С тайной нерешённого хваду[1] в котомке, я брёл, как почтовая лошадь, от одного ночлега к другому, пока не пришёл в храм Пёгунса в уезде С. Едва приоткрылась дверь гостевой, в нос ударил резкий запах сочжу[2]. Помешкав на пороге, я неохотно бросил: «Доброго здравия. Примите странника» – и вошёл.
В комнате, привалившись к стене, сидел сухой, как щепка, монах лет тридцати и наливал себе сочжу. Я снял с плеча котомку, положил её в угол и сел, но и тогда он не оторвал глаз от стопки в своей руке и не взглянул в мою сторону. В его позе читалось полное пренебрежение ко всему, ему и дела не было до какого-то странствующего монаха. Меня кольнула досада.
– Бардак, – язвительно буркнул я, преисполненный глубокого презрения, и резко поднялся.
– Весь мир – бардак, – пробормотал он себе под нос, наконец удостоив меня взглядом. Его вытянутое тощее лицо было землисто-бледным, как старая бумага, глаза глубоко запали в тёмные глазницы. Судя по виду, он пил не просыхая и, похоже, был из «пропащих» – так называют опустившихся монахов.
– Мир – бардак, говорите? – холодно отозвался я, взявшись за лямку котомки. – Не потому ли мы следуем Пути? Чтобы навести порядок в мире, надо сначала очиститься самому, очистить общество…
Он досадливо отмахнулся – мол, хватит! – и посмотрел на меня. Его взгляд оказался неожиданно глубоким и свежим, в нём сквозила какая-то неизъяснимая печаль и вместе с тем угадывалось обилие пережитого. Я стоял в нерешительности, сжимая в руке лямку своей котомки.
– Очиститься самому, очистить общество… Сделать этот мир землёй Будды. Не это ли высочайшая цель монахов вроде нас с тобой?
Прервавшись, он опрокинул в себя стопку сочжу, которую держал в руке. Потом снова взял бутылку. Стопка наполнилась лишь наполовину – в бутылке больше не осталось ни капли. Сморщив лоб, он со стуком опустил её на стол.
– Всё верно. Ты говоришь исключительно правильные вещи. Вижу, тебе противно смотреть, как монах напивается? Брось! Пьющему – да будет позволено пить!
Он полностью перешёл на «ты». Забавно, но его фамильярность меня не задела – даже наоборот, во мне пробудилось какое-то необъяснимое любопытство. В том, как невозмутимо – если не сказать вызывающе, – этот человек напивался среди бела дня, было нечто, не позволявшее презирать его единственно за то, что он «пропащий».
– Горе-монах Чисан, то есть «знающий горы», – представился он. – Тридцать один год.
Я бесшумно сел и ответил:
– Моё имя Побун, мне двадцать четыре.
Он встряхнул стопку, осушил её и поёжился.
– Знаю ли я горы? Разве это возможно? Знаешь горы – знаешь и жизнь, ведь так? Горы – это тайна. Вечная тайна… Может, потому я и живу в горах. Неведение сродни счастью.
Он оказался неожиданно словоохотлив.
– В этом смысле моё имя слишком ко многому обязывает. Я даже об этом напитке в моём стакане ничего толком не знаю. Что уж говорить о жизни… А ты, значит, Побун – «облако Дхармы[3]»… Хорошее имя. У каждого должно быть имя, которое ему к лицу… Взгляни на меня. Разве это человеческое лицо? Скорее уж рожа голодного демона, алчущего вина… О-о, Владыка Всевидящий![4]
Он потряс головой, будто жалея, что напрасно заговорил о своём имени.
В это время послушник принёс ужин. Еды было на одного. Я собирался было попросить его принести ещё одну тарелку, но Чисан махнул рукой:
– Не надо. Это твоя доля, Побун.
– А вы не трапезничаете?
– Вино – вот моя трапеза. Как прихватит – долго не отпускает. Вот такие дела. Эй, малой! – обратился он послушнику – пареньку лет четырнадцати.
– Чего вам? – сердито огрызнулся тот. В его голосе звучало нескрываемое презрение: мол, какой ты монах – напиваешься среди бела дня. На такое надменное обращение Чисан и глазом не моргнул, его лицо оставалось спокойным.
– Позови-ка настоятеля.
– Ладно. Фу, ну и запах…
Злобно покосившись на Чисана, послушник вышел. Чисан привалился к стене и закрыл глаза.
Когда я закончил трапезу, вернулся послушник с настоятелем.
– Ах, так у нас гость!
Я поднялся, сложил ладони и согнулся в поклоне.
– Да, вот проходил мимо… Позвольте поприветствовать вас.
Я собирался сделать земной поклон, но настоятель жестом меня остановил.
– Э, не стоит. Давайте-ка просто сядем и поглядим друг на друга – для приветствия довольно. Вы откуда?
– Из монастыря Хеинса – я провёл там сезон дождей.
– Ученик?
– Я был в затворе.
– Ах, так вы монах! Ну а куда путь держите?
– Просто странствую.
– Странствуете, значит… Это хорошо. Идти налегке, с одной котомкой за плечом, вслед за облаками, за ручьями… Завидую я вам, странникам.
– Коли так завидуешь, отец-настоятель, котомку за плечи – и вперёд. Подай прошение об отставке, – вставил Чисан.
Настоятель на секунду сдвинул брови, но тут же как-то чрезмерно великодушно рассмеялся.
– Хо-хо-хо! Так ведь мы монастырские клерки, на нас хозяйство держится. Разве можно всё бросить и уйти куда заблагорассудится? Мы же охраняем храмовое имущество, оберегаем покой учёных монахов. Так и созидается благо… Хо-хо.
– Отец-настоятель, не дашь ли ещё подкрепиться? – спросил его Чисан.
Улыбка с лица настоятеля сразу исчезла.
– Прекращай ты это дело, а, Чисан. Из-за тебя меня вот-вот выгонят. Люди ропщут.
– Выгонят, говоришь? Ну так и славно. Сам же сказал, что хочешь странствовать – вслед за ветром, за облаками. Чего ждать? Идём сейчас. Я покажу тебе путь. Это самое малое, что может сделать для тебя брат в Дхарме, которого ты кормил и поил.
