1
Далеко на севере, где-то между Маткой и Грумантом, в море властвует Рачий Царь. Он либо медленно плывет по своим царским и рачьим делам в тёмно-синей глубине, шевелит громадными клешнями, либо висит на месте, медленно погружаясь в пучину. И только изредка, встревоженный чем-либо (а чем – кто его знает, царя, а тем более – рачьего царя), всплывает к поверхности, громогласно скрипит клешнями и от скрипа того лопается и осыпается блестящим крупным крошевом паковый лёд, бегут черными змеистыми трещинам скалы и валуны на Матке, Груманте и Колгуеве. Расходятся потревоженные льдины, из дымящейся холодной воды высовывается острая морда, шевеля усами и ворочая круглыми глазами, по блестящему панцирю ручьями стекает густая от холода вода, тяжёлая, словно стекло. И над ледяными полями течёт скрежещущий зов. Кого зовёт царь – неведомо.
Берегись оказаться рядом! Огромны и сильны клешни Рачьего Царя! И пискнуть не успеешь – пополам перекусит чудище, а не то – в воду за собой уволочит, сомкнутся над головой льдины и – всё, кланяйтесь родне, Митькой поминайте…
Влас задумчиво усмехнулся. Сколько он слышал таких рассказов от бывалых рыбаков и промышленников? Несть числа. Сколько в них правды? Да кто ж знает… кое-что, поговаривают, вовсе даже не выдумка… а кое-что он и сам видел, доводилось…
– Бу! – раздался вдруг за спиной резкий выкрик. Влас опоздал напрячься и невольно вздрогнул. Обернулся, ловя взглядом неуловимое в сумерках движение, успел разглядеть длинную косу, пестрядинный, но в сумерках – серый, сарафан, очелье, память подсказала – шитое золочёной канителью.
Акулина.
Акуля.
Акулька.
– Ага, испугался! – девчонка торжествующе рассмеялась, присела рядом с ним, заглянула в лицо. Глаза её казались карими или даже черными, хотя Влас знал – они серо-зелёные. – Здравствуй, на все четыре ветра, Власий!
– И тебе поздорову, Окулина Спиридоновна, – нехотя ответил Влас, почти не шевельнувшись и нарочито окая.
– Тьфу на тебя! – девчонка своенравно топнула по мягкой, едва заметной по весеннему времени, травке кожаным выступком7. Влас едва заметно усмехнулся – ишь, какова, в домашних выступках по морскому берегу… достатком похваляется. А Акулька уже тормошила его за плечо. – Чего молчишь, как сыч?! Про что задумался?!
– Про Рачьего Царя, – ляпнул мальчишка чистую правду.
– Нашёл про что думать, – повела плечиком девчонка. – Чего думать-то про него?
– Поглядеть бы на него, – не сдержал Влас улыбки.
– Что – совсем дурак? – Акулина даже покрутила пальцем у виска. – Кто живой-то остался, из тех, кто видел его?!
– Да уж остался кто-то, – возразил мальчишка, по-прежнему задумчиво-мечтательно глядя куда-то в морскую даль, туда, где Белое море серебряными волнами переливалось под тоненьким серпиком новорожденной луны. – Кто-то ж про него рассказал… если не брешут люди, вестимо…
Помолчали несколько мгновений – спокойно-рассудительное настроение Власа передалось и девчонке, она притихла, тоже глядя куда-то в море, до которого здесь, у берега Поньги, было всего вёрст пять. Потом спросила, словно невзначай:
– Слышала, ты уезжать собрался?
– Да, – помолчав мгновение, коротко ответил Влас. Говорить не хотелось. Да и не о чем было особо. Отъезд его – дело решённое. И не сегодня решённое.
– В Петербург вроде?
– Туда.
– Отец сегодня котляну у себя собирает, – сказала девчонка вроде о другом, а на деле – всё о том же. – Он тоже прослышал… спрашивал, в море пойдёшь ли?
Влас промолчал, по-прежнему глядя в морскую даль. Ответил, когда Акулина уже перестала ждать.
– Пойду, должно быть.
– А пойдёшь, так хоть пришёл бы! – сказала она, вставая. – А то отец какого другого зуйка8 в артель возьмёт.
Прийти, конечно было надо. Обычай такой.
Влас искоса глянул на девчонку – она смотрела как обычно, с лёгкой хитринкой во взгляде. Не поймёшь, то ль и правда отец ей чего наказал, то ль сама выдумала.
Выдумала, не выдумала, а котляну её отец и впрямь собирал. И показаться, конечно, было надо.
– Можно подумать, котляна двух зуйков не прокормит, – пробурчал, подымаясь на ноги, Влас. – Пошли, покажусь отцу твоему.
Акулина легко пробежала по берегу, прыгая с камня на камень над поросшим редкой травой песком («Коза», – усмехнулся про себя Влас), соскочила на мостовины – широкие плахи из расколотых вдоль брёвен, уложенные на поперечные лаги – из щелей между мостовинами пучками торчала трава. Обернулась к Власу – тот не спеша шел следом, топча траву и песок тяжёлыми броднями тюленьей кожи. Обернулась – и мальчишка на мгновение остановился.
Закат отгорел, солнце скрылось за поросшей густым сосняком каменной грядой. Только багровая полоса резко очерчивала корявые скалы и валуны, отделяя их от прозрачно-бледного северного неба, низко нависшего над серебристой водой. А в закате замерла девичья фигурка – плотно облегший сарафан, рубаха с широкими рукавами, коса в руку толщиной – ничего этого не было видно, только точёные обводы в тяжёлом пламени вечерней зари.
– Ты чего там, заснул? – весело окликнула Акулька, но Влас только вздрогнул, словно и впрямь просыпаясь, и прибавил шагу. Полагалось отшучиваться, но он не умел.
И не любил.
Дом Акулины большой, с крытым двором, жи́ло, двор и стая под одной кровлей – ко́шель. В таких домах вокруг жило много народу, в Онежском гнезде – больше половины. Да и Смолятины, семья Власа – тоже, невзирая на своё дворянство. Недавно, впрочем, заслуженное.
В волоковых оконцах летней горницы, отволочённых по весенней поре, виден был тусклый пляшущий свет лучин, метались тени, слышались голоса. И впрямь, похоже, пирует Спиридон Елпидифорыч, – отметил про себя Влас, подходя мимо взвоза к высокому крыльцу. Краем глаза отметил свежие выщербины настила на взвозе – совсем недавно то ли что-то ввозили на поветь9, то ли наоборот, вывозили. Сети вынимали, не иначе, – догадался мальчишка, и тут же эти сети увидел – растянутые с места на шест, они висели вдоль речного берега – в Онеге по-прежнему селились северным побытом, камницей, – ни улиц, ни заплотов, дома стоят как душе любо. Не Архангельск всё же, хоть и велено считаться городом ещё при Екатерине Алексеевне.
