ЭТОТ АД НАЧАЛСЯ 11 сентября 2002 года. 12 сентября я собиралась лететь в Антверпен: там у нас с Пером Гессле была назначена пресс-конференция. Roxette запланировали турне в рамках серии концертов Night of the Proms[7]. Организаторами выступали бельгийцы, и на пресс-конференции мы хотели рассказать о нашем участии в этом проекте.
Я должна была лететь утром, а Пер – накануне. Он ненавидит рано вставать и надеялся выспаться. А я, в свою очередь, не хотела лететь в первую годовщину нью-йоркских терактов. Мне казалось, что безопаснее будет подождать и смириться с ранним подъёмом.
В то утро Микке как раз прочитал мне статью об этих терактах.
В ней шла речь о молодом шведе, работавшем в одной из башен-близнецов. Самое ужасное – он просто исчез под завалами. Его родственники так и не узнали, что с ним произошло.
Помню, мы говорили о судьбе этого мужчины. Он, вероятно, думал, что это просто очередной день – самый обыкновенный и ничем не примечательный. Он даже не мог предположить, что случится чуть позже в то страшное утро.
Мы оба решили: как же хорошо, что никому из нас не суждено узнать своё будущее. По сути, это наше незнание о грядущем – настоящая божья милость.
И мы совершенно не представляли, что произойдёт через какие-то пару часов. Мы не знали, что наш мир перевернётся.
Выпив утренний кофе, мы с Микке отправились на пробежку. Он захотел посоревноваться, и я от него убежала. Ха-ха. Как же быстро я могла бегать!
Когда мы вернулись, мне уже было не слишком хорошо. Я чувствовала усталость и тошноту, мне захотелось немного отдохнуть. Вообще-то времени на это не оставалось: надо было собирать вещи.
Но я всё же прилегла – и вдруг поняла, что один глаз перестал видеть. Тошнота усиливалась, и я пошла в ванную. Там я упала. Помню, как сильно испугалась. А потом стало темно.
У меня случился приступ эпилепсии. Всё тело трясло, и я так сильно ударилась головой о каменный пол, что в черепе образовалась трещина. Тогда я, конечно, этого не понимала. Но я помню, как услышала голос Микке. Он говорил как будто откуда-то издалека: «Мари! Что случилось?»
Потом опять темнота. А дальше в памяти всплывает скорая. Перед глазами всё мерцало, я слышала вой сирен. И снова стало темно.
Когда я пришла в сознание, то увидела Микке и его маму Берит. Они сидели у моей кровати.
– Что я здесь делаю? – удивилась я. – Что случилось?
В палате появился врач и осторожно, по-доброму спросил, не хочу ли я изменить мои гастрольные планы.
– Разумеется, нет, – ответила я. И тогда доктор таким же добрым и спокойным голосом сказал, что поездку необходимо отменить.
Постепенно я начала осознавать, что нахожусь в больнице. Я помнила, как упала. Но то, что причиной падения могла быть опухоль мозга, я и представить себе не могла. Мне казалось странным, что перед глазами всё ещё мерцает, но в целом я была уверена: это просто несчастный случай.
Вскоре врач вернулся, держа в руках рентгеновские снимки, и рассказал, что у меня обнаружили опухоль.
Понимаете, какой это был шок?
Мой первый вопрос был: умру ли я? Нет, ответил врач. От этой опухоли я не умру, ведь её можно удалить.
Этот ответ меня полностью удовлетворил: опухоль есть, но от неё можно избавиться. Я буду жить.
Врач продолжал говорить, но я его не слышала или не хотела слышать. Ведь уже тогда было ясно: опухоль появится снова, и ту, новую, возможно, уже не удастся вырезать. Микке понял это. А я нет.
О том, как всё плохо, Микке узнал обходными путями. Собственно говоря, никто из нас не желал слышать, насколько малы мои шансы. Мы хотели бороться и надеяться до последнего.
