Он был ровесником века, но время на него не работало. Взгляды его вполне зависели от первотолчка, полученного от уроженцев торгового села Маклаковки. Ни читать, ни писать не мог, но никогда об этом не сожалел и не испытывал в грамоте никакой нужды. Когда смотрел телевизор, не понимал связи событий в фильмах. Видел какие-то отрывки, секундные эпизоды и обязательно сопровождал их репликами, вроде: «О! Баба вон пацанку свою укачиват!», «О! Мент в кибинет взаходит! Кажись, майёр, падла!», «О! За сполитику снове ботают!». Передачам об искусстве и литературе давал краткое и отвратительное определение: «Склизь гонют!». Никогда им не выключаемое, орущее до полуночи электронное чудовище ничуть ему не мешало. Сидя как-то у него за чайком, я отвлёкся на знаменитого дирижёра, в тот раз особенно энергичного. «Ён ет-та… ён лабухам своем машет, натырку даёт, – странно пояснил собеседник, – шибче, мол,дуйте! Шибче!». Телевизор был ему непривычен.
Имя он носил дикое – Мамонт и в молодости явно этого зверя напоминал. Я познакомился с ним в шестидесятых, когда он начал уже ссыхаться необратимо, легчать телесно. Кончик носа был у него полуоткушен – на толстой коже явственно различались зажившие следы чьих-то острых зубов. Задубевшее лицо, изборождённое шрамами и глубокими, резкими морщинами, делилось на несколько квадратов и треугольников и казалось составленным из глиняных черепков. При взгляде на эту физиономию сама собой приходила мысль, что никакой парикмахер за неёне возьмётся. Однако Мамонт Нефёдович – за ним водилось и отчество – на спор за полстакана брился без зеркала перед толпой изумлённых мужиков. Причём делал это с успехом и топором, и ножом, и стекляшкой от разбитой бутылки, и расплющенным, наточенным о кирпич гвоздём, и чем возможно –да чуть ли ни чем попало. Но особенно виртуозно действовал бронзовой трёхкопеечной монетой, наполовину сплющенной под вагонным колесом на рельсе и затем отточенной на оселке острее бритвы. Рубаху в брюки заправлял только спереди, да и то не всегда, воротник и манжеты не застёгивал. Стригся первое время по-лагерному коротко, «под ёжика». Обувался нелепо – например, в сандалии при пальто и малахае. Шарфов и перчаток не признавал, а скорее даже не замечал их отсутствия. Его безграмотность меня занимала, и я как-то за чаем полюбопытствовал: а ты, Нефёдыч, расписываться-то умеешь хоть? Он гордо показал паспорт. Роспись представляла собой спираль, похожую на букву «О» и переходившую затем в волнистую линию.
– В слагири один фраирь снуучил, – небрежно пояснил Мамонт.
Не знаю, для чего судьбе понадобилось свести меня с этим монстром. Мы с ним довольно долго были соседями. Нам с женой посчастливилось снять частный дом на окраине, за который мы отваливали приличную по тем временам для глухого райцентра сумму – пятнадцать рублей в месяц. Нам шёл тогда двадцать четвёртый год, ни образования, ни толковой специальности у нас ещё не было, но мечты и желания, как это и положено в молодости, опережали наши возможности. Наш сынишка жил на два дома: и у нас, и у моих родителей на той же улице, и привык к этому, и нам ничего не оставалось, как околачиваться поблизости. Снятая нами квартира была по счёту третьей и тоже временной. Хозяйка её, престарелая бабка-мусульманка, уехала в Москву к сыновьям. А уж надолго или накоротко – на то была её воля. Мусульманский домик был небольшой и почти сплошь состоял из окон. В простенках красовались привезённые бабушкой с базара из Казани зелёные стёкла в деревянных лакированных рамах. На зелёном стеклянном поле сиял золотом непонятный арабский шрифт – стихи из Корана. Мутное старинное зеркало над столом было испещрено памятными заметками, оставленными богатыми бабушкиными сыновьями. Памятки эти, по всему судя, выцарапывались алмазнымперстнем:
«Сяит был здесь 15.9.61».
«Руслан был здесь 2.5.62».
«Айся был здесь 1.4.63».
«Сяит был здесь 1.5.63»…
Надписи повторялись многократно и занимали чуть ли не половину зеркала. И теперь, спустя много лет, причесываясь перед зеркалом по утрам, я вспоминаю имена этих людей.
До пришествия Мамонта нашим соседом и соседом моих родителей был его старший брат Януарий по прозвищу Налим. Мои родители переехали в райцентр недавно, людей как следует не узнали и поэтому не догадывались, что дед Януарий нам земляк. Лишь после того, как я упомянул имя соседа, отец рассказал мне, что Януарий эмигрировал из Маклаковки ещё при царе, а при нэпе содержал в городе магазин и тарантасную мастерскую. Да это, скорей, для видимости, а занимался, по слухам, он чем-то совсем другим. В войну работал механиком на швейной фабрике. А ко времени нашего с ним соседства он был уже просто седеньким старичком-пенсионером. Раза два-три в неделю, воздев на хромовые сапоги старенькие калоши, он выбирался в магазин за провиантом. К нему никто не ходил. Его просторный сосновый дом, вознесённый на нежилой кирпичный этаж, стоял не на улице, а посреди сада. Вдоль забора стучали сучьями на ветру древние полузасохшие яблони. Землю дед Януарий по слабосильности не копал и только несколько раз за лето скашивал ярко-зелёный мох. Ни крапива, ни одуванчики на огороде у него почему-то не росли.
Хоть и удалённый от крупных полисов, наш райцентр был городком ултрапромышленным, два оборонных завода работали аж в три смены. На месте малюсеньких учреждений и контор вдруг возведены были огромные, никак не соотносящиеся с числом населения корпуса больниц, почтамта, типографии, военкомата и исполкома. Люди открыто говорили: мы – город-дублёр на случай войны, к нам и обком переедет, и всё прочее. Изредка и лишь на уровне довольно спокойных слухов ходили «шпионские сюжеты», а именно: на ближней лесной возвышенности, с которой открывался вид на весь город, мальчишки нашли заряженную снайперскую винтовку; а возле охраняемого солдатами моста некий рыбак откопал случайно в кустах иностранный радиомаяк, назначавшийся для наведения на стратегический мост вражеских ракет; и ещё была зимой авария на железной дороге в пригороде – три гружёных лесом вагона почему-то отцепились от эшелона, а дело было на длиннющем подъёме и на высокой насыпи, и, набирая скорость, вагоны помчались вниз, навстречу спецпоезду, везущему месячную продукцию одного из оборонных цехов, да путевая обходчица успела вынести из будкии бросить на рельс «башмак»: вагоны с лесом полетели под насыпь и брёвна смели внизу избу, но хозяева, дед с бабкой, остались живы, только вдруг очутились на морозе – бабка-то, правда, на печи, а дед сидел босой за столом, после бани чай пил, но самовар у него не опрокинулся!
На железной дороге помнили и ещё случай, вполне трагический. Сцепщик ночью заметил вымахнувшего из-под вагона человека с большим окровавленным ножом. Ударил его разводным ключом и выбил нож.Человек побежал, но милиция настигла его. А под вагоном нашли убитого напарника сцепщика. Арестованный оказался, якобы, агентом ЦРУ в звании капитана. Дикий, невероятный случай. Той же зимой, но днём, при движении спецпоезда по бескрайним заснеженным полям в приоткытое на секунду окно тепловоза – окурок выкинуть – влетела тёмно-зелёная фетровая шляпа. Машинистом, естественно, был солдат, и по приезде в спецзону он тотчас же доложил о происшествии. Служаки из КГБ не сразу ему поверили, но время, всё же, особенно-то вести не стали. Взяли на складе лыжи и на отцепленном тепловозе двинулись в те луга. А там – на лыжи и против ветра. Через несколько километров деревня и сельмаг. Ну, в сельмаг-то зашли, конечно. А там нерусский молодой человек в лёгком пальтишке расплачивается с продавщицей за малахай. Суёт сто рублей, а та не берёт: сдачи нет! А он её слов не понимает. Кинули ему в рыло шляпу – удивился и сильно испугался. Обыскали: фотокамера, радиопередатчик и множество закупоренных пробирочек в поясе, напоминающем патронташ. Пробы земли, воды, льда, снега и всяческих растений. На пробках мелко – координаты взятия проб. Лишние лыжи, прихваченные на всяк случай, пригодились. Солдатику вскоре дали отпуск на десять дён, а офицерам звания и награды. А вот с другим человеком, вполне советским, люди из КГБ изрядно помаялись. Мужик тот, будучи гениальным инженером, жил, кажись, в Ленинграде и долго мыкался без работы: умные редко где нужны. Да ведь в пригороде, в общаге жена молодая и свояченица, все есть хотят. Воткнулся снабженцем в какую-то контору – ремонт ветхого жилья и прочее такое. То и дело командировки. Пропадал однажды недели две и нашёл в общаге одну свояченицу, а жена сошлась с кем-то и переселилась в трёхкомнатную квартиру. Тут снова командировка – и как раз в наши края. Вздремнул часок в Арзамасе на вокзале – и ни документов, ни денег, ни портфеля с буханкой хлеба. Вспомнил про наш райцентр и про армейского друга в нём. Решил как-либо добраться и попросить помочь.Подслушал разговоры служивых: такой-то грузовой через минуту отправляется именно в город армейского дружка. Под мелким дождичком забрался в темноте на платформу под брезент, и охрана спецпоезда чудом не засекла его.Ну, ему-то и в голову не впало, что состав особо секретный. Пригрелся на каких-то там ящиках и под дождичек хорошо уснул. По приезде утром спрыгнул с платформы, отряхнулся – и очумел: везде солдаты, офицерьё, над поездом маскировочная сеть натянута… Погулял час-другой, выхода не нашёл и заинтересовал наконец обслугу. И очутился тотчас в допросной КГБ. И вот так две недели: допросная – камера и опять допросная. Армейский дружок уехал невесть куда лет пять назад, направили запрос в Ленинград – в паспортный стол, в общагу, в военкомат, на место работы и в институт, который мужик оканчивал. По фотографии в Ленинграде мужика всюду опознали. Думали уже отпустить, да тут один въедливый офицер вздумал устроить ему последнюю проверку – а вдруг он вовсе не инженер с красным дипломом? Дали карандаш и бумагу и велели сделать инженерное описание того, что он успел увидеть в спецзоне. Прочитав, вытаращили глаза: всё это ты за какой-то час просёк?! Да нет, отвечал мужик, за первые пять минут, как только с платформы спрыгнул… Заявили ему – обладателя таких тайн из города отпустить не можем, будете работать у нас, вы ж великолепный специалист! И квартирой обеспечим, и чем угодно… Мужик чуть не заплакал от радости, нашёл занятие по таланту…
В войну, говорят, было два случая, и один – нелепый весьма. Отделение немецких десантников, с автоматами, гранатами, рацией и тремя ручными пулемётами прошло утром через весь город, но, узнав случайно его название, сдалось без боя.Их намеревались выбросить на помощь другому десанту, захватившему городок километрах в трёхстах от нас, а штурман транспортника крепко-таки дал маху в ночном полёте. Второй случай был посерьёзнее. Рота НКВД, прочёсывая пригородные леса, на льду озера наткнулась на немецкую разведгруппу. Три мужчины и женщина-радистка. Немцы только что пристрелили её и пытались утопить тело в полынье. На этом слух и кончался – даже и в современном виде. Что там такое произошло, народ так и не узнал.
Моя жена поступила заочно на агрофак, а я пошёл в педагогический институт – мне с детства хотелось стать учителем рисования. Мы возмечтали выучиться и, утвердившись, как нам мерещилось, в независимости, возвратиться в своё село, на родную землю, не очень-то ласкавшую нас до этого. Мы были вполне исправными пейзанами, да и единственной молодой семьёй на селе и, помнится, не думали уезжать, но, когда я ушёл служить в армию, наш бригадир повелел моей жене ходить за его скотиной. И моя разнесчастная солдатка маялась у него в хлеву, словно клеймёная раба. К тому же, зная буйный нрав неженатого бугра, я вовсе не исключал, что он не раз её там же, в хлеву и нагибал. Вернувшись домой, бугра, а тем более жену я для собственного душевного спокойствия на сей предмет не пытал, памятуя: не ищи, а то найдёшь! Но за принудительный труд жены рожу феодалу разбил. Дело кончилось тем, что он круто возненавидел и нас, и заодно и моих родителей.
После очередной институтской сессии я на время взял расчёт на заводе: случайно встретившийся знакомый бывалый человек, зная, что я могу хорошо работать, уговорил меня податься на стройку. Я упросил жену отпустить меня на несколько месяцев: бывалый человек уверял, что я смогу заработать не меньше четырёх тысяч. У меня сразу же возникла идея купить кирпича и построить дом на месте ветхенького родительского – огромный и двухэтажный, чтобы на всех хватило! Чтоб у каждого своя комната была! Отец с этим прожектом согласился.
Бригада-ух, в которую я попал, возводила здание сельсовета в отдалённом степном совхозе. Вкалывали по пятнадцать часов и без выходных. Шли дожди, и было не по-летнему холодно. Одежда наша не просыхала. Под ногами чавкала грязь, мокрая бетономешалка хлестала током. Питались мы горелой кашей и макаронами. Кашу кипятили в пустой воде, а в макароны бросали кусок солёной говядины величиной с кулак – чисто для навара. Всех мучила изжога. Обед готовили на костре по очереди. В перекуры пили чифир, пуская по кругу полулитровую стеклянную банку. Работали молча, зверски. Вечером я валился с ног, остальные же, к моему удивлению, либо скандалили страстно час-другой, либо с пылом играли в карты. Двух парней моего возраста уводили разряженные девчушки-школьницы – на вечёрку или на танцы в клуб. Заявлялись они на стройку всегда косые. Лишь через несколько дней я понял природу этой сверхчеловеческой энергии. Мои коллеги-шабашники курили «дрянь», внутривенно «поролись» ею и попросту употребляли её вовнутрь. Я поймал несколько упоминаний о мастырках (папироска с дозою анаши), колёсах (таблетки), шприцах («Самая лучшая машинка – на два куба!»), а потом случайно нашёл пустую ампулу. Прочитав название, затоптал её в грязь поглубже.
Меня ни во что не посвящали, ибо деньги, взятые на прокорм авансом, шли на водку и «дрянь». Истинную сумму аванса от меня скрыли. Жена дала мне десять рублей, но деньги у меня сроду не держались, и червонец исчез в первый час знакомства с бригадой. В конце недели я демонстративно потребовал у бугра полтинник и, получив его, заявил, что беру без отдачи. Принёс из сельмага пачку маргарина, запустил её в свою кашу целиком и отобедал с большой приятностью. Бригада облизывалась и иронически рассуждала: отчего это мухи, мол, никогда не садятся на маргарин? А химия, бля! На другой день, изъяв полтинник тем же манером, я купил себе полкило комового сахара. На третий – солёной рыбы. Сил поприбавилось. Бригадир наконец увидел, что я обо всём «догнал», и сразу предположил, что своими действиями я вынуждаю его принять и меня в компанию.