Крыльцо под ногой не скрипнуло ни единой ступенькой – плотно пригнанные плахи не шелохнулись ни под шагами Власа, ни, тем паче, под лёгонькими выступками Акулины. На крыльце, привалясь косматым боком к резному баляснику10, лежал здоровый пёс. Заслышав незнакомые шаги, он заворчал, приоткрыл глаза, но тут же признал Власа и ворчание стихло. Пёс несколько раз лениво ударил толстым косматым хвостом по половицам и вновь закрыл глаза.
– Ну, пошли, чего стал? – нетерпеливо позвала Акуля. – Молчана боишься, что ли?
Нет, Молчана он не боялся. За два лета, которые Влас отработал у Акулининого отца зуйком, они с псом привыкли друг к другу, и, захоти Смолятин обокрасть купца, Молчан бы, пожалуй даже не гавкнул, пока мальчишка лазил бы в сусеки и рыбные лабазы.
В просторных сенях было почти темно, только слабый сумеречный свет сочился в прорубленное в стене окошко, затянутое бычьим пузырём. Угадывалось в полутьме что-то огромное, словно из жердей сопряжённое.
– Осторожнее, – негромко предупредила в темноте Акуля. Она была где-то рядом, шуршал сарафан, и от этого шуршания и от её близости Власа вдруг обдало жаром, стало не по себе. Вдруг представилось… такое представилось, что и ни в какие ворота не лезло. – Не споткнись, тут кросна стоят, их сегодня только из дому выставили, да не разобрали. Да столы красильные.
Спиридон старался не упустить никакой возможности разбогатеть. Летом ходил в море, водил артель из родни, вербовал покрутчиков, гарпунил зверя, ловил и солил рыбу, возил в норвеги архангельский хлеб… многим находилось дело в широком хозяйстве онежского купца. Зимой весь огромный дом Спиридона заполняли прялки, кросна и красильные столы – девки и бабы пряли, ткали и красили ткани, наводя резными досками печатный узор на льнах.
Налететь в темноте на громоздкие кросна и впрямь было невеликой удачей. Чувствуя, что щёки его начинают пылать, Влас ощупью пробирался через сени, а в голове стучало – а ну как под эту ощупь сейчас Акулька попадётся…
Дверь распахнулась, из жила сладко пахнуло в сени запахом горячего хлеба, браги, жареной и варёной баранины, солёной и печёной рыбы – треска, камбала, палтус. Вместе с запахами пролился в сени и тусклый свет. Смолятин облегчённо вздохнул – Акулина стояла уже около самой двери, почти на пороге. Но от взгляда, который девчонка на него метнула, кровь опять ещё сильнее прилила к щекам.
– Батюшка, он пришёл! – крикнула Акулина через плечо в горницу, всё ещё призывно глядя на мальчишку, потом крутанулась так, что сарафан взвился парусом, и скрылась где-то в глубине избы.
В горнице было душно. От печи, топленной с утра, всё ещё тянуло жаром. За длинным столом – пятеро мужиков, уже изрядно выпивших, на столе – бутылки и крынки, резные деревянные блюда. В красном углу, под тяблом с потемнелыми от времени ликами старого письма – хозяин. Широкоплечий, стриженный в кружок, мужик в красной рубахе, в жилетке серого сукна наопашь, с широкой, опрятной бородой. В распахнутом вороте рубахи мечется серебряный крестик на посконном гайтане.
– Аааа, – протянул Спиридон, увидев Смолятина. Влас остановился, настигнутый внезапной робостью, за которую немедля на себя разозлился. – Власий! Проходи, проходи!
– Здорово ль ваше здоровье на все четыре ветра? – выговорил Влас, подходя ближе к столу и стараясь держать голову выше. Не холоп ты! И не простой покрутчик!
– Здорово, здорово, Власе, – хмель со Спиридона сползал клочьями, словно обмороженная или ошпаренная кожа, глаза уже глядели трезво и умно. – Ну что, пойдёшь нынче с нами в море? Или мне другого зуйка искать?
– А это уж твоё дело, Спиридоне Елпидифорыч, искать или нет, – недрогнувшим голосом сказал Смолятин. – В море пойду, коль возьмёшь… на прежних условиях. Почти прежних…
– Почти? – непонимающе переспросил купец, вцепляясь в него взглядом. – Почему – почти?
– Не на всё лето, – сглотнув, ответил Влас, стараясь изо всех сил глядеть прямо. – На пару месяцев. До Иванова дня.
– А потом?
– А потом… потом мне в Питер надо, – твёрдо ответил Смолятин, выпрямляясь.
– Мы на Матку пойдём, – напомнил Спиридон, насмешливо улыбаясь самыми уголками губ. Улыбка терялась в его густой тёмно-русой бороде, густо побитой сединой. – Не воротимся до осени, никак до Покрова даже. Ты как воротиться собрался?
– Ну так за рыбой да ворванью же шхуна придёт! – возразил Влас. – Как раз на Ивана! С ними и ворочусь!
– Орёл, – одобрительно сказал Спиридон, довольно косясь на сидящих за столом мужиков. Они притихли, и Влас вдруг понял – это старшие котлян Спиридоновой а́рабы11.
Спиридон вдруг довольно выпятил голову и покосился на старших. Выхваляется, сука, – понял вдруг Смолятин, гневно раздувая ноздри. – Гляди, мол, мужики, как дворянин ко мне зуйком крутится!
Впрочем, купец, глядя на Смолятина, почти тут же понял, что слегка пересолил и сменил тон.
– А отец твой что на то скажет? – озабоченно спросил он. – Я слышал, он нынче вовсе не хотел, чтобы ты в море ходил. Успеешь ли в Питер-то, с Иванова дня?
На короткое мгновение Влас засомневался – а ну, как и впрямь опоздает? Но почти тут же отбросил сомнения.
– Успею, – решительно сказал он. – А отец нынче в Архангельске. Не запретит.
2
Логгин Смолятин служил на Беломорской флотилии, мичманом на шестнадцатипушечном бриге «Новая земля». Быть в мичманах на середине пятого десятка – невелика заслуга. И сколь велика, если знать, что до того, как стать мичманом, много лет прослужил онежанин Логгин Смолятин сначала матросом на Балтике, потом боцманом… ходил во Вторую Архипелагскую экспедицию, бился и с турками, и с французами на Ионических островах. И только в битве у Афонской горы, когда адмирал Сенявин в пух и прах разнёс в полтора раза сильнейшую по орудиям турецкую эскадру капудан-паши Сейид-Али, Логгин стал офицером.
«За храбрость при абордировании турецкого флагмана», – любил повторять, подвыпив, отец.
Впрочем, скоро оказалось, что быть храбрым в бою – мало для того, чтобы стать на равной ноге с офицерами. Про то, как его встретили в Питере, отец предпочитал молчать. Равно как и про то, почему и как он попал служить на Беломорье. Должно быть, кто-то наверху, какой-нибудь слизняк в золотых позументах, задвинул офицера-простолюдина подальше от Балтики, чтоб не мозолил глаза адмиралам, привыкшим плавать по Маркизовой луже. На Белое море его, благо он сам оттуда. И поехал мичман Смолятин служить в Архангельск, ближе к родным местам, к родине своей и жены.