У нас есть знакомый врач. Он лечил трещину, которая появилась у меня после падения. Этот доктор – наш друг, и уж он-то точно должен был знать, как всё обстоит на самом деле. Он сообщил Микке, что жить мне осталось всего год. Когда Микке побледнел и чуть не потерял сознание, доктор поспешил его успокоить: возможно, я и пару лет протяну.
А если повезёт – то и три года.
Это был самый утешительный прогноз. В лучшем случае мне оставалось жить три года.
Микке пришлось думать, как сообщить детям о том, что мама скоро умрёт. Юсефин тогда было девять, Оскару – пять. В жизни Микке наступил настоящий ад. Ему чудилось, что к нам приближается какое-то чудовище, а он никак не может его остановить. Оставалось лишь сидеть со связанными руками и ждать, когда монстр нападёт. С ужасом ожидать, когда я начну чахнуть и угасать прямо на его глазах. И не иметь возможности как-то изменить это. Вот что казалось ему самым ужасным.
Осознавать своё абсолютное бессилие в сложившихся обстоятельствах.
Микке решил не говорить мне правду, ведь я продолжала надеяться на лучшее. Я верила, что смогу выздороветь, – ведь так сказал врач. Скоро всё вернётся на круги своя.
Бедный, бедный Микке. Как он мог лишить меня надежды? Как мог сказать мне, что я, скорее всего, умру?
Он говорит, что невозможность рассказать всё как есть словно вбила между нами клин. Мы привыкли всегда всё обсуждать открыто и честно. Всегда и всё. Мы не отворачивались друг от друга, не доводили разногласия до конфликтов. И никогда не было чего-то такого, с чем мы не могли бы справиться.
И вдруг мы столкнулись с серьёзнейшей проблемой, которую Микке даже не мог со мной обсудить. А ведь речь шла о жизни и смерти. Ему казалось, будет лучше, если я продолжу жить в счастливом неведении. Он хотел подбодрить меня, хотя и знал правду.
Правду, которой мы не могли касаться.
Я ничего не подозревала, а лишь твёрдо решила, что справлюсь с этим. Но положа руку на сердце, могу сказать: в глубине души я всё-таки понимала, что это может кончиться очень плохо. Первое время именно такие мысли и приходили ко мне по вечерам перед сном. И об этих мыслях я, в свою очередь, тоже не хотела рассказывать Микке. И детям. Дети иногда спрашивали, умру ли я, и я отвечала: нет, мне просто некогда умирать. Но ночами мне порой казалось, что именно это со мной и произойдёт.
Говорить хотелось только о том, что всё будет хорошо. Демонстрировать это всем своим видом. В этом плане мы с Микке оказались в похожих ситуациях – наедине с самими собой.
При падении я получила черепно-мозговую травму, из-за которой нарушились равновесие и координация, поэтому в больнице мне выдали инвалидное кресло. Я могла пользоваться им и дома. Оскару казалось, что это лучшая в мире игрушка. Боже, как он на нём катался! А если не трогал его, то просто носился как ураган – ю-ху!
Когда у меня выпали волосы и я сидела, погрузившись в печаль, он мог ворваться, словно Бэтмен, – и каждый раз я начинала смеяться, видя это. Слава Богу, случались и такие моменты.
Нам домой посылали несметное количество цветов. Это было очень приятно. Например, я очень обрадовалась чудесному букету от Анни-Фрид Лингстад[8]. Микке иногда с ума сходил от всего этого. Ему казалось, что горы цветов – не что иное, как символ горя и трагедии, они буквально душат нас. Он говорил, что наш дом похож на кладбище, но, конечно, не мог не признавать: посылая цветы, люди выражали свою поддержку и переживания – и это очень мило.
Куда хуже вели себя газетчики. Когда всё это случилось, журналисты газеты «Экспрессен» позвонили моим сёстрам в Сконе[9] посреди ночи и попросили прокомментировать произошедшее. Но мы даже не успели им ничего сообщить! Конечно, они ужасно встревожились, испытали настоящий шок. А пресса и дальше продолжала терроризировать их. Узнали ли они что-то новое? Слышали ли они что-нибудь?
