Самый страшный человек в империи – а Лизавета сразу узнала князя Навойского – выглядел утомленным и несколько помятым. Оставалось лишь догадываться, что понадобилось князю в кустах – Лизавета отчаянно гнала прочь трусливую мыслишку, что он следил именно за нею, неким прехитрым способом догадавшись о ее с Соломоном Вихстаховичем планах.
Тогда ее просто не пустили бы…
И… целого князя для какой-то газетчицы… нет, это чересчур.
Но князь был.
Стоял вот, разглядывая Лизавету. И выражение лица такое непонятненькое, на нем и скука, и легкая брезгливость, и раздражение… а сам-то вовсе не так уж и грозен.
Тощеват, конечно.
Угловат.
Грубоват с лица. Оно вовсе какое-то неправильное, будто наспех сделано. Нос массивен, и переносица дважды искривлена, отчего нос глядится размазанным по лицу. Нависает он клювом над узкими губами. Щеки впалые.
Скулы острые.
А подбородок и вовсе тяжелый, будто у другого человека украденный. Вот глаза светлые у него, добрые… Лизавета моргнула, избавляясь от морока.
Добрые?
Какая доброта у этого… этого… опричника? Помнится, в прошлом году он самолично княгиню Михайловскую задерживал и препроводил не в Белый стан, куда издревле помещали особ дворянского звания, а в самую обыкновенную тюрьму.
Скандал был страшный…
После, сказывали, лично и удавил Михайловскую. А состояние ее немалое реквизировал в пользу казны.
И бунт на Воложке он усмирял, а бунтовщиков, сказывали, лично казнил, хотя мог бы перед расстрельной командой поставить.
И еще…
– Гм… – Князь потер подбородок, на котором проступила темная щетина. Вот ведь, сам мастью светлый, а щетина темная… может, красится?
Мысль определенно была прекрамольнейшей.
– Интересно, – приглашение Лизавете он вернул и, окинувши взглядом аллею – а взгляд переменился, сделался цепким, превнимательным, – сказал: – Позволите вас проводить?
Лизавета кивнула и, вспомнивши тетушкины наставления, ответила:
– Буду вам премного благодарна.
И слезла с чемодана. А князь его подхватил, и этак с легкостью, которая заставила Лизавету взглянуть на него по-новому. Это ж откуда подобная силища? И главное, росту в нем не сказать чтобы много. Лизавета с ним вровень, а это еще каблук низкий, если туфли другие взять и прическу сделать, то и повыше будет.
– Прошу. – Князь указал на аллею, которая уводила куда-то вдаль. – И приношу свои извинения за это… недоразумение. Виновные будут наказаны.
И произнес он это так, что воображение мигом нарисовало вереницу лакеев, выстроившихся на эшафоте. Правда, Лизавета мигом себя одернула: сатрап или нет, но в просвещенном двадцатом веке за этакие малости не казнят.
Наверное.
Идти пришлось долго.
Аллея, видать, все ж предназначалась для экипажей, а не пеших прогулок. И князь притомился. Нет, виду он не показывал, но сопел, а на лбу проступила испарина. Монстра, мало того что тяжела была, так – Лизавете ли не знать – жуть до чего неудобна.
– Ох, – она вздохнула и остановилась. – Простите… у меня туфли натирают… позвольте немного…
Князь позволил.
И чемодан оставил. И поинтересовался даже:
– Зачем вам конкурс?
Над ответом – а Лизавета точно знала, что кто-нибудь да задаст неудобный этот вопрос, – она думала. И не придумала ничего лучше:
– Жениха найти. – Она хлопнула ресницами и доверительно этак продолжила: – Понимаете… мне скоро двадцать пять, а для девушки это возраст, когда пора всерьез задуматься о будущем…
И главное, тут взгляд опущен.
Реснички трепещут.
И румянца хорошо бы стыдливого, но с румянцем у Лизаветы никогда не ладилось. Вот такая она уродилась… безрумяная.
– Я сирота… и приданого нет…
Князь слушал.
– И все-таки я надеюсь, что здесь… быть может… сыщется кто-то, кто… понимаете?
