: с укусами; три поперечных морщинки щетиной свиной заросли; и визитка – не наших фасонов; и брюки – не наших фасонов, а лондонских.

Щелк каблуками лакированных – в зеленоватое зеркало.

Свертом безлобо, безглазо бросается в черную комнату, точно в спокойное кресло из черного дерева.

С кресла Пампесиас, граф Небеслинский-Монолиус, в недра московские брошенный беженец, – к Петеру Бакену.

– Кто он?

Развалина и фармазонистый нос, камергер, Петер Бакен, остзейский помещик, – ему:

– Гм!

Пустивши дымочек:

– Звено, так сказать: меж Земгором, Булдойером и Булдуковым.

– Так значит – со всяческой властью?

– Пока еще «п р и».

– Я – не понимаю вас.

– Вы поглядите на «князя»: не личность, а «лик»; и взгляните на этого: «бык», а не «лик»; ангеличие «князя» покоится, все, – на «быках»; «князь» обсасывает, загибая мизинчик, куриную косточку; функции этого – резать цыплят.

– Так.

Пампесиас, граф Небеслинский-Монолиус, в черный атлас вырезного, широкого кресла, в окрапы коричнево-белых и розовых лапок откинулся – над сине-бледною, с просинью, скатертью.

Зашепелявили фразами, брошенными из-за пепельниц в цвета ночного искрящийся лак этажерочек; пепельницы – из оливково-желтых камней, запевающих цвета небесного пятнами; волны обойных полос, синусоид, свиваемых кольцами, – сизо-оливковых, с сине-зелеными – в отсвете фосфора. Шопоты. Шварк шепелестящий.

Шаркает геометрически – черный квадрат; глазки, клопики, карие.

О, дон Мамаво!

Какие-то кляклые вляплины пальцев – по клавишам: в смеси тонов, – темно-синего с темно-зеленым.

А там, – из угла:

– Орьентация, здравствуйте!

– Две, – лопнул, точно струна клавишмента, Велес-Непещевич.

И – вздрогнула там онемелая дамочка, влепленная в фон обой: плачем клавишей.

– Две!..

– ?

– Раз – из Лондона; два – из Парижа.

И – в ухо фальшивым фаготом он:

– В Лондоне – против Пукиерки… Этот Коробкин Пукиерке сбыл изобретенье; хитрый кинталец пропал.

– Уговор?

– Может быть, – громко лопнул Велес-Непещевич: в плач клавишей.

Из меланхолии темных ковров обессиленно встал меломан:

– Тсс! Велес-Непещевич подшаркнул:

– Пардон!

В ухо: сипом:

– Приличная форма надзора – лечебница; так полагает Булдойер и лорд Рододордер; а лорд Ровоам Абра-гам, масон лондонский, верит Пэпэшу, масону московскому.

– Вздор!

Непещевич откинулся, вышарчил ножкой, безглазо вперяяся красною физикой:

– Вздоры – законы истории.

– То же, – «история», – вспыхнуло гневом в душе Пшевжепанского, но он увидел: морщинки, три, прокопошились иронией:

– Сам ты «с историей».

И капитан Пшевжепанский глаза опустил: на истории наших позоров он строил карьеру:

– Так вот оно как…

– Оно именно – так.

Сверт: и – красный квадрат, подбородок,

всем корпусом –

– черным квадратом –

– ударился в Гузика:

– Вздор этот – тоже «с историей»: лорд Рододордер построил свое заключенье о том, что в Мельбурне Друа-Домардэном себя называл Домардэн – на досье дон Ма-маво, а «дон» этот – зять дон Пэхалеса, – попросту Пэха, двоюродного брата, – на Гузика, – брата берлинского Пэхо-ва; Гузик – «история»: лапу Берлина и лапу Парижа связал музыкальными лапками… Ишь как, – и ухом наставился: – О, дон Мамаво: лалала, лалалала, – юркая ножкою, он подпевал.

Вдруг себя оборвал:

– Потому что – Жозеф Гужеро, орьентация Пуанкаре – Панлеве, – общий дядя: Пэхалеса, Пэхова, Пэха и Гузика.

«Пле-пеле-плё», – переплескивал клавиш: под пальцами Гузика.

– Вздоры историй сплетаются этими трелями в бич и в бабац чемодана; а впрочем, история – вздор: лалала.

Клака клавишей, как оплевание, как оскорбление: прянно раздряпана, дрянно разляпана – в онемение, в мление, в тление!

Вляпана: клякой пощечины!

____________________

Дама, уйдя в перелепеты, вляпана позой портретною в волны полос, синусоид, свиваемых кольцами, сизо-зелеными; а меломан обессиленно клонит лицо в меланхолию сизо-оливковых фонов; а завтра он с Керенским – в обморок.

– О, дон Мамаво: лала-лалалала, – фаготовым голосом бзырил, как бык.

Он Бодлера сумеет прочесть!

Что вы думаете?

Вдруг подбросил свои – три – морщинки; и щелками глаз укусил:

– Арестована Застрой-Копыто: сношение с Пэхоо, поджог чердака; Гужеро с Домардэном прислал ей валюту.

И ножка проюркала:

– Ставка – за нами!

Морщинки, – три, – плакали. Красный квадрат подбородка – под ухо; и жилы, – две, – выпыжились; и пан Ян, не герой, содрогнулся: вот клоп!

– С нею виделись?

– Вам что за дело?

Сказать не сказать.

– Булдуков – моет руки, – уклончиво.

– Мы – тоже вымоем: кровью.

Они посопели.

– По-моему, – очная ставка: в присутствии Ставки; пока за бока князя – вы; я, пока, – за бока: Булдукова; выписываю Жюливора, – раз!

Корпус сломал.

– Сослепецкого – от Алексеева: два!