Влас тоже родился здесь, на Онеге.
Отца видел только зимами – каждое лето отец пропадал в Архангельске, но по большей части, на береговой службе. А после того, как пять лет назад Андрей Курочкин на Соломбале построил для Беломорья новый бриг, отца, наконец, взяли и в экипаж.
Мичманом.
В сорок лет.
Отец не обижался.
Служба важнее личных обид, – сказал он однажды сыновьям. Влас согласился – он готов был глядеть отцу-герою в рот и слушать любого его слова. Старшему брату, Аникею, видно было, что эти отцовы слова не очень нравились, но он смолчал, не желая спорить. Отцу вместе со званием даровали и дворянство, с того старший Смолятин смог пробиться в Морской корпус. И не только пробиться, но и выучиться.
Влас в прошлом году, глядя, как при отцовых словах лицо Аникея вдруг враз замкнулось, резко очертились скулы, сузились глаза, дал себе обещание – выспросить у брата, что не так. Но за короткое время братнего отпуска поговорить с Аникеем так и не удалось. А потом брат уехал обратно в Кронштадт.
Но ведь отец прав!
И служба важнее личных обид!
Или – нет?
Влас с досадой стукнул по колену кулаком и поднялся на ноги. Над Онежской губой уже царила полная ночь, хотя светло было, словно днём. Лето. Северные ночи светлы. Тёмной приземистой тенью висел вдалеке над водой Кий-остров, совсем рядом журчала на заплотах вода Онеги. Засиделся и сам не заметил, пора бы и спать укладываться. Ночи-то осталось – пара часов всего. На рассвете котляны отходят в море, и опоздавшего ждать не станут.
Дверь еле слышно скрипнула сзади (давно не мазал петли, – отметил про себя Влас), и на пороге возникла закутанная в полушубок (холоден на Белом море май) фигурка матери. Влас слегка отступил назад под её взглядом, сошёл с крыльца на мостовины – двора у них не было, так же как и у всех в Онеге.
– Надумал всё же? – с упрёком спросила она. Шёпотом спросила, но шёпот отдавался в ушах колокольным звоном. Влас покаянно опустил голову. К чему слова, если всё понятно и так.
– И чего тебя туда несёт?! – всплеснув руками, воскликнула мать уже громче. – Ведь не бедствуем мы! Да и не к лицу тебе…
Влас молчал. Чего говорить зря, если он и сам не может объяснить, почему опять идёт в море. Просто знал – надо.
– Или ты из-за Акульки? – подозрительно спросила вдруг мать, уперев руки в боки. – Ну, говори!
– Чего говорить? – внезапно охрипнув, удивился Влас материному напору. – Нечего и говорить тут…
– Не увиливай! – в голосе матери звякнуло железо. Словно столкнулись ухват с чугуном или кочергой. Она заметно погрознела – кровь буйного Ряба Седунова сказалась в своей правнучке. – Говори, как есть – из-за Акульки с её отцом в море идёшь?!
– Вот ещё! – возмущённо вскинулся Влас. Он не лукавил – никогда он не думал об Акулине как о своей подруге, невесте, жене, наконец. Никогда. Только вчера, у Спиридона в сенях… и то там больше было смутного и невнятного опасения, что Акулька сама чего-то захочет, чем желания, чтобы она этого захотела. – Чего тебе в голову-то взбрело?! Не было у меня и в мыслях даже!
Он почувствовал, что краснеет
В мыслях-то было что-то, Власе, не отпирайся.
– А с чего тогда?! – не уступала мать, подшагнув ближе и пристально глядя на мальчишку. – Ну?!
– А чего? – невнятно сказал Влас, отводя глаза.
– Ты вообще понимаешь, что для нас это вообще-то позор? – тихо спросила она наконец. Влас обессиленно опустил руки, понимая, что ещё несколько слов – и она его переубедит. – Мы дворяне теперь…
Ну да, дворяне, – Влас горько усмехнулся. – Новодельные. И от мужиков отбились, и к дворянам не приросли. Так и болтаемся, как дерьмо в полынье. И те нас ненавидят, и другие презирают. Ни богу свечка, ни чёрту кочерга.
Вслух он, вестимо, этого не сказал. Ещё не хватало обижать мать, которая дворянством мужа неложно гордилась.
– Работать – позор?! – тихо спросил он, упершись взглядом в ступеньку под её ногами. – А как же «в труде будет тебе хлеб твой»… или как там?
– В труде, – неуступчиво кивнула мать. – Но у каждого свой труд. У кого-то – рыбу ловить, а кому-то – корабли водить.
– Вот я и учусь… корабли водить, – упрямо сказал он.
– Не лукавь, – бросила она, уже смягчаясь. – Ты год на шкуне в норвеги ходил, да год зуйком покрутничал, неужто до сих пор морское да парусное дело не постиг?
– Постиг, постиг, – процедил он, глядя в сторону.
Он, наверное, и сам не смог бы объяснить, какая такая нужда его опять тянет в море. Ведь не желание же Матку12 посмотреть, в самом-то деле – чего он там не видал? Утёсы, валуны да льды. Влас со слов отца отлично знал, как эта самая Матка выглядит – мичман Логгин Смолятин в прошедшие два года на «Новой Земле» побывал на Матке дважды – лейтенант Фёдор Петрович Литке водил бриг описывать берега островов. И в этом году пойдут снова.
Вот там мы с отцом и встретимся, – ехидно сказал сам себе Влас. – Там он мне зад и отполирует. Корабельным линьком13.
Нет.
Не отполирует.
Отец поймёт.
Что он поймёт, если ты сам точно ничего не понимаешь?
Влас только мотнул головой, отгоняя навязчивые мысли. Поднял глаза и посмотрел на мать. Она уже молчала – поняла, видимо, что словами его не переубедишь.
– Ладно, – сказала она устало. – Делай, как знаешь. Но если опоздаешь в это лето в корпус, пеняй потом на себя. Упрямый баран. Весь в отца…
– Будто бы только в отца, – пробурчал мальчишка, утыкаясь лбом в материнское плечо. Сейчас, ночью, их никто посторонний не мог увидеть, и он мог себе позволить такую нежность, постыдную для мальчишки в его возрасте в иное время. – Сама ж рассказывала про прапрадеда Ивана…
Ещё б не рассказывать.
Пращур со стороны матери у Власа был знаменит на всё Беломорье. Иван Седунов, сын Ермолая Ряба, первый государев лоцман… Влас с малолетства слышал рассказы матери и стариков про то, как пращур Иван посадил на мель шведский корабль прямо напротив крепости.