Князь кивнул.
Ага… а теперь вздохнуть горестно.
– Я должна была попробовать…
И снова кивнул. И, подхватив чемодан, предложил:
– Идемте? Здесь уже недалеко.
Передав рыженькую девицу – все-таки менее подозрительной она не стала, и князь дал себе слово всенепременно связаться с Игерьиной и поинтересоваться о личных ее впечатлениях – на руки Магдалине Францевне, старшей камер-юнгфере ее императорского величества, с наказом устроить, князь решил заняться другим делом. И пусть выглядело оно пустяковым, но репутацию могло изрядно подпортить.
Вызвав камер-фурьера, он затребовал журнал.
А заодно и побеседовал, ласково, само собой. И как ожидалось, новость почтеннейшему Илье Лаврентьевичу пришлась крепко не по душе. Стоило отпустить его, как зычный бас понесся по дворцовым коридорам, заставляя многочисленную прислугу замереть. Дело свое Илья Лаврентьевич знал, а потому не прошло и часа, как пред князем предстала пара лакеев.
– Из новых, паразиты этакие! – Илья Лаврентьевич, дюже оскорбленный неуважением, которое новенькие оказали императорским гостям, весь испереживался. Белая борода его, разделенная надвое, топорщилась. Блестели очки и многочисленные награды. А стек похлопывал по коленке. – А ведь брать не хотел… как чуял… скажите матушке, что конкурсы – дело хорошее, но упреждать же надобно… челядь достойную поди-ка подыщи. Тут же никого не хватает… одних ламповщиков надобно еще с десятка два, а кроме них и ездовые, и вестовые… и комнатные девки…
Он продолжал перечислять, загибая и разгибая толстые пальцы, жалуясь и на гостей, не желавших войти в положение и требовавших внимания, порой чересчур уж требовавших, полагавших, будто весь дворец существует едино для их нужды. И на слуг нерасторопных…
Или вот продажных.
– Пятьдесят целковых, – произнес Илья Лаврентьевич, падая в креслице. – Я ж их… за пятьдесят целковых… а мне доложил, что не явилась барышня… и вчера… и третьего дня… мне бы, старому, подумать, с чего вдруг ни одна не явилась…
Князь закрыл глаза.
Началось.
И надобно будет свериться со списком, выяснить, кто не явился и по какой причине.
– Вы уж разберитесь, пожалуйста. – Илья Лаврентьевич отер испарину платочком. – И матушке… матушке я сам доложусь… повинюсь как есть… пусть отставку…
Не дадут ему отставки, о чем старый шельмец распрекрасно знает. Может, кроме него и есть при дворце камер-фурьеры, да те младшие, всех хитросплетений местной жизни не ведающие. А без Ильи Лаврентьевича с гостями нынешними не справиться.
Да и вовсе…
– Успокойтесь, – велел Димитрий, руки потирая. – Этих двух мне оставьте, а матушку… ни к чему ее беспокоить. Сами разберемся. Вы только…
– Не повторится! – Илья Лаврентьевич тяжко поднялся. Остановился в дверях, будто задумавшись, и произнес: – Оно-то, конечно, не моего ума дело… вы уж не серчайте, если что… однако, мнится, вам знать не помешает… ходит слух, что вы в немилости у батюшки нашего…
В немилости?
Собственно говоря, почему бы и нет? С планом Димитрия это вполне увязывалось. И князь кивнул, дозволяя слуху этому обрести жизнь, а с нею и подробности.
Сам же лакеями занялся.
Получилось простенько и мерзенько. Всего-то и надобно было, что встретить девицу, пусть сословия благородного, но чинов небольших, и забрать приглашение, ответивши, что, мол, ошибочка вышла.
Или и вовсе не встретить.
Но тут уж и вправду ошибочка вышла, не поделили между собою рубли, зазевалися…
– Кто платил? – ласково поинтересовался князь.
Лакеи переглянулись.
Так оно разве ж упомнишь… дамочка, но при маске, при плаще… им-то оно в лицо вглядываться ни к чему, им бы свой интерес соблюсти.
