Что общего между прогулкой, плетением, наблюдением, пением, рассказыванием историй, рисованием и письмом? Ответ в том, что все они осуществляются вдоль линий того или иного рода. В этой книге я хочу заложить основы того, что можно было бы назвать сравнительной антропологией линии. Насколько мне известно, ничего подобного прежде не предпринималось. Действительно, когда я делился этой идеей с друзьями и коллегами, их первоначальной реакцией обычно было полнейшее недоверие. Может, они ослышались: я говорил о львах? «Нет, – отвечал я, – я имею в виду линии (lines), а не львов (lions)». Их замешательство было вполне понятным. Линия? Вряд ли это нечто такое, на что мы привыкли обращать внимание. Существуют антропологические исследования визуального искусства, музыки и танца, речи и письма, ремесел и материальной культуры – но не производства и значения линий. И всё же достаточно лишь на секунду задуматься, и мы поймем: линии – повсюду. Будучи существами, которые ходят, говорят и жестикулируют, люди – куда бы они ни отправились – генерируют линии. Дело не просто в том, что производство линий столь же распространено, как использование голоса, рук и ног – в говорении, жестикуляции и передвижении соответственно, – но, скорее, в том, что оно включено во все эти аспекты повседневной человеческой деятельности и, таким образом, сводит их в единую область исследования. Эту область я и стремлюсь очертить.
Однако я ступил на этот путь не с такими грандиозными целями. Напротив, я был озадачен конкретной проблемой, которая, на первый взгляд, вообще не имеет никакого отношения к линиям. Проблема заключалась в том, чтобы разобраться, как мы пришли к различению между речью и песней. Дело в том, что это различение, по крайней мере в той форме, в которой оно известно нам сегодня, в западной истории появилось относительно недавно. На протяжении большей части этой истории музыка понималась как словесное искусство. То есть музыкальная суть песни заключалась в звучности ее слов. И всё же сегодня мы каким-то образом пришли к понятию музыки как «песни без слов», лишенной вербальной составляющей. И в дополнение к этому мы также пришли к понятию языка как системы слов и значений, которая дана совершенно независимо от ее актуального выражения в звуках речи. Музыка стала бессловесной; язык замолчал. Как это могло произойти? Поиск ответа привел меня от уст к рукам, от вокальных декламаций к мануальным жестам, а также к отношению между этими жестами и следами, которые они оставляют на различных поверхностях. Может быть, затихание языка как-то связано с изменениями в понимании самого письма – как искусства вербальной композиции, а не письма от руки? Так началось мое исследование создания линий.
Однако вскоре я обнаружил, что недостаточно сфокусироваться лишь на самих линиях или на руках, которые их производят. Также необходимо было рассмотреть связь между линиями и поверхностями, на которых они проведены. Слегка обескураженный обилием различных видов линий, я решил составить предварительную таксономию. Хотя даже так оставалось много непроясненных моментов; два вида линий, похоже, выделялись на фоне остальных, и я назвал их нитями и следами. Впрочем, при ближайшем рассмотрении нити и следы оказались не столько безоговорочно различными, сколько взаимообратимыми. Нити способны превращаться в следы – и наоборот. Более того, всякий раз, когда нити превращаются в следы, формируются поверхности, а когда следы превращаются в нити, они растворяются. Следуя за этими трансформациями, я перешел от написанного слова, с которого начал свое исследование, к изгибам и поворотам лабиринта, а также к искусствам вышивки и ткачества. И как раз через ткацкие переплетения я в конечном счете окольным путем вернулся к письменному тексту. Тем не менее, независимо от того, в каком виде предстает линия – как тканая нить или как письменный след, – она всё еще воспринимается как линия движения и роста. Тогда почему так много линий, с которыми мы сталкиваемся сегодня, кажутся такими неподвижными? Почему само упоминание слов «линия» или «линейность» пробуждает в умах у многих современных мыслителей образ ограниченности и стерильности, а также негибкой логики – модерной аналитической мысли?