– Да уж, тоже изрядно упрям был старикан, – мгновенно согласилась мать, ероша коротко стриженные волосы на затылке Власа. – При государыне Екатерине Алексеевне уже вовсе в домовину глядел, на девятом десятке, а всё на войну норовил сбежать, турецкие корабли абордировать, отец рассказывал.
Влас весело фыркнул, представив пращура – почему-то в широченной домотканой рубахе распояской, с раскосмаченной, бьющейся по ветру бородой. Широкий и костлявый крупноносый старик легко лез по верёвке сквозь чад чесменского пожара на борт турецкого многопушечного линейного корабля, зажав в зубах длинный абордажный нож и целясь перехватить фал трепещущего султанского флага, алого с золотым полумесяцем. А следом за ним, не поспевая, роняя треуголки в воду и подсаживая друг друга, карабкались зелёномундирные солдаты русской морской пехоты.
Мать тоже рассмеялась, уже совсем отойдя от гнева – видимо, поняла, о чём подумал мальчишка.
– Ладно, ступай спать, – сказала она, но Влас покосился на восточный край окоёма, где едва заметно начинала алеть тонкая полоска зари, и мотнул головой:
– Не. Поздно уже, спать-то осталось всего-ничего, лучше и вовсе не ложиться. В море на карбасе14 отосплюсь потом. Собери пожевать лучше чего-нибудь на скорую руку.
Он успел вовремя. Солнце ещё только выглянуло ало-золотым краем из-за низкого скалистого окоёма, осветило взъерошенную утренним шелоником15 воду и угрюмо лежащие в ней чёрные камни, похожие на усталых моржей, когда Влас торопливо подошёл к морскому берегу.
Четыре Спиридоновых карбаса стояли у самого среза воды на песчано-илистом берегу, и мелкие волны с негромким хлюпаньем разбивались об их борта. Добро хоть не в самой Онеге Спиридон живёт, – порадовался про себя, подходя, Влас. А то пол-дня бы до моря ещё по реке тянулись, да у Кий-острова ночевали бы. А тут – добро, столкнул карбасы на воду, поднял паруса, да под шелоник-то и погоняй до самого Мурмана.
– Пришёл? – неприветливо спросил Спиридон. Утром вся вчерашняя спесь и шутливость хозяина куда-то девалась, да и не с чего было ему шутить-то – дело затевалось серьёзное. Покрутчики сгрудились около карбасов, дожидаясь распоряжения, снасти были уже уложены. – Долговато собирался, уже всё погрузили без тебя. Будешь на моём карбасе, чтоб, если что, сразу за вихры тебя.
Влас не обиделся – Спиридон встречал его такими словами уже третье лето подряд. И хотя мальчишка Смолятин уже и в прошлом году не давал никакого повода, чтобы драть себя за волосы, Спиридон всё равно глядел на него недоверчиво, то и дело бурча что-то себе под нос про избалованного барчука, словно и не нырял в детстве с Власовым отцом взапуски, и не знал, что Логгин дворянином-то стал совсем недавно.
Привычка.
А привычкам в море изменять – последнее дело. Всё равно, как не помолиться перед важным делом. Или встать с левой ноги.
Их не провожали – Спиридон не любил бабьего воя, да и примета дурная. Вот встретить добытчиков с моря – дело другое.
– Ну что, все, что ли? – купец придирчиво и хмуро оглядел покрутчиков, коротко кивнул сам себе, словно подтверждая. Щёлкнул пальцами, протянув руку. Кто-то из покрутчиков вложил ему в ладонь большую, едва ли не на полкоровая, краюху хлеба, густо присыпанного сероватой северной солью крупного помола. В пальцах Спиридона возникла невесть откуда медная монета.
Алтын.
Чуть потемнелая и схваченная по краю зеленоватой патиной, монета терялась в корявых с тупыми широкими ногтями пальцах купца. Спиридон впихнул алтын в сероватый хлебный мякиш, широко размахнулся и швырнул краюху в воду, стараясь угодить как можно дальше от берега. Купец поклонился морю, бормоча скороговоркой, просил Рачьего Царя не гневаться, покрыть милостью и наполнить сети и перемёты, провести стороной бури и тороки16. Окончив бормотать и кланяться, Спиридон выпрямился, размашисто перекрестился и махнул покрутчикам рукой:
– Ну, ребята, с богом!
3
В воздухе тонко и многоголосо звенел гнус. Вился тучей – молись, чтоб хоть маленький ветерок потянул. Впрочем, на море без ветра не бывает. Лёгкий шелоник тянул и сейчас, сдувал мошку и комарьё.
Влас, стараясь шевелиться плавно (ничто так не заметно глазу, как резкое движение!) поправил на голове валяную шапку – она сбилась набок, и мошка трудолюбиво шпарила ухо. Мимоходом посетовал на себя: «Нет, не быть тебе, Власе, великим воином или охотником, раз ты немножечко времени комариные укусы стерпеть не можешь». Покосился на песчаную косу, где между крупных и мелких валунов и корявого плавника шевелился морж, вздыхал и ворочался с боку на бок. Спугни зверя – и нет его.
Но морж пока ничего не чуял. И не замечал. И мальчишка осторожно продвинулся ещё на сажень. Приподнял голову, прикрытую поверх шапки тюленьей шкурой. До моржа оставалось всего пять сажен. Теперь было можно!
Всё так же плавно, затаив дыхание (не спешить!), Влас подтянул поближе и поднял ружьё, сработанное карельским мастером из Онеги. Как и все поморские ружья, оно было с сильным и дальним боем, но к нему надо было приноровиться. Не вдруг и попадёшь.
Приноровился.
Он поймал дулом голову моржа, взвел курок, затаил дыхание. Нажал на спуск, тикнул кремень.
Выстрел, как всегда, грянул неожиданно, хоть он и ждал. Оглушительно бабахнуло, приклад больно ударил в плечо. Морж глухо взревел, но из-за валунов к нему уже бросились двое покрутчиков с копьями, ударили разом, щедро поливая кровью песок.
Конец.
Влас поднялся из-за камней, потирая плечо, шагнул на песок, держа ружьё, как дубину. Паче боли в плече, паче радости от удачного выстрела была радость от того, что ему наконец, доверили первым стрелять в крупного зверя. В прошлом году на подобные просьбы зуйка Спиридон только отмалчивался, либо ворчал сквозь зубы «жалко порох, сожжёшь понапрасну», «спугнёшь зверя» или иное вроде того.
Мальчишка подошёл к моржу, глянул на окровавленную голову зверя. Поднял голову.
И замер.
Скала над песчаной косой возвышалась гладкой плоской стеной на семь сажен в высоту и пять в ширину. Камень – не песчаник и не гранит – светлый, полупрозрачный, вроде горного хрусталя или слюды. По краям от неё высились причудливые скалы, в которых Смолятину вдруг показалось что-то рукотворное, словно в деревянной домовой резьбе, где на первый взгляд ничего особенного, а приглядись – там и огонь горит, и петухи поют, и цветы цветут. Мелькнула в камне ощерённая клыкастая морда, угадывались человечьи лица, диковинное оружие.
