Зимы в Лондоне так суровы, что иней льнет к черным оградам, как сахарная корочка, и даже грязь в сточных желобах застывает в карамельную глазурь.
Белль Чаровилл не выносит холод. Она поставила в своем стеклянном кабинете печь-толстобрюшку, и теперь, чтобы печка хорошенько разогрелась до того, как объявится мисс Чаровилл, мастерам, вытачивающим болванки, приходится подкидывать в нее свежие поленья, которые доставляют рано по утрам.
Из кабинета Белль тепло понемногу просачивается в комнату, но постижерам все равно трудно управляться со своими инструментами замерзшими руками, поэтому Лили отряжают к Белль с просьбой: можно ли оставить дверь в ее обогреваемое убежище открытой, чтобы температура в большой комнате хоть немного поднялась?
Белль рассматривает Лили, замечает, как изменилась ее фигура, как бледны ее щеки, и говорит:
– Тебе плохо из-за холода – потому ты так отощала?
«Нет, – хочет ответить Лили, – из-за воспоминаний об убийстве, которое я недавно совершила. Я думала, что, совершив такое – избавив мир от гнусной личности, какой не стоило бы жить, – я освободилась бы от того, что терзало меня так много лет. Но я, напротив, так боюсь того, что уготовано мне дальше, что потеряла аппетит».
Но этого она не говорит. Она улыбается Белль и отвечает:
– Да, думаю, из-за него – мое тело питается самим собой, чтобы согреться. Но если бы вы немного приоткрыли свою дверь, Белль, то до нас дошло бы тепло вашей печки…
Белль поправляет цветастую шаль на плечах.
– Я куда более восприимчива к холоду, чем любая из вас, – говорит она. – У меня это в крови. Все Чаровиллы страдали от того, что, как я слышала, зовется «зимним окоченением». И родных моей матери это тоже коснулось. Если я открою дверь, то мне придется приходить на работу в шубе и меховых галошах, и тогда в мастерской я, несомненно, превращусь в посмешище.
– Мы бы не стали смеяться над вами из-за шубы, Белль. И нам очень трудно работать в таких условиях. Мы ведь переживаем, успеем ли вовремя закончить парики для «Травиаты»…
При упоминании «Травиаты» Белль немедленно тушуется, словно совершенно позабыла обо всей работе, какую еще предстоит проделать для театра, и только сейчас вспомнила об этом – а заодно и обо всех рекомендациях, которыми фонтанирует режиссер – маэстро Ардитти. Он завел привычку заявляться в «Лавку париков» без предупреждения, вооруженный мухобойкой из конского волоса, которой он похлопывает по плечам работниц, незаконченные парики и развешенные по стенам пучки волос, будто заявляя, что все это принадлежит исключительно ему.
– Ох, вся эта история с «Травиатой»… – вздыхает Белль. – Так замечательно и в то же время жутко изнурительно! Видишь, Лили, бутылку джина у меня под рукой – а ведь раньше я к ней не прикасалась. Подозреваю, что джин уже разъел мою личность и скоро я стану невыносимо унылой и вялой. Как думаешь, я уже начала глупеть и становиться скучной?
– Совсем нет, Белль. Мы любим вас – и как матушку, и как досточтимую наставницу. Время от времени мы отрываемся от работы, только чтобы убедиться, что вы еще здесь и присматриваете за нами.
– О, что за дерзкое ехидство! Но это хорошо. Я не против. Это говорит, что в тебе есть искра. В некоторых людях ее нет – вообще нет. Закрой-ка дверь, Лили, и я тебе кое-что расскажу.
Лили оборачивается и видит, как обслуга перебирает новую партию грязных волос из Восточного Лондона и как ее сослуживицы замирают, глядя на нее, в надежде, что Белль согласится оставить дверь приоткрытой, но Лили закрывает ее, как было велено, и Белль кивком подзывает ее к своему огромному столу, заваленному ордерами и счетами.
– Вот что, – говорит Белль, – уж не знаю, где ты обрела такую сноровку. Ты еще очень молода. Но умелая – на голову выше любой из моих женщин. Скорость твоей работы, ловкость рук… Я тут размышляла, как бы тебя наградить. Я не могу платить тебе больше, чем другим, – иначе здесь случится бунт, но я вполне могу вытащить тебя из той лачуги, в которой ты ютишься на Ле-Бон-стрит. У меня в доме есть чердак, который почти не используется. Я могу его немного обставить. Много денег я с тебя за него не возьму.
