Городишко был маленький, но разбросанный по холмам, и потому казался значительным и большим. Дома были двухэтажными – первый, как правило, каменный, беленый известью, а второй – из почерневших от времени бревен. Все это было украшено резными наличниками, откосами и обязательными ставнями.
Каждый дом был окружен садом из фруктовых деревьев и ягодных кустарников, потому каждую осень отсюда подводами вывозили яблоки, груши, огурцы и редьку в ближайшие крупные города.
Река была узкая, но глубокая и судоходная.
Гражданская всеразрушающая война обошла городишко стороной, и потому в нем сохранились все церкви и железнодорожный вокзал.
А более в городке ничего не было, да он ни в чем и не нуждался.
Детская рука поставила на диск граммофона толстую пластинку – с собакой, слушающей граммофон, на этикетке; с трудом провернула несколько раз ручку завода граммофонной пружины, отогнула предохранитель. Деформированная, «лысая» от частого употребления пластинка, не торопясь, начала кружение.
Та же детская ручка поставила изогнутый хобот звукоснимателя с огромной иглой на край пластинки, и через хрипы и шипение из граммофонной граненой трубы прорвались первые звуки арии Лючии из оперы Доницетти «Лючия ди Ламмермур».
Вместе с пластинкой пискляво, но громко запела девочка лет шести. Распевая, она сдернула с полукресла старушечью вязаную шаль, завернулась в нее и вышла из комнаты; через веранду вышла в небольшой запущенный сад.
За плетеным круглым столом две румяные дебелые девахи потчевали обедом мастера лесопильной фабрики Кузьму Обрядкова. У Кузьмы были редкие вьющиеся черные цыганские волосы, расползающаяся лысина и так сильно перебитый нос, что любой желающий мог свободно наблюдать, что происходило в его ноздрях.
Девочка запела громче, наблюдая, как Кузьма Обрядков, издавая чудовищные звуки, высасывал мозг из сахарной косточки, выуженной из тарелки с борщом. Он приложил кость к глазу, пытаясь рассмотреть содержимое, после чего сообщил соседкам по столу:
– Не вылазит!
Девахи засуетились, ища на столе среди приборов – а семья была непростая, обедали с вилками, ножами и салфетками – нечто, что помогло бы Кузьме достать внутренность кости.
– Галька! – крикнула одна из девах. – Кончай голосить! Поди сорви веточку для Кузьмы Петровича!
Галя – так звали поющую девочку – петь не перестала, подошла к старой корявой яблоне и отломала от нее веточку. Тетя Наташа, пославшая Галю за веточкой, обтерла ее полотенцем и подала Кузьме Петровичу.
Любитель костного мозга выковырял вожделенное содержимое кости, проглотил его и, утерев жирные губы салфеткой, спросил, кивая в сторону Галины:
– Это по-каковски она поет?
– Бог его знает! – в сердцах откликнулась тетя Наталья. – Не по-русски! Галька, перестань ты голосить! Голова болит от твоего пения!
– Ты по-каковски поешь? – решил добиться правды у девочки напрямую Кузьма Петрович.
– Как мама, – ответила девочка. – Это мамина песня. Она ее пела.
– А где мамка твоя? – равнодушно спросил Кузьма Петрович, вожделенно глядя на тарелку жареных грибов с картошкой, принесенную из летней кухни второй тетей – Надеждой.
– В Москве, в актрисах, – ответила за Галю тетя Надежда.
Кузьма Петрович сочувственно зацокал языком.
– Стыд-то какой! Давно? – беря вилку в здоровенный кулак, спросил он.
– Почитай, с рождения ее, – с готовностью ответила тетя Наташа.
– Брошенка? – изумился Кузьма Петрович, пережевывая грибы.
– Что вы такое говорите? – возмутилась бабушка, ставя на стол горшочек с необходимой для грибов сметаной. – Какая же она брошенка, если мать ее в позапрошлом году навестить приезжала!
– А папка? – продолжал неспешные вопросы мастер лесопилки.
– Безотцовщина, – коротко ответила тетя Наташа.
– Дядя Кузьма, а кто вам нос сломал? – задала давно интересующий ее вопрос Галина.
Не обращая внимания на возмущенное шипение тетушек, дядя Кузьма снисходительно ответил:
– Это в малолетстве… кобыла лягнула.
– Вы ее обидели? – удивилась Галина.
– Кого? – перестал жевать Кузьма Петрович.
– Кобылу! – пояснила Галина.
– Не-е-е! – поморщился Кузьма. – Дурная была!
– Дядя Кузьма, – не отставала Галя, – вы на ком хотите жениться, на тете Наташе или на тете Наде?
Тетушки покраснели, тревожно и искательно глядя на жениха.
– Галечка, иди, погуляй… – Бабушка подтолкнула Галю к калитке.
– Я не хочу! – сопротивлялась Галина, – пускай он скажет, а то тети из-за него каждый вечер ссорятся и даже дерутся! Чего… Ему жалко разве сказать? А то ходит, обедает каждый день, а тетушки мучаются!
Бабушка схватила Галину за руку и потащила к калитке.
– Чего ты меня тащишь? – кричала обиженная Галя. – Сама говорила, что если они в этом году замуж не выйдут хоть за черта с рогами, то перезреют и взбесятся!
– Гуляй! – бабушка вытолкала Галю на улицу и захлопнула калитку.
На заборе соседнего дома сидел большеголовый мальчуган с бесцветными глазами и выгоревшими за лето до хлорной белизны волосами.
– Турнули? – радостно спросил он. – Женишку мешаешь?
– Ничего не турнули! – заносчиво ответила Галя. – Я гулять вышла.
– А-а-а… – равнодушно ответил Ипат.
– Ипат, давай играть, – предложила Галя.
– Во что? – недоверчиво спросил Ипат.
– Давай играть, будто я принцесса, а ты простой деревенский мальчик, – предложила Галина.
– И чего я делать буду? – оттопырил нижнюю губу недоверчивый Ипат.
– Ты будешь мне прислуживать, исполнять все мои желания, даже самые ужасные! – предложила Галя.