– Опять ты за своё… Чего ты хочешь?
– Как будто сам не знаешь.
– Посмотри на себя… Тебе надо о здоровье подумать. Который уже день это продолжается?
Чисан скривил губы и как-то чуднó улыбнулся.
– Если тебя так заботит моё здоровье, купил бы мне мяса. Напоил бы целебным отваром.
По лицу настоятеля скользнула тень замешательства.
– Нет, вы только послушайте этого горе-монаха!
– А что? Тебе денег жалко? Ну тогда принеси ещё выпивки. А отвары свои пей сам. Вон потому и превратился в стокилограммового борова.
– Ну ладно, ладно. Сейчас принесу. Только ты уж поосторожней. Тем более при госте…
Укоризненно поцокав языком, настоятель вышел.
Немного погодя послушник принёс две бутылки сочжу.
Чисан придвинул блюдце с маринованным острым перцем и налил себе рисовую водку.
– Выпей и ты, Побун.
Я отказался, боясь нарушить обет. Он больше не предлагал.
– Так вы с настоятелем братья в Дхарме?
– Ну да. Выходит, что так. Ещё мальчишками вместе проходили послушание.
– Где?
– В монастыре Судокса.
– А, в Судокса. Это ведь там жила монахиня Ирёп?[5]
– Она жила в скиту за монастырём.
– Я читал одну её книгу, ещё до монастыря. «Сжигая юность».
– Это ты после той книги решил податься в монахи?
– Не совсем…
– Всё это ерунда. У меня вообще не было такой юности, которую можно было бы сжечь.
– Зачем себя этим истязать?
– Это не самоистязание, а жалость к себе.
Возле зала Дхармы загудел колокол. Первое «боммм» вибрировало долго и гулко, затем удары зазвучали чаще, тише, пока наконец не остался только шум ветра. С ветром долетали слова молитвы:
Мун-чон-сон-бон-нэ-дан
Чи-хе-чан-по-ри-сен
И-чи-ок-чуль-сам-ге
Вон-сон-бул-до-чун-сен
Слушая колокол, да избавишься ты от страданий
Да отверзнутся тебе двери светлой мудрости.
Вырвись из тройственного мира сансары,
Стань буддой и спаси страдающих существ.
Я достал из котомки касу[6] и перебросил через плечо.
– Вы не идёте на церемонию?
Чисан не ответил. Он величественно восседал в позе лотоса, приковав взгляд к стопке с сочжу. Было непонятно, услышал он мой вопрос или нет. Я шагнул к двери.
– Побун, ты куда? – вдруг окликнул меня Чисан.
– В храм.
– Для чего?
– На службу.
– Зачем тебе на службу?
Держась за дверную ручку, я обернулся. Он сидел в той же позе. У меня вырвался смешок.
– Ну вы даёте… Я ведь тоже хочу стать буддой.
– И что, сейчас в храме, куда ты направляешься, тебя ждёт сам Будда?
Я промолчал.
– На что это, по-твоему, похоже? – спросил Чисан, поднеся стопку ко лбу.
Я не ответил. Я думал, что он просто пьян.
– Ты, должно быть, видишь стакан. А вот я вижу Будду… То-то и оно. Вот в чём отличие Просветлённого от простых смертных. Твой Будда находится в храме, а мой – в этой комнате, в этом стакане. Почтение просветлённому бодхисаттве-сочжу.
Он поднёс стопку к губам и вылил содержимое в рот.
У меня исподволь задрожала рука – дверная ручка задребезжала. «Почтение просветлённому бодхисаттве-сочжу…» Прибавить к священному слову название этого гнусного напитка да ещё и выказывать ему почтение… Какое непростительное святотатство! Подумав так, я тотчас же забормотал про себя мантру покаяния: «Ом сальба мотча мочжи садая сабаха – обретаю прибежище во всех буддах и бодхисаттвах[7]. Ом сальба мотча мочжи садая сабаха. Ом сальба мотча мочжи садая сабаха».
На трясущихся ногах я вошёл в храм и трижды пал ниц, простираясь у Его ног. Потом поднял голову и устремил взгляд на Его лицо. Он лучезарно улыбался. О, эта улыбка! Эта изумительная, непостижимая тысячелетняя улыбка… Должно быть, она объясняет все восемьдесят четыре тысячи законов Дхармы, только я не могу понять ни слова. Коря себя за невежество и маловерие, я уронил голову.
Когда я вернулся из храма в гостевую, Чисан по-прежнему прикладывался к бутылке. Он сидел теперь по пояс голый – снял с себя даже майку.
Он был тощий. Пожалуй, даже искуснейшему мяснику, при всех стараниях, не хватило бы мастерства, чтобы отделить от его костей хоть толику плоти. Но это иссохшее тело, вопреки всему, обладало чарующей силой. В нём не осталось ни грамма лишней плоти – лишь горсть костей и самый минимум мышц для поддержания жизни. И тем не менее оно казалось безмерно прекрасным. Отчего? Не оттого ли, что прекрасен был обитавший в нём дух?
Невероятно… Ещё недавно меня трясло от кощунственных слов Чисана, а сейчас я любовался его донельзя иссохшей оболочкой…
– Гитара при себе, – улыбнулся я, указывая на торчавшие под кожей рёбра.
Он засмеялся в ответ – как видно, над самим собой.
– Это верно. Гитара есть, сейчас и спою… У меня неплохо получается. И на гитаре бренчать умею. Дворовые псы так и носятся за мной по пятам. Всё ждут, что брошу им кость… Хе-хе-хе. А ты, я гляжу, в хорошем теле.
Я промолчал.
– С какой стати мне быть упитанным? Монаху не пристало разъедаться. Решил сделаться настоящим аскетом – не станешь отращивать пузо.
Так значит, если положить все силы на то, чтобы испытать жизнь и превратить её в нечто прекрасное, если ради этого страдать – остаётся волей-неволей высохнуть как тростник? Я почувствовал себя пристыжённым: хотя я вовсе не был в хорошем теле, но рядом с Чисаном выглядел сытым. Однако его смех, прозвучавший как насмешка, меня задел.
– Песню давайте в другой раз. А сейчас я хочу узнать причину – почему вы пьёте. Почему монах пьёт…
Он странно скривил губы и усмехнулся.