Не знаю, как журналисты так быстро пронюхали, что меня увезли в больницу на скорой. Может, отслеживали всю информацию по нашему адресу и, когда поступил сигнал, поняли, что приехала неотложка. А может, им что-то сообщил персонал больницы.
В тот день, когда меня отвезли в клинику, журналисты до трёх ночи трезвонили в домофон. Об этом рассказала наша няня Ингер. И она, и дети, понятное дело, очень испугались. Со временем нам пришлось нанять трёх охранников, дабы те ни на секунду не спускали глаз с нашего дома. И затемнить все окна, чтобы фотографы не смогли снимать нашу семью, пребывавшую в глубоком шоке. Журналисты ни на шаг не отступали от Ингер, когда она отводила детей в сад и школу или забирала их оттуда.
А один раз Микке и вовсе не смог выехать из дома. Ему пришлось выйти из машины и спросить папарацци, обязательно ли стоять так близко к дверям и перегораживать дорогу. Тот ответил, что так распорядился его начальник, хотя ему самому вовсе не хотелось этого делать. Казалось, этот парень чувствовал себя неловко.
Мы не можем знать, было ли неловко и другим журналистам, но наш дом в буквальном смысле осаждали.
Менеджер Roxette Мари Димберг связалась с моими родственниками и объяснила, что они не обязаны отвечать на вопросы и могут просто вешать трубку. Моя родня – добродушные люди, которые не привыкли невежливо обращаться с другими, и потому пытались помочь, чем могли.
Телефон Мари Димберг просто разрывался. Как только она узнавала от нас что-то новое, ей тут же звонили из газет. Очевидно, прессу снабжал информацией кто-то из сотрудников клиники. Журналисты узнавали все новости одновременно с нами, а потом принимались названивать Мари Димберг, чтобы она подтвердила или опровергла всё это. Кто-то в Каролинской больнице решил подзаработать, передавая информацию газетам. Мари Димберг даже поднимала этот вопрос с пресс-службой и отделом безопасности клиники.
Итак, журналисты быстро пронюхали, что у меня опухоль мозга. Они спрашивали у всех наших знакомых, так ли это. Мы поняли, что придётся рассказать правду. Мари Димберг отправила короткое сообщение в несколько изданий. Она сделала это в воскресный вечер, когда проходили выборы. Мари считала, что выборы важнее и новость обо мне не появится, по крайней мере, на первых полосах. Но в одной газете ей всё же выделили половину передовицы.
Опухоль удалили, и в течение следующего года я проходила так называемую лучевую терапию. Каждый раз мне на голову водружали похожий на корону металлический обруч с разметкой. Очень важно, чтобы лучи попали в нужные места головного мозга. Речь идёт о точности до миллиметра, поэтому обруч плотно привинчивали к черепу. Я была в сознании. В качестве анестезии использовали специальную мазь, как у стоматологов, но я всё равно чувствовала, как стекающие капли крови перемешиваются со слезами. Пожалуй, это было самое страшное, с чем мне пришлось столкнуться за время терапии. Было просто ужасно! Словно на меня надели терновый венец!
При виде этой процедуры Микке чуть не стошнило.
А некоторые ситуации были и вовсе абсурдны. Вот я лежу с этой прикрученной к голове «короной», только-только прошла облучение, и тут входит новый врач, которого мы не видели раньше. Он спешит поделиться информацией о своём увлечении: он любит играть на гитаре, и у него даже есть группа. Только представьте: мы ждём результатов ужасно неприятной процедуры. Пока мы их не узнаем, «корону» снимать нельзя. И вот появляется врач, который свято верит в то, что я могу запросто поболтать о его группе.
Вряд ли он работал в отделении неврологии.
И о чём только думают люди?