– Не-а, – после недолгого раздумья отказался Ипат, – не буду я тебе прислуживать.
– Ну и дурак! – расстроилась Галина. – Вот приедет за мной моя мама, привезет мне конфет, ландринок [1], новые ботиночки, я ничего тебе не дам!
– Не приедет твоя мамка! – злорадно поведал с забора Ипат. – Ты брошенка, тебя мамка бросила!
– Приедет! – закричала Галя.
– Не приедет! Не приедет! Не приедет! – кричал в ответ злой Ипат. – Твоя мамка в Москве за бублики голой скачет! Не приедет! Не приедет!
Галя подняла с земли увесистый камень и бросила его в обидчика, но камень был слишком тяжел для ее слабой ручки и до забора не долетел. Потому Ипат продолжал безнаказанно кричать:
– Не приедет! Не приедет!
Когда Галя, осторожно проскользнув в калитку, вернулась в свой сад, Кузьмы Петровича уже не было.
Заплаканная тетя Наташа схватила ее за ухо и потащила к дому мимо полулежащей в гамаке Нади с мокрым полотенцем на лбу.
Бабушка, наливавшая пустырник из пузатого флакона в чайную ложку, побежала вслед за своей дочерью, тащившей плачущую Галю.
– Не трогай дитя! – кричала она. – Дитя не виновато!
– Последний столующийся ушел! – шипела тетя Наташа, отвешивая племяннице подзатыльники. – Все из-за языка твоего поганого! На что жить будем, засранка? На что, я тебя спрашиваю?
Тетя Надя громко застонала, и бабушка была вынуждена вернуться к ней.
– Ухи не крути! – попросила она. – Хрящик повредишь. Лучше за волосы дери!
– Вот сиди здесь теперь! – приказала тетя Наташа, вталкивая Галю в погреб.
Погреб был неглубокий, «летний», в нем хранились банки с вареньем, картошка, лук, яблоки нового урожая и ненужный огородный инвентарь.
– Варенье не трогай! – приказала тетя Наташа и захлопнула кое-как сколоченную из горбыля дверь.
Галя вытерла слезы подолом платьица, подтащила к дверям дырявое ведро и, перевернув, села на него. Сквозь дверные щели она смотрела на тетушек и бабушку, обсуждавших ее судьбу.
– Я с ней жить не стану! – убежденно говорила бабушке тетя Наташа. – Последнего жениха отвадила, гадюка!
– А Павел? – робко напомнила бабушка.
– Он к Ляминской дочке ходит, – слабым голосом напомнила тетя Надя.
– Еще бы ему не ходить! – злобно откликнулась тетя Наташа. – Была бы у меня обувная лавка, и ко мне бы отбою не было!
– Лишний рот! – горестно продолжала тетя Надя. – Дармоедка!
– Она дитя! – напомнила бабушка, собирая со стола грязную посуду. – Наташа, – позвала она, разглядывая тарелку.
– Что, мама? – недовольно отозвалась дочь, укладываясь в гамак рядом с сестрой.
– На тарелке суповой щербинка… скол… вчера не было! – расстроилась она.
– Надежда на стол накрывала, – занятая своими мыслями, ответила тетя Наташа.
– Надя? – повернулась к другой дочери бабушка.
– Что вы ко мне пристали? – плачущим голосом спросила тетя Надя. – Не я это… может, Кузьма Петрович?
– Он что же, тарелки грызет, Кузьма ваш? – продолжила сбор посуды бабушка.
– Мама, – решительно вставая из гамака, сказала тетя Наташа. – Отправлять ее надо! Вместе нам не прожить!
– Куда отправлять? Как? – ахнула бабушка.
– В Москву, к Клавдии. Дочь к матери! – так же решительно продолжила тетя Наташа, легко подымая ведерный самовар со стола.
– Она дитя! – напомнила бабушка.
– Дитя, а ест как лошадь, – слабым голосом напомнила тетя Надя.
– Вот пока не выросла, и надо отправить! – рассудительно сказала тетя Наташа и понесла самовар в дом.
– Как же, в Москву? – расстроилась бабушка. – С кем? Три дня пути! Она ведь дитя! И куда? Клавдия ведь там не устроена…
– Вот пускай теперь и устраивается! – мстительно сказала тетя Надя из гамака.
– Так ведь и денег нет… на билет! – напомнила бабушка.
– Ну… на это найдем! – пообещала вернувшаяся помочь бабушке тетя Наталья.
Потом они еще долго сидели за пустым садовым столом и неспешно говорили, но о чем – Галя не слышала… она уже давно спала, прислонившись головкой к ветхим дверным доскам.
Проснулась Галя в своей кроватке поздно вечером. Напротив, на высокой металлической кровати с шарами сидела бабушка и расчесывала деревянным гребнем седую косу – на ночь.
– Бабушка! – позвала Галя.
– Что, моя ягодка? – устало откликнулась бабушка. – Попить хочешь?
– Бабушка, зачем мама в Москву от нас уехала? – серьезно спросила девочка.
– За любовью, – вздохнула бабушка.
– А что ж, у нас любви нет? – удивилась Галя. – Ты ее любишь, я ее люблю… так зачем было уезжать?
– Мамка твоя за другой любовью поехала… – ответила бабушка, крестясь на иконы, висевшие в углу за ее головой, – за настоящей!
– Как это… настоящая любовь? – не поняла Галя.
– Настоящая любовь – это любовь к мужчине, – серьезно пояснила бабушка.
– Разве у нас в городе нет мужчин? – удивилась Галя, – вон, дядя Кузьма…
– Какие это мужчины! – махнула рукой бабушка. – Так… воробьи!
– А Ипат будет мужчиной? – спросила Галя, вылезая из-под одеяла.
– Если в соплях не захлебнется, – ответила бабушка, вплетая в конец косы бумажку.
– Значит, все мужчины в Москве? – догадалась Галя.
– Значит, так… – согласилась бабушка. – Как раньше говорили? Москва – любовь, Питер – монета! Вот мамка твоя и поехала принца искать.
– А у меня будет принц? – замирая, спросила Галя.