– Не думал, что ты так плоско мыслишь. Нет никакой причины. В этом бренном мире ничто не имеет причины – всё просто существует. Существование… Существование, брошенное нам, как кость… Чужой рукой… Хотя, по правде говоря, причина есть. Только вот поймёшь ли ты, если я тебе расскажу?
Его слова меня уязвили.
– У вас большое самомнение. Мне тоже пришлось побороться. Шесть лет, целых шесть лет…
– Порой куда лучше страдать самомнением, чем скромностью. По крайней мере самомнение не так опасно: за ним не скроешь порока. Это слова какого-то художника. Довольно ловко подмечено. Хе-хе-хе. Ну и чего ты добился? Шесть лет – немалый срок. Сиддхартха после шестилетних мытарств стал буддой. А чего в итоге добился ты в своей борьбе?
На меня остриями кинжалов были устремлены его глаза. Я онемел. Что я мог ответить? В чём заключалась суть моих отчаянных шестилетних поисков? Я пожертвовал юностью, корчившейся от мучительной жажды, – что такого я ожидал обрести взамен?
…Я подошёл к колодцу, где начиналась дорожка к флигелю, плеснул в разгорячённое лицо холодной воды и немного пришёл в чувства. Потом снова бросил ведро в колодец. Тогда-то это и случилось. Вдруг словно что-то ударило меня в затылок.
Как бы это описать? Это было нечто вроде яркой вспышки озарения, острым резцом вонзившегося в мозг; что-то вроде электрического разряда: точно я схватился мокрой рукой за голый провод и меня ударило током так, что всё моё тело сковало и затрясло. От этого мощного удара в затылок я, не выпуская из рук верёвки с ведром, невольно оглянулся и посмотрел по сторонам.
Однако вокруг не оказалось ничего необычного. В саду, в окружении пологих холмов, поросших густым ультрамариновым лесом, буйно цвели цветы; тут и там, будто изнывая от скуки, лежали камни самых причудливых форм; под льющимся с неба солнечным светом ухоженная лужайка сверкала, точно блестящая чешуя, – в этот весенний день в усадьбе царил покой.
И всё же что-то было не так. Я помотал головой и услышал, как внутри затрясся мозг; в висках ломило. Я вытащил ведро. Сидя на корточках, плеснул в лицо воды. Сознание сразу прояснилось. Я поднялся и пошёл к дому, собираясь вернуться в свою комнату. Но стоило сделать несколько шагов, как меня снова поразил тот необъяснимый удар в затылок.
Когда я оглянулся, в глаза неожиданно бросился диковинный камень. Это был один из десятков камней, свезённых сюда с самых известных гор страны. Их собирал мой двоюродный дед, отдавая за своё увлечение огромные деньги. Провалившийся на выборах, выброшенный из властных структур, дед, в довершение ко всему, на старости лет заболел раком; ухаживая за садом и камнями, он врачевал тоску от тщеты бытия. Особую любовь, буквально страсть, дед питал к камням. По утрам и вечерам он выносил своё немощное тело в сад и, поливая камни, радовался, как ребёнок, убеждая всех, что они растут. После его смерти обязанность поливать камни перешла ко мне. Но в том возрасте уход за садом с камнями и прочие буржуазные развлечения не приводили меня в восторг; я относился к этой работе с формальностью, исключавшей всякую любовь.
Тот причудливый камень походил на человеческую фигуру. Именно он был очагом энергии. Влекомый какой-то неведомой силой, я подошёл к нему.
И вдруг я чуть не вскрикнул. То, что я принял за камень, оказалось живым человеком! Это был старый буддийский монах с бритой головой, в пепельно-сером одеянии.
Он сидел в сени раскидистой глицинии, под водопадом её обильных цветущих стеблей, в безу-пречной позе: с выпрямленной спиной и сложенными у живота руками; взгляд его был опущен – судя по всему, монах пребывал в глубокой медитации. Старик застыл, словно вековая скала, незыблемо стоящая на месте и в дождь, и в ветер, и оттого он в самом деле казался одним из камней.
Объятый мистическим трепетом, я не мог оторвать от него завороженного взгляда. Первый раз в этом мире я встретил такое прекрасное лицо. Я впервые открыл для себя, что мужские черты могут быть даже пленительнее женских.
Его тонкое лицо было светло и прозрачно, точно крылья стрекозы, опустившейся поздней осенью на перечный куст, – но это только подчёркивало его печаль. Брови, вдвое гуще моих, белели, словно покрытые инеем; ровный нос, аккуратный рот, нисходящая линия от мочек ушей до подбородка – всё в нём было изящно. Он напоминал белого журавля, замершего, будто статуэтка, в зелёной кроне сосны.
Ах, так он не простой монах! Может даже, он мудрец, достигший просветления, как Шакьямуни.
Меня сковало немыслимое напряжение, я был словно провод под током. Я вспомнил свою гадкую физиономию, свою пьяную красную рожу, паскудную рожу, искажённую страстями и вожделениями, – и содрогнулся от стыда.
Моя двоюродная бабушка была убеждённой буддисткой; в своё время она приняла священные заповеди от монаха Ханама[8], жившего в монастыре Санвонса в горах Одесан. Дед, также будучи глубоко верующим мирянином, возглавлял общегосударственную буддийскую общину. В их дом, где я гостил, часто приходили монахи. Бабушка хотела, чтобы я постигал буддийские истины, но религия меня не привлекала. Каждый раз при виде монахов я ощущал лишь мимолётную тоску; самый их облик – бритые головы и мрачная серая одежда – почему-то навевал уныние. Прочее меня уже не интересовало. Я видел, что подвижники, оставившие след в истории, к примеру, Вонхё, Сосан или Самён, отличались от меня и внешностью, и всем остальным, поэтому, естественно, не испытывал благоговения перед монахами, похожими на меня самого. Однако этот старик и я – разве мы не были точно небо и земля: абсолютно разными во всём, начиная с наших лиц? Я осторожно, на цыпочках отошёл в сторону и решил выведать у бабушки, кто он такой.
– Юноша! – вдруг донеслось сзади.