Если ты публичный человек, попавший в больницу, то многие захотят взглянуть на тебя и поболтать. Например, одна из медсестёр рассказывала нам о своём муже. Всё в нём было не так, он был полным идиотом, и она подумывала развестись с ним, но на собственную квартиру ей не хватало 150 000 крон[10]. Нам с Микке показалось, что она пытается выпросить у нас деньги. Вот такие странности порой случались в больнице.
Это было время страшного ожидания. Тянулись долгие месяцы, а мы всё пребывали в тягостном отчаянии, не понимая, что со мной будет дальше.
Иногда по вечерам дети смотрели телевизор, а мы с Микке сидели на кухне друг напротив друга и ужинали в полной тишине. Из глаз текли слёзы. Но как только появлялся кто-то из детей, мы тут же пытались взять себя в руки.
Мы уже не были прежними родителями. Это оказалось неизбежно. Мы старались не раствориться в переживаниях и горе, но спрятаться от них никак не получалось. Они пожирали нас изнутри. Мы перестали быть чуткими к собственным детям. Я словно отстранилась от всего, а Микке постоянно беспокоился. И это, безусловно, сказалось на детях. Тогда-то мы и завели кошку Сессан, чтобы хоть как-то занять их.
Окутанные болью со всех сторон, мы с Микке порой хотели побаловать себя – сбежать от реальности. Случалось, что в какой-нибудь вечер мы слегка «перебирали» вина: мы жили так, словно каждый день мог стать последним.
Мы были не в состоянии вести себя с детьми как прежде, но наше беспокойство было в основном связано именно с ними. Я только и думала: «Дети, мои дети». А вдруг я умру? Мамы не должны умирать! Я должна заботиться о детях и о Микке! Какой же я испытывала стресс! Когда я умру? Через минуту? Сейчас?
И тут появилась та божественная уверенность: я не могу умереть! Во мне с детства живёт сильная вера. Она всегда со мной, она принадлежит мне, и она внутри меня. В детстве я пела в церковном хоре, и это невероятно много для меня значило. Там я ощущала доверие и находила утешение. Сила, которую придавала мне моя вера, помогала мне справляться со многими трудностями.
Казалось, я нахожусь в лимбе[11]. Наша семья пыталась жить как прежде, хотя раз за разом все убеждались: это невозможно.
Несмотря на частые визиты в больницу, мы старались сохранять хоть какие-то семейные традиции.
Например, по пятницам мы устраивали охоту за сокровищами. Сокровищем всегда был спрятанный пакетик со сладостями. Со временем традиция переросла в нечто большее: иногда мы могли полпятницы придумывать новые задания. Когда я заболела, мы решили продолжить игру в коридорах Каролинской клиники. Правда, сделать это нам удалось всего один раз – а дальше мы и пытаться не стали. Было очевидно, что всё изменилось и как раньше уже не будет. Притворяться, будто скоро снова будет по-прежнему, казалось странным и неестественным.
Я не могу без слёз говорить о том, как мне тогда не хватало возможности быть мамой. До болезни я считала себя сильным человеком, у которого абсолютно всё под контролем. Пожалуй, в моей болезни самым ужасным оказалась именно моя неспособность быть той мамой, которой мне бы хотелось.
Люди часто говорят, что не понимали, насколько хорошо живут, пока на их долю не выпали тяжёлые испытания. Но мы понимали. Мы часто говорили друг другу о том, как же нам повезло. Любовь, успех, здоровье. Я думаю об этом даже сейчас, глядя на фотографии детей, сделанные до моей болезни. Мы были так счастливы вместе. У нас было всё.
И тут такое. Всё переворачивается с ног на голову. Вероятно, многое нельзя понять, если сам через это не проходишь.
Мне казалось: как хорошо, что дети ещё маленькие и пока не совсем осознают происходящее. Хотя Юсефин, пожалуй, что-то понимала, но Оскар – точно нет. Они много времени проводили со своей няней Ингер, а я всё разъезжала по больницам.
Микке молился, чтобы дети успели подрасти, прежде чем я умру. Об этом он рассказал мне гораздо позже. Он молился, чтобы у детей сложился определённый образ мамы, чтобы у них появился шанс как следует запомнить меня. Чтобы Оскару исполнилось, по крайней мере, девять. Но Микке знал, что требует слишком многого.