Лили ошарашенно смотрит на Белль. Она никогда не бывала в доме Белль Чаровилл на Севен-Дайлс[6], но слышала, что о нем говорят, – мол, есть там роскошный будуар, с каким не сравнится ни один другой в Лондоне: потолок выкрашен в кроваво-красный цвет, кровать увешана бирюзовыми кистями, а вокруг сплошные зеркала…
В кабинете Белль слишком тепло, от чего у Лили кружится голова. Ей хотелось бы опуститься на жесткий стул, на котором так часто сменяются мужчины в темных пальто – банкиры, адвокаты и торговцы, что всматриваются в балансовые ведомости и накладные, – но она все же стоит. Она думает о том, как может измениться ее жизнь, поселись она у Белль на Севен-Дайлс, – или, вернее, старается не думать об этом, потому что знает: жить так, чтобы соответствовать этому месту, у нее не получится. Ее подвальная комнатка ничего от нее не требует – только существовать там, в полутьме, терзаясь мыслями о совершенном преступлении, переживая его раз за разом, дожидаясь того дня, когда она и то убийство вырвутся из мрака на свет. И тут ей в голову приходит мысль, что, может, лишь тогда – когда все станет явным и будет подвергнуто суду – она обретет свободу.
– Ну? – спрашивает Белль. – Не предпочтешь ли мой чердак своему погребу?
– Вы очень добры, – отвечает Лили. – Но я, кажется, немного приболела. И лучше мне остаться там, где я сейчас живу, пока я не поправлюсь.
– Хорошо, – говорит Белль. – Как тебе угодно. Но ты уж съешь чего-нибудь. Я не могу допустить, чтобы ты угасла. Ардитти выпорет меня своей мухобойкой, если парики не будут готовы к генеральной репетиции.
В воскресенье в церкви очень мало прихожан, потому что город завален снегом. Пусть алтарник и прокопал дорожку через кладбище ко входу в церковь, но к ней со всех сторон ведет множество тропинок, утопающих в глубокой белизне, в которой никто и ничто не сможет двигаться без помех и только птицы тщетно высматривают темные прогалины.
Лили помнит, как снег пластами, будто глазурь с пирога, падал с пихт на пути в Свэйти, и погода ее не пугает. Она просто накидывает на голову шерстяную шаль и в очередной раз идет в церковь. Подол ее пальто намокает и становится тяжелым, но выбеленный церковный дворик кажется ей красивым: снег все уравнивает и смягчает. Она наклоняется и, зачерпнув горсточку снега, отправляет ее в рот и вспоминает вкус щербета и песни Нелли на морозе.
Она заходит в церковь, склоняет голову, а затем бросает взгляд вверх, на свой любимый витраж, изображающий сеятеля с корзиной кукурузного зерна. Ей нравятся его сильные мускулистые ноги, виднеющиеся из-под рабочего кафтана, и мягкий жест его руки. Птицы парят над ним, золотистые в утреннем свете.
Она проходит вперед по нефу к скамье, где всегда сидит – в пятом ряду. Становится на колени и молится о том, чтобы незнакомец вернулся вопреки непогоде, и, поднявшись на ноги, оборачивается, уже зная, что он здесь. Разумеется, он смотрит на нее, и сейчас, впервые за все время, она не отводит глаз. Она видит, что он довольно зауряден внешне, темные волосы уже редеют на висках, галстук повязан небрежно, но лицо чисто выбрито и выглядит открытым, а глаза большие и пристально смотрят на нее.
Сердце Лили пускается вскачь. Теперь, когда он здесь, ей хочется большего. Ей хочется дотронуться до его руки. Хочется сказать ему, что, кроме как к нему, ей некуда больше податься в этой жизни. Но она заставляет себя отвернуться и раскрыть молитвенник, когда вступает орган и служба начинается как обычно: взойдя за кафедру, викарий замирает и с суровым видом смотрит на всех с высоты, иногда зажмуривая один глаз, будто прицелившись в кого-то, словно лучник.
Голос у викария громкий. Ибо Твое есть Царство и сила и слава! Это утверждение произносится так, будто это королевская декларация, и Лили представляет, как великая молитва выпархивает из этой церкви, взмывает над побелевшими могилами и долетает до самой реки, где с каждым мигом на поверхности воды разрастаются кристаллики льда, которые сливаются в плавучие островки, что сдавливают бока лодок и баркасов. И вот там-то, у реки, думает она, ей хотелось бы очутиться вместе с незнакомцем, позволить ему взять ее за руку и спросить, как ее зовут, и они одновременно вспомнили бы, что постепенно, медленными водоворотами и приливами, Темза неизбежно вытекает в море…
Сейчас же ее тревожит, что мужчина ускользнет раньше, чем закончится служба, и страх этот усиливается. Что-то подсказывает ей: если сегодня она не заговорит с ним, то никогда больше его не увидит, и мысль эта невыносима, поскольку она верит, что, кроме него, у нее никого нет, что он единственный во всем мире, кто способен уберечь ее от смерти – от петли, люка и бездны. И кажется, что он об этом знает, что понимает: в этом и заключается его задача – переменить ее судьбу. Ибо зачем еще он возвращался в церковь столько раз, не заговаривая, но только наблюдая и ожидая момента, когда она сама к нему подойдет?