– За аванец не помышляй! – заявил он мне без свидетелей. – Долю всё равно не получишь. Но если порешься – то, конечно, пожалуйста…
Я заверил его, что беру деньги единственно для поддержания сил: иначе мне никак не угнаться за теми, кто заглатывает с утра по пачке таблеток кодеина. Бугор не усомнился в моих словах – ведь мой бывалый знакомый поручился за меня если не буйной головой, то, во всяком случае, битой мордой.
– Сукой быть, пацан за понятия слыхал! – говорил тогда мой знакомый.
И бригадир, памятуя об этом, начал выдавать мне по рублю в день, а то и по два. Я баловался маслом и сыром, угощал «пацанов» индийским чаем. Иногда, сочинив глазунью из купленных в деревне яиц, звал бригадира. Он брал из запасов, сберегаемых на случай явления прораба, початую бутылку, и мы «базлали за жисть и за погоду» минуток двадцать – в то время, когда другие метали раствор на стены. Угощал я начальство не из угодничества, а просто поступал по обычаю. Бугра полагалось по возможности «уважать». Он был тут и царь, и бог и распоряжался каждым из нас по своему усмотрению. То, что я требовал денег на еду, осуждения у него не вызвало. «Качнул пацан за права – ну, и добился! Справедливо!». И хотя выдаваемая мне сумма была на порядок меньше, чем у других, я всё же благоразумно счёл, что это лучше, чем ничего, и смирился. И вообще с некоторых пор я старался просто вкалывать и молчать. Как-то мы сидели на корточках вдоль стены и курили. Вдруг бугор ударил одного из парней. Оба они вскочили, парень замахнулся, но бугор уже поигрывал невесть откуда взявшимся топором. Все это происходило прямо над моей головой. Я знал, что меня не тронут, и сидел с равнодушным видом – как того требовал уголовный «этикет». Но я знал также, что при малейшем подозрении в чём-либо мне сначала поставят синяк на всякий случай, а уж потом начнут разбираться. А мне этого не хотелось.
Мы застеклили одну из комнат первого этажа, провели туда свет и расставили рядком раскладушки. В освободившейся будке соорудили из водочных ящиков как бы письменный стол. Кончивший шесть классов бугор разложил на нём чертежи и с умным видом иногда мерекал над ними.
Вот тут-то и появился на стройке Мамонт. Я увидел его, когда он, уже изрядно поддатый, вышел от бригадира и, молча выхватив у кого-то мастерок, принялся лихо штукатурить фасад. Из-под пиджака у него свисали сзади майка и серая нейлоновая рубашка. Мокрая кепка исходила горячим паром. Показав класс, он возвратил хозяину мастерок и вытер руки о довольно приличные штаны. Бугор ласково взирал на него из будки.
– Облепишь весь етаж снутря и стнаружа! – объявил великий бугор. – И я тебя не обижу! На подхвате вот етого пацана используй.
И он указал Мамонту на меня. Тот снова выхватил у ближнего парня мастерок, зажал в руке половчее и пнул пустое ведро.
– Раствор, паскуда!
Я быстро схватил ведро, подобрал на крыльце другое и побежал к бетономешалке. И носился до обеда как угорелый. Хоть я и управлялся с подхватом, Мамонт поминутно выражал недовольство, сыпал оскорбления и придирки и раза два замахнулся на меня мастерком. Но, когда я перетаскал весь раствор, он помог мне загрузить бетономешалку. Правда, делал он это как бы нехотя, молча и с мрачно-бешеным выражением лица. А после обеда, когда все сели на корточки, закурили и пустили по кругу банку с чифиром, гнусный Мамонт опять придрался ко мне:
– Ты, сукарна, как хлибаишь чифу?
– А что?
– Коротким глотком хлибай! А ты длинным колымским сноровишь. А здеся тебе не Сусуман!
Бугор, сидевший рядом со мной, вполголоса пояснил:
– Ты, пацан, вопросы Мамонту не гони. У него же авторитет! Мужик четвертак отбухал! Если ему спонадобится, так он тебе сам, без вопросов без твоих за всёрастолкует…
– О! – поощрил бригадира довольный Мамонт, и то ли засмеялся, то ли заплакал. Это было так неожиданно, что все притихли. Но Мамонт, конечно же, смеялся – видимо, его повело с чифира.
– Уважаю чифу грузинскую, второй сорт! – для красного словца изрёк бригадир. – С неё волокуша мягкая…
– О! – снова подхватил Мамонт. – Ванька Плаха в сточности так жа вякал! Откуда за него знаишь?
– Жрали вместе на зоне.
– Ет-та ниплоха! – одобрительно сказал Мамонт. – Ет-та ниплоха! Ты мне годисься! Найдёшь миня в городе по адристу…
И он вдруг назвал нашу улицу и дом соседа Налима. Я был далёк от восторга и потому промолчал, конечно. На другой день приехал пьяный прораб и, поблевав в бетономешалку, косноязычно передал новость – стройку, самовольно начатую совхозным директором, пока заморозить, а «сабашников» рассчитать и выбить из пределов усадьбы. Причём,рассчитать по обычным строительным расценкам. А это значило, что даже остатки аванса надо будет нести обратно в контору. Бригадир смотался туда и, вернувшись, всё же наградил каждого полсотней рублей. Плюс пропитое и пущенное на «дрянь».
– Гуляй, рванина! – горько посоветовал он.
Я засобирался домой. Мамонт забеспокоился тоже. Он разбудил дрыхнувшего на «письменном столе» прораба, нахлобучил ему на лысину мокрую измятую шляпу и одёрнул его новый синий халат. Прораб покорно сел за руль джипа и повёз нас на полустанок. Бригада разбрелась по деревне пьянствовать, и никто нас не провожал. Всю дорогу Мамонт проникновенно рассказывал прорабу, что едет к хворому «браццу Инуярию»и хотел было заработать на гостинцы попутно, да не судьба. А с другойстороны, сменил он тему к концу пути, ему на всё наплевать – брат не жилец на свете и денег у него, словно у дурака махорки… Я таращил на Мамонта глаза и едва ли невслух ужасался будущему соседству.
Брата своего Налима Мамонт нашёл в больнице покойником. А жена рассказала мне, что соседи, выносившие деда к санитарной машине, заперли его дом и отдали ключ ей на хранение. Ночью мы услышали некий треск и звяканье стёкол. Я выбежал неодетый на крыльцо и прислушался. Тут на улице поднялась стрельба, мгновенно привлёкшая внимание конного милицейского патруля, и из соседского сада кто-то вымахнул аж прямо через ворота. Надо сказать, молодёжь на нашей окраине жила тогда развесёлая и часто развлекалась стрельбою из ружейных обрезов. Бывали раненые, случались и убитые, а прошлой осенью произошла чудовищная трагедия: мальчишка, маньячно возжаждавший завладеть ружьём для обреза, застрелил соседских братишку и сестрёнку. В дождливые ночи, в грязи по колено и в чёрном мраке патрулировать наш куток на машинах или пешком было очень и очень затруднительно, и милиция содержала отделение всадников. Зимой, чтобы кони не застаивались, патруль стерёг коллективные сады – особенно рьяно после того, как поселковая шпана взяла моду играть на чужие участки в карты и, проигравшись, вырубать на них под корень деревья и жечь дома. В конце семидесятых годов, в особо пьяные времена, отзвуки поселковой канонады долетели аж до Москвы. Оттуда приехал представитель, собрал молодёжь в клубе, организовал акт братания и предложил сдать обрезы. Вроде бы сдали, помнится.
На рассвете мы осмотрели Налимов дом и ахнули – ближнее к крылечку окошко было высажено, внешняя рама валялась на лужайке, внутренняя в комнате на ковре. Шкаф был открыт, ящики стола выдвинуты – грабитель, наверное, искал деньги. Старинное пианино неизвестно почему оказалось зверски изуродовано. Двери, ведущие в другие комнаты,были, видимо, заперты. В окошко я залезать не стал. Хотели позвать соседей, но тут явился пьяный в доску наследник и, утвердясь у воротного столба, заревел несусветное, новыми поколениями забытое:
Бо-о-ожа, царя хране-е-е!..
Ц-а-арствовай в сла-а-ву!..
Тело своего брата Мамонт домой не привозил – как после выяснилось, подогнал катафалк прямо к моргу. И похоронил Януария помпезно, на деньги общака, а поминки сделал в одном из дорогих ресторанов. Я повесил новому соседу на шею ключ, кое-как вставил рамы и удалился, имея мысль никогда не наведываться в этот дом.
И почти до самой зимы так-таки и не общался с Мамонтом. Впрочем, ему тоже было не до меня. Всю осень к нему вереницей тянулись на поклон уголовники, они несли водку и приводили нарядных визгливых шлюх. Урки нас не тревожили, ибо мы не задавали им никаких вопросов и не сплетничали на улице об их экспансивном поведении. Некоторые, примелькавшись, вежливо здоровались с нами. А случалось, и курили со мной на лавочке у ворот, рассуждая глубокомысленно «за жисть и прозу» – некоторые из них были весьма начитанными людьми: на зоне времени много. Что, однако, не мешало им через час-другой мочиться прямо с высокого Мамонтова крыльца, в виду наших окон. Чаще всех бывал у Мамонта мой бывший бугор. И целую неделю гостил белогорячечный и всклокоченный оборванец Ванька Плаха, отпущенный до суда и дожидавшийся условного срока за следы анаши в кармане. В углу сада у деда Януария стояла крепкая просторная баня, но он её не топил и посещал городскую – чтоб быть на публике, если с сердцем вдруг плохо станет. Зато Мамонт с друзьями выгоняли в ней хмель не меньше трёх раз в неделю.
В ноябре, несколько, видимо, очухавшись, сосед вдруг заметил и повреждённое окно, и искорёженное пианино. И произвёл дознание. Злодеем, посягнувшим на имущество новоявленного пахана, оказался удалый молодец по прозвищу Керя. Жил он на самом краю кутка, в местности, именуемой «горячей точкой»: там в куче стояли хлебопекарня, кондитерская фабрика, мясокомбинат, винцех, маслозавод, топсбыт и склады заготсырья. Вполне естественно, что на этом приволье Керя жил припеваючи – не голодал, не мёрз, не испытывал недостатка в вине и в девках и, что главное, отродясь нигде не работал. Мамонт возмутился не самим фактом преступления – ведь Керя не знал, что тихий Налим призовёт и оставит столь властного наследника,а тем, что разбойник не явился к нему с повинной. На следствии, происходившем посреди улицы, Керя был вытоптан в снегу и сознался, что искал деньги, но не нашёл. А услышав милицейские трели, сыграл от злости на «пиянине» ломиком и смотался.
Синим морозным вечером он привёл на вожжах со своего двора вскормленного батонами поросёнка. Ужасный Мамонт, стоя в майке на огороде, чесал поросёнка за ухом и то ли смеялся, то ли плакал. Его голос проникал в наш дом даже через двойные рамы. Жена сказала, что ей тоскливо и страшно, и ушла посумерничать к родителям.
Посреди ночи несносный Мамонт разбудил нас, торжественно впёрся в дом и положил на мои холсты здоровенную ковригу свинины. Я пил с ним на кухне чай и несколько раз подряд выслушал пространный рассказ о чрезвычайной сытости поросёнка.
– В дуплё кулак не залазит! – орал сосед возбуждённо. – Бутору нет совсем, одно сало!
И ещё уверял, что за ним никогда не заржавеет, что не уважить «суседа» он не может.
– Зачем ты взял мясо? – испуганно взметнулась жена, когда Мамонт унялся и ушёл.
– Занадом! Попробуй-ка, не возьми! Для Мамонта мы хорошие соседи – вот он нас и благодарит. Да ты не бойся, ворованное он нам не принесёт…
И впоследствии Мамонт тоже обращался со мной вполне прилично – насколько это было возможно для него, но я знал: очутись я среди его собутыльников – сразу получу от него и лошака, и баклана, и всё остальное. С его заслугами разговаривать со мной на равных при свидетелях-урках он не имел права. Так уж в уголовном мире заведено. Иногда мы занимали у него деньги, и он у нас тоже занимал – дело соседское. Если у него сидели приятели, я вызывал его на крыльцо. Если он был один – смело заходил в дом. Через несколько недель после ночного угощения свининой я нашёл в нашем почтовом ящике перевод для Мамонта на сотню рублей – сосед своим ящиком обзаводиться не помышлял. Бумажка была прислана из далёкого северного леспромхоза. Пришлось пойти и отдать её.
Был уже конец декабря, стояли довольно сильные морозы, но все двери у Мамонта оказались открыты настежь. При изобилии комнат в доме Мамонт обитал лишь в одной, да ещё на кухню заглядывал. Окошко комнаты смотрело в татарский огород, а кухонное – в другую сторону, в сад моего отца. Картина предстала передо мной жутчайшая. Прямо напротив двери, на покрытом мешковиной столе, покоилась мёрзлая свиная туша. Рядом с ней надсадно верещал на тумбочке телевизор. А хозяин громко храпел на кровати у стены, выставив из-под трёх одеял босую посиневшую ногу. Я выключил телевизор, разбудил Мамонта и с выражением прочитал ему бумажку.
– О! – выдал он своё обычное междометие и бодро загулял босиком по грязному ледяному полу. – Ет-та ниплоха!.. Ет-та ниплоха!.. А я уж и спозабыл за эту премию…
Мне было без особенной разницы, премия ли это на самом деле, или чей-то карточный долг. Хотел было удалиться, но Мамонт жестом остановил меня и достал из-под кровати бутылку. Вытер пальцем «маленковский» стакан и вопросительно поднял брови. Я дал согласие на один глоток, ибо ещё не ужинал да надо было закончить чертежи.
– А мы сичас сальца насподжарим! – гордо заявил Мамонт и, взявши в углу топор, пошёл с ним на тушу.
– Ты, Нефёдыч, обулся бы, – посоветовал я, и Мамонт мимоходом надел подшитые валенки. – Да погоди с топором-то! Давай-ка тушу к месту определим.
Мамонт послушался, мы нашли под шкафом в прихожей позабытые Керей вожжи и поволокли свинью по сугробам через весь сад к сараю. Открыв какой-то штуковиной замок, сосед не стал скрывать удивления. По всему судя, в сарай до этого дня он не наведывался. Внутренность на совесть сработанного строения напоминала товарный склад. Со всех сторон громоздились штабеля коробок и ящиков, покрытые посеревшим от пыли и времени брезентом.
