Успокой скитальца, Боже,
Дальше он блуждать не может.
Я человек старого времени, но во мне все еще живет дитя. И чем больше мне прибавляется лет, тем с большей силою стучит детство в мое очерствевшее сердце. Мы надолго, на всю жизнь спасаемся светлыми воспоминаниями из малолетства, скрепленные добром нашего родительского дома.
Я часто вспоминаю своего деда, который говорил: «Солнце всходит для тебя». В самом начале я не мог оценить эти слова. Понимание росло вместе со мной. Солнце всходит для тебя, и ты должен быть готов принять сей дар. Ежедневное действие озарения. То, что предшествует омываванию плоти и облачению души в молитву. Свет – первая ценность, которую открыл мне дедушка. И притягивал ее к нам.
Тот, кто съел гору. Так его называли в Мукачевском доминионе.
История моего деда – это история большой любви. Такой, которая следует за человеком всю жизнь, и даже далее – в следующих веках, благодаря связи между поколениями. Она гудит и в наших жилах. Вспомнил я про это и на минутку задумался: любовь к чему – к лошадям, к горе, к жене? И не дам однозначного ответа, потому, что, видать, любовь – одна неделимая целостность этого мира.
Мой дед, тогда он дедом еще не был, пас лошадей у богатого скорняка Кадара. Лошади были старомадьярской породы – невысокие, твердо сбитые, косматые. На таких еще угры примчались сюда из Дикой степи. Скуластые крикливые кочевники, которые кололи острыми усами короткие конские уши. Чтобы не сбивать ноги о копыта, они их закладывали под подпруги и потому были кривоногими. В седлах они ели, справляли нужду и, подхватив на скаку невольницу, утешались ее телом. А лошади под ними бежали трусцой.
Теперь их обновленное гривастое племя выпасал мой дед. Когда лошади щерили свои большие зубы, казалось, что они гогочут. А может, и в самом деле смеялись над мальчишкой. Они ходили за ним, как гуси. Дедушка водил табун от Подгородских пойм до болот Нярошки, и даже по берегам Залужья, поросшим коряжистыми сливняками. На выпасах он сходился с такими же потомственными чабанами, с цыганами-конокрадами, с людьми луговых и лесных промыслов и людьми вольного ветра. Выведывал у бывалых, как лечить и заговаривать скот, как спасать от гнуса и мошкары, как замешивать целебные мази, как пускать кровушку и чем залепливать треснутые копыта, как усмирять норов и приучать к седлу…
В студеные ночи он ложился между двух лошадей, чтобы согреться, а в дождь прятался под их косматыми брюхами. Отрезал кудели грив и плел себе портянки и покрывала. Вставал на конский круп и рвал дички и орехи, а животина спокойно ждала, пока тот не наестся. Батога-пуги у него не было, обходился свистом. Лошади понимали тот свист, а птицы вокруг озадаченно умолкали. Скорняки Кадары тоже слышали сначала свист, а уж потом нарастающие звуки тяжелого топота копыт. Перед табуном скакали два жеребца, а на их спинах стоял мой дед, как Илия на колеснице. Ни седла, ни узды, ни пут не нужно было ему. Паренек был будто частью табуна.
Хозяин отбирал меринов на шкуры и не мог нарадоваться, какая выходит из них крепкая выделка. Из кусков шились пояса, сумки, ногавицы для солекопов, чекмени[69] для возничих. А из широких крупов выходила самая дорогая шкура «кордован», которую можно легко продать даже в Пеште. А все потому, что товар выгуливали в густых донниках и овсянице, вымачивали в закваске Чорной Млаки. Дедушка убегал в чащу, чтоб не слышать, как молотом валят коня, чтоб не видеть, как нарезают из сырца пояса. Пока и самого не запеленали ремнями…
Молодая императрица Мария-Терезия твердой рукою укрепляла государство, собирала земли. Большая империя требовала большой обороны. В армию набирали рекрутов почти от каждого третьего двора. У моего прадеда был единственный сын, и он не беспокоился. Зато Кадарам пришла карта роковать[70]. Одному из трех сыновей улыбалась служба в пехоте. Говорун-скорняк со всех сторон подступал к прадеду. И водку носил, и мошной тряс, и скотиною искушал. Бедняк уперся и никак не соглашался. А перед землей не устоял. Покусился на землицу. Сошлись на том, что Кадар купит ему бережок под Белебнем, под самым леском. И записали в рекрутскую карту моего деда. Желает ли служить, его никто и не спрашивал. Когда встал в шеренгу побритых наголо новобранцев, отец благословил его только одной присказкой: «Там, на войнах, ты это… лошадей держись. На коне легче убежать».