– Конечно, солнышко мое! – обрадовалась бабушка, сползая с кровати. – Будет у тебя принц, красавица моя! – Она села к Гале, положив ей на голову морщинистую, худую, но очень крепкую руку.
– А какие они – принцы? – прижимаясь щекой к бабушкиной руке, спросила Галя. – Как их узнать? Такие, как из сказок?
– Да очень просто… – охотно объяснила бабушка, укрывая внучку одеялом. – Лик светлый, глаза ясные, волосы русые, рука прямая и твердая, плечи широкие, а чресла узкие… Спи, радость моя.
Бабушка поцеловала Галю, пошла к своей кровати, задула керосиновую лампу, и в наступившей темноте по скрипу пружин Галя поняла, что бабушка легла на кровать.
– Лик светлый, глаза ясные, волосы русые, рука прямая и твердая, – шептала Галя, чтобы запомнить. – Бабушка! – вдруг вспомнила Галя. – Ты меня в Москву отправишь?
– Умру – делайте что хотите! – зевнув, отозвалась бабушка. – Спи!
Галя выбралась из-под одеяла и, шлепая босыми ногами, подбежала к бабушкиной кровати.
– Бабушка, миленькая, отправь меня, Христа ради, к маме! – зашептала она, обнимая бабушку. – А я потом тебя к себе выпишу! Отправь, пожалуйста!
– Вот мамка приедет твоя и заберет с собою, – пообещала бабушка.
– Когда же она приедет? – плача, шептала Галя. – Ты все обещаешь, а она все не едет!
– Приедет, – пообещала бабушка. – Спи!
«Мобилизационный» вагон почти весь был заполнен мешками с яблоками. Хозяин пересчитывал мешки, сбивался, начинал пересчитывать заново, помечая мешки при помощи палки, вымазанной в дегте.
– Дяденька, у вас хлебца нету? – спросила Галя.
– Хлебца? – удивился хозяин яблок. – У тебя же пирог был?
– Я его съела, – призналась Галя.
– Яблочков пожуй, – посоветовал хозяин.
Галя взяла из ближайшего мешка яблоко, надкусила его и тут же выплюнула.
– Дяденька, – взмолилась она, – не могу я больше яблоки есть! Третий день ем и ем! Не лезут они в меня!
– Нету хлебца, – развел руками хозяин. – Нету. Откуда ж ему взяться, хлебцу-то! Теперь до самой Москвы ничего не будет… – и он, досадуя, что его отвлекли, продолжил пересчитывать мешки.
Галя прижалась носом к оконному стеклу, но за окном ничего интересного не было, и она вынула из корзины со своими вещичками фотографию мамы и стала смотреть на нее.
– Лактионова? – в недоумении рассматривал конверт небритый колченогий дядька.
Он подпрыгнул на протезе, опираясь на косяк двери, взобрался на порог и крикнул в задверную темноту:
– Лактионова живет?
В ответ донеслось что-то визгливое, женское, нечленораздельное, но явно ругательное.
– Вот мама! – Галя протянула колченогому фотографию мамы в рамочке, которую она держала у груди, как икону во время крестного хода. Дядька взял фотографию в руки, посмотрел и вернул обратно:
– Не видел.
Торговец яблоками в недоумении почесал затылок.
– Мил человек, – решительно обратился он к инвалиду, – адрес тот?
– Тот, – ответил дядька. – Счас… – Он опять запрыгнул на порог. – Паспорта посмотрю!
За дверью стоял столик с запачканным чернилами дерматином. Инвалид вынул из ящика стола пачку засаленных паспортов.
Торговец яблоками осторожно вступил вовнутрь. Огромная комната была перегорожена ситцевыми занавесками, фанерными перегородками, просто шкафами… Посередине, на длинном столе, работали бесчисленные керосинки и примусы, от баков и тазов поднимался густой пахучий пар – кипятили белье.
– Артелью живете? – догадался торговец.
– Вроде того… коммуной! – ответил закончивший изучение паспортов инвалид. – Нету Лактионовой.
– Чего ж делать? – в отчаянии спросил яблочник.
– Мама в театре, актрисой работает! – напомнила Галя.
– Мил человек, где здесь театр? – спросил торговец.
– Шут его знает! – искренне ответил инвалид.
– Тетки твои трешницу дали за доставку, а хлопот с тобой на весь четвертной [2]! – ругался торговец, выходя с Галей из переулка на большую улицу.
Он остановился, высматривая человека, который мог бы сказать ему, где в Москве есть театр.
У витрин универсального магазина чистильщик-айсор [3] наводил при помощи двух щеток блеск на ботинках клиента, сидевшего на высоком стуле.
– Мил-человек! – обратился к нему торговец. – Не подскажешь, где здесь театр?
– Какой театр? – деловито переспросил чистильщик обуви.
– Какой-нибудь… – растерялся торговец, – где актрисы работают.
– Откуда приехал? – печально спросил айсор.
– Из Касимова, – признался торговец.
– Понятно… – кивнул курчавой головой представитель древнего народа. – По этой улице пойдешь, в конце будет Большой театр, а напротив его – Малый.
– Благодарствуйте! – обрадовался торговец и заспешил в указанном направлении.
– Стой! – окликнул его чистильщик.
– Что? – испуганно обернулся яблочник, боясь, что чистильщик потребует за справку денег.
– А Касимов – это где?
– Как где? – обрадовался бесплатности торговец. – На Ловати!
– А Ловать – это что? – выпучил катарактные глаза чистильщик.
– Река! – удивился в свою очередь торговец.
Задрав головы, Галя и ее провожатый взошли под колоннаду Большого театра.
– Как фамилия матери? – спросил вахтер служебного входа Большого театра.
– Как у меня! – гордо ответила Галя, вдохновленная мыслью о том, что мама работает в доме с такими большими колоннами.
– А как у тебя? – терпеливо расспрашивал вахтер.
– Лактионова! – выкрикнула Галя.
– Балерина? – поинтересовался вахтер. – Или певица?
– Актриса! – снисходительно пояснила девочка.
– Нет такой! – сообщил вахтер, водя корявым, желтым от никотина пальцем по спискам.
– Как нету? – в отчаянии воскликнул торговец.