– О! – вскричал Мамонт. – И тута тожа! И в доме яшшики нивпротык, и на погребе, и в подполе, и на подловке… В чулане взломал дисяток – книжки! Истопил вмессе с яшшикими, чтобы под ногами ни пуфтались…
Он выругался, махнул рукой и полез с вожжами на штабель. Мы подтянули тушу, Мамонт привязал вожжи к стропилам и, отвернув брезент, подал мне сверху один из ящиков. Дома он вскрыл его. В ящике рядами лежали лакированные коробки красного дерева.
– Уж не брульянты ли? – предположил Мамонт с большой надеждой.
Но в коробках оказались бронзовые чертёжные инструменты ручной работы. Мамонт пнул инструменты валенком, снова отправился в сарай и притащил сразу два ящика. В одном были шёлковые дамские платья, в другом – бельгийские напильники, завёрнутые в промасленную окаменевшую бумагу. Мамонт плевался и досадовал. Достал ящик из нижней, под прихожею кладовой и нашёл в нём толстые восковые свечи, принёс ещё один из соседней запертой комнаты – в нём были цейсовские бинокли.
– На! – рявкнул он, бросая мне антикварную готовальню. – Авось, тие ет-ти чиркуля пригодяцца.
– Оно так! – произнёс я в смятении. –Да ведь эта вещь дорого теперь стоит! Не здесь, а в большом городе, конечно.
Мамонт заинтересованно расспросил меня и, уяснив, какие возможности открываются перед ним, сказал откровенно:
– Каба знал, дак, быть можа, не сподарил бы! А если уж дал по глупости, без догону –взабирай! Владай. Чего там… Эх, рановато брат Инуярий гавкнулся! Не дождался споры, када иму лавочку сдозволют открыть… Кто бы вспомоложе на иво месте…
Этот нежданный купеческий припадок весьма меня озадачил.
– Экий ты невнимательный, Нефёдыч! – воскликнул я довольно растерянно. – Неужто ты не замечал никогда, что у нас на любой конторе красный флаг трепыхается? Какие могут быть лавочки?! Откуда ты вынырнул? Не скажи другому кому-нибудь – в момент психиатра вызовут.
– Колбасу в сконторах не делают! – веско заявил Мамонт, наполняя стакан. – А в лавках она всякая продавалась! Ты ет-та, ты короб с платьими тожа униси, бабе своей андай… Валяцца по углам будут… Не спойду же я с ими на базар, в натури!
Договорить нам не удалось. Услышав топот в прихожей, Мамонт вдруг разорвал на груди рубаху и совсем не по теме, чисто для антуража завопил:
– Я за свое слова!.. всигда!.. ат-вичаю!..
В дом к нему завалились урки. Я вынужден был молча взять готовальню и ящик с платьями и уйти.У ворот, заслышав сопение и топот, обернулся: меня настигал Мамонт – с точно таким же ящиком под мышкой и стаканом в руке.
– Дёрни вот коньяку… – ему явно хотелось извиниться, да не получалось никак. – Да скоробку ищо прийми, в синях лижала, кореша думали – ет-та тряпки, чтоб ноги вытирать… Ты зажуй, вон, скуньяк-то мёрзлым яблоком…
Чтоб жена не скандалила, я поставил ящики на высокий бабушкин шифоньер и прикрыл своими бумагами.
В другой раз почтальонка вручила мне поздравительную открытку, написанную явно «по фене». Я пошёл отдавать её и увидел дикую картину. Сукин сын Мамонт колол на дрова икону. Возле печи валялись на скамье грудой ещё с десяток досок.
– Кому оне таперя нужны? – тупо пробурчал Мамонт, предупреждая моё возможное возмущение.
–А ты бы экспертизу в Москве навёл… – посоветовал я со вздохом. – Но дружкам не рассказывай, убьют. Соблазн!
Я отобрал у него обломки и попытался составить из них изображение. Живопись ещё различалась, икону хоть и с трудом, но можно было отреставрировать. Я обернул её мешковиной, завязал и отдал Мамонту. Заметив, с какой серьёзностью я вожусь с иконой, он несколько призадумался. Я вспомнил, зачем пришёл, вынул из кармана открытку и прочитал ему марсианский текст.
– Так! – сказал Мамонт и по-деловому наморщил покатый лоб. – Патсаны в город в Вильнис в гости миня зовут… я с ими на спецспоселеньи чалился… Уж так и быть, ет-ти досшечки я в Москве загоню… Всё одно паровозы мимо её не ходют.
– В музей в какой-нибудь обратись, а то влипнешь.
– Как жа! Как жа! – с напускной готовностью живо отозвался Мамонт. – Ет-та мы спанимаим!.. Тока в музей, тока в музей… Ох, много ты мне хорошева изделал! Отсмотал я на зонах четвертак, да червонец на споселении, а ерундиции за курьтурку не споднабрался!.. Была вот, скажем, война. Веришь нет, а я за неё и не слыхал! Антиреса не было, что ли… Равалюцию помню вот – мажуки газетёнки вслух читали… Чередительное собрание… Спотом Туленин какой-то там…
– Ничего себе! Да где же ты срок-то отбывал?
– А бес иво знат… В Сибири слагерей много. Не ринтируюсь, сказать не могу. Да уж и спозабыл за это сичас…
– Ну, а упекли-то за что?
– Нас пиисят чилэк замели! Не я один такой нехороший!
Я приготовился было слушать дальше, но Мамонт дико всхрапнул надкушенным носом и вдруг с остервенением покосился на иконы. Видя, что он начинает заводитьсяне по закону – без наличия уголовной публики, я резко поднялся с табурета и пошёл к двери. Но Мамонт не отпустил меня. Он быстренько сварил чифир из «индийского слона» с «цейлонским львом» пополам и вынул бутылку спирта. От выпивки я вежливо отказался. Мамонт влил хорошую дозу себе в чифир и пил свирепую смесь единолично. После пятого примерно глотка он начал врать непристойно, что закончил войну в Берлине, а на фронте был пулемётчиком. И что его ударило по каске осколком. И что вчера к нему «приканали пиянеры». Он возбудился до того даже, что стал показывать мне приёмы стрельбы из пулемёта и нахлобучил себе на голову большое эмалированное блюдо с остатками земляничного варенья. И затем замер. По канавам на его лбу струилась розовая густая жидкость. Он уронил голову на плечо и захрапел. Я осторожно снял с него блюдо, поставил на стол и дал дёру. По пути удивлённо думалось: зачем какой-то Туленин, а не Ленин? Наконец догадался – буква «т» от сокращённого слова «товарищ» произносилась сельскими грамотеями как «ту».
Вечером он пришёл узнать, отчего вышло так, что вся его голова в варенье: аж мыть пришлось.Вёл себя смиренно вполне и даже принёс «слона» в большой алюминиевой кружке. Чай был с огня, и Мамонт нёс его на продолговатой зелёной книге – на ней до этого стояла у него на столе сковорода. Я от нечего делать листнул книженцию, оказавшуюся семьдесят восьмым полутомом Энциклопедического словаря Брокгауза и Ефрона – на букву «Ш». Между листами аккуратно лежали сторублёвки.Каждая такая бумажка равнялась моей месячной заводской зарплате. А страниц в книге было-таки порядочно. Несколько десятков таких же зелёных запылённых томов стояло на длинной полке над ложем Мамонта. Но ни единой книжки он отродясь не открывал и, естественно, остался верен себе и на этот раз.
– Это очень ценная книга, товарищ Мамонт! – сказал я как можно внушительнее. – И она нуждается в лучшем обращении!
Мамонт вытянул ноги на середину кухни и даже не удостоил меня ответом. Он сидел ко мне боком и в мою сторону не смотрел. Никакая книга в его глазах ценности не имела. Я начал листать словарь и выкладывать на стол деньги. Мамонт повернулся и вздрогнул. Я положил перед ним словарь, налил себе остывшего чаю и ушёл с кухни. Мамонт отправился домой. У него всю ночь горел свет – книг много и в одиночку листать их долго. К тому же и привычка нужна.
Вскоре мы с женой уехали на месяц на сессию, а когда воротились, увидели на соседском крыльце большой сугроб. Мамонт укатил в гости. И пропадал у друзей столь долго, что мы начали сомневаться в его существовании. Казалось, образ этого человека причудился нам в кошмарном сне.
Мой отец, хорошо знавший историю Маклаковки и собиравший все заметки и упоминания о ней в районной и областной печати, рассказал мне как-то о Мамонте, а потом даже отыскал газетную вырезку. Это были воспоминания одного старого чекиста, боровшегося с мамонтами в период возникновения колхозов.
Я знал, что первым председателем в Маклаковке был брат-близнец моего покойного деда Кузьмы Ивановича Захар Иванович. Как и полагается близнецам, братья удивительно походили друг на друга. Но только внешне. Характеры их были весьма различны. В 1914 году братья отслужили действительную и, не успев демобилизоваться, угодили на фронт. При одной из атак прямо перед ними разорвался снаряд. Захара тяжело ранило осколками, а Кузьму даже не контузило: в его мундир зашита была материнская молитва, а Захар и тогда уж слыл безбожником. Лечился он в Нижнем Новгороде, где совсем озверел от революционной страсти. Воевал ли он на гражданской, никто не знал. По некоторым, весьма отрывочным сведениям орудовал где-то в Нижнем – или попросту ошивался там. Вернувшись домой, Захар Иванович бестолково пытался строить коммуну. Спустя время, натворивши мелких чудес и едва уцелев, сколотил колхоз и сделался первым председателем – а раскулаченный им же брат Куьма упорно оставался единоличником. С годами Захар настолько ожесточился и очерствел, что стал в семье чужим человеком. Сославши треть населения в Сибирь и разорив дотла – из самых высоких побуждений – ненавистную ему Маклаковку, богатырь-красавец Захар Иванович неожиданно для всех спился и занемог. Лежал пластом и совершенно отошёл от дел и политики. На глазах высох и состарился и, промаявшись всю войну, скончался в занятом им когда-то диаконовском просторном доме. Замечу к слову: все его дети – очень добрые, интеллигентные люди, но никто из них в Маклаковке не живёт, разъехались по далёким городам. Мои родители всегда переписывались с ними и обменивались семейными фотографиями.
Кузьма Иванович был «уволен в бессрочный отпуск» – так значилось у него в бумагах – лишь в 1917 году: по двум тяжёлым ранениям. Первое получилось при штыковом бою с австрийцами, второе – от разорвавшегося прямо над головой шрапнельного снаряда: хирург вынул из тела Кузьмы Ивановича девяносто две шрапнелины – глаза, слава Богу, остались целы. Домой вернулся с серебряной медалью «За храбрость» – с незаряженной винтовкой взял в плен телефониста-корректировщика. Ни в восемнадцатом, ни в сорок первом годах на войны из-за ранений не призывался. Он трудился до самой смерти, безропотно подчинялся многочисленным колхозным начальникам и даже своим зятьям ни в чём никогда не поперечил. Ел, что дадут и раз в несколько лет покупал себе новую фуфайку. Не пил, не курил и даже жалкую колхозную пенсию в двенадцать рублей отдавал моей матери. Овдовел он довольно рано, вскоре после войны, но не женился, хотя силён был и статен, и цветущие солдатские вдовы приходили к нему свататься со всей округи. В дальнем от нас селе тогда ещё действовала церковь, и он изредка её посещал, и мама выделяла ему на эти походы немного денег.
Отец мой воевал в гаубичной артиллерии – и остался жив, тяжёлые пушки редко ставили на передний край. Случалось, бил по дотам, танкам и самоходкам прямой наводкой, но и тогда Господь его сохранял. Да солдатское счастье переменчиво – налетел однажды на них диверсионный кавалерийский взвод, совершавший рейд по нашим тылам.Вся батарея – врассыпную, иметь личное оружие артиллерийской прислуге тогда не полагалось. Да от лошади далеко не убежишь. Отец бросился наземь и в суматохе немцы его не тронули. Правда, один из всадников, не видя около него кровавой лужи, достал его кончиком палаша, рассёк затылок. Но отец сдержался, не дрогнул. Кроме него, спаслись батарейный командир и часовой, чудом успевшие вскочить на монгольских ездовых лошадок. Лейтенант отстреливался из пистолета, а часовой из винтовки – на батарею полагалась одна винтовка для несения караульной службы. Они ранили настигавшую их лошадь и смогли доскакать до леса. Немцы дали по лесу несколько залпов из карабинов, подорвали гаубицы и умчались.
Отец мой угодил характером в деда. Работал трактористом и сутками пропадал в колхозе. В раннем детстве я видел его очень редко – от силы в неделю раз. Был он настолько молчалив, что окружающие порой о нём забывали. Когда мы переехали в город, заводское начальство сразу положило глаз на безотказного работягу, и отец возглавил бригаду слесарей-сборщиков. Характер его к этому времени несколько изменился. Отец стал не в меру впечатлителен и часто пускал перед телевизором слезу. «Тридцать лет на комбайне!» – проникновенно восхищался он и, утирая платком глаза, указывал внуку на героя. Фильмы с драками и стрельбой вызывали у него отвращение, и мы с женой радовались, что наш мальчишка, на любимого деда глядючи, совершенно не интересуется вестернами.
Что касаемо Мамонта, то юная его жизнь при царе-батюшке протекала привольно и спокойно. Как ни удивительно для этого человека, детство он помнил хорошо и однажды, сидя со мной на лавочке, поделился воспоминаниями. Отец его торговал скотом, и Мамоня, будучи ещё десятилетним мальчонкой, уже командовал артелью работников. Нерадивых по наущению папаши наловчился бить кнутовищем в лоб и делал это с большим удовольствием и удалью. Души в нём не чаявший родитель, очнувшись как-то после очередного длительного запоя, вдруг возмечтал приобщить Мамоню к грамоте. Да, видно, поздновато уж было. Утомившись дожидаться отца у подъезда губернского училища, Мамоня выпряг из тарантаса лошадь и ускакал домой. Покушение на культуру тем и кончилось. Отец сначала разозлился безумно, а потом успокоился и сторговал у директора училища рысака. И целый год с гордостью похвалялся маклаковцам поступком сына: кабы, мол, сплоховал Мамоня тогда, так и не оторвать бы почти задаром лошадь у дурака-директора.
К концу правления Александра Керенского Мамоне исполнилось семнадцать. Он начал обрастать усами и бородой, курил дорогие папироски, пил стаканами водку и ничего не смыслил в политике: «Из прынципу!» – как он выразился. Политикой интересовались тогда повально все, но, по словам моего рассказчика, понимал её всяк по-своему, а значит, никто ничего не понимал. Многие за всю жизнь не покидали села ни разу, и юный Мамоня не был тут исключением – если не считать путешествия в губернский город. Центром мира для него была Маклаковка. Он сколотил от скуки ватагу и, пользуясь смутным временем, грабил обозы лесных углежогов-инородцев. Гуляя в бедных соседних деревнях, бил кнутом стёкла и портил дочерей вдов-солдаток. Обозлённые женихи вышибали его кольями из седла, но это было для него «ничаво».