Из-за облучения у меня стали выпадать волосы. Они лезли клочьями, и особенно сильно перед Рождеством. Микке опасался, что это Рождество станет последним в нашей совместной жизни. И ведь так действительно могло случиться.
Просто мне несказанно повезло.
В январе, через полгода после того, как я узнала о диагнозе, Roxette получили медаль из рук короля.
На днях Микке сказал: наверное, они испугались, что я умру, и потому поторопились вручить эту награду. Пожалуй, он прав. Но мне было приятно, что нашу работу признали достойной. При этом было ужасно тяжело. Присутствовать на церемонии означало показаться на людях. Меня никто не видел с тех самых пор, как я заболела. И ко всему прочему, я стала ещё и лысой.
Мы с Мари Димберг принялись подыскивать мне подходящую шляпку и нашли очень неплохой вариант леопардовой расцветки.
Накануне церемонии журналист «Экспрессен» Никлас Рислунд позвонил в дверь Мари Димберг. Было поздно, и она уже легла. Никлас рассказал о том, что узнал, будто моя опухоль не прошла, а, наоборот, продолжала увеличиваться. Будто у меня метастазы в груди и во всём теле. Мари ответила, что не комментирует слухи о моём здоровье – и вообще-то собирается спать. Но Никлас не сдавался и требовал, чтобы она позвонила мне и узнала, так ли это. Мари Димберг попросила его проявить хоть каплю уважения и оставить меня в покое. Он же ответил, что напишет статью в любом случае, а значит, всем будет лучше, если он добавит ещё и официальное подтверждение.
В итоге Мари Димберг вышла из себя. Они начали кричать. Никлас утверждал, что она, будучи представителем публичной личности, имеет ряд обязательств. Мари парировала: она не должна отчитываться перед ним и «Экспрессен» о состоянии моего здоровья.
А потом просто захлопнула дверь.
На следующий день Мари Димберг позвонила нам и спросила, читали ли мы «Экспрессен».
– Нет.
– И не читайте, – ответила она. – По возможности не обращайте внимания на эту газетёнку.
Но разве можно не заметить «Экспрессен»? По всему городу передовицы кричали о том, что всё моё тело поражено раком. Из статьи следовало лишь одно: мне осталось недолго.
Это было неправдой, и Мари Димберг выступила с опровержением. Тогдашний главный редактор «Экспрессен» Отто Шёберг сослался на «надёжные источники» в Каролинской больнице. Наша семья была в ярости.
Всё это происходило в тот самый день, когда мне должны были вручить медаль.
Не знаю, возможно ли понять чувства человека, читающего о себе нечто подобное. На глазах у всех тебе пророчат смерть, не имея на то никаких оснований. При этом и в клинике тебя тоже не способны защитить. И есть люди, которые пытаются любой ценой заработать на несчастье других. Твоя личная боль во всём мире становится приятным дополнением к кофе.
На церемонии я так разнервничалась, что, позируя перед фотографами, умудрилась взять медаль вверх ногами. Казалось, все пялились на меня, пытаясь понять, насколько тяжело я больна. Люди во все глаза таращились на умирающую женщину, у которой, как они только что прочитали, метастазы во всём теле. Это был ужасный день.
Связываться с «Экспрессен» и обвинять издание в клевете нам совсем не хотелось. Канцлер юстиции лично подал в суд на Каролинскую клинику. Врач, который меня оперировал, позвонил нам и рассказал, как в больницу явились пятеро полицейских, чтобы обыскать его кабинет. Их визит неприятно удивил его, но, разумеется, он, как и мы, тоже хотел узнать, откуда информация просачивалась в прессу. Нарушение врачебной тайны – серьёзное преступление, за которое грозит до трёх лет лишения свободы.