Служба закончена. Четверо пухлых маленьких хористов в брыжах, довольно улыбаясь, спешат к выходу. Викарий царственно шагает следом, а органист наигрывает что-то без мелодии, словно убивает время за перебором нот.
Теперь Лили разрешает себе повернуться. И он все еще здесь. Все еще смотрит на нее.
Она уступает дорогу прихожанам, которые движутся наружу, в зимнее утро. Мужчина ждет. Лили ждет. Они должны дождаться, когда церковь опустеет и затем… Очень медленно она идет к нему, держась прямо и собранно, словно невеста, которая шагает к алтарю, где ждет ее жених.
Когда она подходит, он осторожно касается ее плеча. И так они стоят, лицом к лицу, орган все не затихает, студеный воздух из открытой двери долетает до них, и Лили ежится от холода.
– Простите, если я не прав, – произносит он наконец. – Я хотел обратиться к вам и раньше, но не тревожил вас, опасаясь, что вы сочтете это беспардонностью или что я ошибся, но, полагаю, вы – мисс Лили Мортимер. Я прав?
– Вы правы, – отвечает Лили.
Он расплывается в улыбке. И улыбается так широко, что, кажется, вот-вот расхохочется.
– Лили! – говорит он, будто дивясь этому имени. – Я так долго вас искал. В последний раз я видел вас в Госпитале для найденышей. Тогда я лишь мельком увидел вас в дальнем конце классной комнаты. Мне не разрешили отвлечь вас или заговорить с вами, поскольку я не прихожусь вам родным.
Лили не знает, что сказать. Она задается вопросом, зачем незнакомцу ее «искать», но не находит ответа.
– Я потом пришел еще раз, и мне сказали, что вы однажды попытались сбежать из госпиталя и были наказаны, но после наказания прилежно трудились над всем, что вам поручали.
Что ей на это отвечать? Она словно слышит бормотание Перкина Бака: «Не все на свете ведомо смертным – например, почему индийский поезд дяди Джесси рухнул в ущелье и все погибли».
– Зачем вы меня искали? – наконец спрашивает она.
– Ну… – говорит он, отводя взгляд, словно ему стыдно или он вот-вот расплачется. – Вы можете подумать, что это странно, но я почему-то считал своим долгом присматривать за вами и надеяться, что вас, как воспитанницу Корама, ждет хорошая жизнь.
Ах. «Хорошая» жизнь. Как жизнь может быть хорошей, если ты никому не дорога и вынужденно тяготишься стыдом? Как может сердце не полниться желанием отомстить?
– Присматривать за мной? – переспрашивает Лили.
– Я пытался. Я стоял в дверях и смотрел, как вы учили малышей шитью. Я видел, как вы были терпеливы и спокойны. Но опять-таки мне не разрешили с вами поговорить. Мне не доверяли.
– И почему же вам не доверяли?
– Лишь потому… Они не знали, кто я.
– И я не знаю, кто вы. Вам следует представиться, иначе я уйду.
Мужчина сжимает в руках жесткий цилиндр. Он опускает на шляпу взгляд, затем надевает ее, немного сдавливая по бокам, словно без нее не чувствует в себе достаточно смелости или решительности для того момента, который сейчас проживает.
– Что ж, – говорит он, – у вас есть право мне не верить, но, кажется, я – тот, кто спас вам жизнь.
Она обдумывает сказанное им. Ей хочется сказать: «Моя жизнь снова нуждается в спасении. Я отдаляюсь от людей, потому что совершила злодеяние», но она молчит и ждет.
– Вы, вероятно, знаете, точнее, я уверен, что вы знаете о том, что ваша бедная матушка бросила вас зимней ночью?
– Да. Она оставила меня возле ворот парка Виктории.
– И тогда шел дождь и было очень холодно, но молодой констебль дежурил возле парка, когда услышал вой волков…
– Ох, – произносит она. – Ох.
Так она узнает, что это был он. Она помнит его имя: Сэм Тренч. Он шел сквозь мокрый снег и нес ее, завернутую в мешковину. Его выходили в Госпитале для найденышей – ему стало плохо после такого долгого пути, а затем он отправился восвояси, и она вскоре очутилась на ферме «Грачевник».
Она растрогана тем, что он не только спас ее от мороза и от волков, но и счел своим долгом присматривать за ней, словно она была его ребенком.
– Констебль Сэм Тренч, – говорит она. – Давным-давно мне назвала это имя моя приемная мать, и я его не забыла.
Он улыбается и берет ее за руку.
– Вы преуспели в жизни, работаете на Белль Чаровилл.
– «Преуспела»? Пожалуй, что так. Белль довольна моей работой. А вы? Как сложилась ваша жизнь в этом мире, Сэм Тренч?
– Весьма неплохо, скажу вам так. Переловил немало преступников на службе в Лондонской полиции. Теперь я суперинтендант. В сыскном отделе.
В сыскном отделе.
Внезапно Лили пробирает холод. Она замечает, что во дворе снег все еще заваливает могилы. Она плотнее закутывается в шаль.