– Так и нету, – спокойно ответил вахтер. – Может, в каком другом?
– А в каком? – с вновь появившейся надеждой спросил яблочник.
– Черт его знает… – философски заметил вахтер. – В Москве театров много!
– Сколько? – тихо спросил торговец.
– Штук двадцать, – значительно ответил страж служебного входа.
– Вот горе-горе, беда-то какая! – сползая на стул, прошептал незадачливый провинциал. – Зачем вам столько театров-то? – в сердцах спросил он у вахтера.
– Народ ходит, – пожал плечами вахтер. – К культуре тянется!
– Дяденька! – взмолился торговец яблоками. – Я товар оставил на вокзале, в багажном дворе! Разворуют! Разорят башибузуки ваши московские!
– А что за товар? – оживился продолжению беседы вахтер.
– Яблоки наши… касимовские! – чуть не плача пояснил торговец.
– На каком вокзале? – сочувственно расспрашивал вахтер.
– На Казанском! – заплакал продавец.
– Там могут! – согласно кивнул вахтер. – Там татары грузчиками… народ лихой! Вороватый! Осип Аронович! – вдруг окликнул он худого до патологии парня в тюбетейке и с тортом в руках, проходившего через вертушку.
– Вы такую Лактионову… как маму звать? – спросил он у Гали.
– Мама Клавдия! – сообщила девочка.
– Лактионову Клавдию, актрису, знаете? – спросил вахтер.
– Знаю, – тонким томным голосом, растягивая гласные, ответил парень, – она у Вахтангова служит.
Яблочник, не в силах сдерживать нахлынувшие на него чувства, повторяя:
– Благодарствуйте вам! Благодарствуйте! Вот как все разрешилось-то! – вынул из карманов оставшиеся яблоки и одарил ими танцовщика Большого театра.
– Подождите здесь! – распорядилась значительного вида тетка с красной повязкой на руке и ушла по полукруглому коридору, в который выходили бесчисленные узкие двери.
Торговец и Галя разместились на крытой красным бархатом банкетке. Торговец с наслаждением вытянул натруженные за день ноги и сразу же задремал. Галя тихонько встала и пошла на неясные звуки, доносившиеся из-за высоких дверей. Она толкнула одну из них и очутилась в кромешной темноте. По дыханию, покашливанию, невидимому шевелению она поняла, что здесь люди. Много людей.
Откуда-то из-за смутных силуэтов доносилась громкая протяжная речь и женский плач. Галя осторожно пошла на плач, споткнулась о чью-то ногу, потом вспыхнул яркий свет, заиграла музыка. Галя увидела высокую сцену, а на сцене маму – бледную, невероятно красивую, в длинном кружевном белом платье…
– Мама! – закричала Галя. – Мама! Мамочка!
В ярком свете, идущем со сцены, обнаружился заполненный людьми зал и проход между рядами, по которому Галя побежала к сцене.
– Мама! Мама! – радостно кричала Галя, пытаясь влезть на барьер оркестровой ямы.
Это только кажется, что профессиональные театральные актеры, да еще и в идущем не первый сезон спектакле, в роли, переигранной десятки раз, играют «механически» – от сцены к сцене, от начала спектакля до антракта… Актерам понадобилось некоторое время, чтобы сообразить, что в зале происходит что-то необыкновенное.
Клавдия, не оборачиваясь к залу, продолжала говорить свой текст, когда плачущую Галю один из музыкантов снял с барьера и передал другому. – Где твоя мама? – спросил принявший девочку музыкант.
– Вот она! Вот! – указывая пальчиком, кричала Галя.
– Ее зовут Лактионова Клавдия!
Она вырвалась из музыкантских рук, пробежала среди пюпитров и оркестрантов к маленькой лестнице, ведущей на сцену, и начала неуклюже подниматься по высоким ступеням, не выпуская из рук ни фотографии, ни пластинки.
– Что? Что происходит? – не видя дочь, спросила Клавдия шепотом у партнеров. – Что в зале?
Галя уже бежала к ней по сцене, протягивая руки с фотографией и пластинкой – предметами, всю ее маленькую жизнь олицетворявшими для нее маму.
Клавдия увидела бегущего к ней ребенка и растерянно спросила:
– Товарищи, чей ребенок? Заберите ребенка со сцены!
И только когда Галя обняла ее, уткнувшись лицом в низ живота, Клавдия поняла, что эта девочка связана с нею, и растерянно спросила:
– Галя? Доченька? А где бабушка?
В гримуборной счастливая Галя сидела на руках еще не пришедшей в себя Клавдии:
– Бабушку похоронили на маленьком кладбище. На Заречном дорого было, – рассказывала она матери. – Батюшка был… отпевал, все было благочинно… – пересказывала она чужие слова. – Бабушка в гробу маленькая-маленькая была… как девочка! Ее в юбку в горошек одели и в белую кофту кружевную. Тетушки теперь дом с садом делить будут на приданое и замуж выходить…
Клавдия беззвучно плакала. Слезы катились из ее глаз, проделывая в густом гриме затейливые извилистые дорожки, а Галя, не чувствуя своей ненужности, продолжала распирающий ее рассказ:
– Они мне пирог в дорогу испекли, а пирог сырой… тесто, наверное, не взошло… Я его съела, и у меня живот заболел…
Галя заметила, что мама плачет.
– Ты от счастья плачешь? – уверенно спросила она.
Мать молча кивнула.
– А что мы теперь делать будем? – крепче обняла маму Галя.
– Будем жить… – ответила мать.
– Худая какая! – отметила соседка Клавдии по гримерной, тщетно пытавшаяся стереть обильный грим с лица. – Кожа да кости! Изголодалась в дороге? На, покушай… – предложила она Гале извлеченное из сумки яблоко.
Галя не могла отказать маминой подруге, тем более одетой в не менее красивое, чем у мамы, платье. Морщась, она откусила красный яблочный бок, и ее тут же стошнило.
