Последний алхимик Праги

Ночная Прага молчалива и пуста. Словно ей дают побыть в одиночестве. Влажный и тускло освещенный город с кривыми и узкими улицами. Все спит, утомленное тысячелетними рассказами о себе. Город, некогда притянувший и удержавший эпитет мистического, вот уже много столетий старается поддержать эту репутацию, бесконечно воспроизводя если не сам философский камень, то вариации на тему о нем. И посреди ночной Праги ты временами чуешь в себе сходство с Рипеллино: шатаясь от влюбленности в эти камни, он бродит по старинному городу, еще не подозревая, что скоро коммунистические власти запретят ему въезд в страну, и, обложенный бесчисленными гравюрами и цитатами, он примется писать свою сновидческую полуисторию-полупоэму о пражской мистике, не имея больше права увидеть и проверить. Писать о бесплотном духе бесплотного города – какая изысканно-злая ирония, какое великолепное продолжение тысячелетнего волшебства.

Да, тысячелетнего. Анджело Мария Рипеллино ровно вдвое сократил пражскую фантасмагорию, отнеся зарождение местных чудес ко временам полубезумного императора Рудольфа II – к xvi веку. Спору нет, эпоха была колоритная, тянущая и на макабрное кинофэнтези, и на компьютерную игру с шорохами и гулкими сводами.

Конечно, книга Рипеллино – не история Праги и даже не бедекер по теням и легендам, но главная городская тема – визионерство – начата тем не менее с “середины” рассказа, с эпохи маньеризма. Мыслимо ли отрезать, скажем, от истории Парижа все, что было до французской революции, или лишать биографию Лондона докромвелевских столетий? Но Рипеллино именно эту вивисекцию и производит.

Редкая культура способна столь убедительно нащупать корни своих легенд, их вещественную, этнографическую природу. С ix по xii век древняя Прага (а именно – Мала Страна) была известна в Европе как центр работорговли. Товаром были, разумеется, язычники. Рабы постепенно исчезали, но торговый дух так просто не вытравишь. Город у реки с самого начала рос трехликим – три веры, три культуры, три языка. Чехи, немцы, евреи. И хотя до гуситского движения (xv век) чехов с немцами объединял католицизм, различий у них было больше, чем сходства. Нет почвы плодотворней для всяческого подозрения, недоверия, приписывания всех грехов другому, нежели разноязычие и разнокультурие. Чешско-немецко-еврейский треугольник взаимного неприятия стал – на века! – одним из самых прочных порогов здешнего сознания. Этимологически, кстати, название города – Прага – принято вести от речных порогов. (Есть, впрочем, и другие версии.)

Если к книге Рипеллино писать приквел, то я бы начал с истоков x века, когда князь Вацлав (будущий святой – сидящий сегодня в центре города на коне) получил в дар от короля Генриха Птицелова мощи святого Вита, правую руку отрока. Ротонда, возведенная для ее хранения в Граде, положила начало многовековой истории Замка.

К слову сказать, на месте будущего собора Святого Вита до поры до времени лежал камень, у которого народ в былые времена поклонялся языческому божеству Свентовиту, покровителю плодородия. Рядом со Свентовитом меркло могущество остального ареопага. Ежегодно ему, по жребию, приносили в жертву одного христианина, кувшины с вином, калачи и черного петуха. То-то на шпиле собора и до сих пор – не крест, а черный петух. Ничуть не хуже, чем в Риге, Дублине или Страсбурге. Смена Свентовита на Святого Вита прошла, по всей видимости, безболезненно: хроники об этом ничего не сообщают. Но и Рипеллино молчит.

Не делится он и подробностями об убийстве самого Вацлава – главной, можно сказать, фигуры ранней чешской истории. Его во время семейного пира зарезал рвущийся к власти брат Болеслав, а сына своего, родившегося в тот самый день, назвал незабываемым именем Страхквас, то есть Страшный пир.