Я остановился, оглянулся – и едва не ахнул. В устремлённых на меня глазах старого монаха мерцал огонь. Однако это длилось лишь мгновение. На его лице заиграла едва заметная спокойная улыбка.
Монах поманил меня. Я тряхнул головой. Боль в висках прошла, я вдруг словно опьянел. Нетвёрдым шагом я подошёл к нему и сел напротив, почти рухнув на землю.
– Студент? – спросил он. Голос у него был мягкий.
– Был… Теперь уже нет, – пролепетал я, запинаясь.
Монах посмотрел на меня с немым вопросом. Он незаметно сменил позу лотоса на более непринуждённую, расслабил напряжённый позвоночник, и всё его лицо теперь озаряла ласковая улыбка. Я вздохнул свободнее и взглянул ему прямо в глаза.
– Просто больше не нахожу причин ходить в университет.
Монах с удивлённым видом слегка наклонился ко мне: «О, неужели?» Я заговорил напрямоту:
– Знания вполне можно получить и самому. Меня гораздо больше волнует другой серьёзный вопрос. Преподаватели в университете всего лишь проводники общеизвестных фактов, прописных истин – они не могли дать мне вразумительного ответа. Я пытался найти его своими силами, читал, помимо учебников, всё, что попадалось под руку, много размышлял. Но мои мысли зашли в тупик, книги тоже оказались бесполезны. Я наткнулся на стену и впал в уныние. Преподаватели и взрослые вокруг не понимали моих терзаний; меня просто считали проблемным парнем, сбившимся с пути. Каждый раз, когда я сталкивался с непониманием или однобокими суждениями, то чувствовал себя глубоко одиноким. Наконец я пришёл к выводу, что эту проблему мне придётся решать самому, собственными силами, – и подал заявление об отчислении. Я мучился один, страдал один. Но вокруг густой туман. Непроглядный мрак. Пути нигде не видно. Оттого мне так тяжело. Потому я и выпиваю, хотя это не приносит мне никакого удовольствия.
Я выкладывал ему всё подряд.
– Мой отец был марксистом. Говорят, в той смуте, которая творилась в стране после Освобождения[9], для интеллигента не заразиться идеями марксизма значило прослыть круглым идиотом. Но и не очнуться вовремя от иллюзий также было уделом дураков. Отец, бывший управленцем в левой партии, серьёзно задумался. Естественно, между идеалами марксизма, о которых он читал в книгах, и их реальным воплощением существовала пропасть. Народ в массе полагал, что ради достижения цели все средства хороши; нечеловеческие методы шли вразрез с убеждениями отца, новоиспечённого марксиста. Он был совсем не глуп. После долгих метаний между идеалами и реальностью отец решил покончить с политикой. Он сделался домоседом, посвятил себя жене и детям, много читал и довольствовался жизнью обыкновенного книжного червя – пока однажды его не забрала полиция. Дед лёг костьми, пытаясь спасти сына, но в итоге дело было передано в суд, и отцу грозили годы тюрьмы. Он надеялся на оправдательный приговор, однако началась война, и ему, вместе с другими левыми, объявили высшую меру. Отцу было немногим за тридцать, когда он лёг в землю. Обидно умереть в такие годы. Позже могилу раскопали – расстрелянных бросили, как собак, в одну яму, – но дед не нашёл тела сына и умер от горя, а семья оказалась на дне. Ещё недавно я думал, что отец погиб на войне, в яростной борьбе с коммунистами. Все вокруг так говорили. А потом узнал, что всё было иначе, и это меня потрясло. Однако не в том суть. Вопрос, который меня волнует, касается смерти, именно самой смерти. Почему человек должен умереть? Причём так, что его собственная воля совершенно ничего не значит. Даже хуже – за тебя решает кто-то другой, безжалостный, кому и дела нет до твоего произволения. Все в итоге умирают. Но я не могу примириться с этим очевидным фактом. Если человек вынужден подчиниться неизбежной судьбе и бессильно принять смерть, разве это не делает его всего лишь никчемным и жалким существом? Раз эта проблема неразрешима, то я считаю, что все науки, богатство и власть, честь и слава – всё в этом мире бессмысленно. Вот главный демон, который терзает меня.
Когда, обливаясь потом, я закончил, старик-монах слегка покачал головой.
– Мирские науки не помогут разрешить этот вопрос.
– Тогда чему надо учиться? – нетерпеливо спросил я.
– Надо постигать духовное учение.
Слушая меня, старик сидел с опущенными веками, будто дремал. Внезапно он открыл глаза. В тот же миг меня бросило в дрожь, по коже пробежал мороз.
– Загадать тебе загадку? – сказал он.
– Загадку?
Монах снова прикрыл глаза и медленно заговорил:
– Есть бутылка с узким горлышком, но глубокая и просторная внутри. В неё посадили маленькую птичку и держали там, пока она не выросла. Теперь птицу нужно выпустить на волю. Но она уже большая и через горлышко не пролезет… Бутылку надо разбить – другого способа нет. Однако этого делать нельзя. Конечно, и птице нельзя навредить. Ну, так как же её выпустить?
«О, Влады-ы-ыка», – затянула бабушка и, коротко закончив: «Всевидящий», молитвенно сложила ладони и поклонилась в сторону храма.
– Там жил монах Чиам – великий человек. Он совершил харакири во имя очищения буддизма от скверны тайножёнства. В те времена многие выражали готовность ради чистоты пожертвовать собственной жизнью: сжечь себя или сделать харакири – однако в основном всё заканчивалось символическим жестом. Но досточтимый Чиам был не такой. О, Владыка Всевидящий! Это случилось в монастыре Чогеса. До сих пор стоит перед глазами. У монахов есть нож, которым они бреют головы, вот тем-то ножом он и вспорол себе живот. Да как – изрезал вдоль и поперёк… Даже внутренности вывалились. Ох, что об этом говорить. О, Владыка Всевидящий! Я уж думала, конец, отправится в нирвану. Прихожане отвезли его в больницу. Никакого обезболивания – так зашивали. Владыка Всевидящий! Он даже бровью не повёл. Настоящий подвижник, мастер медитации, – не чета нам, грешным мирянам. Ах, он совсем из другого теста.