И морщинками в черно-лиловый ковер он безглазо уставился, соображая, –

– что –

– Жюль Жюливор в Хапаранде сидит с Каконасним, словако-хорватом, иль сербо-мадьяром; и там перлюстрирует корреспонденцию; Цивилизац, бывший главный заведующий предприятия «Дом Посейдон» (Сухум, фрукты), отсюда, –

– чрез Жонничку, горничную мадам Фразы, отличнейшим способом их обо всем орьенти-рует; –

– Фраза, любовница Петера Бакена, – с Эммой Экземой, –

– а с Эммой

Экземою –

– он!

Это сообразив:

– Ну, – пока…

Сверт; и мимо зеркал – за портьеру: в наляпанный бархат малиновых бабочек.

Кока: корнет

Ян Пшевжепанский с гадливой иронией думал, что – тот же все, в тех же бегах –

– по Москве, –

– по Парижу, –

– по Лондону, –

– в том же своем котелке, цвета воронова; с тем же самым портфелем тугим, цвета воронова, вылетал и влетал он (во все учрежденья), везде и нигде, принимая участие видное, часто невидимое, из-за пыли, им поднятой, точно за пыльным ковром, выбиваемым палкою: хлоп – Протопопов; хлоп – князь!

Не отхлопавши акт исторический, новый отхлопывал, вовсе не видясь, как маленький клопик; прекрасная, сине-зеленая комната эта; –

– вся, –

– вся, –

– проклопеет!

____________________

Последняя ставка, – да это же царская Ставка: хлоп! С нею история, как от пинка ноги – хлоп!

Капитан, не герой, – задрожал: как рыдван опрокинутый, перегрохотнуло громадное тело России –

– за Минском, за Пинском!

____________________

Пыхтя, –

– передергиваясь, –

– крепким деревом кракая, фыркая дымом, землей, – над окопом покачивалась тупоносая танка; бетон, как стекло, разбиваясь на дрызги дивизий, дрежжал, режа воздух над черным перением шлемов железных!

Как тощая стая собак, хвост поджавших, вдали, – пулеметы оттявкали; воздух высвистывал тихою пулею; не то – зефиры, не то – визг разбитых дивизий…

____________________

Пан Ян, не герой, успокойтесь же: это – за окнами, в окна, –

– бряцало, бабацало, цокало, кокало!

Конница!

Кока, корнет, перед нею прококал конем гнедо-розовым: из ночи в ночь.

Молкнет все

Молкнет речь; молкнет Русь: молкнет ночь – в шелестениях поля несжатого…

Точно последняя ставка, там поезд, из морока черного ясными окнами мокрых вагонов сверкнув, в черный морок летел, к царской Ставке – за ставку: туда, где блистали, трясясь световыми лучами, прожекторы, пересекаясь, взлетев и пав ниц, чтобы вылизать светом полоску травинок: –

– рр –

– ррырр –

– рр –

– приятно порывкивая, морок ухал: орудие дальнее; и уже ближе, взблеснувши, рванулося все, что ни есть, молниеносно ударивши в ухо, как палкою: тяжелобойное! Перст световой показал на поля; поле – затарарыкало, плюнув свинцом: пулеметы!

Сквозь них, как раздеры материи шелковой – ppp – оры – роты – из проволочных заграждений.

И – «бац»: отблистало; и – «бац»; все – затихло: нет роты; а в том самом месте, – те же оры и дёры: туда прошел полк.

____________________

Из купе (первый класс) – треск отрывистых фраз:

– Рузский.

– Штюрмер.

– Тох-тох, – грохотало: и ясные окна летели из моро-ков.

– Списочек.

– Жак Вошенвайс… Неразборчиво что-то… Цецерко… Цецерко…

– «Кинталь?»

– Немцы… Тоже – профессор Коробкин.

– Тох! –

– Окна вагонные, врезавши мрак улепетывали: мост!

– Лейпцигская ориентация: перепродажа открытия с ведома изобретателя, или… без ведома.

– Выяснить.

– Изобретатель – больной.

– Если не симуляция.

– А экспертиза?

– Рассказывайте: все возможно… Всего вероятней: Цецерко-Пукиерко, выкрав открытие, скрылся, когда слух в союзную прессу прошел.

«Цац-дза-зац» –

– буфера переталкивались: остановка, огни; из них – ветер выплескивал, – песенкой:

Наш солдатик, – шагом марш!

До Карпат: от Торчина…

Шел, а рожа – скорчена.

И – опять же: «шагом марш» –

От Карпат: до Торчина.

Защищали царский трон

Мы, а наши олухи –

Раздавали в эскадрон

Вместо пушек и патрон

Палки да… подсолнухи.

Брудер, брудер, – вас ист дас?

Как залопалися враз

Бомбы красным отброском:

Продавали оптом нас

Под Ново-Георгьевском.

«Тох» – и –

– ясными окнами темных

и мокрых вагонов –

– сверкнув, –

– в черный морок экспресс несся дальше: из черного морока: из царской Ставки – в Москву!

Рожа скорчена

Третий, четвертый класс!

Все – солдатня; лом тел в стены: ни взлезешь, ни вылезешь; кто-то порты менял; тихий мужик из Смоленска сидел с перевязанною бородою и с клеткой, поставленной в ноги; достав конопляное семя, украдкой щегла кормил с кряхтом.

– Толичество…

– Что?

– Да калек.

– Надо прямо сказать, что избой – мировой!

Но брань сдавливалась, поднимаясь от брюха поджатого иком пустым.

– Поле упротопопили!

Поле телом посейчас,

Точно скатерть, стелено:

Порадела, знать, за нас

Вырубова-фрелина.

В тыле – воры; в тыле – срам;

Вороги да воргии…

Микалай Калаич нам

В рыло – крест Еоргия…

Удирали от фронтов

Роты наши втапоры.

Барабанили про то

Рапортами прапоры.

Кант серебряный и голубые рейтузы (корнет) и высокий худой офицер перетискивались меж шинелью из первого класса чрез третий; глядь – под сапогами лежит голова – носом, вмятым в подошву; на носе – каблук.

– Ездуневич, – задание ваше…

– Так точно!