– На каторге сгною. – Без особого вдохновения получилось, но поверили. Упали на колени, каяться стали, божиться, что, мол, бес попутал, а больше-то они ни в жизнь так не будут…
Конечно, не будут.
Илья Лаврентьевич проследит, чтобы красавцы эти ни в один приличный дом не устроились. Что ж… старик был памятлив, злоязычен, а уж игр за своей спиною и вовсе не терпел.
В матушкиных покоях, несмотря на летний денек, было натоплено. Полыхал огонь в печи, гудел, грея воздух, и без того раскаленный.
Лешек чихнул.
А императрица взмахнула рученькой, отпуская взопревших дам, которые скоренько удалились. Были они одинаково краснолицы и потны, одна и вовсе едва не сомлела в дверях, но была подхвачена фрейлинами. Те-то пообвыклись и от жары не то чтобы не страдали, скорее уж обзавелись правильными амулетами.
– Проходи, Лешенька, – слабым голосочком произнесла императрица, – порадуй матушку…
– Все ж прихворнуть решили? – Лешек с удовольствием открыл бы окно, пусть свежий ветер выметет из покоев матушкиных эту удушающую смесь благовоний, притираний, ароматных вод и чужого пота. Императрица же, присевши на перинах, потянулась.
Зевнула.
Зажмурилась.
Она-то аккурат жару не то чтобы любила, но переносила куда проще, чем обыкновенные люди.
– Присядь куда… и что с Одовецкими?
– Я взял на себя труд, руководствуясь единственно заботой о вашем, матушка, здоровье…
Она отмахнулась, уточнив:
– Когда?
– Да ныне же вечером… она, как мне показалось, не слишком рада была.
– Старшая?
– И младшая тоже… нет, глазки в пол, лепечет какие-то глупости, но опыта не хватает. Любопытство выдает. И что-то еще есть. – Лешек пальцами щелкнул. – Не могу понять…
– Плохо, что не можешь. – Матушка отобрала у него кубок с водой, которую выплеснула в горшок с волчьецветом.
Что сказать, вкусы у императрицы-матушки были преспецифические.
Ягодку вызревшую сняла.
В рот отправила.
Зажмурилась.
– Кисло, – пожаловалась позже. – Что-то меня вовсе приворотными перестали жаловать. Аль подурнела?
– Матушка!
Нет, он знал, что на матушку время от времени пытались воздействовать, но приворотное…
– Что? – Она тронула тяжелые косы, которые ныне обрели оттенок белого золота. – Лешек, ты же большой мальчик, понимаешь, на что способна влюбленная женщина…
Оно-то верно, его и самого время от времени опоить пытались.
– Нет, дорогой. – Императрица ущипнула его за щечку. – И ядов больше не шлют, и чары попридерживают. Затаились, а это нехорошо…
Он вздохнул и пожаловался:
– Женить хотят…
– Ироды какие, – посочувствовала императрица. А глаза смеялись. И сама она будто сияла, такая хрупкая, такая легкая… обманчиво легкая. Лешек, еще будучи дитем горьким, развлекался, пытаясь поднять золотые косы. И что у батюшки выходило просто, ему не давалось.
– Матушка… они все будто сговорились… только войду куда, одна половина ахает, другая охает. Кто-то всенепременно сомлеет и так, чтобы в ноги рухнуть… я уже притомился их ловить.
– Не лови, – разрешила матушка.
– А скажут что?
– Дурачку простительно.
Лешек засопел. Оно-то верно, и придумка эта, с царевичем ума недалекого, которым вертеть легко, его была, но ему мнилось, что поиграет месяцок-другой, а после…
Третий год пошел.
Уже и сам привык.
– Ты лучше к Таровицким присмотрись. – Матушка сорвала вторую ягодку, облизала пальчики и сказала: – И к Вышнятам… они давненько при дворе не показывались, еще когда батюшка твой меня привез, крепко обиделись. Прочили свою Гориславу ему в жены…
Эту историю Лешек тоже знал.
И про верного Гостомысла, некогда стоявшего еще при комнатах покойного государя камер-казаком[4]. Происходивший из рода древнего, но обедневшего, он сам дослужился до высокого звания. Гостомысл Вышнята был горд.