При белых от фронта Мамоню «ослобонили по болести»: помог живший в городе старший брат Януарий. А от красных пришлось укрыться в лесу. Дезертиров в то тяжёлое время ловить было некому, и Мамоня «спасался» почти открыто. Жил весело и, разумеется, не в одиночестве. В землянке, брошенной углежогами, тёк рекой самогон, околачивались пришлые бедовые девки. Навестив однажды родителей и крепко выпив, Мамонт вышел на улицу с гармоникой и начал задавать песняка. Была тогда у него, оказывается, любимая частушка. Сидя со мной на лавочке, он спел её, и по извечной мужской привычке накрепко запоминать всё дурное она застряла у меня в памяти:
Маклаковскиямилыя
Хренота на хреноте –
Ноги тонкия, кривыя
И манда на животе!
Мамонт не раз при мне подпевал под телевизор, но все тексты при этом страшно перевирал, а тут – аж целое четверостишие смог припомнить! Дикое пенье Мамонта услыхал тогда наехавший из Нижнего делать новую жизнь себе и людям Захар Иванович. Он арестовал друга детства и сдал его военному комиссару. «Спасавшийся» вместе с Мамонтом лепший дружок Платоня – будущий дед свирепого маклаковского бугра – был немедленно кем-то оповещён и на дерзость Захара Ивановича сильно вознегодовал. Избив подвернувшихся под руку непотребных девок, он вскочил на неосёдланного мерина и помчался в деревню мстить за своего друга. Палил из обреза по Захаровым окнам, тот отстреливался из браунинга, но Платоня выгнал-таки его в чистое поле. Может, и застрелил бы, да на окраине соседней деревни была у Захара Ивановича вдова-милашка. На дворе у неё в глубоком старом колодце имелся хитрый тайник. Захар Иванович кое-как доскакал к ней на жерёбой кобыле. Платоня на правах мстителя куражился у вдовы три дня, гулял с бездельными пьяницами из местных, и всё это время Захар тосковал в колодце. Милашка, выходя за водой, незаметно опускала ему в бадье провизию. На четвёртый день упившийся досиня Платоня разделил судьбу Мамонта. Захар Иванович сгрёб его и отвёз в телеге на призывной пункт. О покушении на свою жизнь Захар Иванович комиссару не доложил, пожалел мерзавца Платоню – тот доводился дальним родственником супруги Захара, иначе Платоню расстреляли бы тотчас и тут же, возле кирпичной стенки.
После войны Платоня затесался к Захару Ивановичу в друзья и уговаривал Мамонта поступить так же. Но тот гулял на деньги покойного папаши, и пока они у него не кончились, и слушать ничего не хотел. Армейская жизнь на его натуру не повлияла. Он охранял в обозе командирское барахло, ел сладко и, по его выражению, не просыхал. Припомнить о службе что-либо связное был не в силах. В Маклаковку воротился из госпиталя, куда угодил с приступом алкогольного психоза.
Захар Иванович собрал однажды на праздник фронтовиков, хорошо угостил и горячо убеждал записываться в коммуну. Демобилизованный кавалерист Платоня ему поддакивал. Некоторые согласились, другие обещали подумать, а Мамонт составил оппозицию. Он грязно выругал Захара Ивановича, пальнул из нагана в потолок и полез в драку. Его вышвырнули на улицу и решили, что этот дикий дурак не разбирается ни в текущем моменте, ни в мировой политике в целом.
Со службы Платоня воротился, едва на неё призвавшись: был отпущен долечиваться дома после ранения – и оклемался довольно скоро. Необстрелянная его дивизия в десять тысяч сабель разгрузилась ночью из эшелонов в степь и встала лагерем. Патроны и снаряды при отправке почему-то не выдали, пустили по железной дороге следом. Перед самым прибытием боезапас был перехвачен, а дивизия оказалась плотно окружена тучами казаков при пушках и пулемётах. В случайность люди не верили, без предательства тут явно не обошлось. Война подходила к завершению, был самый разгар её жестокости, и так велось, что пленных обе стороны старались не брать, а если и брали, то расстреливали. Но человек всегда на что-то надеется, и лишённая патронов дивизия сдалась. Расседлали лошадей, сложили новёхонькие незаряженные карабины и револьверы, отдельно – пики и сабли. Разулись, разделись до белья. Широкой колонной, по сотне в ряд отошли босые на полверсты от своих пушек, куч амуниции и оружия. Громадный конский табун несколько бородатых пожилых казаков тотчас же и умело угнали прочь, ближе к Дону. На пологих склонах курганов собирались толпы ярко разряженных, словно к празднику, казачек из близлежащих станиц.Стройно, как на параде, подошла намётом дивизия новобранцев-казачат, ещё не видавших крови, и началась рубка. На каждую сотню выгоняли плётками роту пленных. Белые их рубахи на холодном утреннем воздухе дымились кровью – и скоро её дурманящий запах вполз на склоны курганов и накрыл зрителей. Молодых казачек трепало от возбуждения, взрослые лузгали калёные семечки и созерцали забаву с привычным любопытством. К обеду кровь пропитала землю и потекла по траве ручьями. Последнего бегущего пленного настигал скакавший впереди своих сотник. Его хлопцы, отъехавши в сторонку, гарцевали, рвали, ловко нагибаясь с седла, траву и вытирали ею окровавленные пики и шашки. Догнавший бегущего сотник не стал пронзать его пикой, а восхотел срубить по-учебному, как лозу. Но убегавший вдруг бросился лошади под ноги – и та рухнула. Всадник закувыркался, потеряв и пику, и шашку, а висевший за спиной карабин наделал ему крепких ушибов, да едва ли не изуродовал его. Пленный мальчишка подобрал шашку и кинулся было на убийцу, но сражён был чьим-то поспешным выстрелом. Опозоренный сотник намерился застрелиться из треклятого карабина, но не дали, вовремя подоспели. Парень едва не плакал – знал: невеста теперь от него откажется, да и сотником ему не бывать.
Платоня затемно сумел отлучиться из дивизии: слинял с караульного поста, пообещав разводящему возвернуться через часок – и непременно с самогоном. И галопом ударился по росе к дальним хуторкам. Проскочил у казаков под носом, того не ведая. Возвращался поосторожнее, уже по свету, по балкам да редкими тополёвыми колками. Хоть и пьяный, а ближе к месту неладное почуял – в привычные звуки лагеря врывались вопли и крики и раздавался даже девичий визг. Вернулся немного балкой, спешился и, на курган поднявшись, взглянул на степь. В ужасе спустился к коню и скакал несколько часов – пока не наткнулся на своих. И позже, при казнях пленных казаков отбирал офицеров, ставил их в затылок друг другу и развлекался на спор с друзьями, кто скольких проткнёт на аллюре, с разгону пикой. И один молодой хорунжий, пронзённый в грудь и полумёртвый уже, вдруг достал чудом спасённый при обыске наган и выстрелил Платоне в живот. Пуля прошла насквозь, но ничего не повредила. Даже много чего видавший госпитальный хирург пришёл в небольшое изумление.
Захар Иванович обрадовался фронтовому пополнению и забыл Платонины. старые грехи. За свободное слово пока ещё не преследовали, тем более– своих, и Платоня изъяснялся открыто.
– Сам лично товарищ Фрунзе нам телеграммы слал! – орал он в пьяных застольях. – Мол, ваша главнейшая задача на сей момент – физицкое нистожение казачества!
Его красочные фронтовые воспоминания закалённый революционер Захар Иванович принимал как должное – а однажды по пьянке и сам припомнил случай.
Из-за действий неграмотного начальства взбунтовался красноармейский полк. На усмирение бросили полк соседний. Бунтари дали залп, свалили замертво сорок человек. Тотчас телеграмма от Троцкого – про Ленина в армии не знали: око за око, зуб за зуб, расстрелять сорок человек бунтарей! Пригнали несколько пулемётов и сводный отряд чекистов. Бунтующий полк построился с винтовками «к ноге». По приказу Захара Ивановича один из пулемётных расчётов открыл огонь. Скосили с краю ровно сорок человек. Захар Иванович зачитал очередной приказ Троцкого: «Снять штыки! Вынуть затворы! Револьверы, гранаты и патроны – наземь! К утру взять у белых железнодорожный узел с вокзалом и мостом и захватить бронепоезд!».
– И чо?
– И взяли! Отоварили ночью бронепоезд, а потом полегше пошло…
Вернулись и другие фронтовики с их нескончаемыми страшными историями – и ореол Платони слегка померк. Навидавшимся крови людям пристрелить человека ничего не стоило – словно муху прихлопнуть. Шутили: только с мухой-то потруднее выйдет – в неё ещё попасть ухитриться надо.
Создание коммуны оказалось делом до отчаяния тяжёлым. Жители Маклаковки держались крепко и смотрели на новое начинание с издёвкой. Ясно осознавали свою силу и твёрдо верили, что «нищета» долго у власти не промается. Жили по-прежнему размеренно, опричников Захара обходили за полверсты и по старинке собирались потужить-покалякать у церковной ограды. Крупные новые воротилы и потомственные уцелевшие торговцы перебрались в город под крыло Януария и постепенно составили костяк тамошних нэпачей. Разорённые войной мужики подрядились на казённые лесные работы и пропадали в дебрях с осени до весны. Бабы раз в неделю относили им хлеб, чинили и стирали одежду. Село обезлюдело и притихло, мёрли старики, мёрли дети, и небольшое древнее кладбище за короткое время увеличилось едва ль не вдвое. Появилось много сирот и вдов, под окошками без конца славили Христа нищие прохожие люди. На диво часто вспыхивали пожары, и было ясно, что избы горят не от случайности. То же самое творилось по всему краю, но поджигателей никто не искал: словно бы, кому-то выгодно было, чтоб люди заботились и думали только о выживании. Редкий мужик за это время не горел и не строился два-три раза. Как и встарь, дома возводили миром, помочью. Неуёмный Захар Иванович, видя этот дивный пример, впадал в экстаз и со слезами умолял коммунаров работать столь же добросовестно и ретиво. Но его разношёрстная команда не желала вникнуть в смысл общественного труда.В Маклаковке был женский монастырь, были, кроме него, две церкви – каменная столетней давности, и более старинная, деревянная. Захар Иванович раскатал деревянную – при этом пьяные коммунары изрядно покалечились – и навяливал брёвна самым бедным из погорельцев, звал к себе, но никто к нему не пошёл. Тогда Захар Иванович объявил, что построит из церкви избу-читальню. Однако плотников не сыскалось – все отнекивались, наступила зима, и брёвна растащили на дровишки его же люди. Остальное население Маклаковки крепко придерживалось обычаев, и от церкви никто не унёс и щепки, лишь старики подобрали валявшиеся у руин иконы.
В коммуне состояли немногочисленные фронтовики, вступившие туда охотно и добровольно, а затем спохватившиеся настолько, что некоторых Захар Иванович держал угрозой. Были там и женатые комсомольцы, порвавшие и со старым укладом, и с родителями. Они бесконечно репетировали сочинённые самосильно пьесы и читали вслух неграмотным жёнам газету «Безбожник». Молодёжи в угоду Захар Иванович выписал из города училку-пропагандистку – и та сразила всех наповал, прибыв на село без всяких там чемоданов и узлов, но восседая с папироской во рту на дамском блестящем велосипеде. В школе работала местная молоденькая поповна, и задорная новая училка, сделавшись над нею начальницей, вынуждала нишкнуть её и трепетать. Поселилась приблудная наянка в коммуне, в избе у комсомольского вожака, и вскоре случилось так, что он выгнал полуграмотную жену-красавицу и сочетался с квартиранткой гражданским браком. Городское тощее существо наводило ужас на стариков, ибо вульгарно красилось и курило, жутко материлось, открыто хлестало водку, стриглось под мужика и гуляло по улице в трусах – или, как выражались здесь, в накунниках: местные женщины носили под сарафанами лишь длинные льняные рубахи. Темперамента в новой училке было столь много, что ни работа, ни юный муж, ни бугай Платоня с друзьями нисколько её не утомляли, и всю свою чудовищную энергию она отдавала атеизму. Не было в школе дня, чтобы под блеяние горна и барабанный треск не сжигались на пионерском костре иконы. Детей, не ворующих икон, училка всячески унижала. Захар Иванович прямо-таки молился на неё и поздравлял комсорга с ценным приобретением. А бывшую жену вожака, исключённую из комсомола и из коммуны, сосватал неженатый ещё Кузьма. Захар почти не общался с братом и даже на свадьбу не пришёл. В коммуну записывались люди, решившие как бы прикрыться ею и отсидеться до времени в безопасности – а там, глядишь, отломится и поприятнее что-нибудь. Многие из них пробавлялись случайными тёмными делами, и ещё при царе жили с законом не в ладах. На одном из стихийных митингов Захар Иванович сказал училке – зардевшись сильно от вида её коленей:
– Уж вы, пожалуйста, полегче с идеалами-то. Вот вы сейчас обещали бабам, что жить станем под одним общим идеалом… А они, дуры, потешаются: как это, мол, всем под одним одеялом спать!?
Земля в Маклаковке была дурная, одна урезная глина, и тягу к землепашеству ощущали отнюдь не все. Потому на первом же собрании коммунары постановили сделать упор на скотоводство. Для начала объединили своих коров и коней, а затем реквизировали гигантский птичник женского монастыря. Хозяек вышибли вон из келий и устроили там конюшни – Захар Иванович возмечтал создать показательное хозяйство. Сбросом наземь крестов и повержением куполов занималась знавшая в этом толк новоявленная училка. И спроворила всё на диво скоро – лишь получила в лоб нечаянной половинкой кирпича со звонницы. Монашки с плачем разбрелись по окрестностям и начали волновать людей. Захар Иванович поспешно смылся от мрачно-молчаливой толпы старушек и до прибытия конного милицейского взвода вновь отсиживался в колодце. Команда варваров спаслась от смуты в монастыре. Жертв не было, лишь лежавшая со страшной шишкой на лбу училка напугалась до обморока. После усмирения и арестов начальники почуяли великую волю, а Платоня и вовсе распоясался. Он тайно ловил укрывавшихся от милиции монахинь, сажал в амбар и развлекался с несколькими дружками. Слухи об этом безобразии достигли высоких лиц, но перед самым приездом следствия Платоня подорвал динамитом дамбу на монастырском озере. Оно утекло в овраг, тысячи уток и гусей остались без водоёма – и вышло так, что диверсию совершили, якобы, некие православные фанатики, возмущённые к этому монашками. Следствие арестовало и монахинь, и нескольких верующих крестьян, а заодно и священника со всем причтом. Люди эти были расстреляны в лесу. Коммунары наделали гробов, а мужики под водительством Кузьмы схоронили покойников на кладбище. На удивление православному народу, на село, храма лишённое, прибыл другой священник, причём, из самой Москвы. Он спешно женился на молоденькой учительнице-поповне – и власть ему в этом не препятствовала. Да и девушка вела себя так, словно повиновалась чьей-то воле. Ушла из школы и люди стали называть её матушкой. Некоторым новый батюшка не понравился, другие же были довольны им. Он отправлял возможные требы на селе, а служил на стороне, в дальнем сохранившемся храме.