Многих возмутил поступок «Экспрессен» и Отто Шёберга. В «Медиажурнале»[12] это событие назвали одним из худших запрещённых приёмов в современной истории СМИ. Нас это настолько задело, что мы всё же принялись искать возможность привлечь «Экспрессен» к суду. Мы ведь ещё и детям хотели показать, что о нас нельзя писать всякое враньё просто потому, что кому-то это взбрело в голову.
Мы решили обратиться к Лейфу Силберски – известному адвокату, довольно опытному в вопросах СМИ. Оглядываясь назад, могу сказать: лучше бы он нас тогда отговорил. С юридической точки зрения нельзя осудить кого-то за аморальный поступок и непроявление сострадания к другим.
Мы всего лишь считали, что журналист не имеет права писать о смертельном диагнозе, если такового нет. Казалось, это достаточное основание для возбуждения дела, но, как выяснилось, – нет. Правда, Силберски, попытался найти хоть какую-нибудь статью в законе, чтобы помочь нам.
Он откопал старое дело, где кто-то заснял людей, занимавшихся любовью, а затем заменил их лица лицами знаменитостей. В этом прецедентном случае речь шла о выставлении человека в сомнительном свете. По его мнению, это был наш единственный шанс призвать «Экспрессен» к ответу.
В целом общение с Лейфом Силберски мы находили весьма примечательным.
На нашей первой встрече он сразу поведал нам о своей дочери. Ей вот-вот должно было исполниться сорок, и она была большой поклонницей Roxette. Поэтому он попросил какую-то вечернюю газету напечатать афишу, где женщину представляли как третью вокалистку группы. А мы с Пером должны были оставить автографы. Эта забавная выходка адвоката помогла нам пройти через один из самых тяжёлых периодов в нашей жизни.
Как будто всё это было какой-то игрой.
Итак, по мнению Лейфа Силберски, единственным шансом хоть как-то тягаться с «Экспрессен» было обвинить газету в том, что она выставила меня в неприглядном свете. На суде Микке должен был сказать следующее: увидев статью, он посчитал, будто я что-то от него скрываю. Ему предстояло сыграть роль оскорблённого супруга, подозревавшего жену в сокрытии правды о собственной болезни. И это, в свою очередь, показало бы меня человеком, которому не могли доверять работавшие со мной люди.
И вот мы у адвоката: Мари Димберг, Микке и я. И тут Микке сказал, что не сможет заявить то, о чём просит Силберски. Подобная ложь представлялась ему абсурдной, ведь наши отношения вовсе не такие. Да и глупо врать, если хочешь уличить газету именно во лжи.
Мы заплатили несколько сотен тысяч крон за попытку привлечь «Экспрессен» к суду, но в итоге решили не продолжать борьбу. Мы могли потратить не меньше пяти лет, в течение которых к этой ситуации пришлось бы возвращаться снова и снова.
История с «Экспрессен» обернулась крупными расходами и оставила неприятный осадок. Мы и сегодня считаем, что бывший главный редактор Отто Шёберг нанёс нашей семье огромный ущерб – и при этом ни разу даже не попросил у нас за это прощения. Мы были ужасно растеряны, находились в отчаянии и совершенно не нуждались в том, чтобы нашу семью использовали для увеличения продаж.
В ту пору мы не знали, выживу ли я. Я старалась не думать об этом, а Микке изо всех сил пытался сжиться с этой мыслью. Но факт остаётся фактом: чёртов рак не распространился по всему моему телу. Микроскопический лучик надежды – вот всё, благодаря чему мы продолжали жить. Быть может, именно поэтому мы так отреагировали на ложь «Экспрессен». Эта ложь показала меня в куда более удручающем состоянии, чем было на самом деле, и у окружающих пошатнулась вера в благоприятный исход.
От этого становилось очень больно.
Даже во время болезни я не забывала о творчестве. После операции прошло совсем немного времени, а мы с Микке уже выпустили альбом «The Change»[13]. Работа над ним началась ещё до того, как я заболела, и мы даже успели записать кавер-версию на песню «The Good Life»[14].