– Ты чего, зуёк? – негромко спросил его кто-то рядом.
– А ты глянь, – не оборачиваясь, ответил Влас и не узнал собственного охрипшего голоса. Покрутчики притихли, во все глаза глядя на стену.
Хрусталь вдруг медленно процвёл на всю мутноватую глубину, словно внутри гуляли сполохи, пошёл голубоватыми и золотистыми разводами – через него сочился живой огонь. А потом посреди вдруг протаяло прозрачное окно, и в него плеснула синева, сгустился, обретая вещественность, женский лик. Пожилое, чуть тронутое морщинами лицо, северное широкоскулое, с сурово сжатыми губами, прямой нос с редкими, едва заметными рыжеватыми крапинками веснушек, холодные глаза льдистой голубизна, двурогая жемчужная кика над лбом и светло-русыми волосами.
Нахлынуло.
Оторопь. Ласковая сила и властная нежность. Холод короткого северного лета. И почему-то – горечь, словно ждало что-то страшное, неотвратимое.
Влас невольно поёжился, сглотнул. Но лик в камне уже таял, растворялся, бледнел, а сам камень быстро терял прозрачно, вновь сталовился полупрозрачно-белёсым.
Миг – и словно не было видения.
Хрусталь и хрусталь.
– Что это такое? – внезапно осипшим голосом спросил Влас неизвестно у кого. Покрутчики переглянулись и промолчали. А невесть откуда появившийся вдруг Спиридон сурово сказал:
– Помалкивай про то, парень, – впервые назвал его парнем, а не зуйком. – Не стоит про такое болтать попусту. Она лик свой не для того показывает.
– А для чего? – не мог опомниться Влас.
– Сказать может что хотела, – пожал плечами Спиридон. Потыкал носком бахилы окровавленную моржиную морду. – Может предупредить о чём.
– А… а кто она?
– Не болтай зря, говорю, – разозлился хозяин а́рабы.
Влас умолк, поняв, что внятного ответа не дождётся.
Сзади вдруг кто-то свистнул. Оба, и Спиридон, и Влас, обернулись.
С моря подходили суда.
Справа над волнами то возникали, то терялись косые паруса, уже можно было различить топсель, грот и фок. Гафельная шкуна, – понял Влас и почти тут же опознал Спиридонову «Троицу». Шелоник гнал шкуну прямо к берегу Матки и там, на борту, держали все паруса разом.
– Справа – наши, – уверенно сказал Спиридон. – Вовремя идут, через неделю как раз Иванов день.
А́раба за прошедшие полтора месяца набила зверя и наловила рыбы вдосталь, чтобы нагрузить трюмы «Троицы».
Второе судно, левее, заходило от материкового берега, – два прямых паруса, фок и грот. Бриг? Бриг.
«Новая Земля»?
Влас замер, сам не веря своей догадке. Хотя, впрочем, чего было дивиться? И в прошлом году, и в позапрошлом лейтенант Литке ходил на «Новой Земле» именно к Матке, и а этом году, отец не раз зимой говорил, тоже Матки им не миновать.
И почти тут же Спиридон странно хмыкнул и сказал, хлопнув Власа по плечу:
– Отца встречай, парень. Фёдор Петрович сюда правит.
В костре трещал плавник. Отражение огня плясало в волнах, разгоняя отражение светло-серого ночного неба. Тусклое солнце висело над самым окоёмом, касаясь кромкой волн и скал, а в другой стороне над волнами проливала на море полотнища бледно-зеленоватого света полная луна. Пахло рыбой и гниющими водорослями. В медном котелке гулко булькала каша.
Мичман Логгин Смолятин отламывал от почернелой ветки плавника куски и бросал в огонь.
– Значит, решил ещё разок в море сходить, на Матку посмотреть, – проговорил он задумчиво. Мичман не спрашивал, нечего было спрашивать. Влас промолчал. Нечего было говорить – отец и так всё знает и понимает. – А ну как не пришла бы «Троица»? Чего б тогда делать стал?
Голос мичмана похолодел.
– Чего бы это она не пришла-то? – слабо возразил Влас, глядя в сторону. Он понимал, что отец прав, но смолчать почему-то не получалось. – Чего это ей не прийти?
– Мало ли чего в море бывает, – всё так же холодно сказал отец. – Ветер бы сменился или ещё что…
– Ну пришла ведь, – упрямо пробормотал мальчишка себе под нос. Тихо, но так, чтобы отец слышал.
Логгин Никодимович перекатил по челюсти тяжёлые желваки, узнавая в сыне собственное упрямство. Своё и пращура Ивана Рябова.
Промолчал.
Скрипнул песок под броднями, подошёл высокий стройный офицер, молча подсел, потеребил чёрный ус, тонко улыбнулся, ответил на приветственный полупоклон Смолятина-старшего.
– Почти праздник от тебя, господин Завалишин! – искренне обрадовался Влас.
– И ты здравствуй, Влас Логгинович, – приветливо кивнул лейтенант. Влас смутился от непривычного обращения – никто и никогда не звал его по отчеству.
– Балуете его, Николай Иринархович, – неодобрительно буркнул мичман, отламывая от ветки новый кусок и бросая в огонь. – Невелик пока что боярин, чтоб его с «вичем» величать. И так самовольничает многовато, – отец опять перекатил по челюсти желваки, шевельнулась борода, выпятилась вперёд. – Матку ему, видишь ли, поглядеть захотелось.
– Похвальное намерение, – одобрительно сказал лейтенант. – В конце концов, мы занимаемся тем же самым, Логгин Никодимович.
– Было бы тут что смотреть, – досадливо возразил отец, швыряя в огонь последний обломок плавника. – Скалы да валуны, мхи да плавник, моржи да тюлени!
– Ну видимо есть что, – усмехнулся лейтенант, – раз мы сами третье лето тут болтаемся.
– Нам адмиралтейство велит, – вздохнул отец, глядя в огонь. – А так… Эва, даже льды у восточного берега нынче не разошлись… пустая земля, хоть и Матка. Логово Рачьего Царя.
Лейтенант усмехнулся, но промолчал – видимо, не впервые слышал от поморов про Рачьего Царя.
– Потому вы и здесь? – догадался Влас. – Не пустило вас море Карское?
– Не пустило, – согласился Завалишин. Отец промолчал, а Влас, охваченный внезапным желанием поговорить, понизил голос. – Господин Завалишин… тятя… я вам чего расскажу… видел я тут сегодня одну штуку.
Лейтенант и мичман слушали его внимательно и по-разному. Завалишин смотрел сначала весело, потом насмешливо, потом серьёзно, с любопытством и лёгким недоверием в глазах. Барабанил пальцами по туго обтянутому чёрным сукном колену, крутил в пальцах серебряный полтинник. Отец же глядел странно, словно хотел что-то сказать и не мог, словно рад был отчего-то за сына, который впервые в жизни сам хоть чего-то добился. Играл кисточкой вышитого кисета, суживал глаза.