В xiv веке в Кутной Горе расцвели серебряные копи. Страна добывала тогда треть всего европейского серебра. Огромные доходы казны подталкивали королевские увлечения. Карла влекли ритуалы, христианские реликвии, всяческие амулеты со шлейфами преданий. Став императором Священной Римской империи, он увлекся и созданием собственных артефактов, закладывая мифологию с нуля. Например, перед своей коронацией взял золотую корону Пржемысловичей и соединил ее с Бурбонской, вставив одни драгоценные камни в корпус другой, а внутрь спрятав шип от тернового венца Спасителя. Сам придумал для нее чехол с черепом святого Вацлава и назвал корону Святовацлавской. Но этим не ограничился: получил у папы Римского буллу, гласящую: кто наденет эту корону не по праву, в тот же год умрет.

И жила бы легенда неподтвержденной, если бы в 1942 году, во время гитлеровской оккупации, протектор Богемии Рейнхард Гейдрих из тщеславия не примерил корону и ради смеха не надел бы ее на голову своему пятилетнему сыну. Как известно, через несколько дней он был убит чешскими партизанами, а обожаемый сын вскоре погиб под колесами автомобиля. Совершенно рипеллиновская история.

Так вот, Карл IV. В его коллекции чего только не было: три зуба Карла Великого, плечо святой Анны, скатерть с Тайной вечери, три гвоздя из того самого распятия, копье римлянина, давшего Христу напиться перед смертельным ударом, и кусок той самой губки, некогда смоченной водой. Когда чешский трон перейдет к Рудольфу, ему будет с кого брать коллекционерский пример.

Для хранения своих сокровищ Карл IV на высокой горе под Прагой построил специальный замок – неприступный Карлштейн. И поскольку хорошая коллекция живет своей славой, Карл начал ежегодно выставлять богатства. Город рос, увеличился при Карле в три раза, и на огромной площади (ныне, как полагается, Карловой), после пасхи все желающие могли поглазеть на коронационные регалии Священной Римской империи: для этого была возведена вместительная башня и даже отряжен обученный человек (это в четырнадцатом-то веке!), водивший зевак на экскурсии по диковинам. А вокруг шумело торжище, и сотни купцов разносили по всей Европе легенды и слухи о пражской невидали.

Почему же этих ярких пятисот лет не найти на страницах книги? Виной ли тому, как может со стороны показаться, зауженная этничность, чешскость истории? Мне кажется, разгадку предпочтений Рипеллино следует искать в его избегании религиозной идентичности героев. Она претит ему так же, как и национальная подоплека истории. “Магическая Прага” – книга о внеконфессиональных страстях и сумасбродствах. Если уж ее персонажи и движимы каким-то духом – то это spiritus vini, винный дух, миазмы уличных и подвальных испарений, удушающие серные и ртутные пары алхимических забав.

Дорудольфова Прага была какой угодно – и полной приключений, и кровавой, и полусказочной, но вот мистической не была. И потому Рипеллино совершенно прав в своей точке отсчета. Его повествовательные реторты бурлят чудесами, он сам берется за поиск местного философского камня, и не нам указывать ему, что с чем смешивать. Он – последний алхимик Праги.

Однако Риппелино никак не назовешь и нерелигиозным человеком. Только литератор, способный обожествлять, возьмется за подобный труд. В чешской (не сомневаюсь, что и во всей мировой) истории Рипеллино поклоняется творческому началу человека. “Поэзия есть Бог в святых мечтах земли” – вот чему, вслед за Камоэнсом, молится поэт, хроникер и архивариус влтавских химер.

Мистическая, волшебная Прага начинается для Рипеллино с эпохи полубезумного императора Рудольфа II, то есть с середины xvi века, когда чешское, благодаря переезду в Прагу венского двора Габсбургов, стало перемешиваться и с австрийским, и с французским, и с итальянским, и еще бог знает с чем. Как было историку не восхититься городом, манившим к себе величайших проходимцев и хитрованов столетия – звездочета Тихо Браге, обладателя якобы золотого носа, алхимиков Джона Ди и Эдварда Келли, припасавших щепотку драгоценного металла в своих колбах с двойным стеариновым дном и всякий раз оттягивавших свое разоблачение.