И теперь речь шла о том, чтобы вернуть свет и позитив в нашу полную трагедии жизнь.
Звукорежиссёр Леннарт Эстлунд, с которым мы сотрудничали, просто потрясающий. Мы вообще не говорили с ним о болезни, хотя Микке приходилось чуть ли не одновременно звонить врачу и следить за аккордами. Работа над альбомом стала для нас своего рода зоной свободы. Я и сегодня считаю, что эта пластинка – один из наших лучших совместных проектов. В текстах песен говорится о радости, которую испытываешь от того, что живёшь, – и это чистая правда. В непроглядной тьме нам удалось сделать светлый альбом. Один из самых депрессивных текстов – вот этот[15], но в нём очень точно описаны мои чувства:
Suddenly the change was here
Cold as ice and full of fear
There was nothing I could do
I saw slow motion pictures of me and you
Far away I heard you cry
My table roses slowly died
Suddenly the change was here
I took your hands, you dried my tears
The night turned into black and blue
Still we wondered why me and you
After all we’re still here
I held your hand, I felt no fear
Memories will fade away
Sun will shine on a new clear day
New red roses in my hand
Maybe some day we will understand
Maybe some day we will understand
Вдруг пришли перемены
Полные страха и ледяного холода
Я ничего не могла изменить
Мы с тобой превратились в кадры замедленной съёмки
Издалека раздавался твой плач
Розы на моём столе постепенно увядали
Вдруг пришли перемены
Я взяла твои руки в свои, а ты вытер мои слёзы
Ночь стала тёмной и печальной
Мы никак не могли понять: почему всё случилось именно с нами?
И всё же мы по-прежнему здесь
Я держала твою руку, я ничего не боялась
Со временем всё потихоньку забудется
Солнце засияет, настанет новый ясный день
В моей руке появятся новые алые розы
Быть может, мы однажды сможем это понять
Быть может, мы однажды сможем это понять
Даже сейчас мне кажется, что эти слова идеально отражают то, что я тогда чувствовала. Отчаяние, любовь, растерянность и вместе с тем огромную жажду надежды и стремление впустить в нашу жизнь хотя бы один лучик света.
Как бы плохо мне ни было, я всегда старалась сохранять своё творческоё «я».
Микке заботился обо мне круглые сутки – возил меня в больницу, напоминал о рекомендациях врачей.
Новость о моей болезни распространилась по всему миру. Поклонники прислали список, в котором были собраны имена тех, кто молился о моём здоровье. Это письмо – одно из самых ценных для меня, я даже поместила его в рамочку. Оно невероятно много для меня значило.
Находились также те, кто предлагал альтернативные методы лечения. «Отправьте 20 000 долларов на этот счёт и проглотите вот этот порошок». Примерно такие были советы.
С нами даже связался некий египетский врач из китайского университета. Микке позвонил онкологу Стефану Эйнхорну узнать, что он обо всём этом думает. По словам Стефана, тот человек как-то читал лекции в Каролинской больнице, но оказался обыкновенным аферистом.
Помню, Стефан Эйнхорн попытался нас утешить и поведал о своём отце, страдавшем от рака. Ему давали не больше года, но в итоге отец Стефана даже пережил доктора, который поставил ему страшный диагноз. Стефан говорил: никогда не знаешь, сколько у тебя осталось времени. И всё-таки подобное едва ли было утешением. Нам бы хотелось услышать, что можно выпить чудесную таблетку и излечиться. Это единственное, что было нужно.
Но Стефан хотя бы попытался заставить нас взглянуть на жизнь другими глазами. Он лишь хотел как лучше.
Мы обратились в Видарскую клинику – это антропософская больница, в которой лечат онкологию. Однако их методы напомнили нам терапию в хосписах. Пациенты в основном посвящали себя разного рода творчеству.