Когда Влас умолк, отец, так ничего и не сказав, принялся набивать трубку, кривую, собственноручно резанную из морёного плавника. Примял табак большим пальцем, сунул трубку янтарным мундштуком в зубы и полез в сумку за кресалом.
– Мдааа, – протянул лейтенант задумчиво. – А не могло тебе показаться, Власий?
– Нескольким людям сразу показаться не может, – пробурчал Влас. – Можно и у других спросить. Спиридон Игнатьевич видел, и покрутчиков двое – Антип да Евсей…
– Не стоит у них ничего спрашивать, Николай Иринархович, – хмуро сказал отец, высекая огонь. Дождался, пока трут затлеет и сунул его в чашку трубки. Пыхнул несколько раз, выпустил облачко дыма, дождался, пока оно растает в воздухе и повторил со значением. – Не стоит спрашивать. Не расскажут они. И ты, сыне, не болтай про то больше ни с кем. Не надо.
Не надо так не надо.
Влас даже обиделся. Сами взрослые что-то знали, но помалкивали. Видимо, такие же чувства испытывал и Завалишин, потому что в глазах у него мелькнуло что-то вроде обиды, такой же, какую испытывал и сам Влас. Мальчишка спросил, испытывая какую-то странную общность с лейтенантом:
– Николай Иринархович… господин лейтенант… а что это было такое?
– Не знаю, – подумав, протянул лейтенант. – Не знаю… но любопытство, Влас, – дело само по себе хорошее, – сказал лейтенант твёрдо. – Для моряка будущего полезное. Я слышал, ты в морской корпус собираешься…
– Точно так, господин лейтенант, – Влас ощутил странное чувство, – и гордость, и расстройство от своего своеволия одновременно. – В этом году поступать еду.
– Брата моего ты там уже вряд ли встретишь, – чёрные усы лейтенанта раздвинулись а улыбке. – Митя до недавнего времени там математику кадетам читал, хоть и сам мальчишка ещё, кадет вчерашний. А сейчас он в плавании, на фрегате «Крейсер» у Михаила Петровича…
– Лазарева? – Влас распахнул глаза. Лейтенант чуть склонил голову. Мальчишка покосился на отца, тот подмигнул, усмехаясь сквозь дымное облако.
– Отче… а кто всё-таки была та женщина? – зуёк вдруг решился спросить ещё раз. – Ну… там, на скале…
Отец вдруг опять замкнулся, прищурился, глядя сквозь табачный дым. Лейтенант Завалишин поднял голову и тоже с любопытством смотрел на Власова отца – видно было, что он тоже хочет услышать ответ.
Набегая на плоский берег, шипели и бились о камни волны. На борту брига пели матросы – лейтенант Литке велел сегодня по случаю отдыха выдать по двойной чарке. От шкуны, стоящей на якоре в нескольких саженях от брига, слышались голоса – Спиридон шерстил приказчиков, пришедших за рыбой и ворванью.
– Многое можно в море встретить, – процедил мичман Смолятин, дымя трубкой так, что даже лица его было не видно. – Иное не вдруг и объяснишь… Считай, что это тебе знак был, сыне… на дальнюю и удачную дорогу…
Спиридон мялся и вздыхал, глядел в сторону.
Влас помрачнел, несколько мгновений разглядывал купца, потом сказал прямо:
– Ну говори уж, не толки воду в ступе.
От иного зуйка Спиридон бы такого не стерпел, но Влас был наособицу – купец был несказанно горд перед всем Поморьем, а то и перед всем Беломорьем тем, что не него третье лето подряд работает дворянин. Гоголем ходил.
– Приказчик говорит, места на шкуне мало…
– Приказчик, значит, говорит, – холодно сказал Влас, не узнавая собственного голоса. – А ты, стало быть, ему и указать не можешь…
– Ну так… места на шкуне и впрямь маловато, – пробормотал Спиридон, отводя глаза. Чего-то он юлил, чего-то не договаривал… что-то висело над ним такое, словно он не хотел что-то делать, но делал.
– Пускать меня не хочешь? – напрямик спросил Влас. Купец смолчал.
С чего бы это? Он, Влас, что – великий рыбак, баенник17, охотник, какой в одиночку моржа забить может? Удачник великий? С чего Спиридону так им дорожить, что аж врать купец начал?
Ответ пришёл сам собой.
Акулина.
Должно быть, напела отцу что-нибудь, чтоб не пускал – чает, что он, Влас, тогда в корпус опоздает и ещё на год на Беломорье останется.
Дома.
А там, глядишь и вовсе…
Корни захочет пустить.
Мальчишка разозлился.
Шагнул вплотную к купцу, чувствуя, как тяжело колотится кузнечными молотами в виски кровь и темнеет в глазах, процедил:
– Ты видел, кто с моим отцом и со мной у одного костра сидел?
– Ну? – хмуро буркнул Спиридон.
– Лейтенант Завалишин из Питера, ну! – злобно передразнил Влас. – И если что, они с отцом к лейтенанту Литке пойдут. А Фёдор Петрович ой как не любит, когда кому-то мешают морского дела старателем становиться. Как тебе потом будет торговаться на Беломорье, Спиридоне Елпидифорыч?
Купец в ответ только усмехнулся, и усмешка была самая паскудная – криво отвис правый уголок рта, борода перекосилась, желтоватые от табака зубы насмешливо щерились, словно купец хотел бросить презрительно – что мне твои лейтенантишки, если у меня с рук сам губернатор ест.
И это была правда.
Губернатор со Спиридоном и впрямь хлеб-соль водил.
– И потом, что ж ты думаешь, если твой приказчик меня не возьмёт, я что, останусь?! – накаляясь, спросил Влас. Так спросил, что купец невольно вспятил – таким он спокойного и молчаливого зуйка-дворянина ещё не видал ни разу за три лета.
– А куда тебе деваться-то? – спросил он и осёкся – в глазах у зуйка стояла мало не ненависть.
– Да на бриг сбегу, куда! – выкрикнул Влас, вновь шагая к купцу, и Спиридон опять вспятил. – Отец с Завалишиным меня спрячут, пока в море не выйдут… в корпус, я вестимо, нынче всё равно опоздаю, да только всё равно по-твоему не быть!
Спиридон несколько мгновений смотрел в искажённое яростью лицо мальчишки, потом отвёл глаза и процедил, сдаваясь:
– Ладно… упрямая башка, отправляйся…
4
Февронья собиралась ещё засветло (впрочем, летом на Беломорье круглые сутки – засветло). Солнце едва скрылось за пламенеющим окоёмом, когда она вышла на крыльцо. За спиной захныкал Артёмка:
– Мааа… куда? – он сел на лавке и тёр глаза кулаками. Мать всплеснула руками – вроде только что спал как убитый, набегавшись за день. А глянь-ка – едва мать за порог, как глаза открыл.