Были при Рудольфе и настоящие волшебники, но они ничего не выдумывали, а сотворяли “обыкновенное чудо” – как, например, художник Джузеппе Арчимбольдо, подбиравший на городском рынке выразительные дары природы или в библиотеке самого императора – увесистые фолианты, с помощью которых он составлял необычайные портреты.

В центре рипеллиновского повествования – разъятая плоть мистической столицы Европы, по которой автор, как опытный анатом, ведет читателя путем костей и сочленений, сосудов и нервных узлов некогда полубезумного организма. Рудольф II (1552–1612), правивший Богемией три с половиной десятилетия (1576–1611), был, конечно, глубоко несчастным человеком. Его угнетала тяжелая депрессия, он избегал людей, мог месяцами не принимать иноземных послов, страдал целым веером маний: от мании ущерба до мании преследования, искал утешения в искусстве, магии, астрологии, чудотворчестве. Он “плохо отзывался о папе римском, избегал месс и церковных обрядов, один вид креста вызывал у него истерические припадки”. Поначалу разбиравшийся в тонкостях коллекционерства, он постепенно сползал к тупому накопительству и потере художественного вкуса.

Рипеллино со знанием дела рассказывает о рудольфовых закромах. Однажды императору из Константинополя был привезен в подарок лев по кличке Мухаммед. Рудольф привязался к нему, его особенно привлекало, что у него со львом один гороскоп и что умереть они должны в один день. Когда смерть стала приближаться, император отказался от всех придворных лекарей и сам решал, что ему принимать. Истощение и кровохарканье не могло уже напугать его. Он обреченно ждал удара. 19 января 1612 года умер лев Мухаммед, 20-го – его властитель.

Рудольфианский дух долго еще не рассеивался над Прагой, и некоторые городские реалии люди по инерции толковали в духе странного императора. Скажем, Пороховую башню, стоящую на границе Старого и Нового города, молва сочла алхимической лабораторией, а Злату уличку в Граде заселили, в воображении своем, золотых дел мастерами, хотя жили там простые стрелки дворцовой охраны.

Да и как было не поразиться чудесам этого города, где еврей (пусть и высочайшего положения, пусть даже сам рабби Лёв, создатель Голема) беседует о каббале с могущественным владельцем Замка и чуть ли не “половины мира”.

Рипеллино не просто читал все, что написано о Праге, ее духе и мистике, но он читал своих предшественников как поэт. Он видел, запоминал, внимал, он сам сучил золотую нитку пражского волшебства. Может быть, это не рипеллинова догадка, но только у него я встретил идею вывести чапековского “робота” из “рабби”, создателя Голема: фонетическая догадка уж больно хороша.

Напав на полюбившуюся тему мистики, Рипеллино изнуряет своими пересказами второстепенной чешской беллетристики xix века, то и дело встраивая и свое повествование в этот ряд, умножая и без того необозримую прагенсию – как называют весь корпус написанного о Праге.

Как истинному поэту пражской анатомии, ему сладко уже само перечисление имен и названий. Среди озвученных цитат он разгуливает, словно в музее восковых фигур: “Магическая Прага: сборище и склад хлама и реликвий, старых орудий, груда отбросов, блошиный рынок, ярмарка всякого барахла и рухляди”. И словно соскребая с этого “барахла” все национально-религиозные признаки, Риппелино ведет свой рассказ так, что в пражской истории нет ни Яна Гуса, ни болезненного окатоличивания Чехии, ни учения иезуитов, ни славянского возрождения, ни национального самосознания. Поступательного развития нет, судьба города не линейна, она сворачивается в свой клубок, подчиненный нескончаемому, циклическому переживанию своей химерической кармы, своего замкнутого демонического превращения из одной алхимической субстанции в другую.

Рипеллино и в xix веке отыскивает все ту же тему, даже если для иллюстрации ее приходится цитировать совсем уж случайных литературных бродяг. С другой стороны, может быть, он и прав: проживи Рипеллино чуть дольше, он застал бы один такой жизненный финал, который доказал бы правоту всего поведанного им безумия: поэт Богумил Грабал, престарелый чешский классик, такой древний, что он успел попасть под перо Рипеллино, окончил свои дни, выпав из окна, пока кормил птиц на своем подоконнике.

