Начало эпохи

Наука без идеологии «Казалось, перед нами открылись бескрайние горизонты нормального существования»

Закончилась Вторая мировая война. Люди на ней не только убивали друг друга, но и искали продвинутые способы этому как помешать, так и поспособствовать. Эти поиски дали огромный толчок развитию многих научных направлений: в физике, математике, кибернетике и др. Среди прочего военные нужды стимулировали и развитие криптографии.

Молодой американский математик Клод Шеннон[2], будущий создатель теории информации, для обеспечения секретности правительственной связи во время войны разрабатывал криптографические системы, которые использовались при переговорах Черчилля и Рузвельта.

Эти разработки произвели большое впечатление на его старшего коллегу, американского математика Уоррена Уивера. В 1947 году в письме к знаменитому Норберту Винеру23 он – впервые – высказал предположение о возможности перевода с одного языка на другой посредством ЭВМ – электронно-вычислительной машины. Впрочем, Винера это письмо не заинтересовало, высказанную в нем идею он не оценил. Но Уоррен Уивер не сдался. Через два года последовал меморандум Уивера о целях и принципах машинного перевода, озаглавленный просто «Перевод», в котором он выдвинул четыре гипотезы: о значении контекста для снятия многозначности слов, о возможности взгляда на перевод как на проблему формальной логики, о целесообразности приложения методов криптографии к решению задачи перевода и о существовании лингвистических универсалий, лежащих в основе всех человеческих языков.

На этот раз идеи Уивера нашли отклик. В 1951 году работать над задачей создания машинного перевода начали в Массачусетском технологическом институте (Йегошуа Бар-Хиллел4) и в Джорджтаунском университете. Исследовательская группа Джорджтаунского университета получила поддержку компании IBM, и уже 7 января 1954 года в нью-йоркском офисе IBM прошла первая публичная демонстрация машинного перевода с русского на английский. «Девушка, которая не понимает ни слова на языке Советов, набрала русские сообщения на перфокартах. Машинный мозг сделал их английский перевод и выдал его на автоматический принтер с бешеной скоростью – две с половиной строки в секунду», – сообщалось в пресс-релизе компании IBM 5.

Программа, лежавшая в основе этой первой демонстрации, – так называемого Джорджтаунского эксперимента, – была довольно ограниченной: она использовала словарь в двести пятьдесят слов и грамматику из шести синтаксических правил. Тогда еще не было ни клавиатур, ни мониторов, поэтому текст вводили на перфокартах, а перевод выдавался на печатающее устройство. Все присутствовавшие на демонстрации были чрезвычайно воодушевлены. Машинный перевод сочли перспективным направлением, и работы в этой области получили значительную финансовую поддержку.

– Перевели триста фраз! – рассказывает Игорь Александрович Мельчук. – И раззвонили об этом по всему миру. Все, даже два главных изобретателя компьютера, Норберт Винер и фон Нейман6, утверждали, что это невозможно. Оказалось, что это даже не так и сложно.

Известие об успехе этого эксперимента дошло и до России: в октябрьском номере реферативного журнала ВИНИТИ «Математика» за 1954 год появилась статья Д.Ю. Панова7 «Перевод с одного языка на другой при помощи машины: отчет о первом успешном испытании».

Надо сказать, что при Сталине – да и некоторое время после его смерти – некоторые науки в Советском Союзе не только не признавались таковыми, но и считались идеологически вредными лженауками (это отношение хорошо демонстрирует фраза «генетика – продажная девка империализма», ошибочно, хотя в некотором высшем смысле и верно, приписываемая Т.Д. Лысенко). Так, в Кратком философском словаре, вышедшем в том же 1954 году, когда состоялся Джорджтаунский эксперимент, словарная статья «кибернетика» выглядела следующим образом:

КИБЕРНЕТИКА (от др. греч. слова, означающего рулевой, управляющий) – реакционная лженаука, возникшая в США после второй мировой войны и получившая широкое распространение и в других капиталистических странах. <…> По существу своему кибернетика направлена против материалистической диалектики, современной научной физиологии, обоснованной И.П. Павловым, и марксистского, научного понимания законов общественной жизни. Эта механистическая метафизическая лженаука отлично уживается с идеализмом в философии, психологии, социологии. <…> Кибернетика ярко выражает одну из основных черт буржуазного мировоззрения – его бесчеловечность, стремление превратить трудящихся в придаток машины, в орудие производства и орудие войны. Вместе с тем для кибернетики характерна империалистическая утопия – заменить живого, мыслящего, борющегося за свои интересы человека машиной как в производстве, так и на войне.

Информация об успешном эксперименте по машинному переводу стала началом интеллектуального переворота в России.

– Об этом прочел человек, сыгравший колоссальную роль в моей научной судьбе, – вспоминает Мельчук, – профессор Ляпунов8. Профессор математики Московского университета. Он во время войны был артиллеристом-расчетчиком, а там, естественно, непрерывные сложнейшие вычисления, которые делались вручную или на таких арифмометрах. При этом, будучи хорошим математиком, он несколько раз вступал в большие конфликты с начальством: они тупо по таблицам чего-то считали, а он им доказывал, что это неверно, надо иначе. И пару раз чуть под военный суд не попал, потому что он самовольно менял указания артиллеристам. Но в конце концов стал большим человеком. Потому что он всегда был прав.