– Помалкивай, не кудакай! – оборвала его Февронья, обернувшись и велела Иринке. – Пригляди, чтоб не бегал за мной.
Дочь открыла было рот, чтобы спросить о том же самом, но заметив в руке у матери закопчённый медный котелок, захлопнула рот и понятливо кивнула.
Ветер дразнить мать пошла, не зря весь день до того вдоль береге ходила от креста к кресту, молилась да кланялась.
Дело привычное. Дело бабье.
Вот только глаза лишние тут и впрямь ни к чему.
Февронья притворила дверь – за детей она не беспокоилась. Иринке уже десять, скоро и жениха приглядывать, неужто за братцем шестилетним не уследит?
Да и идти ей недалеко.
До берега морского.
Крыльцо в доме Смолятиных было высоким – прадедовский ещё дом, крытый тёсом глаголь, обращённый окнами к морю, высился на пригорке, на отшибе от остального села. И до моря было всего ничего – сажен сто. Удивительно ли, что оба сына выросли завзятыми моряками, второй даже паче первого? И того и гляди, третий тоже таким станет, уже и сейчас, в шесть лет себя не зовёт иначе, как «морского дела старателем».
Иногда Февронья спрашивала себя – а что, если бы её братьев не взяло в своем время море? Тогда они с Логгином не поселились бы здесь, в отцовом и прадедовом доме. Кем бы стали её сыновья?
А потом понимала – ничего бы не изменилось.
Кем ещё могли вырасти её сыновья? Потомки Ивана Ряба Седунова, первого лоцмана государева, свата и кума командора Иевлева и друга самого Петра Алексеевича? Дети боцмана с Поморья, заслужившего офицерское звание и дворянство в Афонской битве?
У них не было иной судьбы.
На берегу Февронья остановилась на мгновение, потом, поклоняюсь морским волнам, жадно лижущим плоский берег, принялась отмывать котел, выливая смывки прямо в море – так полагалось. Отмыв всю копоть и остатки жира, она отставила котелок в сторону, вытащила из-за пояса (широкого, тканого кушака, шитого красными нитками) припасенную загодя дубовую плашку.
Нож.
Как и всякая поморская женщина, Февронья всегда носила его на поясе. Недлинный, с нешироким узорным лезвием, мастерской работы онежского кузнеца-корела, наборная рукоять из берёсты, шитые бисером, шёлком и цветной шерстью ножны жёлтой кожи.
Опустившись на колено у воды, Февронья резала на плашке зарубки, одновременно бормоча себе под нос. Досужий зевака, окажись он рядом, смог бы, наверное, расслышать пару имён, возможно, что и знакомых даже.
Зевак не было. Зевакам быть и не полагалось.
Нечего им было делать среди ночи на берегу, пусть эта ночь на Поморском берегу и светла как день.
Да и что им на неё глядеть? Кто не знает, как бабы ветер дразнят? Да и не стоит на это глядеть, как бы не сглазить.
А хотел бы кто сглазить, так и тому делать нечего. Не пришло ещё время ветер дразнить поморские жёнкам, Иванов день едва миновал, ещё долго до времени возвращения с моря.
Выговорив последнее имя, Февронья вырезала на плашке самую глубокую зарубку (прежние резала поперёк, а эту – вдоль, накрест) и поднялась на ноги. Невдали, в нескольких саженях, на небольшом пригорке высился флюгер, поставленный в незапамятные времена, пожалуй, ещё и до Осударевой дороги, до Петрова богомолья.
Подойдя к высокому шесту, Февронья несколько мгновений смотрела на флюгарку, задрав голову, потом несколько раз с силой ударила плашкой по шесту. Шест вздрагивал, флюгарка металась туда-сюда, словно не знала, какой ветер выбрать.
– Зови север! Зови север! – исступлённо шептала Февронья, колотя шест. – Тяни поветерье!
Потом, оборотясь лицом к морю, выкрикнула:
Всток да обедник – пора потянуть!
Запад да шелоник – пора покидать!
Тридевять плешей,
все сосчитанные,
пересчитанные!
Встокова плешь наперёд пошла!
Перевела дух, прислушалась, ловя ветер ноздрями. Тянуло с востока.
Встоку да обеднику – каши наварю!
И блинов напеку!
Западу да шелонику – жопу оголю!
У встока да обедника жена хороша!
У запада, шелоника – жена померла!
Ветер потянул ощутимее. Тянуло с востока.
Поворотясь к морю спиной, Февронья швырнула плашку через плечо и почти тут же бросилась следом за ней. Плашка плюхнулась в воду у самого берега, острый конец с вырезанным крестом глядел на восток и север.
Туда, куда и надо было Февронье. Туда, откуда она ждала ветра.
Оставалось последнее, самое верное.
Распустив завязки кисета и одновременно примечая место, где вода уходила от берега быстрее всего, Февронья запустила внутрь пальцы, ловя внутри шевеление и щекотание. Цепко ухватив жёсткий панцирь, вытащила изнутри пойманного ввечеру за печью таракана – крупного, рыжего, с длинными усами. Посадила его на плашку (таракан тут же заметался от одного края к другому, но везде натыкался на солёную пенистую воду и отскакивал, шевеля усами, замирал в раздумье и бежал к другому краю, смешно семеня тонкими ножками) и подтолкнула плашку туда, где течение властно забирало её в море.
– Ступай, таракан, на воду, подними, таракан, севера! – топнув ногой, выговорила Февронья, провожая взглядом уплывающую в море плашку. Таракан всё метался по ней, не решаясь сунуться в воду.
Вот и всё.
Теперь – домой.
Обернувшись, Февронья вдруг заметила шевеление за кустом боярышника. Сжала зубы – вспухли острые желваки. Подглядывал-таки кто-то. Добро хоть ума хватило не влезать, не мешать ей. Достаточно было бы любого слова, самого пустого.
Смолчал.
Или… смолчала?
За кустом угадывался край пёстрой шерстяной понёвы. А в следующий миг Февронья поняла кто это.
– Акулька? – почти не сомневаясь окликнула она. – А ну, выходи, мерзавка мелкая!
На востоке небо полупрозрачное сероватое небо едва заметно зарозовело, окрашивая края облаков в багрец и золото. За гаданием Февронья и не заметила, как пошла вся ночь, светлая, как и все летние ночи на севере.
Куст перестал шевелиться – девчонка затаилась, но край понёвы торчал из-за листьев боярышника по-прежнему.
– Вылезай, говорю! – повторила Февронья, добавив в голос железа. И льда. – Я всё равно тебя вижу! Вылезай, не то отшлёпаю!
Куст снова вздрогнул, ветки раздвинулись, и девчонка выбралась на берег, цепляясь рубахой и понёвой за ветки.
Февронья угадала.