Антропологи имеют привычку настаивать на том, что есть нечто принципиально линейное в том, как люди в современных западных обществах понимают ход истории, смену поколений и течение времени. Они настолько убеждены в этом, что любая попытка найти линейность в жизни незападных людей может быть отвергнута в лучшем случае как слегка этноцентричная, а в худшем – как равносильная преступному сговору с проектом колониальной оккупации, посредством которого Запад провел свои границы поверх всего остального мира. Нам говорят, что инаковость нелинейна. Другая сторона медали, однако, состоит в допущении, что проживать жизнь аутентично – значит проживать ее на месте, в местах, а не вдоль троп. И всё же, задавался я вопросом, как могут существовать места, если люди не приходят и не уходят? Жизнь на месте, конечно, не может дать опыта места, опыта пребывания где-то. Чтобы быть местом, всякое «где-то» должно находиться на одной или нескольких тропах движения в другие места и обратно. Жизнь, рассуждал я, проживается вдоль троп, а не только в местах, а тропы – это своего рода линии. Именно двигаясь вдоль этих троп, люди обретают знания об окружающем мире и описывают этот мир в рассказываемых ими историях. Стало быть, колониализм – это не навязывание линейности нелинейному миру, а навязывание одного вида линий другим. Сначала он конвертирует пути, вдоль которых протекает жизнь, в границы, в которых она содержится, а потом соединяет эти ставшие замкнутыми сообщества, каждое из которых ограничено одним местом, в вертикально интегрированные сборки. Жить вдоль (living along) – одно, а присоединять (joining up) – совсем другое.
Таким образом, линия движения и роста привела меня к своей противоположности, пунктирной линии – линии, не являющейся линией, – последовательности моментов, в которых ничто не движется и не растет. И это сразу напомнило знаменитую диаграмму из «Происхождения видов» Чарльза Дарвина, которая визуализирует эволюцию жизни на протяжении тысяч и тысяч поколений, где каждая линия происхождения показана в виде последовательности точек! Дарвин нарисовал жизнь размещенной внутри каждой точки, а не вдоль линий. Антропологи поступают точно так же, рисуя генеалогические диаграммы родства и происхождения. Линии диаграммы родства соединяют, они устанавливают связи, но это не линии жизни и не повествовательные линии. Похоже, то, что модерная мысль сделала с местом, пригвоздив его к пространственным локациям, она сделала и с людьми, упаковав их жизни в отрезки времени. Если бы мы только изменили эту процедуру и представили саму жизнь не в виде веера пунктирных линий, как на диаграмме Дарвина, а в качестве многообразия, которое сплетено из бесчисленных нитей, свиваемых существами всех видов, как человеческими, так и нечеловеческими, по мере того как они прокладывают свои пути сквозь клубок отношений, в которые они впутаны, тогда всё наше понимание эволюции изменилось бы бесповоротно. Это привело бы нас к открытому взгляду на эволюционный процесс и нашу собственную историю, населенную теми, кто своей активностью непрерывно создает условия для собственной жизни и жизни других. Действительно, линии способны изменить мир!
Вдохновившись этой мыслью, я вернулся к теме письма. Многие авторы утверждали, что письменность навязала человеческому сознанию такую линеаризацию, которая была неизвестна людям дописьменных обществ. И всё же несомненно, что с тех пор как люди начали говорить и жестикулировать, они также создавали линии и следовали им. До тех пор, пока письмо понимается в его исходном смысле, как практика начертания, не может быть никакого раз и навсегда установленного различия между рисованием и письмом или между ремеслом рисовальщика и писца. Это навело меня на мысль, что вид линеаризации, который порвал с сознанием прошлого, был линеаризацией точечных соединений, то есть связывания точек. Таким образом, сегодняшний писатель – это уже не писец, а мастер слова, автор, чьи словесные сборки переносятся на бумагу путем механических процессов, которые обходят стороной ручную работу. При наборе текста и печати нарушается тесная связь между мануальным жестом и инскриптивным следом. Автор передает чувства через свой выбор слов, а не через выразительность своих линий. Здесь, наконец, проглянуло решение моей первоначальной проблемы – как получилось, что язык отделился от музыки, а речь – от песни. И, конечно, та же самая логика привела к современному отделению письма от рисования, которые сейчас разведены по разные стороны преобладающей, но, несомненно, модерной дихотомии между технологией и искусством.