– Собрать о бумагах: какие, где, сколько; составите списочек; обиняками – об этой Цецерке; вы служите штабу и русской общественности…

– Точно так!

– Не жандармам.

Щелк, дзан – перетиснулись через вагон: он – взорал

Тифами кусает вошь;

Земец рыщет по полю,

К горлу приставляет нож:

«Законстантинополю!»

От Мясницкой прямо в Яр –

Спрятаться под юбкою, –

Храбро лупит земгусар,

Клюкнув красной клюквою.

Смолкли.

Рассвет: под бережистой речкой, – костер; выше – травы ходили, гоня от фронтов свои дымы как полк за полком, на Москву – в безысходном позорище, а не в России, которая выплакала на юрах безысходное горе в бездомное поле.

Протез было мало

Москва, –

– желтизна, оборжавившая за военные годы предметы, –

, – в окне, как в налете; тела, вскрики, ящики; перли; корнет Ездуневич, сщемленный шинелями, перепирал локотню; погон розовый, ражая рожа, наверное, правора, дергала: в пёры и в дёры.

– Гого!

– На побывку!

Худой офицер с синевой под глазами – высматривал.

– Штабс-капитан Сослепецкий?

– Так точно!

– Из Ставки?

– Так точно!

– Позвольте представиться: я – капитан Пшевжепанский.

И он подал руку.

– Вас ждет генерал-лейтенант Булдуков.

Пшевжепанский, блестя эксельбантом и цокая шпорой, вприпрыжку бежал кенгуровой походкою; красненький, с присморком, носик, и ротик, готовый всегда смехотнуть.

Сослепецкий за ним:

– Как с поездкой Друа-Домардэна на фронт?

– До известий от Фоша задерживается.

И ротик, готовый всегда смехотнуть, но и скорбно зажаться, – зажался.

Друа-Домардэн, публицист из Парижа, секретно поехал через Хапаранду – Москву в Могилев, но телефонограммой из Ставки поставились цели: под формой свидания с деятелями Земгора продлить пребыванье в Москве Домардэна.

Не знали, какая тут партия, сам Манасевич-Мануйлов иль сам Милюков.

Вышли.

Площадь – песоха; над ней – навевная, набежная пыль; выше – тучищ растреп в дико каменном небе.

Среди солдатни, отдававшей карболкою и формалином, которым воняли вокзалы московские, – штык: лесомыка какая-то драная чмыхала носом при нем; этим самым добром расползалась Россия во всех направленьях: не менее, чем миллионов семнадцать, такой приштыковины, съеденной вошью, полезло на все, – от Москвы до… не знаю чего.

Положение фронта менялось: попёром назад.

И отряды особые, поотловив дезертиров, тащили пло-шалый, козявочныи род; новодранцы седявые, злые, едва пузыри животов колтыхали на фронт, с сипотой козлогла-ся – про грыжи, трахомы, волчанки и черные тряпочки легкого.

Прокостыляла обрублина.

Еще протез было мало; шинельный рукав вырывался, на плечи зашлепанный, а вместо глаз – стекла черные: кашлем оплевывали; видно, – прямо из газовых волн; глаз – с подъедою.

Противогазовой маской наделась болезнь.

Но предатель в Москве

Сели в автомобиль.

Капитан Пшевжепанский давал объяснения:

– Невероятный скандал: «Пети Журналь», напечатавший «Ну сомм кокю»[26] Домардэна…

– Я знаю, – его перебил Сослепецкий, – ответ на «Гефангенер»[27] в «Франкфуртэр Цайтунг»…

– Не знаете: «Популо», после уже, фельетонами брякнуло «Дело Мандро», так что случай с профессором, исчезновенье Мандро и Цецерки-Пукиерки – кухня того же предателя: так-то!

– Предатель в Париже?

– Предатель в Москве.

– Как?

– Так.

– Две информации?

– Ваша?

– От доктора Нордена: из Хапаранды.

– Моя же, – «Пермйт-Оффис»[28]: Лондон.

Коляска: неслася испуганно – немощным, мнимоумершим, пергаментно-желтым лицом старикашки; то – миродержавные мощи сановника; и – унеслась в мнимый мир, где в паническом беге неслись пешеходы и где мимоезды пролеток метались в расставленных улицах.

– Дальше?

– Заметки в «Бэ-Цет», где указано: американский шпион Дюпердри продал краденое: в Вашингтон…

– И?

– Молчание прессы, по знаку руки, – недель пять.

– ?

– Вдруг – арест Дюпердри.

– Дуэль гадостей!

Палочка городового взвилась: –

– авто, фыркнув, застопорило –

грузно митрополичья карета проехала; высунулся на мгновенье белый клобук с бородою, седейшею, преосвященного: –

– света невзвидя, матерый, испуганный лапотник, шапки не сняв на распутинца, с матерней руганью –

– бросился прочь!

Палка городового упала: авто, фыркнув, ринулось:

– Дальше?

– Допрос Дюпердри, в результате которого – вслед за Друа-Домардэном, – секретнейшее: Домардэна в Москве задержать.

____________________

Так и ломит заборами ветер, летя на Москву; улизнул в переулок, сигать по дворам; вдруг по крыше лузнул; и, как ветром надутый картуз, переулок приплющился; ветер, махнувши Плющихой, ударился – в Брянский вокзал!

И туда же авто.

Генерал Булдуков

Адъютант Сослепецкий был зол: с Александровского, чорт, вокзала – на Брянский.

– Эй, где генерал Булдуков?

– А вон там!

На путях запасных, за кордоном, в парах, переблескивал поезд-игрушка, неделями пар разводя; за зеркальными стеклами щелкала белоголовая пробка; тут пил Булдуков с Бурдуруковым, при адъютанте, с певичкой, Азалией Пах, и с артисткою, Зоею Стрюти; Велес-Непещевич с портфелем при них состоял (для особых их поручений).

Из окон маячили тени.