Акулина встала перед ней и, подняв голову, дерзко поглядела прямо в глаза. Шлёпай, мол, чего мне скрывать и стесняться. Так поглядела, что у Февроньи вмиг пропал и запал, и желание ругаться, а уж тем более и шлёпать.
– Нахалка, – процедила Февронья, борясь с желанием дать девчонке оплеуху. Акулина молчала, глядя в сторону. – Подглядывала?
– Ну, – ответила та коротко, всё так же не поднимая глаз.
– Для чего? Сглазить хотела, помешать?
– Ну, – тупо повторила Акулька. – Не сглазила ведь. Не стала мешать.
– Почему? – взаболь захотелось понять.
– Передумала, – помолчав, призналась Акулина и, наконец, подняла голову. – Поняла, что не поможет.
Она вдруг расплакалась и уткнулась Февронье в плечо.
– Не поможет, девонька, ох, не поможет, – проговорила Февронья, гладя Спиридонову дочку по плечу и чувствуя, как намокает на плече рубаха. – И куда только мамка твоя смотрит…
Драть бы тебя хворостиной, да работы б тебе побольше… чтоб дурь твоя позабылась.
Вслух она этого вестимо, не сказала. Очень может быть, что и зря.
– Она мне говорила… – призналась Акулина, отлипнув, наконец, от Февроньина плеча. Глянула серыми, срыжа, глазами, холодными и упрямыми – даже сейчас, в слезах, холодными. – Говорила, что не пара он мне.
– Или ты – ему, – безжалостно поправила Февронья.
– Ну и так говорила тоже, ага, – шмыгая, кивнула Акулина. Потёрла глаза, потом шагнула к воде, зачерпнула, плеснула в лицо. Плоские волны плеснули на выступки, залили вязаные копытца козьей шерсти, но девчонка не обратила на это внимания.
– А ты – всё равно…
– Ну да, – Акулина подала плечами, обернулась, глянула мокрыми от слёз и морской воды глазами. – А потом и поняла, что не поможет…
– Он всё равно не останется, – холодно сказала Февронья, а у самой в глубине души заныло. Он все равно не останется, – повторила она про себя. Кабы её воля, так она бы сама сейчас по-иному ветер дразнила, чтоб больше сын не ворочался, чтоб остался дома.
Да вот только не дело это.
– Ну да, – вздохнула Акулька, оглянулась для чего-то через плечо, в море, да так и замерла. Потом выговорила медленно, словно и сама не веря. – Тётка Февронья, глянь-ка!
С моря, медленно вырастая из-за окоёма, показались паруса.
Из горшка одуряюще пахло щами с говядиной.
Влас стряхнул воду с рук в лохань под рукомойником, снял с гвоздя рушник и, вытирая руки, вспомнил, как когда-то бабушка ворчала на тех, кто ленился старательно мыть руки: «Намочат руки – и всадят в полотенце, а мне потом стирай эту грязь!».
Бабушка в последнее время почему-то вспоминалась часто, хотя умерла ещё когда он, Влас, был таким, как сейчас – Артёмка.
Следом за горшком со щами на столе появилось глиняное блюдо с окрошкой – зелёные перья лука и кусочки мяса плавали в янтарном квасе. Мать положила на стол каравай и нож. Резать хлеб – мужское дело, женщина возьмётся за это, только если никого из мужчин в доме нет. Прижимая каравай к груди, Влас отхватил несколько ломтей черного хлеба, даже запах которого отдавал кислинкой.
Щи в глубокой деревянной миске густо исходили паром, куски говядины возвышались над длинным лохмами разваренной капусты и крошевом зелёного лука. А посреди миски медленно таял в горячем вареве кусок густой сметаны.
Иринка с Артёмкой тоже устроились за столом и ждали очереди, сжимая резные ложки моржовой кости – отцово и братне ремесло, – что ещё делать долгими северными зимами, как не мастерить – вязать сети, резать дерево и кость под спокойный рассказ баенника (баснь или ста́рину18) или бабьи песни?
Мать, наконец, закончила подавать на стол, села сама напротив Власа, взяла ложку и замерла.
Его ждёт, – понял Влас.
Семья Смолятиных уже давно во многом жила дворянским побытом, и у каждого была своя чашка, не надо было по очереди запускать ложку в общую миску, дожидаясь старшего. Но в каждую выть19 всё равно все ждали, пока не начнет есть старший.
Старшим сейчас в доме был он, Влас.
Перекрестясь, он крупно откусил от ломтя (тминная кислинка приятно ущипнула язык), зачерпнул ложкой щи из миски и отправил в рот – осторожно, чтобы не обжечься. Остальные тут же застучали ложками – братишка с сестрёнкой торопливо, мать – степенно, то и дело поглядывая на старшего сына, словно любуясь.
Может, и любовалась.
Влас старался не вникать, чтобы душу не травить. Не сегодня, завтра всё равно уезжать снова. В этот раз – надолго. На год, не меньше.
Говядина уже была старовата – последние куски добирали с ледника в погребе. Заметив, как Влас старательно жуёт, мать сказала негромко:
– Мясо почти закончилось, прирезал бы барана, что ль?
– Вечером, – кивнул Влас, подчищая ложкой в миске.
Старшие заговорили, и младшие восприняли это, как разрешение.
– Влас, а ты в море батю не видел? – спросил Артёмка, отложив ложку. Глядел на старшего брата во все глаза, с нескрываемой завистью – уже трижды ходил брат в море на всё лето. Иринка рассмеялась:
– Глупый, – укорила она. – Море же большое!
– Видел, – улыбнулся Влас. – На Матке виделись. Не пустило их море Карское. Скоро и воротятся, пожалуй.
– Опять, значит, скоро мамке ветер дразнить идти, – засмеялась Иринка.
Влас глотнул приостывшего взвара из клюквы, брусники и морошки с сушеными яблоками, покосился на мать:
– Никак ходила уже, мам?
– Сегодня ходила, – усмехнулась мать, глядя в сторону – знала, что ни Логгин, ни Влас бабьих гаданий не одобряют. – И таракана пустила в море, и флюгарку поленом била…
– И двадцать семь плешивых поимённо насобирал? – Влас улыбнулся, снова отхлёбывая взвар.
– Насобирала, – кивнула мать, и взгляд её вдруг стал жалобным. – Когда теперь?..
– Завтра Спиридоновы люди в Архангельск на карбасе бегут, и я с ними, – отводя глаза, сказал Влас. Матери вовсе незачем было знать, что замыслил сын – что в Питер он собирается вовсе не через Архангельск, как все здравые люди, а через Онегу, Осударевой дорогой.
Она вздохнула. Сказала осторожно и жалобно:
– А может, всё же…
– Мама! – звонко сказал Влас, со стуком отставляя большую глиняную кружку. – Ну сколько можно уже!
Мать замолкла.
Отвернулась.
Больно и жалко отпускать дитя из дома во взрослую жизнь.
А не пустишь – кем он станет?
Никем.
А потому – надо.
Жизнь такова.