Он первым начал в Советском Союзе внедрять кибернетические методы. Кибернетика тогда была под категорическим запретом. Но дело в том, что советским понадобились расчеты для баллистических ракет. И оказалось, что она, может, и продажная девка, но она очень нужна. Ляпунов начал постепенно приобретать все больше веса и в конце концов перешел работать из университета, где его травили, в специальное заведение, созданное военными, – Институт прикладной математики. Это фактически он так назывался, а на самом деле это был вычислительный центр по расчету баллистических траекторий. И там, естественно, создавали компьютеры и пользовали их спереди и сзади.

В СССР началась постепенная реабилитация кибернетики. Владимир Андреевич Успенский пишет: «Как известно, кибернетика – в том понимании, как это было впервые сформулировано Норбертом Винером в его одноименной книге 1948 года, – в СССР до хрущевской оттепели прочно ходила в буржуазных лженауках, да еще и числилась состоящей на службе у англо-американской военщины. Тот факт, что военная мощь потенциального противника опирается на лженауку, почему-то не вызывал должного удовлетворения у советских властей. Первой ласточкой, возвестившей возможность говорить о кибернетике без ругательных ярлыков, была статья С.Л. Соболева, А.И. Китова, А.А. Ляпунова (первый и третий – математики, второй – инженер) “Основные черты кибернетики” в 4-м номере “Вопросов философии” за 1955 год»9.

В Политехническом музее в 1954 году10 (по другим сведениям – в 1955-м11) на публичной лекции признанного советского академика, одного из создателей теории автоматического управления В.В. Солодовникова, под названием «Что такое кибернетика» зал, по свидетельству очевидцев, был переполнен – настоящий аншлаг.

Реабилитация кибернетики приоткрыла дверь в мир, где может существовать наука без идеологии, где доказательность самоценна и ее не надо поверять цитатами из классиков марксизма-ленинизма. Чистота и строгость свободного от демагогии научного поиска обещала духовную свободу, манила разрешимостью многих задач. Это было время полного воодушевления и эйфории.

«1956 год – очень важный момент в жизни России, – пишет Мельчук. – Только что Хрущев объявил о конце сталинизма; официально закончился кровавый кошмар, длившийся тридцать лет. Государство перестало убивать. Только люди, сами жившие под коммунистическими режимами (Россия, Китай, Камбоджа, Северная Корея), могут представить себе, что означает конец такого существования. Началась эпоха “бури и натиска”, с последующей розово-голубой романтикой. Казалось, перед нами открылись бескрайние горизонты нормального существования. “Оттепель”, как назвал это время Эренбург. А я бы сказал – неожиданный конец полярной ночи и сумасшедшая, неудержимая Весна. <…> Больше я никогда не переживал такого всеобщего ликования. <…> Начались грандиозные преобразования в науке»12.

Возможность сбросить оковы марксистско-ленинской идеологии, перестать считаться бойцом «идеологического фронта» раскрепостила научную мысль; ученые-гуманитарии начали признавать достоинствами своей работы не «идейную выдержанность», а логику и доказательность.

«В нашем отечестве, – продолжает В.А. Успенский, – кибернетика быстро приобрела черты неформального общественного движения (подобно тому как не только литературным направлением, но и движением был в России футуризм; не берусь судить, является ли превращение научных и литературных направлений в общественные движения чертой общей или специфически российской). Это движение захватывало и гуманитарную науку, в частности филологию. Математическая лингвистика, математизированное литературоведение, а с ними вместе структурная лингвистика и структурное литературоведение, еще вчера невозможные по идеологическим причинам, и участниками движения, и властями воспринимались как часть кибернетики, и если получали право на жизнь, то под ее флагом».

Тараном для продвижения строгих методов в языкознании стал прикладной аспект лингвистики, в первую очередь машинный перевод.

В 1955 году в журнале «Природа» Алексей Андреевич Ляпунов и его аспирантка Ольга Кулагина публикуют статью об использовании ЭВМ для перевода с языка на язык: «Машинный перевод преследует цель правильной передачи содержания текста научного или делового характера. Вопроса о художественном переводе при помощи машин в настоящее время не ставится. С точки зрения теоретической интерес этой проблемы заключается в том, что описание взаимоотношений между выражениями одной и той же мысли на разных языках должно быть доведено до такой степени отчетливости, чтобы его можно было полностью формализовать и обратить в программу, управляющую вычислительной машиной»13.

Таким образом, обретала легитимность формализация языкового описания. Одновременно с этим происходило и размежевание лингвистики и филологии как строгой и нестрогой дисциплин.