Дамбу отремонтировали, но надо было дожидаться весны, чтобы озеро поднялось до прежнего уровня. В Захара Ивановича стреляли и по ночам, и днём, да выследить лихих молодцов не было никакой возможности. Пальнули как-то раз по ошибке и в Кузьму. Пока промахивались – стреляли, видимо, для острастки. На нервы это, конечно, действовало. Захар Иванович исхудал от постоянной бессонницы и виски у него тронула седина. Коммуну раздирали скандалы, люди работали абы как, через пень-колоду. Хозяйство приходило в упадок, на глазах разворовывалось. Вдобавок, началась повальная пьянка и Захар Иванович не мог найти способа остановить это зло. Заводилой всех безобразий был паскудник Платоня. Коммуна становилась посмешищем, мужики откровенно радовались, а старушки проповедывали о скором втором пришествии.
Мамонт, просадивший капиталы отца, жил теперь на подачки Януария, а они были неудовлетворительно малы. И Мамонт запросился в коммуну. Платоня, выпив принесённую другом водку, врезал ему рукояткой нагана по зубам и вышиб из дома вон – не захотел позорить перед Захаром себя и собутыльников хлопотами за нагольного дурака: дурак, он и сам пропадёт, и других за собой потянет, и всю весёлую жизнь нарушит…
– Уж вот оне погуляли там!.. – рассказывал мне ужасный Мамонт. – Ох, погуляли! На закусон ли, али спросто так охота возьмёт пожрать –сичас индейке голову тяп! Спопадётся гусак – и гусаку. Платоня невесту бросил, коровод завёл из монашек… Завидно мне было! А никак. Если, говорят, сунешься ищо к нам, сучий спотрох, мы те живо место определим!.. И пропились вдрызг. Запретили им эту лавочку. Платоня опосля обезножел, тлеть начал… Приду, бывало, к нему – сам водку пью, а ему спузырёк с диколоном под нос: лопай, собачий депутат!.. Пил с превеликим удовольствием… Ну, и сподох… Перед колхозами незадолго. Спасся! А то ба со мной на четвертак… А ты Кузькин внук, значит?
– Его.
– Умный был мажучок, гнилой… Лично я сеструху у него мацал, и овец лямзил, резал на мясо в щи, и дрова в открытую зимой брал, а он кочумал, помалкивал… А вякнул ба, дак я ба остраску дал, биз нагану-то сроду не ходил… Платоня завернул к нему как-то вечерком, споказал обрез да и говорит: слышь, Кузьма, спойду верьховода-сукомольца пристрелю, надо, мол, эт-ту споганую породу изводить пассипенно… А то житья не дают! Ну, Кузьма-то Платоне не споверил, думал – так, по пьянке болтат… И хрен на ны. А тот спошёл, замочил, вернулся и в окошко Кузьме сказал: готов! Да прибавил: таперь-то, мол, его бешена училка спокойно на мне споездит, нихто ей ниспомишат…И Кузьма, конечно, кочум! И закочумашь! Семья! Да добро бы хоть натуральныя, а то девок восемь голов… Нет, вру. Первый, кажись, патсан был. Это твой отец, что ли?
– Он. А для чего Платоня деду-то моему сказал, куда идёт?
– Из баловства. Споверье такое есть… разбойное. Чтобы спосле не проболтаться…
Жена до этого рассказала мне, как Мамонт, узнав от неё случайно нашу фамилию, в бешенстве заскрипел зубами, затрясся и побелел: он, видимо, подумал, что я потомок ненавистного ему Захара Ивановича. Но переживать такое было мне не впервой. К примеру, на отборочной тренировке в заводском клубе автогонщиков – я освоил этот вид спорта в армии – почтенный тренер злобно заявил мне, что команда обойдётся и без меня. Как потом выяснилось, Захар Иванович загнал в Сибирь его тятю. Тятя ненавидел новую власть и держал у себя на чердаке хорошо смазанный станковый пулемёт. До разговоров с тренером я тогда снисходить не стал, а просто показал директору нашего завода справку, гласящую, что податель её занял первое место на соревнованиях военного округа. Директор, страстный автолюбитель, начал здороваться со мной за руку и всячески меня выделять, а тренер, разузнав отчество моего отца, в момент смягчился.
Если гражданин Мамонт и подобные ему, услышав мою фамилию, всего лишь скрипят зубами, то, узнав девичью фамилию моей жены, они наверняка изойдут кровавой пеной. Моя жена – единственная внучка нашего сельского попа, умершего ещё до войны. Казалось бы, в чём она могла провиниться перед Мамонтом? Но даром, что ли, он колол на дрова икону?
Приведу газетный отрывок из воспоминаний чекиста:
«…К началу колхозного строительства нами в целом была закончена многотрудная работа по нормализации жизни края. На дорогах теперь никто не шалил, грабежи населения и акты покушений на жизнь сельских активистов и передовой интеллигенции совершенно прекратились. Мы получили благодарность, ходили в числе передовых и, если это выражение хоть как-то применимо к нашей работе, почивали на лаврах.
Какой опасной оказалась впоследствии наша успокоенность!
Однажды к нам зашёл председатель одного из новых колхозов и передал список, в котором значилось до полусотни людей. Список этот составил сочувствующий новому строительству священник. Мятежники попросили его отпеть их живыми, как покойников. Нелюди знали заранее: пощады от нас не будет! С помощью кавполка мы произвели почти одновременный ночной арест всех выявленных добровольцев несостоявшегося мятежа. А что было бы с краем, не прими мы экстренных мер? Мне и до сих пор страшно об этом думать.
Следствие показало обществу, какие ужасающие натуры могут скрываться в человеческом облике. Вот одна из мелких деталей следствия. Один из арестованных, сын торговца скотом, слывший в своём селе всего лишь баламутом и пьяницей, разузнал о готовящемся мятеже и, на удивление добровольцам, тоже запросился в «баталион». Его прогнали и, кажется, даже поколотили. Тогда он поставил себе цель выслужиться и, не придумав ничего «подходящего» (по его выражению), встретил в лесу ехавшую на велосипеде учительницу. Он раздел её и привязал к дереву у дороги на съедение комарам (на суде заявил, что был пьян и сделал это «озорства ради»). Велосипед и одежду учительницы он продал в городе на базаре, а на вырученные деньги приобрёл седло и ружьё. После этого подвига мятежники приняли его к себе – и той же ночью он очутился под арестом. Учительницу нашли рыбаки, возвращавшиеся с Суры, и освободили было от пут, но она с хохотом стала кидаться на мужчин. Её снова пришлось связать – и она опомнилась лишь в лечебнице. Когда подследственному сказали об этом, он стал доказывать, что всё это «несурьёзно», что лично он «и вшу, и комара, и клопа» терпит сколько угодно и спокойно, что «бабёнку, должно быть, леший защакотил» и т. д. Мужа этой учительницы, комсомольского вожака, за несколько лет до этого застрелил из обреза приятель её палача – ко времени следствия уже скончавшийся…».
Колхозным председателем, о котором упомянул чекист, был, конечно, Захар Иванович. Он много лет измывался над селом – и вот, люди обречённо вооружились. А дед мой Кузьма Иванович весьма сдружился с новым священником: у того богатая оказалась библиотека. Опасаясь, что вместе с заговорщиками арестуют и батюшку, Кузьма тайком пробрался к нему и предложил спрятать их с матушкой в своём доме. Да священник успокоил его: «Не бойся, Кузьма, меня не тронут!». И показал мандат, аж самим Лениным в двадцать первом году подписанный.Не знай я устной истории села, то, прочитавши писания сего чекиста, человека с диковинной латышской фамилией, наверняка расчувствовался бы и подумал: как хорошо, что жили и действовали подобные ему люди! Если бы не они, мы пресмыкались бы под ногами у диких мамонтов! Но среди людей, мне подобных, вряд ли найдётся хоть один, не умеющий угадать газетную ложь. Завывающую и матерящуюся училку нашёл перед вечером Кузьма, ехавший с друзьями с Суры – с мешком рыбы в телеге и мокрой сетью. Кузьма давно уже догадался, что женщина одержима, и сейчас решил действовать. Запутал её в мокрую холодную сеть, спровадил мужиков с рыбойпо домам – и помчал к батюшке. Тот, хоть и спросонья был, а понял всё с полуслова. Побрызгал святой водой корчащееся, изломанное судорогами тело и приказал ехать в село Осиново. Тамошний батюшка умело изгонял бесов, но теперь делал это лишь с дозволения маклаковского священника. Подробностей дед Куьма не рассказывал даже мне. Знаю только: смирно пролежав неделю в лечебнице, эта странная женщина вдруг бросила школу и уехала. Через год Кузьме довелось услышать – от священника: служит мадам в Москве, в наркомате просвещения у Надежды Константиновны Крупской.
Сосед мой досаждал когда-то моему деду, а теперь добрался и до меня. Правда, иногда мучила навязчивая мысль, что в целом мамонты оригинальные, смелые и сильные существа, что в иных природных условиях они оказались бы хорошо вписанными в ландшафт, и повыбили их напрасно. Невозможно достигнуть счастья погублением ближнего своего. Эти мысли занимали меня как-то сами собою, и дух мой напрягался от скорби. Когда же я видел Мамонта, приручение реликтовых существ никак меня не прельщало.
Весной садовая дорожка к Мамонтову крыльцу начала зарастать травой. Мы отпраздновали 1 Мая и Пасху, которая пришлась на третье число, и хорошо отметили без Мамонта 9 Мая.Он заявился домой в начале лета. Мы с женой готовились к сессии и сидели над книгами. Как-то вечером я вышел к воротам подымить и вдруг увидел, что к соседскому дому сворачивают с дороги два новеньких чёрных лимузина. Мотор задней машины при всем её внешнем блеске явно работал с перебоями, стучал и троил. Ни одной чёрной «Волги» в нашем городе ещё не было. Даже первого секретаря возили на белой, а председателя исполкома на зелёной. Из передней машины шустро выскочил шофёр моего директора и, ловко метнувшись к правой дверце, с поклоном открыл её. Из машины вылез, покряхтывая, Мамонт. Был он в клетчатой кепке и остроносых модных туфлях. На шее у него лихо сидел малиновый галстук-бабочка. На пальцах посверкивали камнями перстни.Несколько ошарашивало то, что пиджак его украшали орденские планки офицера-фронтовика. Остальное оказалось по-прежнему: дорогие брюки были измяты, а сзади из-под костюма свисали майка и жёлтая рубашка. Мамонт пренебрежительно кивнул мне и велел принести пилу. Но тут из другой машины выбрался мой директор и радостно окликнул меня. Оно и правильно: кто, как не я, местная автознаменитость, мог по достоинству оценить его покупку? Я вернулся, завёл мотор и в двух словах объяснил директору, как тупо его надули. Он не поверил. Тогда я завёл машину Мамонта и уж тут убедил его. Он сник, но воспрянул, когда я растолковал его услужливому, но простоватому шофёру быстрый способ ремонта. И только лишь после этого степенно принёс ножовку.
Увидев, с какой почтительностью «базлает» со мной «магнат», Мамонт пришёл в ошеломление. Директор взял у меня ножовку и начал пилить верхнюю заборную слегу, заодно громко рассказывая мне, как торговал автомобиль и как счастливая судьба свела его с Мамонтом Нефёдовичем. Директор, оказывается, занял у него приличную сумму. Тут Мамонт стряхнул наконец с лица остатки гипноза и кинулся отнимать у директора пилу.Он не только стены штукатурить умел, он даже идеально отреставрировал ненужное ему пианино и по-дворянски украсил его витыми серебряными подсвечниками. А свиную тушу ещё зимой исключительно мастерски закоптил на огороде холодным дымом. Наблюдать его за работой я любил: всякому делу он отдавался истово, будь то наладка бензопилы или замена ступеньки на крыльце и, увлёкшись, забывал обо всём на свете. И сейчас, начиная каждый новый запил, он прикладывал к слеге палец, направлял им ножовку – и не видел, как золотой перстень бороздит камнем ржавое полотно.Мы оттащили в сторону часть забора, и я загнал машину Мамонта в огород. Подъехали ещё несколько «магнатов». Собрались соседские мужики. Мы переходили от одной машины к другой и до глубоких сумерек подробно обсуждали каждую мелочь. Отказать себе в таком удовольствии я просто не мог. По мнению всех, автомобиль моего соседа был выше всяких похвал. Мамонт испытывал блаженство. И оно простёрлось так далеко, что он отвёз нас с женой аж в Горький, в гости к моему другу, а в выходной опять приезжал за нами. Не знаю, как и где он добыл водительские права: даже считать он умел только до десяти, а дальше начинал путаться – но с машиной управлялся неплохо.В одиночку, однако, он никогда не ездил, имел способность засыпать за рулём через каждые полчаса. Штурманом служил ему Керя, но иной раз приходилось рулить и мне. От городской обстановки Мамонту случалось затосковать. Он шёл ко мне и улещивал сгонять на Суру на часок-другой – с удочкой посидеть, «сашлыка изделать», ягодок лесных наискать… Керя, по его мнению, был для этого слишком глуп.
– Дуй-ка один, Нефёдыч! Туда езды-то минут семь-восемь. Чай, не заснёшь!
– О! Скажу затрахторь трюлёвошный на зоне. Закемаришь в ём не в кипеш, бывало, а он мордой в пенёк и упрётся, да и взаглохнит, и ништяк. А тута жа, в натури, саша́, асвальд, куветьи по всторонам…
В его доме перестали толшиться урки. Наступило спокойствие, если не благолепие. Мамонт обзавёлся пижамой и, сидя со мной вечерами на скамейке, пытался говорить на человеческом языке. И вообще стремился походить во всём на «магнатов». Кушал он в ресторане, а после обеда делал в парке небольшой променад. Затем напивался где-нибудь и дрых до вечера. По сравнению с тем, каким он был прежде, Мамонт стал скрытен и молчалив. А если и разговаривал со мной, то о какой-нибудь чепухе.