В общем, Прага для поэта-сказителя – это “старинный фолиант с каменными страницами, город-книга”, и он ее прочитывает с помощью всех чешских прозаиков, стихотворцев, искусствоведов:

“Город, где слоняются сумасбродные шайки алхимиков, астрологов, раввинов, поэтов, безглавых тамплиеров, барочных ангелов и святых, арчимбольдовских пугал, кукольников, лудильщиков, трубочистов. Гротескный город с экстравагантными нравами и склонностью к гороскопам, к метафизическому фиглярству, иррациональным порывам и непредвиденным встречам, к стечению обстоятельств, к невероятному соединению противоположностей”. Иными словами, “Големштадт”, да и вся Богемия, напоминает Рипеллино слова старой цыганки из Аполлинера, – “дивная страна, которую надо миновать не задерживаясь, а не то тебя сглазят, заколдуют, зачаруют, и ты останешься там навеки”.

Свой жанр Рипеллино определяет так: “Это мое пражское “Dittamondo” – несвязное, раздробленное, искромсанное повествование, написанное в минуты неуверенности и немощи, с постоянными терзаниями и отчаянием от неспособности все знать и все охватить (…) Так что я слагаю эту книгу как заблагорассудится – нагромождение чудес, анекдотов, эксцентричных номеров, коротких интермедий и несвязных отступлений”.

Все же, придвигаясь к новым временам, Рипеллино не может обойти главной драмы богемской столицы – чужебесия. Хоть и была Прага построена чешскими руками, но преимущественно по чужим лекалам – немецким, австрийским, итальянским архитектурным замыслам. Конфликт культур и менталитетов закладывался изначально. Зато середина xix века дала резкий толчок культурному самосознанию всех трех пражских общин. Это было время подъема идей славянства и падения (буквального падения) стен пражского гетто. В 1852 г. все столичные евреи получили право селиться где угодно. Но былая соседская ревность уходить не спешила.

По словам Эрвина Эгона Киша, “ни один немец не мечтал войти в круг чешской буржуазии, а в немецкое казино не ступала нога ни одного чеха. У этих двух национальностей были свои парки, игровые залы, бассейны, ботанические сады, больницы, лаборатории, морги – все было раздельным. Часто даже кафе и рестораны различались по языку, на котором говорили их посетители. Чешское и немецкое академические сообщества не обменивались опытом и не сотрудничали. Если Национальный театр, открытый в 1881 г., приглашал на гастроли театр “Комеди Франсэз”, московский МХАТ или знаменитого певца, немецкие критики об этом даже не упоминали, и в свою очередь чешские критики хранили молчание, когда в Ландестеатре в 1885 г. или в Новом немецком театре в 1888 г. выступали венский Бургтеатр, Энрико Карузо или Адольф фон Зонненталь”.

Тем интересней читать у Рипеллино о литературном взаимопроникновении языков и симпатий. Прежде всего, языки не могли не смешиваться: чешский “кишел немецкими идиомами”, “часто хороший германизм оказывался куда более чешским, чем древнее чешское выражение”, а “пражский немецкий изобиловал богемизмами”. Существовал и “пражский вариант идиша – mauscheldeutsch”. А как интересно в этом “оплоте мистагогии” раскрывается вдруг этимология идишского “m’schugoim” (“сумасшедший”). Загадочный мистагог – это же просто мишуген! “Этот лингвистический Вавилон, – говорит Рипеллино, – в рамках Габсбургской империи – огромного этнического плавильного котла, оттачивал умы и весьма активно стимулировал фантазию и творчество”.