Куда, извольте спросить? Куда и на какой лошади убежишь от судьбины?
Кто и по какой милости должен приставить к боевым лошадям безродного русина из подкарпатского закрайка?
Судилось бы ему глотать пыль маршей и маяться во влажных дикунках[71] на полях сражений, если бы не лошади. Они узнали его сами. Случилось это под Грацем. Дедов взвод выкладывал мостовую, он возил на биндюгах[72] щебенку и булыжник. По дороге текла конница. Пережидая заторы, лошадей поили и обтирали. Дед заметил, как молодой драгун-капрал, дергая, тянул к водопою родовитого гнедого рысака. Конь скалил зубы, мотал головой, ронял розовую слюну. Дед не стерпел и вырвал повод из рук мучителя. Вынул удила и оттянул лошадиную губу, приложил ухо к грудине. Рысак сразу присмирел, дружелюбно скосил воспаленный глаз. А дед – с кулаками на капрала, чуть не сбил того с ног. Остановила его плетка майора, налетевшего со стороны. Офицер потребовал объяснений и выслушал приговор возмущенного русина: «С таким обхождением угробите золотого коня. Рот замозоленный, а губы и зубы для скакуна важнее ног… Сердце стучит неровно, то есть у коня – страх…» Майор опустил нагайку и еще о чем-то повыспрашивал. Во время беседы они хорошо поняли друг друга, ибо это был славонский гусарский полк. Славонцы – самые лучшие конюхи в австрийской армаде. Но дед мой был еще лучше, потому что скотину любил больше, чем самого себя.
Драгуны стали над рекой лагерем, а вечером фенрих[73] привел деда в капитанский шатер и сказал: «Приведи себя в порядок, с тобой желает говорить князь славонский, под чьей рукою кавалерия императрицы. Соображай, не урони нашу честь».
Князь был молодой, широкой кости и при этом легконогий, как иноходец, который развился за оградой орешника возле гнедого жеребца и гривастого вороного моцара[74]. Хозяин их прогуливался по лужку в высоких сапогах, отдавая приказы, но глаза, глаза его были с лошадьми. Тот теплый взгляд открыл дедушке в сем высоком командире единоверца. Он и сам больше тянулся к лошадям, чем к людям. И страх оставил его.
«Знаешь, как помочь жеребчику?» – требовательно спросил оберст[75].
«Знаю, ваша светлость».
«Говори».
«Пока пустить пастись без пастуха, в росы. Без сбруи и подков. Лечебные травы я покажу. Затем зашорить ему глаза и водить мелкой стремниной по воде. Пока не вымоются отзвуки стрельбы и канонады, которые испугали его. Дальше надо укрепить сердце…»
«И как же?» – оберст аж грудью подался к русину.
«Надо расслабить жилы и мускулатуру. От этого и сердце станет мягче, тело – гладким и упругим. А сам конь – уступчивым и податливым… Сего можно добиться упражнениями на песке. Чтоб жеребец ходил не только прямо, но и вольтом и змейкой, с ровного шага переходил на рысь, а дальше в галоп. Делать это надо равномерно и долго, пока не нальются мускулы. И осторожно, чтобы ноги не покалечить, ибо они у него словно точеные. И губа уязвима, не всякое примет…»
«Правду говоришь, катуна[76], – сверкнул жемчужными зубами полковник. – Это я могу и черта съесть и выпить. А он у меня привереда. Патриций. Так и зовут его… Ты дал мне настоящий урок, но скажи, конский философ: стоит ли сказанное такой мороки и трат? Не проще ли пустить лошадку на бограч-гуляш?»