– Как падки люди за барахло! – рассуждал он, зевая и почёсываясь. – Оставил мне снаследье Налимка – и враз меня на кутке зауважали. Но не все. Недавно мент опять приканал: изьвинити, Мамонт Нефёдович, но откеля у вас застаринная, ажникскитайскаяспанфороваяспосуда? А снаследье, товаришш вскипитань! За брата, за Инуярия! В натури! И завещанье Налимово ему в рыло! Да коньяку спузырь…
Случалось и так, что даже в обычных обстоятельствах Мамонт вёл себя совершенно непредсказуемо – и примитивно крайне, это само собой, а то и глупо. В один из вечеров на скамейке за «чифой» он вдруг прервал сладкие воспоминанья о дикой юности и поманил сопливого мальчонку из пробегавшей мимо ватаги. Мамонт, кстати, всё время нашего чаепития крутил на пальце довольно длинную и массивную цепочку красного золота. Да я уж как-то не удивлялся. Мамонт весьма обыденно обратился к сопляку:
– Вишь вот ет-ту цапочку-то смедныю, патсан? Хошь иё сполучить?
– Ага.
– Тока, вот, я тия вспоперёк лопаток ей огрею, на спытку, а опосля андам! Ни взлаишь если! – мальчишка шмыгнул носом и убежал, и Мамонт тотчас же о нём «спозабыл», сосредоточиться на чём-либо он, как и прежде, умел далеко не часто. – Тритьёводни ет-то я…за сьпивом в ончирить встал… и ет-то… мотаю цапочкой-то со скуки… И какой-то хрен цоп за иё! Ни дал, вырвал… да по харе иму цапочкой-то!
– Нефёдыч, а цепь-то, ведь, не медная вовсе! Золотая!
– О! – Мамонт моментально скрыл драгметалл в кулаке и упрятал в карман пижамы. И лишь после этого издал привычные дополнительные звуки – то ли плач, то ли смех.
– Ну, ты и позабавил меня, Нефёдыч!
– Вота я адиёт… Дурак… Эт скока дён я на людя́х цапочкой играл?! Срыжьё-то следоват кочумать! А я и в ристараньях иё мотал, и в ет-той… как иё… спозабыл… О! В спостригации!
– В парикмахерской?
– Ну да. И де тока, де тока я ни сьвитился…Золотое литьво за смедь даржал!
Почти каждый день к нему приезжали одетые по последней моде торговые барбосы из больших городов. Но эту мелочь Мамонт даже и в дом не приглашал – загонял им антиквариат прямо на садовой тропе. Засветиться он не боялся: забор у него был высокий, и сад просматривался только из наших окон. Мамонт выволакивал из сарая ящик, культурно восклицал «о!» и шествовал домой с пачкой денег. Но чаще происходило так, что сначала слышался треск вскрываемого ящика, а потом антиквариат выволакивался в мешке.Иногда Мамонту ассистировал красномордый и расторопный Керя.Однажды разнёсся слух, что отец-покровитель окрестных алкоголиков и пуп кутка – начальник винцеха – проворовался в прах и для возмещения убытка взял у Мамонта полста тысяч под чудовищные проценты. Я склонялся к тому, что слуху этому можно верить. Деньги в этой дикой среде вращались совершенно немыслимые, «лучшие люди» города с апреля и по ноябрь улетали в пятницу к морю, а воскресным вечером прилетали – с семьями, собачками и котятами.
Вскоре Мамонт сошёлся с породистой крашеной блондинкой. В последние годы она была ресторанной директрисой – именно у неё и обедал Мамонт, а в глупой молодости окончила театральное училище. Приёмы игры не растеряла, и Мамонт возлюбил её страстно. К великому нашему удивлению, он позвал нас на свадьбу. Перед гульбищем, которое имело быть в ресторане, совершили автопрогулку за город. Я возглавлял кортеж, вёз невесту и жениха. Рядом со мной восседал наодеколоненный, в шерстяном английском костюме Мамонт. Сзади, под мощным боком невесты, попискивала моя жена. Отросшие седоватые космы Мамонта были по-молодёжному взлохмачены. Когда он поворачивался к невесте, я видел в зеркале его профиль. Мамонт плакал от счастья. И надкушенный его нос морщился, словно хобот.В машине громко звучала музыка в стиле «ретро», в тишине Мамонт не ездил. К тому же, он любил подпевать певцам и певицам, но, будучи не в силах запомнить даже простейший текст, дичайше врал – вот и сейчас, к примеру:
Не для тия ль, дак, в саду моем вишки
Рано што-т начали спеть…
Жена хихикала, а невеста восторженно наслаждалась басом Мамонта, глубоким и сильным.Песня кончилась, завелась другая – и Мамонт вновь заревел:
Али я в твоей судьбе
Ничаво таперь не значу?
Удоржусь и не заплачу!
Спозвони мне, спозвони!
Эту песню Мамонт любил особенно: недавно он провёл домой телефон. И названивал ежечасно – с антикварами сообщался междометиями, с друзьями «по фене», с невестой как бы прилично. Следующий за нами автомобиль вёл засупоненный в зарубежную замшу Керя.Посаженным отцом жениха был сам начальник винцеха. Мы с моим директором были дру́жками, а Керя – аж тамадой. Мамонту ужасно хотелось, чтобы свадьба прошла «аньтилигенно», и он несколько раз тайно со мной советовался. Уверял, что «за своих» он надеется – люди вполне культурные. И точно, приглашённые урки были отобраны по принадлежности. Они вежливо улыбались, сидели величаво, как лорды, пили «сухость» маленькими глотками и зорко присматривали друг за другом. Гости со стороны невесты, на которых с непривычки не надеялся Мамонт, тоже не ударили лицом в грязь: уж кто-кто, а торговые люди вести себя за столом умеют. Когда поздравляли «молодых», к Мамонту подскочили две дочки и два зятя невесты. Они по очереди бойко расцеловали «папу». Он прослезился и заявил невесте, что всё его состояние со временем будет «ихое». Перед свадьбой я ломал голову, чем бы удивить жениха: никакие подарки не годились, у Мамонта было всё. И я додумался подарить ему перочинный ножик. Когда-то в армии мне вручил эту вещицу – от себя лично – наш генерал, восхитившийся мной на автогонках. Ножик был астрономически дорогой, швейцарский, со множеством прибамбасов, а два его лезвия особой стали вовсе не нуждались в заточке и без усилия рассекали подброшенный лист бумаги. Но главное – на перламутре ручки ножа горели золотом генераловы инициалы и слово «майор». Генерал, конечно, был когда-то майором, но никак не мог знать, что его инициалы совпадут с инициалами Мамонта-лжемайора. Вручая подарок, я продемонстрировал гостям фокус резания бумаги в воздухе.И громко прочитал надпись на перламутре.
Медовый месяц молодожёнам взбрело провесть на юге. Вместе с нимирадостно подхватились туда мой директор и начальник винцеха с жёнами. Мамонт настойчиво приглашал и нас – с условием, что я пригоню туда его машину. Все расходы на наше содержание он охотно брал на себя. Но это было уж слишком. Одно дело – по-соседски погулять у него на свадьбе, но совсем другое – стать его служкой. Я ответил ему, что захворай он – я, пожалуй, и отвёз бы его на юг, а машину не погоню. Мамонт, вместо того, чтобы разозлиться вконец, к вящему моему неудовольствию зауважал меня ещё больше. Добавил даже, что пошутил, что я для этого дела не гожусь, а машину отгонит Керя.И что Керя уже три раза мотался «на в юга», «свёз туды околь аж кубометра капусты и рыжья». И сторговал Мамонту «ет-та, вилу в два етажа». Сейчас там Ванька Плаха на шухере на мазлах сидит, весь в дорогом прикиде. Здесь-то у него родни нету, а Мамонту он «завсигда браток», оба они сиротки. Разговор наш происходил на улице, у ворот. Тотчас, как собака на свист, явился Керя с портфельчиком в грубой лапе, очень не сочетавшимся ни с фигурой Кери, ни с его красной мордой.Молча расселись на скамейке – и Мамонт вдруг объявил:
– Канаю отсель навовсе.
И протянул мне связку ключей: от своего дома, от бани, от сарая, от подвала и от ворот, и я подумал – поручает присматривать за домом. Мамонт взял у Кери портфельчик и подал мне:
– На, владай. Не на торги же мне хрень ет-ту выставлять, в натуре! Сьмех один. Запущай бабу заместо кошки впередь сия – и ништяк! Сходишь с ет-тими ксивами к нутарьюсу, погоняло своё посновишь… ну, там оне натырку сами тие дадут…За всё уплочено, за тилифонт ет-та, тожа не сумлявайся, не отрежут, Керя и тама ушустрил, нумерь пересменял – штоб блатата вас не доставала… Въехал?
Я въехал – Мамонт дарил нам дом. Он явно хотел выразить всё это другими словами, но пересилить себя не смог. А я растерялся так, что попросту онемел. Впрочем, ждать от меня благодарных слов Мамонту и в голову не пришло – в уголовном мире это не принято, всякая помощь принимается молча, и по возможности затем отрабатывается. Но я же не уголовник, меня-то «этикет» не касается. Я поднялся, встал перед Мамонтом и хотел поблагодарить его – но вместо этого вдруг заплакал. От неловкости засмеялся – и вышел какой-то вой. Я посмотрел на Мамонта: не подумал ли человек, что я его передразниваю? Керя был крайне изумлён, а Мамонт совершенно спокойно предложил:
– Айда, мазлы остатние надо загрузить. Мы с Керей бабу мою под сумалёт подкинем и прям оттоль, с еропорту – с мазлами да на в юга.А бабу Плаха тама подхватит на такси и за вилу обрадоват иё.
Мазлы – громадные чемоданы, числом три, стояли рядком в «сенях», верней – в холодной прихожей. Каждый был заклеен бумажкой и засургучен милицейской печатью. Мамонт пнул крайний чемодан:
– О!С одново иво капусты и рыжья хватит за половину Сочей! Опасный груз – как в тем кине… как иво… ет-та… спозабыл. Да у Кери – и ксива за мента, и волына. Я иво опиром на время примазал… А спандравицца – пущай служит… как мне служил… Я иво «Волгой» спощирю. Взахотит – на в югах примажу, такея патсанызавсигда нужны… Мне нимецкыю лайбу спубещали, дизиль… как иво… ет-та… О! «Вмирьсидест»! «Волга» мне таперь в за падло…
Керя, предовольно сопя, поволок чемодан к машине. Мамонт ткнул лакированным полуботинком в другой «мазёл»:
– А тута – сфунта́ аглицки… Окромя всиво. С полпуда. Ну, и грина́…
– Чего?
– Да дылара́! Мать иху… Серось соспрозеленью…
Все резкие перемены в своей жизни Мамонт, видимо, приписывал моим действиям. И даже все мои мелкие советы считал невероятно полезными. Выходило так, что до знакомства со мной никто не общался с ним чисто по-человечески. И он, конечно же, знал: о содержимом «мазлов» рассказывать я не стану.
Прощаясь со мной, Мамонт неожиданно вопросил:
– Что бы ты сказал за меня?
– Да жил тут мужик какой-то…
– А как меня звали?
– Не знаю, не интересовался.
– О! – искренне восхитился Мамонт. – И в кого ты такой гнилой?
– Не гнилой, а попросту с небольшим догоном.
При расставании он подарил мне сотню пачек «слона», сотню «льва» и сотню коробок папирос «Герцеговина-Флор». И то ли смеялся, то ли плакал.
В тот же день я сбегал в нотариальную контору, где меня водили по кабинетам под локоток, и расписался во всех бумагах. Жена на днях уехала в институт, а сына мы проводили в Маклаковку к родителям жены и к прабабушке-попадье: она давно уж ждала его, чтоб научить молитвам. Мои родители тоже не знали пока что ничего. Воротившись в своё мусульманское жилище, я взял ножовку и выпилил часть изгороди, отделяющей бабушкин дворик от сада Мамонта: чтобы, переселяясь, не через улицу ходить, а напрямик, с крыльца на крыльцо. Вещей у нас почти не было, не нажили, и переселение заняло не больше часа. Последней ношей были две деревянные коробки с дамскими платьями, я едва не забыл про них. Затем полил бабушкины цветы, вымыл пол, перекрыл газовый баллон и задвинул занавески на окнах. Запер дверь, запер сарай и баню, запер калитку, надвинул крышку на колодец на огороде и восстановил изгородь.На нашей улице водопровод имелся лишь в нескольких богатых домах – у Януария Нефёдовича в том числе.
Дом его делился на прихожую, на пять комнат и кухню с санузлом – которым, кстати, Мамонт не пользовался. Из холодной прихожей – её Мамонт сенями называл – перильчатая удобная лестница вела к чердачному люку. И такие же ступеньки шли вниз, в просторную кладовую – её Мамонт подполом величал. Люк её, огороженный дубовыми лакированными перилами, был рядом с чердачной лестницей. В том же конце прихожей находился чулан, отгороженный деревянной стенкой.Справа от входа имелась вешалка, а под ней стоял красивущий ящик резной работы – с набором сапожных щёток и отделением для обуви. Слева висело антикварное зеркало – очень возможно, венецианского стекла. Но с современным магазинным столиком и полочкой для расчёсок. Почти всё остальное пристенное пространство полонили семь платяных шкафов. Три пустующих я назначил для нас с женой, а в четырёх других хранилось дорогое постельное бельё, скупленное когда-то Януарием Нефёдовичем у голодающих дворян. Жилые покои рассекал коридор, упиравшийся в дверь небольшой кладовки: как раз в ней старик Януарий сохранял некие, сожжённые наследником книги. Мамонт, от книг освободившись, определил кладовку под винный склад.С правой стороны коридора было три двери – одна из них открывалась в кухню. С левой стороны – тоже три. Полы в комнатах и даже, как ни странно, в кладовке, прихожей и чулане были паркетные. Орнамент полуметровых квадратиков состоял из плашек дуба, ореха и сандала, и в комнатах стоял едва уловимый аромат, напоминающий о далёкой Индии. Лишь в коридоре и на кухне лежали обычные крашеные половицы – правда, довольно-таки широкие. Все стены в доме были оштукатурены и хорошо выбелены извёсткой.Заварив «слона», забрёл в ближнюю комнату и присел к старинному столу красного дерева. Коробки с платьями оказались под рукой, на пианино, между подсвечниками. Я поставил одну перед собой и внимательно рассмотрел. Коробка скорей напоминала большую шкатулку дорогого дерева. На дне и на выдвижной крышке отлично просматривался витиеватый шрифт. Текст был французский и, хотя мы с женой изучали в школе этот язык, мне мало что помнилось. Отыскав среди принесённых книг словарь, разобрал смысл надписей. Это была знаменитая довоенная фирма, одевавшая в натуральный китайский шёлк королев, принцесс, жён и дочек миллионеров, ну и мелюзгу вроде графинь, актрис, балерин и оперных певиц. В ящичках оказалось по дюжине – по числу месяцев – упаковок разного цвета, и в каждой – платье того же цвета, комплект кружевного белья, флакончик духов и золотая брошь с камнем. На шёлке упаковок схематично изображались платья – декольте, двойное декольте, открытые плечи, высокий глухой ворот, различные виды рукавов, подолов и кружевной отделки. И ни одного одинакового платья! Запихав эксклюзивные ящики в рюкзак, я выгреб из сумочки жены все деньги, сунул паспорт в карман – и поспел на автобус в Горький: этот город был вдвое ближе, чем Москва.Добрался поздно, ночь промаялся на вокзале, а утром отыскал самый шикарный комиссионный магазин. Добившись приёма у директора, молча выложил коробки на его стол. Он открыл их и вытаращил глаза. Я назвал деньги: полторы тысячи за каждое платье. Не спрашивая у меня паспорта, он кинулся к сейфу и отсчитал мне деньги прямо в рюкзак. При этом на лице у него читалось – насчёт меня: ох, не передумал бы парень, да не отнёс бы товар в другое место! Домой вернулся к обеду, имея в старом рыбацком рюкзаке заводскую зарплату за тридцать лет.