Под окнами штык часового острился, – не выблеском стали, а – злым остроумьем; не бил барабан ходом маршевых рот; прапор – рапортовал: –

– «Раз»!

– «право!»

– «Раз!»

– «право!» –

– Ветер захватытывал голос: едва долетало:

– Расправа!

– Расправа!

И – песня плескалася:

Эй, забрили наши лбы

Штуки петербургские, –

Посадили на бобы

Бережки мазурские.

Против шерсти нас не гладь:

Стали мы, как ёжики:

Не позволим приставать, –

Востры наши ножики.

____________________

– Так, – процедил генерал Булдуков, – соберите вы там… – покряхтел он.

И – долгая пауза:

– Ну, и…

Тут сделавши пальцем – так, что-то глазенками тыкнулся в Велес-Непещевича.

– Ставке ответите.

Что отвечать-то?

Велес-Непещевич весьма выразительно гымкнул.

– Так точн… вышпревсходство!

Щелкнул шпорою, честь отдал: марш!

А Велес-Непещевич, который вернулся из Англии только что, взяв его под руку, с ним впечатленьем делясь, заводил его – взад и вперед.

– Объясняю им в Лондоне: «Не принимаю: негодные шины!» – «Нет, сер, – вы их примете!» – Шлю телеграмму: из Лондона в Питер; ответили: «Наши союзники: автомобильные шины – принять».

Где-то перецепляли вагоны, куда-то катя их; от фронта румынского несся, как вошью укушенный, поезд – с разбитыми стеклами: ором и дёром; обратно тащились вагоны, – до фронта, пути перекупорив; и по приказу начальника армии, номер такой, их валили с путей: под откос.

– Приезжаю, – гудел Непещевич, – я в Питер: там «фоны».

Вагоны…

– Там – «дер-ы»!

Два тендера…

Вдруг – мимоходом:

– Пан Ян вас сейчас повезет: быть свидетелем…

– Да пощадите: я – с фронта, еще не умывшись…

– Нельзя, дорогой: потерпите; «он», – взгляд в булдуковские окна, – боялся ответственности, на меня взвалил; там у вас – Ставка; у нас – жандармерия; там – филиал Милюкова, а здесь у нас – Штюрмер; вот «он» и боится все…

– Наш Булдуков – бурдурукает… – к ним подошел Пшевжепанский.

Прошел паровоз: поворот колес, – красных.

– Вот вас господин адъютант подвезет: поработаете.

На путях запасных стали; ясно Велес-Непещевич весьма объяснял, что –

– короткие волны – убийственны; принцип открытия – наикратчайшие волны: орудия нынешние – чепуха, коли у волновой, новой пушки отверстие менее, чем у пипеточки, а район действия…

– Вы понимаете сами?

Под гулом войны мировой – гул иной: гул подпольный.

– Об этом – не крикнешь теперь: перекрадывать след к овладенью войной – вот что нужно!

И он – спохватился:

– Ну, – с богом!

По рельсам пошли.

Та же песенка – издали:

Брудер – канн ман? Я – ман канн!

Денежки немецкие!

Разбирайте балаган,

Руки молодецкие!

– Слышите?

– Слышу!

И – вышли.

– Лихач!

Елеонство

Вот домик оранжевый встал; желто-серая жескла трава; затусклило едва лиловато: с востока; вот – Дорогомиловский мост, самновейший ампир, где на серых столбах так отчетливо черный металл защербился рельефами: шлемов, мечей и щитов.

– Посмотрите: наш воин; когда-то парадную каску надев, при копье, при коне, на болота мазурские шел воевать с Рененкампфом; смотрите, – в картузике, выданном из интендантства, в шинелишке, спертой у трупа, он – тут!

Залынял: с табачишкой в кармане; и – с фигою; мобилизованный нюхает, что ему слопать.

– Их – столько, что кажется: фронт опустелым, что армия наша – мираж, то есть поле пустое.

– Сопрела в окопах.

А в поле сидели и кашу варили: волна беловатого газа бежала в овраге: недавно еще; вздрогнул:

– Скоро ли?

– Скоро.

Пан Ян Пшевжепанский, похлопывая по плечу Сослепецкого, стал занимать анекдотами:

– Вы называйте пан Яном меня: мы – товарищами.

Сослепецкий подумал:

– Не очень-то лестно.

И вот – горбосвёрт: угол белого дома открыл переулок, который ломал этот горб, точно руку, откинутую от плеча и составленную из домов, Сослепецкому очень знакомых: он – в каждом сидел почти: дом Четвеверова; антаблементы[29] лупились и блекли; подъезд – доска медная: Лев Леонидыч Лилетов. Карниз фриза[30] сизо-серизового, изощренно приподнятый морщью оливковых полуколонн межколонных, выглядывал из-за листвы желто-карей, срезаемой крышею синего домика – о трех окошках; и – с карточкою: «Жужеюпин». «Говядина Мылова» – вывеска. Арка ворот трехэтажного дома в распупринах, с черной литою решеткою: «Песарь, Помых, Древомазова, Франц Унзенпамп, Семимашкин, – доска с квартирантами. Грифельный, семиэтажный, балконами, с башнею, в северном стиле домина стеной бил по Шлепову, по переулку, темня – Новотернев: то – дом „Бездибиль“.

Дальше: Африковым и Моморовым – прямо к бульвару, к киоску, под вывескою «Пеццен-Цвакке. Перчаточное заведенье».

– Тррр-ДРРР» –

– барабан –

– роту прапор вел

в переворохи –

– «дррр» –

– переворох на дворах; разворохи, в квартирах; и – ворох сознаний, сметаемый в кучи, как листья бульвара, стальным дуновеньем оторванные с пригнетенных друг к другу вершин, угоняемых в площадь Сенную, – туда, где кричало огромное золото букв –

– «Елеонство!» –

– «Крахмал, свечи, мыло!» – район переулочный, где проживает профессор Сэднамен над вывеской черной, «П. П. Уподобиев», иль – Калофракин (портной, надставляющий плечи и груди); с угла – Гурчиксона аптека: шар – красный, шар – синий. Вот вывеска, высверкнув, – сгасла. И тут же мадам Тигроватко жила.