Мой дед глянул на князя, как на кровавую рубаху, так, будто зарубить хотели его. Тогда молча пошел к изгороди. Ударил себя ладонью по бедру и мелко зацокал языком. Рысак, который уныло дремал под вязом, встрепенулся, сверкнул ореховым глазом. А затем неожиданным прыжком бросился вперед и одним махом перелетел через изгородь. Как вкопанный стал пред парнем и осторожно положил ему голову на плечо. Офицеры вокруг замерли. А князь даже ойкнул от удивления:
«Эй! Такое впечатление, будто ты с лошадьми разговариваешь».
«Нет, господин оберст, лошадям слова не нужны. А вам я скажу: теперь это заморыш, а при хорошем уходе станет летающим змеем, а коли изволите – то и хищником на боевом поле».
«Мой дед, тогда он дедом еще не был, пас лошадей у богатого скорняка Кадара. Лошади были старомадьярской породы – невысокие, твердо сбитые, косматые…» (стр. 58).
«Молодая императрица Мария-Терезия твердой рукою укрепляла государство, собирала земли. Большая империя требовала большой обороны. В армию набирали рекрутов почти от каждого третьего двора…» (стр. 60).
Князь резко к кому-то повернулся на своих высоких ботфортах и огласил приказ:
«Русина накормить, переодеть, назначить довольство второй степени. Отныне зачислить в обслугу моей походной конюшни. Подыщите для него место в каком-нибудь курене».
«Если позволите, я бы хотел ночевать с лошадьми», – вмешался дед.
«Изволь, филозоп из конюшни», – отмерил ему продолжительный дружелюбный взгляд главный конник империи.
Так его потом все и называли – Филозопом из конюшни. Задолго до того, как он стал Тем, кто съел гору.
В то время Мария-Терезия основала военную академию, и славонский князь Богорич должен быть обучать в ней старшин-кавалергардов. Людей учил, а лошадей любил без памяти, причем отдавал предпочтение тяжелым боевым моцарам. Эскадроны на них должны были пробивать ряды неприятеля, освобождая ход легкой кавалерии, которая крошила уцелевших, как капусту. Гонцы-скупщики свозили под Вену отборных лошадей со всех окрестностей. Живое гривастое золото стекалось в белостенные конюшни ее величества.
Пригоняли теплокровных тракенов[77] из долины Инна, добрых, как кусок хлеба; и серых ольденбургских, которые могли жить под дождями и в снегу; и высоких пятнистых дунайских полукровок со смирным сердцем и склонных к прыжкам; и сухоногих кобылиц из Липиццы, находчивых и неутомимых в движении; и мелкоголовых крепышей из Порыни, которые брали поклажу вдвое тяжелее себя; и костистых коротконогих чалых из-за Рейна, таких же светлых и холодных, как тамошнее вино; и ласковых шлезвигов[78] с льняными гривами и перьями на ногах – самых тяжелых среди конского племени; и бурых южных норикенов, вялых по своей природе и готовых грудью валить стену; и доброжелательных шленских лесовиков, что, как дети, ходят за человеком и тянут по земле хвосты…
Эти названия и по сей день звучат в моей памяти, звучат, как музыка, переданная дедом. Потому что кони были очарованием его жизни. И в том влечении славонский вельможа узнал в нем достойного ценителя и советчика. Так его и зачислили в обслугу, которая готовила отборных животных для региментов[79] кавалерии. Это лишь на первый взгляд кажется, что лошадь – умная и услужливая животина. Если и умна, то в первую очередь для себя. И очень мирная, рожденная не для войны. Конь боится криков, грохота и лязга. И уклоняется от того, что на него надвигается, что мигает перед глазами, что нависает выше головы. Лошадь раздражает пыл боя, и, потеряв всадника, она убегает и невдалеке начинает мирно пастись. Потому надлежало миролюбивое животное превратить в дикого хищника, который пробивал бы себе дорогу в человеческих рядах грудью, ногами и зубами и от ран еще больше распалялся. Запал злости переходил в безумную атаку и спасал его от ударов. Конь и всадник дожны быть спаянной целостью, одним разящим клинком.