Разогрел «чифу», отрезал в «сенях» в чулане изрядный кус окорока, оставленного нам добрым Мамонтом, отыскал в принесённой кастрюле хлеб. Насытившись и попив с папироскою «слона» без сахара, принялся за дела. Вспомнив сумму, взятую из домашнего бюджета, положил такую же в сумочку жены. Затем позвонил в Москву старшему из бабушкиных сыновей, Сяиту. Назвал ему номер своего телефона – он записал, и я сказал: квартиру мы покидаем. Сяит подумал немного и попросил дать в нашей газетке объявление о продаже дома: бабушка остаётся жить в Москве. А покупатели пусть договариваются с ним, с Сяитом, по телефону. Бегло осмотрел комнаты, а более тщательное исследование решил начать с сарая. Строение выглядело так, что перенеси его в Крым – сойдёт за хороший дом. Железная крыша, толстенные доски стен, кирпичный фундамент, пол из широких дубовых плах – и нигде ни единой щёлочки, лишь зарешёченное окно над дверью.Потолок, правда, как и в любом сарае, отсутствовал, на ввинченных в стропила крючках ничего не висело, лишь на одном я заметил связку берёзовых банных веников, совсем иссохших. У дальней стены, во всю ширину сарая громоздились высоченные штабеля опустошённых Мамонтом коробок и ящиков. В углу стоял двухметровый обрубок узкоколеечного рельса, на нём Мамонт гнул и клепал зимой коптильню из кровельного железа. И я, конечно, постеснялся спросить тогда, где он надыбал столь дефицитные листы. Обрезки этого великолепного железа валялись около верстака, поверх двух ящиков, похожих больше на сундучки. Убрав на верстак железо, я открыл ящики. Они доверху наполнены были ржавыми болтами и гайками. Среди этого хлама в одном из ящиков я нечаянно рассмотрел подковообразный и довольно большой магнит – и поднял его вместе с кучей налипших железяк. Под слоем болтов, шайб и гаек чуть серовато блестел другой металл, и магнит не притягивал его. Это были платиновые валы и втулки первых, самыхдревних швейных машинок «Зингер» – у бабушки моей жены до сих пор преотлично действовала машинка «Зингер», но выпущенная чуть позже, и она, увы, вся притягивалась магнитом: будучи девушкой ещё, бабушка сама проверяла.
Находясь в некоторой прострации, я запер сарай и подался исследовать чердак – наступила и его очередь. Мимоходом осмотрел то, что Мамонт называл погребом: это был, скорее, подвал, очень просторный и весь кирпичный, с холмиком земляной насыпки. Насыпь заросла многолетним дёрном и ежевикой, над кустами торчала кирпичная вентиляционная труба с металлическим колпаком. Вниз вели несколько кирпичных ступенек, толстая дубовая дверь оказалась без замка. Внутри ощущался едва уловимый дух керосина, и точно: у стены стояли оплетённые камышом двухведёрные бутыли с притёртыми стеклянными пробками – остатки товара Януария, и доныне очень ходового товара. В углу стоял ящик с более мелкой тарой, с бутылками вроде современных литровых – в штофах, скорей всего, и тоже в оплётке. В нескольких новёхоньких ящиках, поставленных друг на друга, обнаружилась зелёная масляная краска, в жестяных банках и совершенно свежая. Рядом, в ящиках же, была бутылочная олифа. На ней лежала картонка с грудой дорогих широких кистей с лакированными черенками. В углу стояло несколько малярных валиков с длинными зелёными ручками. В прошлом году Януарий Нефёдович нанимал людей красить крышу и, видимо, собирался пригласить маляров и на покраску второго деревянного этажа, да не успел, и теперь это была моя забота. На стеллаже у другой стены выстроилось несколько керосиновых ламп, и не жестяных, а целиком стеклянных – я видел одну такую в нашем музее. Стояла на полке и коробка с запасными фитилями и пузатыми стёклами для ламп.На нашей окраине гасло частенько электричество, и я догадался взять домой лампу и штоф керосина из ящика. Остальное – хоть по соседям разноси. Тут подумалось: баллонным газом пользовались у нас на улице далеко не все, многие варили еду на керосинках и керогазах, и этим людям керосин-то не помешал бы.
Поверх стен по всему дому Мамонта, под краем шатровой железной крыши, как иположено, шли карнизы – здесь довольно кондовые, не из лёгкого тёса, а из еловых потемневших досок значительной толщины. На подловках большинства домов карнизы эти открыты и смотрятся узкими и длинными ящиками. У нас на селе, к примеру, карнизы осенью заполняли яблоками, а по зиме оттаивали плоды в печах и ели – особо в те времена, когда сахар в сельпо давали в квартал по килограмму. Здесь же дело обстояло не так, карнизы были закрыты. Поверх потолочного утеплителя – это могли быть и опилки – лежали крепкие и гладкие листы бакфанеры красно-коричневого цвета, чуть ли не в палец толщиной, они доходили до самой крыши и наглухо перекрывали все карнизы. Чердак был огромный, двенадцать на двенадцать метров, листы бакфанеры – полтора на три метра, а на стыках виднелись ряды шурупов: листы, видимо, привинчены были к длинным брусьям.Около середины чердака довольно значительную площадь занимали кирпичные трубы двух комнатных печей, с песчаными, огороженными жестяными бортиками разделками: никакой пожарный инспектор не придерётся. Не поленившись спуститься с чердака, я взял лежавшую у забора длинную лестницу, поднялся на крышу и проверил исправность дымоходов. Прикрывавшие их ажурные кованые навершия сидели крепко, а кирпичная кладка шла снаружи прямоугольных металлических труб. Один из прямоугольников оказался двойным: видимо, тут был и дымоход магазинной печи – уходившей там в кирпичный сводчатый потолок и составлявшей одно целое с печью в одной из комнат.Зелёная шатровая крыша сильно накалилась под солнцем, и не будь на мне рукавиц, обжёгся бы. Из переднего и заднего её склонов выходили замысловатые, похожие на теремки навершия слуховых окон. Добрался до заднего теремка – заодно уж: внутри у него свисало, загораживая свет, нежилое осиное гнездо величиною с футбольный мяч. Сбил гнездо наземь и увидал: окно-то на петлях, и можно было мне, дураку, открыть его с чердака…
Сходил в сарай за отвёрткой и опять взмылся на чердак. Отвинтил один лист в дальнем углу и с огромным усилием оттащил его в сторонку. Полтора метра одного карниза и три другого оказались плотно заставлены всевозможнейшей золотой посудой. Поверх сервиза в углу лежала скромная жестяная вывеска: «Скупка драгоцѣнныхъ металловъ и каменiй». Ни от деда Кузьмы и ни от кого другого не доводилось слышать, что здесь, у нас в городе была у Януария скупка. Тут он жил и, конечно же, тоже торговал, но имел магазины и в Казани, и в Нижнем Новгороде, не говоря уж об Алатыре, Ядрине и Курмыше. Перебирать да оценивать клад я не стал, просто сидел на слежавшихся опилках и тупо смотрел на золото. Общая длина карниза была сорок восемь метров, а я исследовал лишь четыре с половиной. Дико было даже предположить, что содержимое карниза однородно по всей длине. Из любопытства воткнул отвёртку в опилки – слой был достаточный, сантиметров десять. Разрыл ямку пошире – посмотреть, на чём покоится слой опилок. Под ними была такая же крепкая фанера, явно лежавшая на потолочных досках. Об отвёртку в глубине опилок изредка постукивали и скрежетали камешки. Один из них вывернулся наверх и в глаза полыхнуло красным, это был довольно крупный рубин. Просеивая в пальцах опилки, нашёл в той же ямке ещё несколько камешков, среди которых узнал два бриллианта, названия остальных были для меня тайной. Сапфиры, изумруды, опалы? Бросил все камешки обратно и заровнял опилки. Дед Януарий всё делал правильно. Храни он камни в ящике где-нибудь, и случись злоумышленники, унесли бы всё разом. А тут, на подловке, если некто и обнаружил бы камни каким-то чудом, пришлось бы долго вскрывать фанеру и ещё дольше просеивать опилки. Впрочем, и я-то наткнулся на камешки случайно, а любые грабители, посчастливься им увидать золото в карнизе, сим и удоволились бы, и лезть в опилки им и на ум бы не пришло. Януарий Нефёдович был, однако, умён: горсть этих камешков гораздо превосходила по цене всё золото из карнизов. А судя по площади подловки, камешков там таилось никак не меньше ведра. Случись сейчас в городе Мамонт Нефёдович, наследник всей этой жути, я сразу затащил бы его сюда. Спросить его адрес у магнатов, гостивших у него «на в югах»? Не скажут, я им не ровня. Да и Мамонт Нефёдович, скорей всего, документы давно сменил – был при прощании такой намёк. Отыскать милицейского офицера Керю? Но я же не прокурор, чтоб запрос такой посылать. Да и не надеялся я на Керю: четыре ездки на «Волге» с «капустой и рыжьём» сошли ему с рук, а вот пятая? Вдруг поломка да остановка, да интерес милиции? А в машине – несколько пудов золота и ведро камней! Полетит шерсть и с Кери, и с Мамонта, и с нас со всех. Я постарался выкинуть чердачные клады из головы, как если бы их и не было, и молчать пока: а там посмотрим.Чтобы уложить фанеру на место, мне пришлось поднять её край – и от её нижней стороны вдруг отделились два листа белого металла. Я устроил фанеру туда, где она была, предварительно отвинтив край соседней плоскости и просунув под неё пальцы: там тоже чувствовался металл. Завернул шурупы, бросил сверху для маскировки несколько пустых ящиков и наконец взялся за сверкающие листы: это было, конечно же, серебро. Толщина – около миллиметра, далеко не фольга, ширина – сантиметров семьдесят, а скорее всего аршин, длина – три с лишним аршина. Листов насчитал я шесть, под фанерой они лежали в два ряда, три листа в каждом. За долгое время они слиплись, я разъединил их и скатал тщательно в рулоны. Тут же сыскал шесть мешков – этого добра на подловке полно имелось – и завязал в них серебро. Мешки навскидку весили поболее пуда каждый, и пришлось попыхтеть, снимая их в прихожую с чердака. Позвонил одному из своих друзей по институту, скульптору и отчасти ювелиру, чтоб подъехал немедленно. И пока я перетаскивал к воротам мешки, он примчался – на старом, доставшемся от дяди «Москвиче». Жил он далеко за Сурой, в Горьковской области, а здесь гостил у родственников жены, в семье моего приятеля-терапевта. Иногда мы рыбачили втроём на озёрах и на Суре. Верней, возился с удочками обычно терапевт, и он же варил уху, а мы, студенты-заочники, стояли у этюдников и писали пейзажи к зимней сессии. И подолгу не обращали внимания на страстные призывы дружка: долбануть наконец-то по стакашку, да и приняться за уху. Он был из тех, кто пить в одиночку не способен.Скульптор превосходил меня в возрасте лет на десять, у него было четверо детей и, при всём его трудолюбии, денег на житьё не хватало. Ему мечталось поскорее окончить институт, набрать выставок и вступить в Союз художников – ведь после этого появится возможность продавать свои работы через художественный салон. Помнится, он задумал создать композицию из серебра: деревце со множеством листьев и плодов, да всякими птичками на ветках – я видел эскизы и они мне очень понравились. Но о серебре он не смел и думать, даже алюминий и медь добывал неисповедимыми путями. Я взял с него слово помалкивать, откуда у него серебро, и присоветовал не особенно бояться: оно прокатано в конце девятнадцатого века и ни с какого завода не своровано. И мне ничего за него не нужно, денег и так полно: у тестя полсотни ульев! Вдобавок, я принёс из сарая несколько платиновых болванок – вот, возьми, на свалке в железяках нашёл… предположим. Семье на много лет на жизнь хватит. Скажем, отливай перстни раз в полгода – ну, да не мне тебя учить… Дружок потерял дар речи – и даже от чая отказался, опасаясь оставить без присмотра машину с драгметаллом в багажнике. Провожая его, я силой вручил ему пятьсот рублей – чтоб было на что существовать его семейству, пока он создаёт своё дерево для выставки. Опять же, первичный капитал – основа всякого предприятия: по Марксу.И обратно, я же видел эскизы-то! Там птички – и ягоды клюют, и пёрышки чистят, и с веток вспархивают… По две недели труда на каждую…
На свидание с другом времени много не ушло, я маленько передохнул за чаем и продолжил экскурсию. В кладовую, занимавшую небольшую часть нижнего этажа – её Мамонт подполом величал, я не полез, кроме ящиков со свечами да заваленных пустыми коробками дубовых полок там не имелось ничего.Кирпичный нижний этаж с узкими зарешёченными оконцами – когда-то магазин Януария – был пуст, если не считать мусора на таких же гладких дубовых полках и высоченной груды взломанных коробов и ящиков, почти заваливших изразцовую печь и стену. Да висящих в дальнем углу нескольких десятков веников хорошей фабричной выделки. Вероятно, это были остатки товара Януария. Мамонт хоть и много поорудовал тут – и ящики потрошил, и половицы он явно выворачивал, но вениками зачем-то пренебрёг и в комнатах обходился щёткой.Веники, нанизанные гроздьями на шпагат, красовались аж в три ряда, один над другим, и верхний ряд почти доставал до потолка. Я отвязал несколько штук: для комнат, кухни, прихожей, предбанника и сарая. Державший их шпагат оборвался, ширма из веников разъехалась и в углу обнаружились пять мешков, подвешенных на железных крючьях. Бросив взятые веники у крыльца, принёс из сарая складную дюралевую лесенку и скинул на пол мешки, оказавшиеся весьма тяжёлыми.В них я с удивлением нашёл деньги в банковских упаковках, отдельно в каждом – рубли, трёшницы, пятёрки, десятки, а в пятом, самом объёмистом мешке – пачки по двадцать пять рублей. Как видно, Януарий Нефёдович не успел или же не смог поменять их на любимые сотенные. На рубль можно было купить три литра молока и буханку белого хлеба. Или преотлично пообедать в столовой, плюс кружка пива. Хотел оставить мешки до времени, но передумал: стальная фасонистая дверь «сельмага» не запиралась, дужка висячего внушительного замка была перепилена. Пришлось заволочь мешки домой, в «пианинную». Запыхавшись, снова поставил чайник.Кухня – с новейшей газовой плитой и огромным холодильником – впечатляла. И удивляла несметным числом дорогой посуды, частью даже серебряной. Мамонт питался в ресторане и потому в холодильнике мёрзли одни консервы. Несколько банок закинуты были туда прямо в магазинном бумажном пакете. Я вытряхнул банки и нашёл в пакете немного денег и лотерейный тридцатикопеечный билет – как видно, сдача из магазина, билет в нагрузку. Комната, где стояли кровать, телевизор и диванчик штучной работы,лишилась постельных принадлежностей и пустых бутылок – всё это Мамонт и Керя выбросили. Кровать была хорошего дерева, красивая даже. Перетащил из «пианинной» и задвинул под кровать все мешки, не удосужившись и заглянуть под неё. Большой мешок во что-то упёрся и я приподнял панель из толстой ореховой фанеры:одна из перекладин, на которых покоилась панель, была сломана и панель держалась на стопе запылённых томов Брокгауза и Ефрона. Такой оригинальный способ ремонта своего ложа явно выдумал старик Януарий. Не имея особых сил, снял с полки над головой два десяткакниг – всего их было там около восьмидесяти, да и подсунул под кровать. В них, разумеется, тоже хранились деньги. Титульные листы томов украшал рельефный экслибрис, сделанный специальным штампом. Выпуклые буквы, стилизованные под готику, шли подковой в правом верхнем углу листа: «Владимiръ Александровичъ Фонъ-Гленъ». Не торопясь и не устав от занятия, я налистал где-то с полмиллиона. Считать не стал, прикинул в среднем число листов в книгах. Пожалуй, в Горький-то с платьями и не стоило мотаться. Дивился только: где и как дед Януарий наменял столько сторублёвок? Для таких дел надобно знать места. Ведь даже и десятирублёвая красная бумажка считалась значительными деньгами, а купюры в двадцать пять рублей встречались довольно редко, пятидесятирублёвки – ещё реже, сторублёвки же вообще мало кто видел. Януарий Нефёдович, скорей всего, получил свои сторублёвки – да и мелочь в мешках – одним махом, при реформе шестьдесят первого года. Ну, поделился с неким знакомцем в банке: быть может, даже и пополам. Над красивым антикварным диванчиком, стоявшим у противоположной стены, блестела лаком ещё одна книжная полка – с подшивками еженедельного журнала «Нива» царских времён. Я, конечно же, листнул две-три подшивки, взяв наобум, но ничего не отыскал. Чему как-то даже и обрадовался, и оставил эти журналы на долгие зимние вечера.