Тигроватко

Тут спрыгнули; под характерною кариатидой; пан Янна подъезд; Сослепецкий, пальто растопырив, из брюк вынимал кошелек, сапогом выдробатывая:

– Чорт, как холодно!

Тоже – в подъезд.

Дверь с доской: Иахим Терпеливиль: и – вот:

– Тигроватко?

Пан Ян подмигнул:

– Прямо в точку: увидите.

– Не понимаю, – ворчал Сослепецкий, – с вокзала… хотя бы почиститься!!

– Вы, адъютант, потерпите.

И – дверь распахнулась.

Передняя пестрая: желтые стены; и – крап: черный, се-рый, зеленый; зеленая мебель; портьера желтеющая с теми же пятнами: черными, серыми, серо-зелеными; слева, в отбытую дверь, – коридорик, с обоями, напоминающими цветом шкуру боа: густо-черные пятна на бронзовом, темном; туда, – как в провал, или в обморок дико-тупой, из которого могут выкидываться только выкрики дико болезненные. Но мадам Тигроватко бросала туда: –

– Аделина! –

– Лилиша! –

– Параша! –

– Наташа! –

– И горничная выходила на зов: Аделина – в апреле; Лилиша – июле.

Снимая пальто, Сослепецкий косился в слепой коридорный пролет, вызывающий ассоциацию: боа контриктор! Повеяло диким кошмаром, уж виданным, –

– где-то, –

– с – утраченным смыслом, как с криком, которого нет, но который сейчас…

Вскрик:

– Леокади!

Взрывы хохота.

– Джулия фон-Толкенталь, – подцарапнул пан Ян своей шпорой.

– Мадам Толкенталь, или – только: таланты; миражи, корсажи; и франты, и фанты!

Глазеночки – тусклые, а позумент – прояснялся; и носик морского конька, едва красненький, с присморком, кончиком дергался: (тоже – как сон).

Аделина раскрыла портьеру, и у Сослепецкого вырвался вскрик:

– Это же!..

Древнее выцветом, серо-прожухлое золото: цвет – леопардовый, съеденный, мертвыми пятнами, точно покрытый дымящимся еле износом, как бы вызывающим вздрог: леопард этот – умер ли? Может, – сидит в мягких пуфах?

Драпри, абажуры – под цвет леопарда, пестримого дикими пятнами, как полувскриками, тихо душимыми; фон – желто-пепельный: весь в бурых пятнах.

– Не правда ли, – не из Моморова, Африкова переулков подъехали мы к Гурчиксона аптеке, а бросили трап с корабля: оказались под тропинками.

Не входите: здесь пятнами, в выцветах, рыскает – злой золотой леопард.

Но драпри, отделявшие комнату эту от той, – разлетелося, взбрызнув малиновым, ярким гранатом из матово-черного, как цвет разрыва: дым с пламенем!

Драпри – упало! И – «Леокадия» (и отчество же!) «Леонардовна!» – шпорою звякнул пан Ян!

И – шурш юбок, треск веера, блеск ожерелий, взмах перьев, над черною шапкой волос; перья, бусы, – все черное; платье из морока, очень порочного, в серой иллюзии пятен, подернутых розовым отсветом; черные икры, боа раз-летное; ботинки высокие, черные; глаз, желтый, злой; из-за синих ресниц; переблеклая, темная, кожа; на все вылезающий, как попугай из-за сажи взлетающий, – нос; взмахи перьев.

И вскрики; О –

– Жюле Дэстре[31]

– Ван-дер-Моорене:

– друг знаменитостей Франции, ставшая другом больших генералов, кадетов и корреспондентов военных –

– мадам Тигроватко: –

– в боа и в перчатках!

Гранаты, пестримые мушками

– Вы, господа офицеры? –

– взяв за руки, их потащила в диванную и головою взбоднула, пером разрезая портьеру взрыв красных гранатов); не виделось, – кто, сколько: нише, в кровавых тенях.

– Она, встретясь со мною и узнав… – неотчетливо, с тиком шуршала мадам, – обратилась ко мне: в результате чего, – вы мой гость, адъютант Сослепецкий! И то, что отсюда – ответственно; наше свидание в присутствии вас, господа, – она клюнула, – как представителей армии и комитета, – и, – клюнула, – есть неизбежное дело, поскольку задеты; честь родины, – эй, не мешайте, читатель, – и доблестных наших союзников!

Нет уж, читатель, – вы – не приставайте; и коли не слышно нам с вами, так это нарочно мной сделано (я – режиссер, – знаю лучше течение драмы); давать результат прежде паузы – это ж десерт вместо супа; чем я виноват, что и мне самому неизвестно ведь, кто там присутствует, сидя в тенях.

А мадам Тигроватко из черных теней упорхнула; и – снова на цыпочках, кралася, с крокусом красным в руках, балансируя веером, чтоб, став в портьере, прислушиваться.

Вот кусочек диванной: гранаты, пестримые смурыми мушками, – стены; портьеры, как гарь от ковров: желто-пепельных, бархатных, точно курящихся дымом; и – скатерть; и вазы оранжевый высверк; стоят офицеры; и кто-то еще с ними рядом…

– Довольно: они у Сэднамена, – рядом, – и вышла из тени, всперив на коленях свой веер.

– Да, вспомнила; вот, – подавала (казалось, что – в мрак) свой цветок:

– Если с да, выходите с ним; нет, – его бросите… Сядете – тут; – хлоп по пуфику, – тут будет видно; мы – там, – на гостиную ткнула…

– Вы – тут: – так вот все разместимся… Месье, – же ву лесс![32]

Кок и цок: офицеры; но – мимо них – козьим галопом, с подхлопом в ладоши: за Джулией.