Бабушка ненадолго замолкла и, глядя на храм, снова молитвенно сложила ладони.
– Медсестра, что ухаживала за ним в больнице, потом сама ушла в монастырь – настолько восхитила её вера досточтимого Чиама. Она приходил к нам – ты, верно, её видел. Она всё истово молилась. Ну а после подвига мастера Чиама женатый настоятель всё же перестал упорствовать, оставил свой пост, и монастырь очистился от греха.
– А-а, – промычал я, сглотнув. – А сейчас он в каком монастыре?
– Нынче-то? Нынче он в затворе.
– Что это значит?
– Сидит в келье без окон. Раз туда зайдёшь – шесть лет выходить нельзя.
– Что же делать целых шесть лет?
– Что делать? Учиться, как стать буддой. Ведь и великий Будда Шакьямуни шесть лет подвизался в снежных горах, а уж после на него снизошло просветление. Вот по Его примеру монахи и уходят в шестилетний затвор.
– Но тогда… как же он вышел из затвора?
– Так у него загноился шрам на животе, вот он и вышел подлечиться. Скоро поправится. О, Владыка Всевидящий! Вот уж правда, всем монахам монах! Ах, такого монаха ещё поискать…
Монах Чиам прожил во флигеле бабушкиного дома около месяца, поправляя своё здоровье. Я многое от него узнал.
Он говорил, что все люди по своей природе равны и каждый заключает в себе сущность будды; что человеческое существование не заканчивается единственной жизнью: обитая в мире живых существ, так называемом океане страданий, человек заключён в бесконечный круговорот перерождений – колесо сансары. Став буддой, можно вырваться из сансары и обрести вечную жизнь с безграничной свободой. Будда не бог – он человек, но человек, постигший истину, то есть просветлённый. Существуют разнообразные способы, помогающие прийти к просветлению: медитация, чтение сутр, молитва Будде, повторение мантр и другие. Медитация, всей мощью бьющая в стену самых неразрешимых вопросов и пробивающая её насквозь, есть кратчайший путь.
Одним словом, монах Чиам говорил, что любой человек может достичь просветления и стать буддой. Поэтому «будда» не имя собственное, а имя нарицательное. Таким образом, сам Будда не бог, он совершенная личность, совершенный человек – та вершина, которую способен достичь каждый.
– Ну что? Ты не считаешь, что это великое дело, достойное настоящего мужчины? Трудно родиться человеком, ещё труднее родиться великим, но гораздо сложнее встретить учение Будды. Можно ли впустую прожигать свою мимолётную жизнь, даже не зная, что такое моё «я». Не хочешь ли себя испытать? Представь, будто ты ещё не родился. За три года что-нибудь да получится.
Улучив свободную минуту, монах Чиам сажал меня рядом, рассказывал о буддийских истинах и советовал уйти в монастырь.
– Буддийские истины, что сахар: можно веками расписывать, какой он сладкий, но, пока сам не попробуешь, не узнаешь. Там, где кончается власть языка и слов, где кончается избирательность ума, – начинается учение Будды. Мирская наука сводится к накоплению знаний, духовная же должна начинаться с отказа от них. Если в этом мире и существует достойное дело для великих, так это монашество…
Когда Чисан ошеломил меня вопросом, чего я достиг за шесть лет духовной практики, его взгляд был пронзительным, точно острие ножа, но уже через мгновение он снова погрузился глубоко в себя. Из храма доносился сонный речитатив – новоначальный монах читал «Сутру тысячи рук и глаз».
Чисан сидел молча, прикрыв глаза и прислонившись к стене, я же не находил себе места. Незаметно бутылка оказалась пуста, закуска из перца была съедена.
– Выпьете ещё? – спросил я.
Чисан сразу же выпрямился и взял неоткрытую бутылку.
– Принеси-ка воды. Да, и поищи чего-нибудь в кухне – хотя бы кимчи[10].
Чисан наклонился, из его груди вырывались сдавленные звуки, будто его вот-вот стошнит. После нескольких рвотных позывов он достал из поясного мешочка какой-то белый порошок и высыпал в рот.
– С желудком проблемы?
– Всё в порядке. Это для пищеварения, так что теперь и спиртное усвоится, – проговорил он, давясь от нового приступа.
Когда я вернулся с водой из источника и раздобытой на кухне тарелкой кимчи, Чисана уже не тошнило. Он открыл бутылку зубами и наполнил стопку.
– Все меня осуждают. Только и слышишь: опустившийся, распутник, алкоголик, безнадёжный тип, слуга дьявола, явившийся в монастырь, чтобы своим якобы правдоискательством разрушить учение Будды… Что ещё? Эти тупицы-монахи поносят меня на чём свет стоит. Говорят, я возглавляю ряды падших. Но что такое падение? Нет, в самом деле, они хоть имеют представление о том, что есть падение, а что – блуждания?.. Впрочем, ладно. Я не оправдываюсь. Обитель гения выше людских насмешек. Но я не считаю себя кем-то исключительным. Да и не люблю я всяких гениев. Просто такие вот дела. Да, такие дела…
Он несколько раз встряхнул головой – должно быть, хмель брал своё.
– Я тоже когда-то был таким, как ты. В накрахмаленной выглаженной рясе, с набитой котомкой, похожей на барабан, ходил от одного наставника к другому, твердя про себя сутры. В своё время и я соблюдал строгость во всём. Считал, будто живу по заповедям, а получалось, врал себе самому, обманывал Будду и лицемерил перед людьми, строя из себя святошу… Страшная история. А ведь заповеди добродетели, не говоря уже о Великой Колеснице – Махаяне, подразумевают не действия напоказ, а расположение духа, разве нет? Если подумать, с религией всё обстоит так же. Утверждение, что человек – существо несовершенное, это продукт пораженческого сознания… Необходимо постоянно бороться со своими желаниями, побеждать страсти – только так можно следовать Пути и в конце концов стать буддой… Но вот не получается ли, что на деле впадаешь в самообман, становишься ханжой и лицемером и в итоге превращаешься в безнадёжное существо, которому вовеки нет спасения?.. Что-то меня развезло. Я пьян. Вообще-то я пью вовсе не затем, чтобы нести такую чушь.
Он снова потряс головой.