Привезенных лошадей еще и еще раз пересматривали, отбирая преимущественно тяжелых, но быстрых жеребцов, спокойных в стойле, но агрессивных в бою, безотказных и покорных. Муштра была строгой и долгой. Славонцы по-настоящему славные конюхи, разбирались в обхождении хорошо. Но и они знали не все. То, чего не дает опыт, но рождается от внутреннего слияния со сродным делом. Только это открывает новое познание.
Заприметил конюх Данила, что отсутствие страха можно прочитать в глубине глаз и что тугой рот у лошади – признак послушания и ровного характера. Чтоб это выведать, достаточно перед глазами махнуть палкой иль подвести вплотную к чужому человеку. Конь по первому велению легко пускается в галоп и при этом не несется как сумасшедший. Мудрый жеребец чувствует вес на себе, рассчитывает свои силы и не растрясает седока. А главное – придерживается начального шага и не ждет понукания. Такая лошадка годится для всякой «реконструкции» – словцо их оберста.
«Мало того, с таким конем разговаривать можно», – закончил свои изыскания дед.
«Ты не просто конский философ, – протяжно произнес командир. – Ты – заклинатель лошадей. С твоим подходом мы сэкономим на закупках и времени». – И одарил его серебряными шпорами и удилами.
«С такими дорогими дарами, – поклонился дед, – должен высказать еще одно замечание. – Хорошо, кабы удила были толще и пустые – из гнутой проволоки. Тогда не будут ранить уголки губ. И лошади будут поспокойней, податливей в управлении…»
«Хорошо, встретитесь с кузнецом. Увидим, что из этого выйдет. Ты все сказал?»
«Шибко извиняюсь, герр оберст, но вы когда-нибудь… пробовали удила на вкус?»
«Что городишь, поганец?!»
«Я к тому веду, что если бы их ковали из той стали, что и офицерские клинки, то они не ржавели бы. Для лошадей здоровее…»
«Ой, да ты, я вижу, и удила попробовал! Не зря я подарил тебе серебряные… Знаешь, за что сей дар?»
«Смею думать, за верную службу».
«Нет, коновод. За верную любовь. Я люблю лошадей, потому что они дорогие и мои. А ты любишь их потому, что они кони. Любят не за что-то, а вопреки. Просто любят – и этим богаты… Я начал это понимать с тех пор, как ты оказался при моих лошадях. Владеет не тот, кто имеет, а тот, кто любит. Мои кони, русин, больше твои, нежели мои…»
Дед тогда подумал в одиночестве: а что на самом деле в этом мире есть лично его? Разве что бесплодный кусок крутогора под Белебнем, за который его спровадили на всю жизнь в чужую армию. И то он где-то так далеко…
С лошадьми он ложился и вставал. Кормил и поил их, а потом выводил на утреннюю прогулку, на разогрев. Становился на колени в траву и слушал их. А они слушали его молчание. Со стороны это казалось странностью: на коленях на лугу стоял с непокрытой головой катуна, а крутобокие лошадки метались рядом, касаясь гривами его волос. Штаб-вахмистр докладывал ритмештеру, а тот шептал оберсту: «Руснак разбалует лошадей. С таким воспитанием на них лишь барышень возить…»
«Не понимаю, – обрывал их начальник, – кому вы больше завидуете: русину иль коням?»
Иногда в теплый вечер звал он в свой шатер конюха и приказывал:
«Рассказывай».
«О чем?» – вопрошал, будто не понимая, дед.
«Знамо о чем – о лошадях».