Испил на кухне чайку и, не разбирая вкуса, чего-то съел.Взглянув на дату в лотерейном билете, сунул паспорт в карман – а вдруг!? – и пачку денег для антуража, и не поленился сходить в киоск. И нашёл в купленной там газете выигрыш: грузовой мотороллер «Муравей», механизм чисто государственный, частным лицам он пока что не продавался.Оформил билет в сберкассе и по квитанции получил на загородной обширной базе «Муравья» зелёного цвета. Там же приобрёл электрическое точило, мощную дрель да дрель обычную, кувалду, наковальнюи большие слесарные тиски – малые у меня имелись, достались от Януария. Грузчики, поощрённые суммой на выпивон, уложили покупки в кузовок мотороллера. «Муравей» кряхтел, но терпел. Пока я застёгивал брезентовый тент, грузчики принесли ведро бензина, а бригадир неожиданно предложил приобресть электрорубанок и, самое главное, «электропилу бытовую циркулярную», она же и электрофуганок, и фреза – как пожелаете. Но за тройную цену. Я согласился, внутренне трепеща: а вдруг да здешнее начальство упрётся, а вдруг да не продадут?! Однако, бригадир вернулся из конторы довольный – видимо, и с ним поделились. Пока грузили станки, я набрал дисковых пил и фигурных фрез.
Загнал «Муравья» во двор отцовского дома и сходил в Мамонтов дворец-сарай за бензопилой. Отец с матерью были на работе, они и знать ничего не знали.Выпилил часть забора – метра три между садами отца и Мамонта. Сбегал на соседнюю улицу – там жил столяр, знакомый мне по заводу. Обычно он прирабатывал тем, что делал отличнейшие ульи. Спросил его, хватит ли сухой древесины на полста ульев. На сорок пять точно хватит, был ответ, а там посмотрим. И станем делать хорошо и не торопясь, к весне доспеем. Договорились, что я буду забирать и увозить по пять ульев. Я оставил ему аванс и даже не торговался, хотя цену мастер взвинтил не слабую. Но столь великолепных ульев никто, кроме него, не мастерил. До конца рабочего дня время оставалось ещё, и я по пути домой занёс в газету объявление о продаже мусульманского домика, а потом завернул в городской отдел культуры. Там мне железно пообещали дать полставки – аж тридцать рублей – за место художника-декоратора при нашем Народном театре. Режиссёр театра Гена Липатов, учившийся чуть ли не вместе с Шукшиным, общавшийся с Даниилом Граниным и ещё с кем-то, но по каким-то причинам осевший у нас в городе, дружился со мной и звал к себе, увы, на те же пресловутые тридцать рублей. Сам он сидел на восьмидесяти рублях, минус тринадцать процентов подоходного налога да рубль взноса на профсоюз. Тридцать рублей, разумеется, небольшие деньги, но по теперешним моим планам это было то, что нужно: и почти свободный художник – и под статью о тунеядстве не подхожу. Оформляться на работу в театр следовало лишь через месяц, режиссёр укатил в дом отдыха.Я быстро сообразил: он вернётся, а я как раз на летнюю сессию умотаю, и тоже на месяц, и тоже, в принципе, отдохну…Тут же, в коридоре исполкома столкнулся с собратом по рыбалке, терапевтом, он выскочил, бледно сияя, из здравотдела. Его назначили директором открывающегося в городе медтехникума. Мы с женой хоть и тосковали по сельской жизни, но возвращаться в Маклаковку как-то уже не думалось. И я сказал дружку-терапевту: в зачётке моей жены на агрофаке – одни пятёрки. Возьмёшь в техникум без экзаменов? Да с радостью! Пусть документы принесёт. Приплетясь, наконец, к родителям, я застал их совершенно ошалелыми. Они только что вернулись с завода, усталые и голодные, и смотрели то на «Муравья», то на проход в заборе. Мать держала в нервно трясущейся руке сумку с хлебом и макаронами. Я глянул, словно впервые, на древний родительский домишко – и у меня слёзы едва не хлынули.
– Мам, пап, пошли-ка со мной, я вам всё сейчас расскажу.
Возле высокого Мамонтова крыльца они испуганно остановились и не хотели подняться в дом. Я вынес им нотариальные документы. И лишь после этого ввёл в хоромы, усадил на кухне за стол и стал метать из холодильника деликатесы. Дверца холодильника набита была разнообразными бутылками. Я поставил на стол коньяк и шампанское. Принёс из чулана окорок. Мать всплеснула руками – такие яства да без гарнира!? А не больно ли вам богато будет? И поставила на огонь кастрюлю с посолённой водой – сварить макароны. Она освоилась тут быстрей отца, он до сих пор не сказал ни слова. Пока мать хлопотала у плиты, мы вскрыли коньяк, и отец, выпив едва ли не стакан, велел рассказывать. Тайно от матери я показал ему рюкзак и коротко изложил чудеса с платьями и лотерейным билетом. До этой минуты у отца не было никакой надежды на исполнение нашей с ним мечты – выстроить просторный и «вечный» дом. Жилище Мамонта его не устраивало, меня пока тоже: комнаты имелись лишь наверху, а кирпичный магазин Януария под жильё никак не годился. Загнав «Муравья» в мамонтовский крепчайший сарай, мы с отцом заварили чай и уселись в одной из комнат за столом красного дерева, около пианино. Закурили «Герцеговину-Флор» и прикрыли дверь – чтоб матери дым не достигал. И составили план немедленных действий. Впереди были выходные, и перво-наперво отец позвонил в сельсовет Маклаковки, попросил позвать своего свата – моего тестя, и когда тот явился, отец повелел ему приехать к нам как можно скорее, желательно – нынче же: беги на Суру, на пристань, «Альбатрос», скорее всего, уже на подходе! И часа через три, пока мы разгружали «Муравья» да осматривали Мамонтово наследство, к совещанию – в сумерках уже – подключился тесть. Рассказал новость: внучок Платони, озверев совершенно, разодрался на центральной усадьбе с председателем и был лишён власти над Маклаковкой. Загнал по дешёвке дом дачникам из Арзамаса и умотал куда-то. По слухам, в Горьком определился, да вот царём-то, чай, никто там не поставит его… А на его место прислали на село девчушку после сельхозтехникума. Человек ничего себе, ладить можно, не злая.
Вечером я разрисовал отцам свои действия, включая и такие мелочи, как определение жены на фельдшерскую учёбу и своё устройство на новую работу. Тесть, указав пальцем на рюкзак, вывел: более нарядной студентки, чем его дочь, в медтехникуме не будет. А чтоб никто из досужего начальства не любопытствовал, откуда у нас вдруг деньги, утром мы отправились к нотариусу и тесть, якобы, купил у меня дом за довольно большую сумму. Ульи я заказал тоже чисто пока что для вранья: тесть, мол, денег подкидывает, у него пасека в полсотни ульев. Несколько лет назад у него и на самом деле была небольшая пасека на усаде, но негодяй-бригадир, пивший его же самогонку, невесть зачем поджёг по зиме омшаник. Теперь тестю надо было припасти другой, большой – и до зимы, и складывать в него к весне новые ульи, а весной рыскать на мотоцикле по окрестностям и скупать у знакомых пасечников рои пчёл. Да, вроде бы, и рои, и тех же пчеломаток можно и по почте выписывать. Возле него как раз продавалась просторная изба соседей, село на глазах пустело. Мы выдали ему денег на покупку и переделку этой избы – и отец посоветовал свату не надрываться самому, а нанять плотников. А когда им всем четверым, вместе со свахами, под пятьдесят будет, и когда мы закончим, Бог даст, строительство нового кирпичного дома, сват может переселяться сюда, в оформленную на него хоромину – если захочет. Да он не больно пока хотел, увлёкся, видно, идеей пасеки.
Мать не переставала изумляться отменности и числу посуды на кухне и в сервантах, и высоким стопам постельного белья в шкафах – с вышитыми гладью дворянскими гербами и вензелями. А мы втроём бегло обследовали дом: были места, куда и я ещё не заглядывал – да и Мамонт, видимо, тоже. На тёмном чердаке бани, включив мой рыбацкий фонарь, мы нашли великие залежи скобяных товаров – в ящиках и коробках, как и всё у старины Януария. Дверные и оконные петли, ручки, задвижки – и всё это вычурное, бронзовое, литое. Хватало и, пожалуй, с запасом на новый дом. В других ящиках обнаружились молотки, зубила, топоры, стамески, плоскогубцы, клещи, ножницы по металлу, но главное, чего было нигде не укупить, это несколько ящиков гвоздей. Да и доски, и цемент, и кирпич, и рубероид под железо на крышу – всё это предстояло «доставать». Как, где и через кого – этого мы пока не знали. А при мысли о межэтажных перекрытиях и о железе на крышу – тут вообще ум за разум заходил. Со слов дачников-арзамасцев, людей не очень с виду простых, тесть передал: страна давно держит первое место в мире по выпуску стройматериалов, и этот вражеский мир, видимо, за валюту и снабжает, ничего нам не оставляя. Иосиф Виссарионович эту лавочку прикрыл – и за восемь лет восстановил и разрушенную войной страну, и всю социалистическую Европу. И товарищ Маленков стройматериалы тоже буржуям не продавал. А Никита Сергеевич, едва до власти дорвавшись, обеими руками подписал и угон стройматериалов за бугор, и изготовление водки из «сучка». Сталин же древесную водку воспрещал.
Зачин для стройки, однако, был: ручки-петли-задвижки для окон и дверей, гвозди, столярные-слесарные инструменты, бензопила, механизмы, привезённые мной на «Муравье», да и сам «Муравей». Надо было с чего-то начинать. Утром, когда позавтракали, я кинул в кузовок мотороллера три ломика и лопату, отец распахнул широкую дверь сарая, а тесть в это время всматривался в штабеля ящиков у стены. Сбросил несколько штук – и обнажилась верхушка здоровенной стопы листового кровельного железа. Мы с отцом тоже приступили к штабелю. Коробками и ящиками оказались завалены четыре стопы металла – не то что на дом, на фабричную крышу хватит. Железа было когда-то тут больше – на дубовых плахах лежал фанерный поддон. Эту часть дед Януарий когда-то расторговал. Премного довольные, мы разместились на «Муравье» – я сел за руль – и двинулись в город на добычу. На днях, бегая по делам, я мимоходом отмечал кучи брошенного кирпича вперемешку с мусором возле строек и в развалинах сносимых под пятиэтажки частных домов. По улицам, канавам и пустырям кирпич тоже валялся в изобилии. Он стоил четыре копейки штука и редко кто обращал на него внимание. Тысяча штук стоила сорок два рубля, но купить кирпича на дом практически было невозможно. Но люди, всё же, где-то находили концы и строились, и мы со временем тоже надеялись навести мосты. Город на нашу окраину не двигался, шёл к границе водораздела, в гору, в сторону от Суры. Снос кутка под спальный район не предвиделся, и многие из «магнатов» давно возвели тут особняки, да и сейчас продолжали строиться. На этом ландшафте и наша стройка была бы не особо заметна. Позади наших усадов протекала к Суре речушка Рада слегка разливавшаяся и даже бурлившая весной. Ещё в прошлом году, по осени я натаскал из леса разной поросли: лозняка, лип, берёзок, рябинок, клёнов и осокорей, да насовал в землю кедровых орехов и сосновых семян. Нынешней весной перебрался на другой берег и учинил то же самое и там, и дал зарок проделывать это каждой весной и осенью. Пусть даже часть моих посадок не приживётся иль не взойдёт, а сколько-то обгрызёт скотина, всё равно когда-нибудь роща вырастет.