– Все кругом пьют, едят, жаждут плоти, трутся телом о тело, проникают друг в друга. Все – за исключением ничтожного числа подвижников. И всё это делается тайно. В укромном месте, вдали от солнечного света, под прикрытием монашеской рясы и касы. Все втихомолку пьют вино, едят мясо и совокупляются с женщинами. А когда выходят из своих тайников на белый свет, то они – сама серьёзность, само милосердие, истинные подвижники. Джекил и Хайд[11]. Двуликий Янус. Две стороны монеты. Эти гелиотропные болотные растения, однако, пользуются у несведущих уважением и почётом, перед ними преклоняются. Они становятся настоятелями и кичатся своим саном, который выеденного яйца не стоит.
Чисан сыпал колкостями, при этом с его лица по-прежнему не сходила ироничная усмешка, адресованная, как казалось, самому себе.
– Они присваивают храмовое имущество, обзаводятся домашним хозяйством, сношаются с пышнотелыми бабами, рожают отпрысков, обеспечивают их… Ладно, допустим, по-человечески понять их можно. Но на этом дело не кончается. Они стремятся накопить состояние и обогатиться – худоризым странникам-аскетам, разумеется, горько на это смотреть. Тайножёнцы – так их называют… Для таких монастырь всего лишь место работы с весьма недурным доходом. Скажи им, что у падшего ничтожества вроде меня, презреннейшего из всех бродячих пропойц в ордене Ч**, болит душа о буддийской общине, они только рассмеются. Должно быть, решат, что я тронулся умом. Но я говорю искренне. Я болен от чистой любви и от неё сошёл с ума. Что за грех, если вдова и спутается с кем? Женатые монахи – те вообще выставляют всё напоказ. Да что об этом говорить… Хватит. Давай-ка лучше выпьем.
Он осушил стопку, будто мучимый сильной жаждой. Я не мог согласиться с его язвительной критикой. Монашеская община – это огромная организация, состоящая из множества самых разнообразных людей. Естественно, иногда встречаются монахи, отступившие от своего долга. Но ведь такое происходит не только в монастырях. Разве не то же самое случается и в других объединениях? Чисан же говорил об этом так, будто весь буддизм утопал в глубоком болоте продажности и морального разложения.
– Вы не думаете, что перегибаете палку?
– Хе-хе-хе. Ты так считаешь?
– Нельзя же судить обо всём лесе по нескольким сломанным веткам.
– О, Владыка Всевидящий! Какой ты наивный! Что, между прочим, удивительно: шесть лет кряду чистить жертвенный стол – немудрено и самому замараться…
– Да вы хоть знаете, сколько монахов сейчас пытаются достичь просветления! Прямо сейчас, в эту самую минуту, пока вы тут напиваетесь.
– Ну всё, всё.
Чисан отмахнулся, заставив меня замолчать, а потом, будто вдруг обессилев, привалился к стене.
Повисло тяжёлое молчание. Мрачно завывал ветер, натыкаясь на закрывавшую дверные щели бумагу. Под скатом крыши позвякивал колокольчик. Судорожно вздрагивало пламя свечи. Чисан первым нарушил тишину.
– На самом деле я не это хотел сказать. Кому кого судить?.. В конце концов все вопросы возвращаются ко мне самому… Я – их отправная точка и конечный пункт… Но из таких «я» складывается общество, мир, вселенная… Если я сам в таком положении, придёт ли когда-нибудь царство Будды?.. Это идеал, мечта. Всё это лишь фантазия религиозного гения Шакьямуни.
Чисан закончил говорить, подобрал колени и, обняв их обеими руками, уронил голову. Из самых глубин его души исходила какая-то необъяснимая печаль.
Что ж, так и есть. Этому не быть. Всё это – лишь мечта. Мечта и иллюзия. Всего-навсего напрасное чаяние, которое испокон веков таит в душе человек.
Я кивнул, но тут же затряс головой. Нет, это не так. Это не может быть мечтой, не может быть иллюзией. Нужно принять вызов, броситься на эту стену. Броситься всем существом – и преодолеть. Я не разочаровался. Времени ещё достаточно. Сдаться добровольно – это трусость.
…На упавших к ногам остриженных волосах весело играли лучи июньского солнца. Я сидел перед павильоном бодхисаттвы Авалокитешвары под старым масличным деревом – осенью с него мешками собирали плоды – и пытался унять сердце, выпрыгивавшее из груди от небывалого возбуждения.
Любой, кто достигнет просветления, может стать буддой. Поэтому «будда» не имя собственное, а имя нарицательное. Будда не бог, он – идеальный человек. Совершенная личность. Тот предел, которого может достичь каждый.
Чик-чик-чик-чик… Острое лезвие ножа касалось волос, покрывавших мою голову восемнадцать лет, и они, точно лепестки цветов, сыпались на землю. Все грязные мирские вожделения покидали моё тело. Один человек умирал, а взамен рождался другой, обновлённый. Рассказывали, что, когда впервые бреют голову, многие не в силах сдержать слёзы; я же испытывал лишь томительное волнение при мысли, что смогу стать буддой. Буддой! Ах, я тоже смогу стать буддой…
На сердце было мрачно. Дверь распахнулась. Снаружи стояла непроглядная тьма. Молитва уже отзвучала. Тусклый свет фонарей подрагивал тонким узором на покосившейся каменной пагоде у храма Будды Шакьямуни. Шелестя, падали с деревьев листья.
– Закрой дверь и иди сюда. Расскажу тебе одну интересную историю.
Чисан успел убрать бутылки и теперь лежал.
– Какую историю?
– Про девчонку – про что же ещё? Как я девчонку испортил. История вполне в духе такого падшего ничтожества, как я.
Он зажёг сигарету и начал рассказ.
– В твои годы я проходил практику созерцания при монастыре Ынчукса. Зал для медитации находился в горах, примерно в десяти ли от монастыря. Это прославленное место, с давних времён оттуда вышел целый сонм великих подвижников.