Мама в пьесе о Великой французской революции «Четырнадцатое июля» играла Луиз-Франсуа Конта – парижскую куртизанку, по версии автора пьесы Ромена Роллана – трибуна и кумиршу парижской черни. Декорации на сцене изображали парижскую площадь, запруженную простым рабочим людом – актерами театра. Луиз-Франсуа взобралась на двуколку с капустой, запряженную в живую лошадь, спокойную от старости и влитой в нее перед спектаклем браги, и начала произносить пламенную речь:
– Вам меня не запугать! Вы не любите королеву? Вы хотите избавиться от нее? Что ж, выгоняйте из Франции всех красивых женщин! Только скажите – мы быстро разберемся! Посмотрим, как вы обойдетесь без нас! Какой дурак назвал меня аристократкой? Я – дочь торговца селедкой! Моя мать содержала лавочку возле Шатлэ! Я так же работаю, как и вы! Я так же, как и вы, люблю Неккера! Я – за Национальное собрание![4]
Эту речь слушала в кулисе Галя. Было ей уже десять лет. Она была обильно измазана углем, одета в драное платьице, за спиной на лямке была привязана тяжелая корзина с разнообразным тряпьем. Она ожидала своего выхода и от нетерпения переступала босыми ногами по грязным доскам сценического пола.
К девочке, неслышно ступая, подошел старик.
– Сама или ущипнуть? – спросил он.
– Ущипни, – попросила Галя.
– Пора уже самой научиться, – проворчал старик. – Год, почитай, тебя щиплю!
Он скрутил кожу на ее ручке. Галя тихо взвизгнула, из глаз ее потекли обильные слезы.
– Пошла! – старик легонько подтолкнул ее в спину.
Галя, плача навзрыд, выбежала на сцену, в толпу революционных парижан. Тогдашний соратник Робеспьера Марат, гладя Галю по голове, ласково спросил:
– Что с тобой, малютка? О чем ты плачешь?
– Меня зовут Жюли! – что есть силы крикнула Галя. – Моя мать прачка! Мы за тебя, о Марат!
– Тебя зовут Жюли. Твоя мать прачка. Ты за меня. А знаешь ли ты, чего я хочу? – вопросил Марат, почему-то продолжая гладить Галю по голове, но обращаясь к толпе.
– Свободы! – закричала Галя-Жюли, подымая вверх руку.
Темный, невидимый из-за света рампы зал отозвался аплодисментами.
«Конта», волоча за собою Жюли, влетела в самое начало очереди, состоявшей из еще не переодетых, в париках, артистов, только что отыгравших спектакль. Очередь стояла в окошечко театральной профсоюзной кассы.
– Мариша, милая, пропустишь? – вклинилась «Конта» перед девушкой, одетой маркитанткой. – Ничего не успеваю! Надо Гальку домой отконвоировать и на концерт в «Союз печатников» лететь, там денег не платят, но обещали в их ОРСе с обувью помочь!
– Становись, – разрешила «маркитантка».
– А по скольку дают? – тараторила «Конта».
– По шесть, – со скорбным вздохом отвечала снабженка национальных гвардейцев.
– А на воскресенье? – ахнула Клавдия.
– На воскресенье не дают, – так же скорбно продолжала «маркитантка».
– Почему? Всегда давали! – возмутилась Клавдия.
– Мама, – дернула за руку «Конту» «Жюли», – как я сегодня играла?
– Хорошо! – отмахнулась от дочери Клавдия. – Нет! Так дело не пойдет! Надо протестовать! В дирекцию надо идти, в партийную группу! – с интонациями лидера парижской черни возмущалась мать Гали. – Мы в воскресенье играем, значит, нам должны давать талоны и за воскресенье!
– Мам! А плакала я хорошо? – приставала Галя.
– Хорошо ты плакала, – рассеянно похвалила мама.
– Значит, я тоже стану актрисой? – радостно спросила девочка.
– Если будешь лезть вне очереди, то станешь не актрисой, а такой же наглой дрянью, как твоя мама! – величественно сказала старуха, стоявшая в очереди вслед за «маркитанткой».
– Как вы выражаетесь при ребенке? – взвилась Клавдия.
– Действительно, Софья Андреевна, – вступилась за подругу «маркитантка». – Я для Клавдии очередь занимала.
– Сама молчи, бездарь! – прервала ее старуха. – Понапринимали в театр шлюх провинциальных и удивляются, чего это зритель не ходит! А зритель – он не дурак! Он разницу знает между борделем и храмом искусства!
– Это кто бездарь? – начала наступать на старуху «маркитантка». – Кто, я спрашиваю?
– Ты! – взвизгнула старуха.
– Я? – переспросила «маркитантка», краснея в преддверии нешуточной драки.
– Ты! – подтвердила старуха. – Бездарь и шлюха!
– Мариночка! Мариша! – схватила за руки подругу Клавдия. – Оставь эту руину буржуазной пошлости! Ее зрителя Красная армия в Черном море утопила, вот она и злобствует! Не реагируй, родная! Будь выше этой содержанки купеческой, никому не нужной старухи!
– Я-то вот как раз и нужна! – завопила Софья Андреевна. – Мне Максим Горький адреса преподносил! Плакал и руки целовал за исполнение Гедды [5]! Литературное сообщество брошь бриллиантовую презентовало…
– Бриллианты сдала или сокрыла от советской власти? – обрадовалась «маркитантка».
– Лактионова! Быстро ко мне с дочерью! – прервал скандал пробегавший мимо озабоченный мужчина в мятом холщовом костюме.
– Валентин Валентинович! – протянула к нему руки старуха – Защитите! Это невыносимо!
– Потом, Софья Андреевна, – отмахнулся от нее заведующий труппой, – потом!
– Товарищ Касьянов, – представил заведующий, входя в свой кабинет, молодого мужчину в военном френче, рассматривавшего почетные грамоты и благодарственные письма, густо висевшие на стенах кабинета. – Из ЦК ВЛКСМ [6]. У товарища Касьянова к тебе, Лактионова, ответственное дело! Вернее, не к тебе, а к твоей дочери, – садясь за свой стол, заваленный бумагами и разнообразной макетной дрянью, сообщил заведующий. – Товарищ Касьянов, – вдруг хохотнул он, – знаешь, как в театре зовут заведующего постановочной частью?
– Нет, – мрачно ответил комсомольский работник.