Наконец, тогда я задался вопросом, что значит быть прямолинейным. Вообще, это для нас не характерно – ни в повседневной жизни, ни в обычном дискурсе. Нас привлекают определенные темы, и мы блуждаем вокруг них, но к тому времени, когда мы подходим к ним вплотную, они как будто исчезают – как холм, на который мы взбираемся и который уже не похож на холм, едва мы достигли вершины. Как же тогда получилось, что линия, которая является собственно линейной, превратилась в прямую? Похоже, что в модерных обществах прямота стала олицетворением не только рационального мышления и ведения диспутов, но и таких ценностей, как вежливость и порядочность. Хотя идее прямой линии как соединения между точками, у которого есть длина, но нет ширины, уже больше двух тысячелетий (она восходит к геометрии Евклида), пожалуй, лишь в эпоху Возрождения она начала занимать доминирующее положение в мышлении о причинно-следственных связях, удерживаемое сегодня. В поисках исторических источников прямой линии я начал искать примеры прямолинейности в своем собственном повседневном окружении. И стал замечать их в очевидных местах, куда раньше не смотрел: в тетрадях, половицах, кирпичных стенах и тротуарах. Эти линии вызывали недоумение. Они разлиновывали поверхности, но, казалось, ничто ни с чем не соединяли. Я понял, что их источник не в геометрии – буквально «землемерии» – Евклида, а в натянутых нитях основы ткацкого станка. Опять же, нити обернулись следами в ходе образования поверхностей: линованных поверхностей, на которых все вещи могут быть соединены друг с другом. Но по мере того, как уверенность модерна уступает место сомнению и путанице, линии, которые некогда были прямыми, фрагментируются, и задача жизни вновь состоит в том, чтобы найти путь через разломы.
Вот она: тропа, по которой я шел при написании этой книги. Как я упомянул в начале, идея книги о линиях на первый взгляд кажется странной, даже нелепой. Но едва приходит понимание, оно, подобно прорыву дамбы, высвобождает поток идей, которые ранее были заперты в оградах более сдержанных способов мышления. Я обнаружил, что в беседах на тему линий – не только с коллегами по академии, но также с друзьями и родственниками – почти каждому есть что предложить, от примеров линий, о которых я мог бы подумать, до книг, которые я должен прочитать и которые так или иначе затрагивают эту тему. Все эти предложения были хороши, но на каждую зацепку, которую я сумел изучить, осталась сотня неисследованных. Дабы изучить их все, потребовалась бы не одна жизнь. Вместе с жизнью антрополога мне пришлось бы вести жизнь археолога, тогда как в других случаях мне потребовалось бы стать филологом-классиком, историком Средневековья, историком искусства и архитектуры, палеографом, географом, философом, лингвистом, музыковедом, психологом, картографом – если перечислить лишь некоторые из этих жизней. Я могу лишь извиниться перед экспертами в этих дисциплинах – людьми, которые, в отличие от меня, действительно знают, о чем говорят, – за невежество и неуклюжесть в областях, через которые мне приходилось с трудом пробираться.
Впрочем, я не ставил перед собой цели попытаться охватить то, что по любым меркам является необъятным, до сих пор неисследованным интеллектуальным ландшафтом. Я представляю эту краткую историю линий с куда более скромными намерениями: просто нанести на поверхность этого ландшафта пару царапин – что-то наскрести на ней. Таким образом, книгу следует читать как пролегомены, чья цель состоит в том, чтобы наметить линии исследования, которые могли бы вдохновить других на продолжение, в каких бы направлениях собственные знания и опыт их ни повели. Я написал эту книгу как открытое приглашение присоединиться к начинанию, у которого, насколько я знаю, нет названия. Люди, изучающие вещи, называют себя исследователями материальной культуры. Люди, изучающие линии, называют себя… Я не знаю, как они себя называют, но я точно знаю, что стал одним из них. И при этом я пополнил ряды рисовальщиков, каллиграфов, писцов, рассказчиков, пешеходов, мыслителей, наблюдателей – на самом деле практически всех, кто когда-либо жил. Ведь люди обитают в мире, который состоит в первую очередь не из вещей, а из линий. В конце концов, что такое вещь или даже личность, если не сплетение линий – путей роста и движения – всех многочисленных составляющих, что собраны в вещи или личности? Первоначально слово «вещь» означало собрание людей и место, где они собираются для решения своих дел. Следуя происхождению слова, можно сказать, что всякая вещь есть парламент линий. В этой книге я надеюсь показать, что изучать людей и вещи – значит изучать линии, из которых они сделаны.