Монастырь Ынчукса, так сказать, известная туристическая достопримечательность; единственное время, когда монахи могут уединиться, это зима. Вокруг белым-бело, слышен только свист пролетающего за окном ветра, да ещё порой где-нибудь в долине треснет ветка под тяжестью снега. В такие безмолвные зимние дни можно полностью отдаться медитации. Естественно, монахи не жалуют посторонних. Однако и практикующие дзен – прежде всего обычные люди. К тому же многие ещё молоды, кровь кипит, а потому они тоскуют по обществу и прекрасно знают, что такое страх одиночества. А зная это, закрывают глаза, уши, рот и устремляют все силы на хваду – так и коротают дни и ночи.
В ту зиму я практиковал до седьмого пота. Казалось, у меня всё получится. Как будто если ещё себя понудить, что-то и вправду выйдет. Поэтому даже когда время отшельничества закончилось и монахи один за другим ушли, я остался. В зале для медитации остались только я и старый глухой монах. Тот старик, с тех пор как дал обеты, всю жизнь провёл в скиту при монастыре Ынчукса, ни разу не покинув его. Я решил пребывать в уединении независимо от принятого времени затворничества, чтобы докопаться до сути и вырвать проблему с корнем.
Хваду, над решением которого я бился, было знаменитое «Нет»[12]. Как ты знаешь сам, когда один монах спросил мудреца Чжаочжоу[13], обладает ли собака природой будды, тот ответил: «Нет». Так и появился этот коан[14].
Что же сказал монах?
Ведь ещё в «Лотосовой сутре» говорится, что все живые существа, всё чувствующее и нечувствующее обладает подлинной природой будды. Так почему же Чжаочжоу отрицает это?
Если согласиться с учителем, это будет предательством по отношению к словам Будды; если возразить – получается, Чжаочжоу лжёт. Ни туда, ни сюда, ни принять, ни опровергнуть – такая вот дилемма… С дилеммы и начинается коан – все тысяча семьсот коанов. Этот холодный, как лёд, мир, не приемлющий ни здравого смысла, ни логики, ни воображения, и есть мир дзен. Дзен – неприступная крепостная стена, гора, океан. Отвергающее все умозрительные догадки, чинно восседающее безмолвное «нет»…
Я томился и томился – так, что казалось, сердце разорвётся. Потом открыл дверь кельи. С неба медленно падали чудные снежные хлопья. Шёл снег, и, как ни странно, ярко сияло солнце.
Я вышел из кельи и направился к источнику. Выпил ковш родниковой воды – немного полегчало. Родник, бивший из глубины скалы, не замерзал и зимой. Вода бежала нескончаемым потоком, а потому не успевала заледенеть. Она была прозрачной, как кристалл. Ни единой соринки – в буквальном смысле абсолютно чистая вода. Мне подумалось, что такова, должно быть, природа будды, изначально присущая каждому… В воде отражалось моё измождённое лицо: ввалившиеся глаза, впалые щёки – словно это был кто-то другой, а вовсе не я. Вот что делает с человеком проклятое «нет». Я глубоко вздохнул – взиравшее на меня из воды лицо безобразно исказилось.
Вдруг будто что-то защекотало мой затылок. Я поднял голову. Возле павильона патриархов стояла какая-то девушка и не спускала с меня взгляда. Сама маленькая, а глазищи – в пол-лица.
Наши взгляды встретились, она вздрогнула – с её волос и с подола пальто посыпался налипший снег. В то же мгновение вздрогнул и я, сам не зная почему, и почувствовал, как гулко заколотилось сердце. Наши глаза встретились лишь на короткий миг, но он показался мне вечностью. Я вернулся в келью, ощущая спиной, что она на меня смотрит. Когда я вышел готовить вечернюю трапезу, её там уже не было.
Чисан зажёг новую сигарету.
– Удивительная штука судьба, особенно та, что связывает мужчину и женщину. Мы смотрели друг на друга лишь мгновение, а её облик запечатлелся в моём сердце так, что уже не стереть… Разве мог я знать, что тот единственный взгляд низвергнет меня в бездну пустоты и отчаяния… О-о, Владыка Всевидящий…
Его возглас прозвучал словно эхо: будто кто-то крикнул глубоко в долине, одиноко и безнадёжно. Он казался стоном, донёсшимся с морского дна, – стоном моллюска, который отчаялся обрести свою жемчужину…
Так и есть, это и был самый настоящий стон. «О-о, Владыка Всевидящий…» – так взывают прóклятые узники, отказавшиеся от всего, но не сумевшие ни с чем расстаться… Осуждённые на вечные века бескрылые птицы, что кружат в кромешной тьме над чёрной морской пучиной… Птицы, клюющие собственную плоть в бесконечном круговороте перерождений…
Я перевернулся на живот, подложив под грудь деревянную подушку, и ждал продолжения.
– Через несколько дней я спустился в монастырь за провизией. Взял рис и свечи, повесил котомку за спину и пошёл было обратно в скит. Тут слышу – кто-то меня окликнул. Обернулся, вижу – она. Бежит за мной. И видно, давно бежит: лицо горит, волосы растрепались. У меня снова запрыгало сердце, я покраснел до самых ушей и уставился себе под ноги. А она мне: вот, мол, почитайте. Только тогда я смог поднять на неё взгляд. Она протягивала какую-то книжицу. У самой лицо серьёзное, ни тени улыбки. Это было старое карманное издание в потёртой обложке. Вручив мне книгу, она тут же побежала вприпрыжку, будто горный зверёк, и скоро скрылась за Вратами небесных владык.
Я вернулся в скит, дождался темноты и при свете свечи открыл книжку. Это был японский роман. Я пролистал несколько страниц – чтение меня не увлекло, однако в глаза бросились подчёркнутые красным строки: «…С тех пор как я осознал, что моё тело не познало женской любви, оно вдруг стало занимать меня больше, чем разум. Но я не мог претвориться в чистое желание, а только мечтал об этом. Я становился ветром, всевидящим невидимкой, легко подлетал к своей цели, обласкивал её с головы до ног и наконец проникал в неё… Когда люди говорят об ощущении своего тела, они скорее представляют некую плотную материю, имеющую определённую массу. Я же думаю иначе. Завершиться в едином теле, в едином желании – значит сделаться прозрачным, незримым, значит стать ветром…»
Меня объяло странное чувство. Я заподозрил, что девчонка меня проверяет. Насмехается над монахом, подсовывая какой-то графоманский бред… Я отбросил книгу, сел на подушку и устремил все мысли на хваду. Только странное дело – «нет» куда-то исчезло, а вместо него в уме стоял образ маленькой девушки с огромными глазами…
Чисан с шумом выдохнул длинную струю табачного дыма.