И дед рассказывал. О том, что конь глубоко в сердце боится нас. Тот страх тянется в лошадином племени испокон веку, с тех пор, как человек увидел в диких лошадях одно мясо. И безжалостно их губил, а пес, прирученный слуга, помогал ему на них охотиться, зарабатывая кость. Мой дед выведал это у старого мадьяра Дюли, потомственного, с деда-прадеда, конского пастуха из Пусты… Долгий был путь их примирения. Потому конь служит человеку не добровольно, как пес, а по принуждению. Судьба его такая. При этом наши тайные желания очень похожи. Лошадь, как и человек, может грустить, радоваться, обманывать, лениться, а может и преданно служить. На ней можно носиться, но не чваниться перед ней. Если с добрым сердцем подойдешь, тогда и конь приклонится к тебе с пониманием и верностью. Лошадь узнает нас по запаху, в котором угадывает намерения, уровень дружбы и доброй воли. Тогда она идет за нами, несет на себе и прислушивается к наших желаниям…
Князь задумчиво молчал, дед говорил за двоих. Кружка пива подзадоривала его.
«С конем, ваша светлость, надлежит обращаться строго, но честно. Так, чтоб заслужить его доверие. Мягкой рукой и твердым сердцем… Лошадь все понимает, но не хочет с нами говорить».
Князь тоже не хотел говорить, прощался взмахом руки, закрывая чарой мальвазии слезящееся око.
Учеба предусматривала подавление червя страха. Если сначала конь вздрагивает от птицы, которая выпорхнула из куста, то после обучения боятся те, что оказываются у него на пути. Обычная скотина никогда не попрет на людей, зато боевой конь не повернет в стремительной атаке. Крушит всеми сорока пудами разогнавшейся массы. Это огромное беспощадное живое ядро, пущенное искусной рукой всадника. Без его управления даже самый умный и самый сильный конь – куча мяса. А в единении с кавалеристом это мощная сила. Боги войны.
С лошадьми ходили вброд, по вязким отмелям, по болотам, водили их под низкими ветвями, заставляли перепрыгивать ручьи, колоды, костры. Выставляли перед ними шаткие чучела с остриями. Приучали к улюлюканью и грохоту, к запахам дыма и крови. Осаждали на скаку, учили уходить в сторону, скакать на задних, чтобы всадник мог с размаху рубить налево и направо. Все это делалось в тесной близости, нога в ногу, голова к голове. Лишь так прививают животному доверие и полное послушание.
«Ты, русин, не даешь коням стареть», – оценил те упражнения оберст.
Муштра укрепляла, муштра и ослабляла. И лошадей, и людей. Ибо как говорят: куда конь с копытом, туда и жаба с хвостом. Завистники и криводушники за глаза жульничали. Бракованные лошади продавались, а вместе с ними и хорошие. На этом тайно наживались. Дед им всячески мешал. Когда князь отбыл по делам в Славонию, русина повысили до капрала и послали наставлять тирольских и далматинских конных стрелков. С полком ландвера[80] его занесло и в Галицию, под самые Карпаты. Люди тут общались на почти похожем говоре, и ели то же, что и мы. Только и разницы, что угнетала их Польша, а нас – мадьяры. Эх, сесть бы на дунайского жеребца – и за ночь уже дома! Не пустили, какие гульки в кайзеровском регименте!
Через некоторое время бросили их тайно на турка. Русаки били из орудий, бежали пехотой в штыковые атаки, а они на легких далматинцах завершали сечу. Османы – хорошие кавалеристы, кое-чему и у них научились, но еще больше показали им. Там, в рыжих горах, и нашел его князь Богорич. И снова вернул под свое начало. Тем более что его походный табун разросся. Князь следовал в Кучук, где должен был с другими командирами подписывать «модус вивенди» о мире.
Ехали в легкой коляске, дед сам правил, за ними скакал малый эскадрон. И вдруг со скал ударили выстрелы. Одна волна, вторая. Конь упал под колеса. Другой, обезумев, бился в путах. Дед соскочил с козел, отрезал ножом упряжь на убитой лошади и вскочил на уцелевшую. Рысью погнал ее в подлесок. Пули визжали вокруг, а он гнал и гнал. Пока обессиленно не упал на окровавленную гриву.