– Завпост! – сияя от предстоящей шутки, заявил заведующий. – А как зовут меня, заведующего труппой, знаешь?
– Нет, – еще мрачнее ответил преисполненный важностью порученного ему задания важный гость.
– Завтруп! – засмеялся заведующий.
– Товарищ Лактионова, – отвернулся от весельчака-заведующего комсомольский работник, – мы отбираем детей для вручения цветов членам Центрального комитета ВКП(б) [7], во время парада на Красной площади, посвященного всесоюзному Дню физкультурника! Ваша дочь пионерка?
Клавдия с ужасом поняла, что она ничего не знает о взаимоотношениях своей дочери с недавно образованной пионерской организацией, и растерянно повернулась к Галине.
– Пионерка! – смело ответила дочь, глядя прямо в глаза ответственному товарищу.
– Хорошо, – похвалил ее Касьянов. – Как тебя зовут?
– Галя Лактионова! – звонко ответила дочь Клавдии.
Галя, совершенно голенькая, стояла, прикрываясь ладонями, перед суровым доктором, у которого из-под белого халата торчали военное галифе и начищенные до невероятного блеска лаковые сапоги.
Доктор покопался в ее коротко стриженных волосах и сказал:
– Вшей в волосистой части головы нет…
Сидевший за столом человек, в таком же белом халате, но почему-то в фуражке, записал этот факт в специальный журнал.
– Подними руки, – приказал доктор.
Галя, стесняясь, оторвала руки от низа живота и подняла их вверх.
– Пиши… в подмышечной части припухлостей нет, – продиктовал доктор. – Руки дай!
Галя протянула ему руки, доктор внимательно осмотрел ее ладошки, ногти и продиктовал:
– Кожные покровы чистые, прыщей, нарывов, коросты не обнаружено! Повернись!
Галя повернулась к доктору спиной.
Он вынул из кармана слушательную трубку и внимательно прослушал Галину спину.
– Легкие чистые, без хрипов. Повернись!
Галя повернулась.
– Дыхни! – приказал доктор.
Галя набрала воздуху и выдохнула доктору прямо в лицо.
– Пиши! – приказал доктор. – Изо рта не воняет. Может быть допущена, следующая!
Из толпы обнаженных девочек, томившихся у стены, мелко ступая, пошла к столу следующая.
Клавдия и Галя шли по Кривоколенному переулку к своему дому.
– Надо тебе в пионерки вступить, – озабоченно сказала мама.
Мимо прошла колонна красноармейцев, с присвистом распевая «Эй, комроты, даешь пулеметы…».
Красноармейцы шли в баню – у каждого под мышкой был сверток, состоявший из вафельного полотенца, чистых кальсон, рубахи и завернутых в них четвертушек мыла. Последние в строю несли мешки с вениками.
– Мама, а зачем он дышать на него заставил? – недоумевала Галя, заглядываясь на неряшливого старика, продававшего прямо около их подворотни птиц в клетках. Птицы невообразимо галдели – их было много, и ни одна не повторялась.
– Ну как же… вот ты будешь вручать цветы вождям. Очень может быть, что тебя захотят поцеловать… а у тебя изо рта дурно пахнет. Вождям будет неприятно, – пояснила Клавдия, поднимаясь по узкой замусоренной лестнице.
Вдруг она остановилась, присела на ступеньку перед дочерью и, обняв ее, очень серьезно спросила:
– Ты понимаешь, девочка, какая это ответственность? У всей страны на виду подняться на Мавзолей Владимира Ильича Ленина и вручить цветы… может быть, самому товарищу Сталину! А что? Чем черт не шутит? Может быть, и самому товарищу Сталину! Понимаешь, какая это ответственность и какое это счастье?
– Понимаю, – твердо ответила Галя. – А меня выбрали потому, что я на сцене хорошо играю?
– И поэтому тоже, – подымаясь и продолжая путь по лестнице, подтвердила мама.
– Мама, а что такое шлюха? – продолжила расспросы Галя.
– Забудь это слово… Это нехорошее слово, и к нам оно не имеет никакого отношения, – гордо ответила мама.
Они преодолели последний пролет и…
…обе замерли, как громом пораженные.
Перед дверьми в квартиру сидели на плетенных из ивняка чемоданах Галины тетушки и Клавдины сестры. К стене были прислонены свернутые самодельные тюфяки.
Увидев родственников, они кинулись к ним, причитая и осыпая бесчисленными поцелуями.
– Ой, Клавочка, сестричка наша! Красавица! Похорошела-то как! А Галечка! Девушка уже! Какая выросла! И тоже красавица! Вся в мамочку! – щебетала тетя Наташа.
– Чего приперлись? – остановила этот поток Клавдия.
– Так работу, женихов искать! – радостно пояснила тетя Наташа. – У нас же ни того ни другого нету! А Надя еще и учиться хочет на учителя!
– Дом мы продали! – сообщила тетя Надя. – Тебе твою долю привезли…
Родственники сидели за столом, на котором покоились остатки привезенных из Касимова гостинцев. Клавдия рассматривала бабушкину шаль и три фотографии – все, что осталось от ее матери. Рядом лежали пересчитанные деньги – ее доля за проданный дом.
Сестры напряженно ждали решения своей судьбы.
– Значит, так… – решила Клавдия – Живите, коль приехали!
Тетушки облегченно выдохнули и заулыбались.
– Я вам угол отгорожу. Столуемся отдельно. Как скажу – из дома вон, чтоб не мешали!
– Конечно, Клавочка! Мы понимаем! – заверили сестру приезжие.
Клавдия с сестрами передвигали на середину комнаты единственный шкаф, которому отводилась роль разделяющей стены. В стену был вбит здоровенный гвоздь, от него к шкафу протянута веревка. Клавдия закончила подшивать на швейной машинке «Зингер» занавеску, состоящую из двух кусков выцветшего ситца. Занавеску нанизали на веревку, и угол для сестер был готов.
Галя лежала на кровати в своем углу за такой же занавеской и старалась заснуть под негромкий разговор мамы и тетушек.
– Девка-то как на отца похожа. Просто вылитая! – шептала тетя Наташа.