– …В конце концов я её разыскал. А что мне оставалось? Простой смертный, которому не стать буддой, почуял запах женщины…
Она жила с подругой в монастыре. Обе были студентками и на каникулах решили заняться духовной практикой. Я встретился с ней, якобы чтобы вернуть книгу. Пришёл, помялся, как дурак, и ушёл. А что сказать? Хе-хе-хе. Монаху подобает смотреть на женщину, как змею… А она пошла за мной – мол, проводить.
Мы проходили через Врата небесных владык, как вдруг одна створка с грохотом захлопнулась. Девчонка вздрогнула и схватила меня за руку. В смятении я тоже сжал её ладонь. Как ни крути, а я, похоже, изнывал от желания. Хе-хе-хе… Вот так я впервые поцеловал женщину – прямо под носом у Небесного владыки, стоявшего наперевес с мечом Голубого дракона и таращившего на нас свои круглые глаза… После этого ворота так же с грохотом распахнулись. Я не оглядываясь бегом ринулся в гору. Сзади доносились удары колокола – начиналась вечерняя служба.
Наверно, виноват был ветер. Ветер… Но я должен его благодарить. Благодарить бодхисаттву-ветер за то, что открыл передо мной дверь и положил конец моим долгим-предолгим блужданиям. Хе-хе-хе…
Какое-то время Чисан сидел и посмеивался, точно был не в своём уме, а потом продолжил:
– Я вернулся в скит и всю ночь не мог уснуть. Я коснулся женских губ, а значит, уже нарушил обет… Благочестивый монах в одно прекрасное утро пал в самый ад из-за какой-то девчонки. Впрочем, этот благочестивый, возможно, раньше просто не встречал соблазна для падения. Да, соблазна… Видно, в глубине моей души изначально гнездился порок и только ждал своего часа, чтобы вырваться наружу…
А на другое утро она пришла ко мне. Это было неожиданно… Я взял её за руку, отвёл в боковую комнату и без лишних прелюдий повалил на пол. Однако она ничуть не испугалась. Закрыла глаза и лежала спокойно… Я дал волю рукам, дрожавшим от возбуждения и страха, и нащупал её сокровенное…
…Мир, который я знал до сих пор и в который верил, рухнул.
…Когда мужчина и женщина ложатся в два слоя, живот к животу, это полностью отвечает буддийскому принципу недвойственности, согласно которому существование и мир не разделены, а изначально едины. В мире всё друг с другом примиряется, существование обретает пространство универсального сознания, а потому любые конфликты и борьба отныне бессмысленны… Я испытал тогда истинное наслаждение. Оно вырастало из краха моих заблуждений – ведь я считал тело лишь слугой души. И в то же время его порождала обретённая и подтверждённая универсальность моей сущности как самца.
Но есть ли на свете что-нибудь столь же безнадёжное, как такой двухслойный союз? Наслаждение длилось только миг, после чего существование и мир вновь образовали две параллельные прямые… О, Владыка Всевидящий… Когда, скрежеща зубами от безнадёжности, я коснулся лбом ледяного пола, за стеной вдруг раздался стон глухого старика-монаха: «Нет!» Смешно, но мне открылось значение хваду.
А через несколько дней случилось несчастье. Её подруга напилась снотворного, и какой-то тип надругался над ней. Меня забрали в полицию, обвинили на пустом месте. Кому-то настолько претили наши отношения, что на меня донесли. Настоящий преступник не объявился, так что виновным невольно оказался я. Хе-хе-хе. Это нужно было видеть. И в газетах писали, и по телевизору показывали… В еженедельнике вышла огромная статья, где меня называли насильником… Заголовок был соответствующий: «Девушки, держитесь подальше от монастырей!»… У всех молодых мужчин в округе проверяли сперму. В конце концов светопреставление закончилось и меня отпустили, но… Да что говорить. Это такой позор, такое унижение… В жизни не забуду… Моё имя вычеркнули из монастырского списка. Впрочем, всё к лучшему. Как отступник, это я ещё легко отделался.
Чисан беспокойно заворочался.
– Чокнутая девка. Что за блажь – травиться в монастырской келье? Да что эта пигалица знает о тщете жизни?.. Когда меня отпустили, я поехал за своей зазнобой в Сеул. Я следовал за ней всюду, как одержимый. Хе-хе-хе. Монах слоняется по улицам столицы за руку со студенткой. Где я только не побывал в монашеской рясе! В кофейнях, в трактирах, в мотелях… Раз добрался до её университета. Там шёл какой-то фестиваль – студенты танцевали в парах. Мне-то откуда такое уметь? Просто повторял за ней – она вела. Хе-хе-хе. Наверно, я первый и последний монах, танцевавший на студенческой вечеринке. О, Владыка Всевидящий!
Но, как я уже сказал, нет на свете ничего безнадёжнее двухслойного союза. Смешно то, что, хоть я и скрежетал зубами, уткнувшись лбом в пол, опустошённость скоро отпускала и опять одолевало желание слиться с ней. Потом снова опустошённость и снова желание… А-а, так может, потому мир сансары и длится бесконечные кальпы[15]… Неделю мы околачивались по мотелям, вращая порочное колесо сансары, а потом нагрянули её родители. Тогда я наконец осознал свой статус: ведь я монах.
Скрепя сердце я развернулся и пошёл прочь, как будто ничего не было. Но не успел сделать и несколько шагов, слышу – зовёт. Я было подумал, она хочет подарить мне что-нибудь на память, обернулся. Всё эта постыдная привязанность. О, Владыка Всевидящий! А она кричит: юбку верни! Она клала свою одежду в мою котомку. Я покопался, смотрю – и правда, юбка. Хе-хе. Только представь себе картину: среди бела дня на столичной улице, где народа пруд пруди, монах достаёт из котомки женскую юбку…
Он уткнулся лбом в пол и простонал:
– Так нельзя… О-о, правда, так нельзя…