Вывлекши пеструю Джулию, длинную дылду с пухлявым лицом, и взвертев, и встрепав ее – толк: к Сослепецкому:

– Сами знакомьтесь… Опять позабыла: вы с фронта же… Ну? Что?… Как? Дух?

– Худ!

Мадам Тигроватко за это – боа: по плечу.

– Полисон[33].

Вдруг:

– О, – все равно, – встрях черной шапки волос, – только б эти шинели на нас не глядели.

К передней: в пролет:

– Аделина же!..

– Лина же!..

– Чай; пети-фур, фрукты.

– Что?

Плекс и треск.

– Вот история, – заиготал Пшевжепанский.

– В лоб – молотом: эта действительность переросла всякий бред, – тер висок Сослепецкий, страдая мигренью (с бессонницы).

Неудивительно: два дня назад – треск разрывов, тела окровавленные; как снег на голову, поручение Ставки: в Москву; ночь в вагоне; в итоге же бред; что же, эта гостиная, может быть, поле сражений особых, ухлопавшая все сражения, все достижения наши.

Звонок.

Бородою просунулся в двери

Передняя полнилась вздохом и звуками трех голосов; вот контральто:

– А… вля… ме вуаля…[34]

В Тигроваткины руки – она: мадмуазель де-Лебрейль; вид – малэз[35], но – малинь[36]; вовсе белые волосы; стрижка – короткая; юбка – короткая; с мушкою, с пафосом а ля Карлейль; настоящий гарсон; и – грассировала: баталистка-художница; вкусы – Пэгу: с темпераментом барышня!

А баритон еще мемькал в передней:

– Мме… даа… мэн… Седаамэн… – почти что экзамен.

Читатель! Дабы избежать постоянных упреков в новаторстве, – принципам старых романов Тургенева я отдаюсь, от себя самого отступая в традицию повествования; пишут: «пока наш герой, вздернув фалду, садится, последуем мы в его детство и отрочество»; дальше – десять страниц; терпеливый герой, вздернув фалду, – присев, но не сев, – ждет, чтоб… «Уф!» И тогда только автор:

– Сел!

Впрочем, герои такие, помещики, много досуга имели.

Сэднамен – экзамен; верней – у Сэднамена.

И половине Москвы, бывшим слушателям (или – «ельницам»), ставшим известными деятелями, оставался Сэднамен экзаменом; но, – говорили еще: Се-ре-да-мен (зачет у Сэднамена по середам), прибавляя: сед-амен, сед-амини, сед-аминисти, – глагол: от сидеть.

Таков он – четверть века; усы той же стрижки; пробор четверть века, прямой, – волос, черных прямых; тот же галстух; никто никогда не видал «Середамена» – в смокинге, фраке, визитке или в пиджаке: в сюр-ту-ке!

Вот – Сэднамен.

Трудов нет. Речи тихие. Тихо подписывал, то, что уже прописалось: не лез, но – видался: в собраниях, на заседаниях, съездах, концертах, премьерах; профессорски руку жал, т. е. – с достоинством тихим; так: выжав себе тихий вес, досидится до кресла, до а-ка-де-ми-че-ско-го!

В растяжении слов, лекций, мысли – карьера.

Традиции – соблюдены; он – представлен, просерый и стертый, – под жухлые пятна ковров; отирая усы, он прикладывался к Тигроваткиным пальчикам:

– Дома покоя нет – от милой барыньки; мы вот сидели и пили бордо, а нас барынька на… на файф-клок.

И руками развел: в пятна серые сел.

Сослепецкий, замерзнувши в правом углу, Пшевжепанский же – в левом, приструнились, за аксельбанты схватясь, как держа караул в императорской ложе:

– Э бьен…[37]

– и цилиндром опущенным, сжатым в руке, изогнувшейся, бронзовою бородой, точно в отблесках пламени рыжего, мягко просунулся в двери Друа-Домардэн; позой сжатый, как крепким корсетом, он переступил, став в пороге, вперяяся в древнее выцветом серо-прожухлое золото.

В золоте стен – Домардэн

Впечатление – первое: от головы и до пят – черный весь.

Этот цвет леопардовый, съеденный мертвым пятном и как бы вызывающий вздрог, его занял; и он озирался на все.

Не входите!

Вошел!

Впечатление – второе: сутуло прямой; шея – выгнута, спина – прямая:

– Ту мэ комплиман а мадам[38].

Впечатление – третье: лицо, от которого только бросаются белые, пересвеженные щеки; два черных пятна, глаза скрывших: очки; борода, очень длинная (стрижена четким овалом), вся яркая, бронзовая, с розовато-кровавыми отблесками – есть все прочее; перекисеводородный цвет (действие перекиси на брюнетов).

– Мадам Толкенталь.

– Адъютант Сослепецкий…

– Пан Ян Пшевжепанский…

Расклоны:

– Э бьён, – прэнэ плас[39].

Несомненный акцент; он – мэтек: так в Париже давно зовут грека парижского. Сел, уронив свою руку на стол, на пол ставил цилиндр с мягкой задержью, вскинув лицо и фиксируя черными стеклами; пальцами бронзовую волосинку терзал, крутя кончик и бороду выставив перед крахмалом – с отгибом мизинца; и ломкий, и розовый ноготь отметила Джулия фон-Толкенталь.

Офицеры ж впились, разлагая вздрог пальца на атомы «вымученность вспоминаемой роли»; пересуществленный насквозь! Как глазурь омертвелая, отполированы щеки он – эмалированный; он – без морщин– вековая молодость белой щеки (при почтеннейшем возрасте); в бронзе – усы, а не губы; стекло, а не глаз! И открыто кричащий о том, что – парик, этот самый парик с переглаженной черчью пробора и с красною искрой схватившихся вместе волос, – все, все, все создавало рекламу какому-то там парикмейстеру, а не челу публициста.

Треща, как гранеными бусами, с пуфа пакет Тигроватко вручила Друа-Домардэну: они – не увидятся; с фронта Друа-Домардэн, метеором мелькнув, унесется в Париж; но тогда не забудет пакет передать; этот, – Франсу, – старинному другу.