– Руки такие же длиннющие и глаза его… бесстыжие! – поддакнула тетя Надя. – Не в наш она род!
– Руки что… – вздохнула мама, – вот характер… да! Его… Василия характер!
– Ох, намаешься ты с ней, Клавдия! – заохала тетя Наташа.
– Ничего, сломаем мы этот характер, – почему-то во множественном числе пообещала мама. – «Окать» отучила и характер переменю!
– А на кого выучить хочешь? – взволнованно спросила тетя Надя.
– На актрису. На кого же еще? – удивилась мать.
– Спаси Господь! – испугалась тетя Наташа.
Галя улыбнулась своей будущности и крепко заснула.
Был день, мама раздвинула занавеску в Галин «угол»:
– Доча, вставай! Вставай! Лежебока! Вставай! Иди на улицу, погуляй! – ласково попросила она.
Галя сползла с кровати, протерла кулачками глаза, вышла в комнату, натягивая через голову платьице.
– Здравствуйте, Антон Григорьевич, – поздоровалась она с крупным, значительным мужчиной, сидевшим за роскошно накрытым столом.
– Здравствуй, Галина, – снисходительно поздоровался мужчина.
И пока Галя быстро умывалась под жестяным рукомойником, мама поблагодарила Антона Григорьевича:
– Спасибо вам, Антон Григорьевич, за Галечку. Утвердили ее на парад физкультурников.
– Я знаю, – барственно отвечал Антон Григорьевич.
Мама быстро собрала бутерброды, налила стакан молока. С этим завтраком Галя вышла во двор, где на скамеечке сидели, лузгая семечки, ее тетушки. Посередине двора стоял огромный матово-серый «Паккард» с суровым шофером за рулем.
Галя присоединилась к тетушкам. Она ела бутерброды, запивала их молоком и мрачно смотрела на великолепный автомобиль, окруженный стайкой молчаливых мальчишек. Рядом со скамеечкой, в окнах полуподвала, из-за рядов горшечных гераней смутно виднелись бледные лица подвальных жильцов, с ненавистью любовавшихся невиданной машиной.
Послышались дребезжащие звуки жестяного колокола. Тетя Надя вынула из-под скамейки огромную бутыль в оплетке.
– Галька, керосин привезли! Сходи, купи. А стакан мы покараулим.
– Мама вам говорила, чтоб вы за керосином ходили, – буркнула Галя.
– Поговори еще у меня! – обрадовалась тетя Наташа.
– Яблоко от яблони недалеко падает! – со значением поддержала ее тетя Надя.
– Дармоедки! – мстительно сказала Галя и нехотя, зажав в кулаке мелочь, поплелась со двора.
У бочки с керосином змеилась длиннющая молчаливая очередь. Галя встала в самый конец очереди.
Когда она, согнувшись набок от тяжести бутыли, вернулась во двор, хмурый Антон Григорьевич усаживался в автомобиль. На тетушек, которые стояли у скамеечки как два солдата и радостно улыбались, он не обратил своего внимания.
– До свидания, Антон Григорьевич, – попрощалась вежливая Галя.
Антон Григорьевич отстраненно посмотрел на нее и, что-то буркнув в ответ, закрыл автомобильную дверцу. Мотор «Паккарда» взревел. Мальчишки бросились врассыпную, и чудо-автомобиль выехал со двора.
Клавдия лежала в кровати, укрывшись одеялом.
– Я посплю? – спросила она у вошедших сестер.
– Конечно, роднуша, – засуетились сестры. – Спи! Спи! Отдыхай! Что мы, не понимаем?
И они стали, стараясь не шуметь, убирать со стола.
Галя села рядом с маминой кроватью и стала смотреть ей в лицо. Мама спала, приоткрыв рот с искусанными губами, под дрожащими веками обозначились синие тени, кожа была покрыта красными пятнами. Галя вздохнула, положила руки между коленями и, сгорбившись, как старушонка, застыла, охраняя сон единственного родного ей человека.
А дальше была музыка! Громкие песни, исполняемые тысячами голосов! Сотни флагов! Громоподобные, с раскатистым эхом, крики «ура!».
Отобранные мальчики и девочки в пионерских галстуках, одинаковых белых панамках, белых же блузках и рубашках, в черных коротких штанишках, стояли у кремлевской стены позади Мавзолея, зажатые со всех сторон серьезными военными со множеством шпал в петлицах.
Дети видели только верхушки знамен, спортивных пирамид, представляющих живые, шевелящиеся танки, мартены, комбайны, а также сотворенные из папье-маше трактора, аэропланы и прочую технику, свидетельствующую о крепнущей советской индустрии.
Все это проплывало над головами почетных гостей, стоявших на гостевых трибунах – слегка приподнятых над брусчаткой Красной площади дощатых настилах – вдоль кремлевской стены.
Один из военных раздавал детям одинаковые букеты цветов, которые несли за ним в корзинах два стрелка НКВД. Еще один военный обходил детей с опросным листом:
– Номер пять! Кому подносишь букет? – спросил он пионера.
– Товарищу Ворошилову! – отвечал пятый номер.
– Номер шесть! Кому вручаешь букет? – продолжал он опрос.
– Товарищу Бухарину! – звонко отвечал шестой номер – рыженький серьезный мальчик.
– Смотри, не подведи! – погрозил пальцем военный.
– Н-н-не подведу! – краснея и заикаясь, обещал рыжий.
Номером седьмым была Галя.
Военный подошел к ней, обнял руками за плечи и, ничего не говоря, несколько мгновений смотрел ей в глаза.
Галя выдержала взгляд.
– Все знаешь? – тихо спросил военный.
– Все! – твердо ответила Галя.
– Не подведи! – погрозил он ей пальцем.
– Не подведу, – пообещала Галя и вдруг улыбнулась.
Военный еще раз внимательно посмотрел ей в глаза, провел руками по телу, обыскивая на всякий случай, и пошел дальше.
– Номер восемь! Кому вручаешь букет?
– Товарищу Кагановичу! – писклявым голосом отвечал восьмой номер.
С неба послышался рокот моторов.