Беден.
Храбр до безумия.
И беззаветно предан его императорскому величеству. Однако одной преданности оказалось недостаточно.
Лешек знал, что Гостомысл и иные люди предлагали дядюшке побег, готовили его, уговаривали, однако… почему он отказался?
Поверил бунтовщикам, что отречения довольно?
Или, напротив, не поверил, что казнят всех?
Как же… императрица-то невиновна, наследник мал и слаб, а цесаревны и вовсе от политики далеки. За что их стрелять было? Ах, батюшка сказывал, что братец его старшенький был хоть и государственного ума, но слаб, и доверчив, и боязлив, что уж вовсе царю неможно. И чуялось, что до сих пор не простил его, такого бестолкового, расплатившегося за ошибки жизнью, и не только своей.
Больная была тема.
Живая.
Что язва.
Как бы то ни было, узнав о казни царского семейства – а бунтовщики и не думали скрывать злодеяние, видя в том бессмысленном кровопролитии некое извращенное подобие подвига, – Гостомысл взъярился.
Он сумел каким-то чудом собрать вокруг себя гвардию.
Подмять казачество, оставшееся без головы, а потому еще более опасное, нежели бунтовщики. Он усмирил купцов и взял в руки армейских. Карающим мечом пронесся по Везнейскому тракту, осадил Северполь и Кустарск. Устроил взрывы на пороховых складах бунтовщиков и сровнял с землею заводы купца Османникова, прослышавши, что тот вздумал задружиться с новой властью.
Он жег.
Вешал.
Стрелял. Он оставлял за собой вереницы мертвецов, движимый лишь яростью, и только бледная его сестра, сопровождавшая брата во всех походах, невзирая на тяготы, – отпустить Гориславу он не решался, уж больно много попадалось на пути его разоренных усадеб, – обладала удивительной способностью усмирять крутой норов брата.
Ее-то и пророчили в жены батюшке, когда тот объявился.
Лешек знал, что корону предлагали и самому Гостомыслу, но он этакий подарочек отверг с гневом: мол, государству служит и царю, а стало быть…
Обиделся.
Как есть обиделся, ибо батюшка, еще молодым будучи, на Гориславу поглядывал с нежностью и того не чурался признавать. Сказывал, уж больно хрупкою она была, что цветок весенний, такую хочется оберегать и лелеять.
И женился бы, тут думать нечего, когда б судьбу свою не встретил.
И говоря о том, на матушку поглядывал, а она розовелась совсем по-девичьи…
А Вышнята не простил.
На свадьбе был, оно и верно.
И титул княжеский из рук новопровозглашенного царя принял с благодарностью. И от земель отказываться не стал. А вот на прежнее место не пошел. Отговорился, что, мол, плохим он был камер-казаком, раз не уберег своего императора…
Да и притомился.
Пусть другие служат… неволить Гостомысла не стали.
Отбыл он поместье сожженное восстанавливать и сестрицу с собою забрал. Сказывали, что женился в самом скором времени, причем не на княжне или графинюшке, которых ему сватали во множестве, спеша заручиться через него царскою милостью, но на девице вовсе худородной.
А Горислава… что с нею стало, Лешек не знал.
Дочку Вышняты он заприметил и без матушкиного намеку. Уж больно та выделялась среди прочих девиц вовсе не девичьею статью. Была высока. Стройна, едва ль не до прозрачности худощава. Да и во всем облике ее имелось нечто инаковое, заставлявшее прочих девиц в стороне держаться.
Надо будет познакомиться поближе…
– Надо, надо, – поддержала императрица. Выходит, вновь заговорил вслух? А матушка знай усмехается, только взгляд презадумчивый. И о чем думает, Лешек понимает распрекрасно: такими людьми, как Гостомысл Вышнята, не бросаются.
И раз решил он с царем замириться – а иначе б и дальше в глуши своей сидел, – так тому и быть… Может, сестра не стала императрицею, так хоть дочка корону примерит?
Лешек вздохнул.
И ягодку принял. Сунул в рот и скривился: и вправду, кисла она была, что доля царская.