С рукою – к пакету, совсем неожиданно в нос он пропел: так поет фисгармониум!

– О, мэ бьенсюр![40]

И шутливо пакет свой мадемуазель де-Лебрейль перебросил:

– А во девуар![41]

Тряся белой копною волос, пакет взвесила мадемуазель де-Лебрейль:

– Олала! Ля сенсюр, – ублиэ ву?[42]

– Фэ рьён[43]: мон Эйжени Васильитш Анитшков, – к – Сэднамену: – Цензором сел на границе!

К мадам Толкенталь – в ухо ей:

– Вам знакомо лицо его?

Джулия: в ухо же:

– Где-то видала.

Тогда Тигроватко, – без всякого повода, громко:

– «Эстетика?» Вы там бываете, как и тогда, когда знали, – и щуры ресниц подсиненных, – там всех.

Удивленная Джулия не понимала: о чем?

Но фиксируя странную помесь цветов, уже созданной здесь обстановки, Друа-Домардэн было кистью рванулся.

Но вздрог: – и –

– упавшая в обморок кисть вяло свисла.

Сэднамен, – из пятен серых, – впятнил:

– Поль Буайе: я учитель Поля Буайе, еще, Луи Леже[44]… мм… МЭН…

Ждали, что скажет:

– Знал.

А Пжевжепанский, склоняясь к Сослепецкому:

– Он – из Австралии, с год лишь, с прекрасною сертификацией – в гранд-Ориан: по мандату из Лондона; послан – с секретными целями; от легкомысленных шуток Максима Максимовича, тоже гроссмейстера, он с нашим штабом списался: и – через Земгор.

Наблюдали, как дергался палец на палец, при пальце, отставленный, вставленный, – на неподвижно лежащей, как мертвой, его левой кисти; мизинец же правой, вправляющий пуговицу, – на показ для других; то – десница; а шуйцей[45] – под скатерть, поймав на ней взгляд Сослепецкого, точно меж ними вдруг непобедимая острая очень прошлась неприязнь.

И тут подали чайные чашечки: севрский фарфор, леопардовых колеров, – с пепельно-серыми бледнями, с золотоватыми блеснами.

Севрский фарфор леопардовых колеров

Чашечку чайную, – севрский фарфор леопардовых колеров, – взяв двумя пальцами, чтобы разглядывать росписи: пепельно-серые, красные пятна.

– Ке сэ рависсан![46]

– Регардэ![47]

Тигроватко предметик сняла:

– Что, прелестная, – да?

Безделушка: пастушка фарфорово-розовая, с лиловато-сиреневым тоном:

– Пастушка: Лизетта!

– Максятинский князь приобрел обстановку, – по случаю: распродает.

– Ке ди т'эль?[48] – протянулась Лебрейль.

– Жаль: отшиблена ручка!

– Была – с флажолетом; играла на нем – пасторали, над бездной: эль а тан суффэр[49].

Пшевжепанский, застыв, как оскалясь, – под локтем у Джулии, пав в ноги ей, чтоб прыжком оказаться в беседе: свой вкус показать, как оценщика старых фарфоров; тут что-то случилось с Друа-Домардэном –

– пастушка, ни слова по-русски –

– парик, борода, стекла черные, точно кордон, быстро выступивший, защищаться стал лицо: за очки, за парик, – оно село, взусатилось, импровизируя жест кандидата на красную ленточку Лежион д'онер[50], с неожиданной словоохотливостью объяснял он, что – ехал в Москву с мадемуазель де-Лебрейль, своим секретарем, своим другом – куа?5 |Тут – комедия: он, сама, виза, – в Москве сел без визы; имел тэт-а-тэты с кадетами.

Скажем и мы от себя: в кабинэ сепарэ[51] он случайно сошелся с Пэпэш-Довлиашем, московским масоном, «фразуцом» по стилю, кадэ (психиатр); кабинэ сепарэ[52], потому что – с запретною водкой, скавьяр молосбль[53] (это – выучил) и под напевы гнусавенькой Тонкинуаз[54] запевал Николай Николаич, Пэпэш-Довлиаш).

О, дорожная скука: фи донк[55] – ожидать глупой «визы!

Москва – только станция!

Так с разговора о качествах севрских фарфоров – к задачам войны; закрутил бороды кончик бронзовый.

Гекнуло тут: громкий гек, точно в уши влепляемый, но обращаемый к Джулии:

– Ля бэт юмэн![56]

– Друа д'онер: друа де л'ом![57] – пояснял Домардэн.

– Друа де мор![58] – геком, в уши влепляемым, в ухо влепил Пшевжепанский.

– Бьен дй, мэ мордан![59] – повернулся с кривою усмешкой к нему Домардэн, будто с вызовом; и –

– дрр-дрр

– ДРРРРР –

– выдрабатывали залетавшие пальцы, вцепляясь ногтями в пятнастую скатерть.

Мадам Тигроватко ушла, влокотяся, в подушечки, в тускло-оранжевые; на мизинец изогнутый нос положила; играла икрастой ногою на свесе.

Черная ручка с кровавым цветком

Мадемуазель де-Лебрейль, чтобы это прервать, стала взаверть, бросая блеснь черночешуйчатой талии нервно; портьеру рукой подняла; и – лорнировала, восхищаясь: гранаты, пестримые смурыми мушками, стены диванной; и шторы – коричнево-черную гарь, из ковров желто-пепельных, точно курящихся дымом, и скатерть, и вазы оранжевой выблески:

– Вла с'э ля фламм. Ву з'эвэ з'энсандьэ вотр мёбль пар се руж. (Вот так пламя: вы мебель свою подожгли; я – ослепла.)

Друа-Домардэн даже голову вытянул прямо туда, где – два кресла гранатовые, как огнь, распылались на бледно-зелено-желтые тускли, пятнимые еле; в гранатовом кресле орнамент теней; в нем сидит манекен, вероятно: перо утонченное, вскинуто точно над красным креслом; конечно, мадам Тигроватко – художница, так ли?