Галя задрала голову. Прямо над Красной площадью пролетали эскадрильи аэропланов.
– Пошли! Пошли! Пошли! – услышала она громкий шепот военного, который махал опросным листом, подгоняя пионеров.
– Пошли! – шипел он. – Пошли! Не подведите! Пошли!
Пионеры цепочкой выбежали из-за Мавзолея, по гранитной лестнице поднялись на трибуну, и Галя остановилась как вкопанная…
Перед ней сплошной стеной стояли мужские спины и попы, одетые практически в одинаковые френчи [8] и одинаковые же, защитного цвета, бриджи. Только в самом конце трибуны мелькнул на мгновение обычный штатский костюм, принадлежащий Молотову, но Галя этого не знала.
Она метнулась обратно, столкнулась с восьмым номером, который от столкновения выронил букет и тут же заплакал. Галя повернулась в другую сторону: там уже вовсю вручали букеты и отдавали пионерские салюты.
И тогда, набравшись от отчаяния смелости, она постучала в ближайшую защитного цвета попу, как стучат в дверь, и крикнула:
– Дяденька Сталин! Дяденька Сталин! Повернитесь, пожалуйста!
Мужчина с большим круглым лицом и с черными, как хвостики новорожденных щенят, усами наклонился к ней и, показывая на мужчину рядом с ним, сказал:
– Товарищ Сталин рядом, девочка!
Опомнившаяся и подобравшая букет «восьмерка» пролетела мимо, злорадно толкнув Галю, попавшую в руки успевшего развернуться Иосифа Виссарионовича.
Сталин поднял ее, потянулся к ней губами. Галя, памятуя о запахе изо рта, что есть силы сжала губы и остановила дыхание, чтобы дурной запах, не дай бог, не прорвался сквозь ноздри. Вождь щекотнул ее усами, поставил обратно на гранит, взял букет, сказал с сильным кавказским акцентом:
– Збазыбо, – и повернулся к ней спиной.
Галя стояла, подняв руку в пионерском салюте, до тех пор, пока ее насильно не уволок с трибуны все тот же военный с опросным листом.
Провода были присоединены, заизолированы. Монтер крикнул с верхотуры:
– Готово! Включай! – и начал спускаться со столба на «кошках» к ожидавшим его мальчишкам.
Его коллега слез с подоконника, проверяя руками свежепроложенный по стене провод, вынул из картонной коробки радиопродуктор [9] «РТ-7», в просторечии называемый «тарелкой», сдунул с него невидимую пыль, поставил на комод, предупредив:
– Его можно и на стену вешать! Сзади крючок специальный!
Включил тумблер в центре «тарелки», вмонтированный в металлическую пластину, на которой было выгравировано: «Пионерке тов. Г. Лактионовой от тов. Сталина. 1929 год».
Из их «тарелки» вырвался хрипловатый голос народного артиста СССР В. И. Качалова, читавшего стихотворение Николая Алексеевича Некрасова:
– Вчерашний день, часу в шестом, Зашел я на Сенную; Там били женщину кнутом, Крестьянку молодую.
Монтер дал расписаться маме в «заказ-наряде» и неслышно ушел. Семья сидела перед репродуктором, как зрители в зале перед сценой, и слушала стихи великого поэта-народника.
– Ни звука из ее груди,
Лишь бич свистел, играя… —
читала приемной комиссии Театра-студии рабочей молодежи Галя Лактионова.
Комиссию возглавляла народная артистка республики Юрьева, высокая надменная старуха, одетая в глухое черное платье с огромной камеей у самого подбородка. Ассистировал ей вновь назначенный главным режиссером театра Арсеньев Михаил Георгиевич, рассеянный с виду толстяк с шевелюрой спутанных волос, которые он постоянно тревожил руками. Рядом сидели сухонький, аккуратный преподаватель сценодвижения и фехтования Вольф Теодор Францевич и известнейший московский театральный критик Волоконников, про которого злые языки говорили, что он безвозвратно брал деньги в долг у самого А. П. Чехова.
– И Музе я сказал: «Гляди!
Сестра твоя родная!» —
закончила чтение Галина.
Комиссия молчала.
Арсеньев делал пометки в блокноте, Вольф шептал на ухо Юрьевой.
– Скажите, деточка, – спросила Юрьева, – зачем вы вообще хотите стать актрисой?
– Чтобы любить! – весело и нисколько не стесняясь, ответила Галя.
– Чтобы что? – оторвался от своих пометок Арсеньев.
– Чтобы любить! – так же легко повторила Галя.
– Кого? – не понимал главный режиссер.
– Всех! – пожала плечами Галя. – Зрителей, режиссеров, товарищей по сцене, вахтеров… всех!
– Этому вас мама научила? – величественно вопросила Юрьева.
– Нет, – честно призналась Галя, – сама поняла… Когда девочкой первый раз на сцену вышла, поняла: театр – это любовь!
Народная артистка республики Гликерия Ильинична Юрьева, блиставшая в театре еще в те времена, когда стеснительный юноша, принятый в труппу по протекции состоятельных родителей, бегая для нее в буфет за чаем, помыслить не мог, что через лет двадцать он только начнет осмысливать необходимость актерской системы, а еще через четверть века его узнает весь мир под фамилией Станиславский… Гликерия Ильинична, пережившая и Ермолову, и Стрепетову, и Комиссаржевскую, только сейчас услышала от этой девочки, светящейся юностью и счастьем существования, о смысле, которому она посвятила свою многотрудную жизнь.
– Эта дрозда даст! – высказал мысль Волоконников.
– Кому? – поинтересовался Арсеньев.
– Всем! – еще более уверенно ответил Волоконников.
Юрьева молчала.
– Значит, так! – объявил секретарь приемной комиссии, только что закончивший подсчеты. – Из девятнадцати принятых на курс… девять имеют рабочее происхождение, три – крестьянское, один – демобилизованный красноармеец, пять – из служащих, и только у одной с происхождением не все ясно…
– У этой! – с удовлетворением отметил Волоконников.
– У Лактионовой, – подтвердил секретарь.
– Что же у нее с происхождением? – заинтересовалась Юрьева.