Вот этой фантазии и творчеству пражских литераторов за столетие, начиная с середины xix века и до середины xx Рипеллино отдает половину своей книги. Здесь перечитаны и процитированы практически все чешские, немецкие и еврейские авторы, которых только можно отыскать в библиотечных каталогах, – Густав Майринк, Роберт Музиль, Оскар Винер (это он назвал Прагу “городом трех народов”), Франц Верфель, Ян Неруда, Эрвин Эгон Киш, Ярослав Сейферт, Эмиль Фила, Пауль Леппин, Павел Эйснер, Отакар Бржезина, Иржи Волькер. Поверьте, это только тонкий первый слой. Эрудиция Рипеллино вызывает настоящую оторопь. Но, конечно, главными для него источниками цитат и характеристик остаются Макс Брод и два его знаменитых “подопечных” – Франц Кафка и Ярослав Гашек, которых он в свое время буквально вытащил из безвестности и вытолкнул на мировую сцену. Имя Брода, безусловно, навсегда останется в числе непревзойденных литературных критиков и делателей славы.

Кстати, о двух главных литературных пражанах. Только пожив в этом городе, начинаешь замечать, сколь по-разному относятся коренные жители к культу Гашека и Кафки. Создатель Швейка – свой, сермяжный, пивной и гуляшевый. Его не очень-то ловко выдвигать на экспорт. Кнедлики с капустой, они для себя. То ли дело тонкий, европеизированный Кафка – странноватый, немного герметичный, ломкий, как сухое печенье. Достаточно посмотреть на туристический товар: Прага хочет подавать себя не стыдным Швейком, но энигматичным Йозефом К. Сувенирные магазины здесь, как, впрочем, и везде, – что твои фрейдовские кушетки.

Выбор перечитанной Рипеллино литературы тоже не случаен: он ищет доказательств перетекания мистической энергии из эпохи в эпоху. Меняются сюжеты, но вечен дух пражского безумия. И ему интересны лишь те, кто и триста, и четыреста лет спустя после Рудольфа пытается по-своему осмыслить, что же это было, что за напасть такая пронеслась над здешней жизнью, скрутила ее в бараний рог и осыпала звездной астрологической пылью, чье сияние до сих пор освещает былые века.

“Сыпучая природа пражской истории, – скажет Рипеллино, – сотканная из крахов, подавлений и обвалов”. А все остальное – для краеведческих зануд.

Никого Рипеллино обмануть не старается. Он честно предупреждает: “Искателям безоблачного счастья незачем сюда ехать. Прага вцепляется намертво, воспламеняя хитрым взором, прельщая неосмотрительных путников, очутившихся в кольце ее стен”.

Надо сказать, что то ли под воздействием прочитанного о самих себе, то ли по велению высших сил, но и сами чехи наконец-то признали, что визионерство и чудачество их прославленной истории имеет, должно быть, какие-то рациональные корни. Задумавшись над “парадоксальностью” своего национального характера, многие стали вопрошать, не похожа ли Прага на древние Дельфы с их горными расселинами и дурманящими испарениями? В самые что ни на есть наши дни министерство здравоохранения решило бороться со “странностями” добавлением в ежедневный рацион фтора, и теперь в каждом супермаркете вы найдете фторированные соль, крупы, соду и другие продукты. Глядишь, за поколение-другое чехи подкорректируют состав своих микроэлементов, и будущему Рипеллино писать будет уже не о чем.

Перебирая и раскладывая, развешивая перед собою пражские картинки, Анджело Мария Рипеллино в начале 1970-х разговаривал с нею, как с разлученной любовью: “Забавно, дорогой мой город, чем больше тебя хотят русифицировать, тем больше ты пахнешь плесенью Габсбургов”. Кто хочет русифицировать? Да ведь это о 1968 г. сказано, о так называемой “нормализации”, то есть завинчивании всех свобод и “разговорчиков”.

“Я хотел бы провести там свою старость”. Не вышло.

Так было или нет все то, о чем пишет в “Магической Праге” разлученный с нею итальянский поэт? Сколько предшественников его божилось, что пражское волшебство – чистая правда. Да и стоит ли отвергать (полу)тысячелетнюю сказку? Рипеллино не дает забыть, что на лбу у Голема было выведено слово: “Emet”, то есть Истина. А сотрешь первую букву и получишь: “Met”. Смерть.

Иван Толстой

Загрузка...