Тамошний врач оказался ужасным человеком. Он принялся меня отчитывать, будто я сама виновата в своей болезни. Если опухоль выросла в моём теле, то именно я несу за это ответственность. Каким-то образом я будто бы вызвала её сама. Я была сломлена. Я нуждалась в добрых людях, а он был суров и полон осуждения. Он утверждал, что я испортила свою иммунную систему, в том числе употребляя алкоголь. Ни за что не забуду его. Я никогда не испытывала такого отчаяния, как в тот день, когда слушала его монолог.
Так или иначе он выписал какой-то экстракт, который можно было получить только в местечке Йерна. За этим лекарством мы то и дело посылали такси, и каждый раз это обходилось нам в несколько тысяч крон, ведь поездка туда занимала три часа. Но в моём положении было не до капризов: делаешь то, что тебе велят.
Микке делал всё возможное – он буквально рыл носом землю. На его письменном столе лежала куча разных бумажек, которые никому не дозволялось трогать.
Он связался с онкологом из США и выслал ему мои рентгеновские снимки. Нас попросили приехать. Больница находилась в Хьюстоне, в штате Техас. Но тут я сказала твёрдое «нет». У меня просто не было сил – всё это было уже чересчур. Я просто хотела тишины и покоя, а не носиться туда-сюда.
Мы спросили совета у Стефана Эйнхорна. Он сказал: либо мы ищем альтернативное средство – а именно этим и занимается Микке, – либо сидим и ждём. И тот и другой вариант может оказаться правильным. По его мнению, в Швеции лечение онкологии находится на очень высоком уровне, так что мы вполне могли остаться дома.
Именно тогда мы приняли важное решение: мы целиком и полностью доверимся шведским специалистам. Чудесное решение. После него сразу стало как-то спокойнее.
Микке пытался подготовить меня к смерти. Он, например, никак не мог добиться ответа на вопрос, какие я хочу похороны: желая выстроить вокруг себя стену и защититься от внешнего мира, я отрицала саму вероятность подобного исхода.
Микке связался с клиникой Эрстагорден: мы вместе ходили туда на сеансы терапии и слушали, как справиться с потерей члена семьи. Мы долго беседовали, но я отказывалась принимать тот факт, что речь, по сути, идёт обо мне.
Микке также позвонил священнику из Эстра-Юнгбю, который проводил для меня церемонию конфирмации, а затем венчал нас с Микке и крестил наших детей. Священник был добрым и понимающим человеком. Он приехал сюда, к нам домой. В момент встречи с ним я по большей части лишь плакала и не понимала – или же не хотела понимать, – о чём все пытались со мной поговорить. Микке и так и эдак старался выудить информацию о том, как меня похоронить. Например, рассказывал, как он сам хотел бы быть похоронен, а потом будто невзначай спрашивал, что думаю я.
Как же ужасно всё это вспоминать!
С тех пор прошло больше тринадцати лет. А ведь знаете, только сейчас я могу произнести: «опухоль мозга»!
Я долго не могла сказать это. Несколько лет я находилась в состоянии шока и печали. Я не могла принять собственную болезнь, хотя постепенно и начинала её осознавать. Я не хотела это обсуждать. Будто бы ничего такого нет, пока я об этом не заявлю. Осознание возможности собственного конца приходило ко мне лишь на мгновения, ночью, когда я оставалась наедине со своими мыслями.
Но в глазах других мне хотелось выглядеть человеком, которого не касаются ни болезнь, ни смерть. Наверное, со стороны это походило на попытку скрыть очевидное – так сказать, «утаить слона в комнате»[16]. Я притворялась, будто дела идут отлично, но все понимали: на самом деле это далеко не так.
Сейчас я могу говорить о тех днях, и это чрезвычайно важно для меня. Печаль вырвалась наружу. Прежде она неподвижно сидела в нас. Сегодня мы с Микке, к счастью, способны открыто обсуждать мою болезнь. Но на то, чтобы её принять, ушло время. Мне потребовалось слишком много времени, чтобы просто осознать, что я больна. Поэтому я и хочу рассказать об этом в моей книге. Хочу, чтобы другие узнали, каково это. Быть может, кто-то найдёт здесь надежду или утешение.