В 1975 году я поступила на отделение структурной и прикладной лингвистики филфака МГУ. Там все было не так, как вокруг, – и в узком смысле, в отличие от филологического факультета, и в широком, в отличие от общепринятых способов говорить и думать. Математика, а не литература и история, дружеские связи не с однокурсниками по факультету, а со старше- и младшекурсниками этого же отделения, общение с преподавателями не только на занятиях, но и в походах. Своя абсолютно узнаваемая манера речи: «в силу ложности посылки», «не вижу однозначного соответствия», «неверифицируемое высказывание», «ровно так». И свой пантеон – набор имен и историй создания нашей науки, связанных с этими именами.
Пантеон включал как тех, кого мы регулярно видели на лекциях или спецкурсах, например Зализняка и Успенского (Владимир Андреевич Успенский за глаза назывался просто Успенским, в отличие от своего брата, которого звали БорисАндреичем), так и тех, о ком ходили только рассказы. Рассказы становились своего рода тайным знанием о былых временах, открывающимся только посвященным, действующие в них лица – мифическими героями или злодеями.
Все годы обучения сопровождались восторженными страшилками об уже выгнанном преподавателе математики Шихановиче, который был чистый Цербер, но уж кто ему математику сдал, тот всем молодцам молодец. И шепотом – как его посадили и засунули в психушку и как кто из старших пострадал за то, что его защищал. Ходили истории и о том, как и кого из героев нашего пантеона выгнали с работы, запретили не только публиковать, но даже ссылаться на них в текстах.
В 1976 или 1977 году я в каком-то безумном порыве собрала несколько однокурсников и отправилась с ними домой к практически культовому лингвисту Игорю Мельчуку, уезжавшему из страны, – попрощаться и сказать, как нам ужасно грустно. Я не то чтобы была с ним тогда знакома – видела несколько раз в походах, – но он меня точно не помнил и дальше прихожей нас, конечно, не пустил.
Как в любом корпусе легенд, в нашем пантеоне были прорехи и преувеличения. Но он неизменно вызывал восхищение и грустное ощущение, что ты опоздала родиться, пришла к шапочному разбору.
Прошло много времени, я выросла и даже подружилась с некоторыми героями из тех, кто не уехал, познакомилась и с некоторыми из уехавших, когда стали пускать сюда из-за границы. Но кого-то так никогда и не увидела.
Что же это были за люди, как они создавали новую науку – структурную лингвистику – и как и почему был разрушен созданный ими мир? Что конкретно, как говорится, происходило?
Я взялась за эту книжку, потому что поняла, что скоро совсем некого будет об этом расспросить. Героев и свидетелей с каждым годом становится все меньше. С тремя десятками людей я поговорила, готовясь к ней. С некоторыми, увы, так и не успела – и уже не поговорить. От кого-то остались записи наших разговоров того времени, когда я писала о Зализняке[1].
Кто-то отказался разговаривать. Таких было немного, но они были – и мне очень жаль. Иные без объяснений (или ссылаясь на плохую память), другие же, как известнейшая польско-австралийская лингвистка Анна Вежбицкая, написав дружелюбное подробное письмо о том, почему совсем не удается выкроить время, чтобы вновь погрузиться в ту эпоху.
Книгу эту я плела, как гобелен, из рассказов моих собеседников. А также из воспоминаний или интервью, опубликованных на сайтах и в фестшрифтах, отраслевых сборниках и прочих не самых популярных местах, которые можно найти, только если специально их ищешь и знаешь, что где искать. Я нанизывала их слова на каркас известных мне фактов, переплетала разговоры между собой так, что мои собеседники как будто беседовали друг с другом, соглашались, полемизировали, вспоминали одно и то же по-разному. Эта перекличка голосов обеспечила, как мне кажется, ту степень объективности, на которую в принципе можно надеяться. А заодно и высветила героев. Ведь ничто так не характеризует человека, как его собственная речь.