Черч тенл из кресла взлетел; и перо под драпри протопырилось; а у Друа-Домардэна углом брови сдвинулись в платомимическом жесте, напоминающем руки, соединенные ладонями вверх.

Точно пением «Miserere» пропел этот лоб: а в ответ из диванной, как арфы эоловой вздох!

Вскрик Лебрейль на всю комнату:

– Юн фамм нуар! (Это – черная женщина!)

Из-за портьеры же крокуса красный цветок зажимала, как веточка, тонкая, черная ручка.

Пан Ян, приседая, как будто собравшися прыгнуть – с окрысом, – став красным, и ртом, и зубами, сквозь воздух впивался в Друа-Домардэна; став синим, как труп, Сослепецкий встал; и – тотчас сел. А мадам Тигроватко:

– Сэ рьен: повр фамм; элль а тан суффер. (Нет, пустяки: о, бедняжка, – так много страдала.)

По-русски:

– Она добивается визы во Францию! Тут же в диванную:

– Мадам Тителева?

Мадам Тителева

И оттуда, где ручка качала цветок, – закивало перо; и явились поля черной шляпы: под ними лица – пятно черное (все завуалено), рот обнаженный и красный, а губы разъехались на меловом подбородочке с пренеприятной гримаскою –

– с тоненьким –

– «Ну?».

Тут Друа-Домардэн, позабывши про пальцы, – с отчаяньем ставки последней до… до… до того, – что –

– с положенной позы рука как сорвется – к губам: дергать, мазаться пальцем о палец! А задержь – вдогонку; кисть сжатая – под подбородок: упала на кресло!

Все – миг!

– Юн приэр[60], – обратилась к нему Тигроватко.

– А во сервис[61], – слишком громко: взволнованно громко!

Ему объясняли: содействие, визу, он может достать, – для мадам; жест – к головке.

Головка в портьере ждала: можно было подумать, что дамочка, тут же присев за портьерой, прилипнув, как кобра, к стволу баобаба, – нацелившись на леопарда, готова – зигзагом: слететь с баобаба.

«Простите, мадам: я забыла о вас; вы зайдете узнать о решении».

Черная дамочка, змейка, протянутая плоскочерным листом, как у кобры, конечности верхней, а не плоскочерными, вытянутыми полями увенчанной черным пером черной шляпы, – не вышла, а вылизнула перед ними: перчатка – до локтя; осиная талия; вовсе безгрудая, вовсе безбокая, – черная вся; потекла; их минуя, на шлейфе (а не на ногах), как змея, на змеящемся кончике хвостика.

Всех поразил под густою вуалью ее подбородочек: бледный, как мел; он – с улыбкой безглазой и злой: ртом глядел, как кусая; перо, утонченно протянутое, точно удочка, дергалось.

Вылизнула из гостиной.

Молчали.

Один Сослепецкий – в переднюю: к ней!

Ну?

А?

Друа-Домардэн?

Вновь построилась корреспонденция носа со щечною впадиной, координируйся с головой: корпус – строился; задержь – окрепла; стиль позы, которою он интонировал, – точно молоссы тяжелые, молотом выбитые: три ударных: –

– дарр! –

– дарр! –

– дарр! –

– вот что есть молосс! Греки древние с ним шли: на бой.

Как прыжком леопардовым, – в дверь!

Сослепецкий, настигнув в передней, увлек в боковой коридор мадам Тителеву: серебро эксельбантов, серебряный сверк эполетов, царапанье шпор Сослепецкого, зыби материи шелковой; и – как барахтанье в шероховатых, коричнево-красных коврах, заглушающих шаг, – в той дыре, куда мороком вляпались пестрые пятна на бронзовом фоне, как шкура боа[62].

Снова вырыв из мрака: тень черной змеи; и – в переднюю снова; за ней – Сослепецкий.

– Я не отпущу вас.

И с синей мантильей в руках, точно вырванной для подаванья, но не подаваемой, отнятой, став серо-синим, – ее умолял:

– Вы – мне скажите… Вы… вы…!

Улыбочка.

– Невероятно!

Пера пируэт.

– Смею я вас уверить, – отдернул мантилью, – что мы не жандармы…

Пятно, – не лицо.

– Политическая группировка и благонадежность, которая интересует полицию, нас не касается; можете нам доверяться; инкогнито смею уверить вас честью военных, работающих с демократией на оборону страны от шантажа и от шпионажа, – инкогнито ваше и лиц, с вами связанных, я сохраню.

Легкий шепот рта: в синее ухо; вскрик, тупо давимый, под горлом.

– Да, да: это – он!

И – юрк: в дверь.

____________________

Сослепецкий вернулся в гостиную, где Домардэн им рассказывал –

– осведомлялся, меж прочим, об адресе дамочки; долго записывал: «Тй… тэлэф?… О се нон рюсс!»[63]

– и вернулся

к Парижу

опять… Жест – интонационен, ритмичен, чуть-чуть патетичен, приподнят на чаше весов; на другой – гиря: задержь –

– о, да, –

– равновесия!

Так и казалось, – нарушится: силищи неимоверные, противоборствуя, грохнут разрывом: –

– баррах! –

– Где Друа-Домардэн?

Клочки фрака дымящегося, горло, вырванное из вспылавшей сорочки, вонь перепаленных волос: удивительное равновесие!

Джулия – слушала; а мадемуазель де-Лебрейль, – ликовала всей позою:

– Мой-то, – каков?

Только выюрк конца бороды, вверх и наискось, к двери, да талия, взаверть поставленная, – тоже к двери, – на миг, на один, будто выдали тайну Друа-Домардэна: прыжком леопардовым –

– в дверь!

С Сослепецким скрестился он взглядами.

____________________

Вышли: пан Ян провожал Сослепецкого:

– Вот для чего мы вас выписали.

Загрузка...