Деда ранили в шею и ногу. Князю раздробило плечо. Их везли вместе, одного под бархатной плащаницей, второго – на возу, устланном сеном. Но обоим с одинаковой радостью махал лохматыми ветками можжевельник. И грустные ноты флояр[81] убаюкивали обоих. И везли их по дороге от смерти к жизни лошади, которых они одинаково любили. Конь, на четыре ноги подкованный, и тот спотыкается. Что уж говорить о человеке, чьи ноги не один раз подламываются и без пули.
Они выжили. Выжили, чтобы понять, что это было их последнее боевое состязание. Закончились для них войны. У полковника плетью висела десница, а конюх волочил за собой ногу. К службе не пригодны.
У князя было огромное имение над Бледным озером. Серебром ледяных чешуек играл водный плес, скрипели смолы в стволах столетних лерх, клубы утренней мглы путались в конских гривах. Данила, как в юношестве, водил лошадей по берегу, стоя ногами на их голых спинах. Когда вскидывалась в озере большая рыба, жеребцы тревожно фурчали. На сытом ничегонеделанье они жирели. И заплывало мутным жиром сердце русина.
Князь предлагал пустить здесь корни: «Отрежу тебе кусок земли на берегу, поближе к конюшне. Слепишь себе хатенку».
«У меня уже есть клин крутогора над рекой, который называется Латорица», – отнекивался дедушка.
«Найдем тебе небедную девку со светлыми косами…»
«Водись конь с конем, а вол с волом».
«С лошадьми ходили вброд, по вязким отмелям, «о болотам, водили их под низкими ветвями, заставляли перепрыгивать ручьи, колоды, костры…» (стр. 68).
«Деда ранили в шею и ногу. Князю раздробило плечо. Их везли вместе, одного под бархатной плащаницей, второго – на возу, устланном сеном. Но обоим с одинаковой радостью махал лохматыми ветками можжевельник. И грустные ноты флояр убаюкивали обоих…» (стр. 69).
Загрустил русин на чужбине. Привык он к воде быстрой, не стоячей. И к людям, более быстрым в словах и делах. Начал собирать мешок в дорогу. Князь про это прослышал, сокрушенно вздохнул:
«Все-таки поворачиваешь оглобли на свои Карпаты?! Путешествие и хромому пахнет. Хорошо, так тому и быть. Что ж, пойдешь отсюда, как настоящий коновод. Одного коня ты спас вместе со мной, еще одного получишь в дар за службу… Однако открой мне наконец свою тайну: чем привлекаешь лошадей, чем добиваешься такой преданности?»
«Ей-богу, не знаю, господин».
«Не верти, говори про то, что не знаешь», – давил князь.
«Я просто слушаю… слушаю, как он дышит».
«И что с того?»
«И сам дышу с конем так же… Пока мы не станем одним – я, конь и воздух».
…В какое-то воскресенье, как испокон веков до этого, всходило из-за Белебня солнце. Всходило для тех, кто созрел в ожидании. По опушке Монастырища топали два уставших мерина. Один вез бесаги[82] с поклажею. На втором покачивалась молодка под копной кудряшек, что ниспадали к седлу. В ее руках затаилась сизая горлица, а в глазах, широких, не наших, застыла свежая синева далекого моря. Сбоку похрамывал статный капрал в выцветшем сером мундире и в крысане[83] с черным пером. Ухабы трясли его, терновник хватал за полы, но он шел по миру и вел за собой самое дорогое. И все еще не верил, что дошел.
Мой дед, помимо всего прочего, научил меня двум вещам. Помни, что ты все время в дороге. Даже если хромаешь. И второе: ты всегда на коне. Даже если его не имеешь. Твои кони – надежда и вера.
Вспоминаю своего деда и раздумываю о своей теперешней нужде: как найти тропу…