– Структурная лингвистика разрабатывала точные методы описания языка, выявление структур, связей между разными сторонами языка, – рассказывает Лидия Николаевна Иорданская. – Для традиционного языкознания, чья заслуга была в предложении полезных понятий, которые, правда, обычно определялись весьма приблизительно, было характерно аморфное описание. Такое описание невозможно было использовать для практических задач, возникших в конце 1950-х годов, а именно машинного перевода, автоматического реферирования и т. д. Именно попытки решения этих актуальных задач толкнули лингвистику на новый путь. До этого времени термин «структурная лингвистика» был одиозным в советском языкознании. Сигналом того, что это словосочетание разрешено, стало появление в «Вопросах языкознания» статьи С.К. Шаумяна14 под примерно таким названием: «Что такое структурная лингвистика»15. Все знали, что у Шаумяна – члена партии – есть высокие связи; значит, теперь структурная лингвистика разрешена.

«В конце 1950-х и начале 1960-х годов лингвистика стремилась обрести черты зрелой науки, – пишет лингвист Ревекка Марковна Фрумкина, – с определенными требованиями к описанию, с четким различием между фактами и гипотетическими построениями, с жесткостью формулировок. Структурная лингвистика именно в силу своей подчеркнутой научности, в отличие от идеологически препарированной гуманитарии, была вне вкусов, вне партий, вне идеологии. <…> Хотя я и мои ровесники и были очень молоды и не слишком умудрены, но всё же осознавали, что помимо разрушения стереотипов мы участвуем в создании не просто новой науки, но способствуем построению обобщенной модели для новой науки, свободной от идеологических догматов»16.

Определения «структурный», «математический» указывали на признание строгости и доказательности научного исследования в качестве ценности и приоритета для ученого-лингвиста. Как писал А.К. Жолковский, «неуместность самолюбия, когда дело идет об Истине, готовность признать любые свои ошибки и начать с нуля, культивация вызывающего “не знаю” и т. п. – этими принципами научной скромности паче гордости вдохновлялось целое поколение лингвистов-шестидесятников»17.

Определение «структурный» в то время вообще символизировало отказ от расплывчатости гуманитарных штудий: все структурное, строгое и формализуемое противопоставлялось традиционному, нечеткому и размытому, как научное – описательному. Так, почти демонстративно подчеркивало свою особость структурное литературоведение, структурной была и семиотика. Учеными, адептами структурного метода, двигала вера в то, что правильный подход позволит разобраться с любой проблемой.

«В структурном же лагере, – пишет Жолковский, – напротив, царила убежденность в полной и окончательной разрешимости всех задач литературоведения “точными” методами. Помню, как (году, вероятно, 1968-м или 1969-м) Б.А. Успенский сообщил мне, что только что отдал в печать свою “Поэтику композиции” (1970) и больше заниматься поэтикой не намерен, ибо все основное теперь уже сделано. Незабываема также фраза, которой В.К. Финн, классик советской информатики, со скромно-торжествующей улыбкой закончил один из своих докладов, блиставших виртуозным применением математической логики:

– …И тогда поэтика, подобно квантовой механике, замкнется как сугубо формальная теоретическая дисциплина»18.

В это время на филологическом факультете МГУ начинает работать семинар под обманчиво-скромным названием «Некоторые применения математических методов в языкознании»; в академических институтах: языкознания, русского языка и славяноведения – создаются секторы структурной или прикладной лингвистики; проводятся конференции и совещания по машинному переводу, по математической и прикладной лингвистике, симпозиум по семиотике, летние и зимние школы по тем или иным проблемам формального описания языка. Структурная лингвистика вошла в моду, стала символом современной, продвинутой, устремленной в будущее науки.

В этом качестве она вошла в литературу и в кино, а вот с положительными или отрицательными коннотациями – это уже зависело от личных пристрастий.

Есть на всякий, есть на случай

В «Корабле» специалист —

Ваш великий и могучий

Структуральнейший лингвист, —

писали Стругацкие19, в чьих ранних книгах «структуральный лингвист» – один из главных положительных персонажей, который с легкостью дешифрует инопланетные языки и вообще молодец и отважный герой. Улетающего в космос товарища Травкина из фильма Георгия Данелия «Тридцать три» анекдотический персонаж, явно пародирующий занимавшегося реформой орфографии М.В. Панова20, в последние секунды перед отлетом спрашивает, как надо писать: заиц или заец. Почему-то изучающим структурную лингвистику студентом оказывается персонаж фильма Говорухина «Ворошиловский стрелок» – паршивец и убийца21.

Когда структурная лингвистика в России начала формироваться, выкристаллизовываться из традиционного языкознания, это происходило точь-в-точь, как предписано наукой кристаллографией. Начался процесс с достижения некоторого предельного условия – не буквально c переохлаждения жидкости или пересыщения пара, как требуется для настоящих кристаллов, а с ослабления идеологических установок после смерти Сталина и обусловленного этим освобождения научной мысли. Центрами же кристаллизации науки лингвистики стали конкретные люди, воплотившие дух времени и ставшие тем самым его героями.

Некоторых из них я представлю сразу же – не в порядке значимости, а по алфавиту. О других же расскажу по ходу дела.

Загрузка...