Когда Нелли и Лили проехали сквозь ворота Лондонского госпиталя для найденышей и перед ними выросло огромное здание, словно длань Господа, выступившая из земли, Нелли взглянула на корзинку, которую привезла с собой для нового приемного младенца, а затем взглянула на шестилетнюю Лили, сжимавшую в кулачке побеги сныти, и ее захлестнула не столько печаль, сколько огромная усталость. «Жить – значит делать одно и то же, вновь и вновь, – подумала она, – бесконечно и непрерывно, а затем умереть – вот и все…»
Из всех детей, что побывали у нее под опекой, Лили полюбилась Нелли больше других. А может, других она и не любила вовсе – даже умершего маленького Тома, – но лишь терпела, одаривая их скудным теплом за десять шиллингов в месяц. С Лили все было иначе, Лили была «ее деточкой», Лили старательно вышивала днем и ночью, Лили сравнивала ягодный щербет с опавшим снегом и хохотала, когда падала на дно телеги, Лили обнимала и целовала ее перед сном и гладила ее мочки своими крохотными пальчиками. От мысли, что теперь она окажется среди отбросов общества, Нелли Бак хотелось улечься ничком в каком-нибудь темном уголке и рыдать всю оставшуюся жизнь.
Она ласково провела ладонью по каштановым кудрям Лили. Она знала, что ребенку первым делом сбреют волосы. Сестры в госпитале считали, что паразиты с домашнего скота – клещи, блохи и вши – могут проникнуть сюда на головах тех, кто «жил и трудился в хлевах и свинарниках, спал среди мышей и мылся в стоячей воде». Возрази Нелли, что на ферме «Грачевник» ее дети жили в чистоте, вшей не встречали и трижды в неделю мылись в колодезной воде, ей бы не поверили. А если бы и поверили, то это не имело бы значения. Порядок для всех детей, возвращаемых в госпиталь, был одинаковый: им обривали голову, затем оттирали ее жесткой щеткой с карболкой и обливали уксусом.
Лили об этом не знала. Знала лишь, что она поднималась с Нелли по ступеням госпиталя, дул суровый ветер, а листья сныти в ее руке были мертвы.
Они вошли в большое холодное помещение. На мгновение Лили распахнула рот при виде узорчатого потолка у них над головами, а когда она опустила взгляд, Нелли рядом уже не было. Нелли растворилась в толпе женщин, которые громко и недовольно галдели, а Лили схватила за руку и потащила в другой конец холла худосочная сестра в униформе. Лили хотела развернуться, позвать Нелли, но сестра зажала ей рот ладонью и презрительно бросила:
– Даже не думай! Мы здесь нытья не потерпим. Ты – дитя недостойной матери, и тебе следует пасть на колени и благодарить Господа нашего Иисуса за то, что мы тебя приютили. Вот что должно сейчас заполнять твои мысли: что тебе даровано спасение.
Лили снова попыталась обернуться, вырваться из рук сестры, убежать туда, куда ушла Нелли со своей ношей – соломенной корзинкой и вязаным шерстяным одеяльцем, но нигде ее не видела.
– Прекрати! – сказала сестра. – Она ушла, и ты ее не найдешь. Слезливым прощаниям здесь не место. У нас это запрещено. Твоя приемная мать выполнила свой долг, и на этом все. Сегодня она заберет с собой другое дитя, и тебя позабудут.
Но ведь это не могло быть правдой? Позабудут? Как может Нелли забыть те долгие часы, что они вместе провели за шитьем, за развешиванием стираного белья на ветру, за собиранием ягод шиповника в лучах осеннего солнца, за песнями, которые они пели с наступлением ночи?.. Как этой сестре с поджатыми губами и сухим лицом могла прийти в голову такая ужасная мысль?
Женщина наверняка врала, и Лили это разозлило. На ней были новые ботинки, купленные Перкином Баком на рынке в Свэйти, и левой ногой она пнула сестру по лодыжке, которая виднелась из-под ее белой формы. Сестра вскрикнула от боли и, на секунду отвлекшись, ослабила хватку. Этого времени хватило Лили, чтобы, тотчас развернувшись, броситься к толпе женщин на другом конце гигантской комнаты. Она бежала изо всех сил, так быстро, как бегала с Тенью, гонявшей овец по полям в чертополоховом пуху. Достигнув скопления людей, она не остановилась, но представила себя злым бычком, что пробивает путь сквозь стадо, и во весь голос закричала:
– Нелли! Нелли! Где ты?
Ее пытались схватить – этого маленького невоспитанного найденыша, который пер напролом, как дворовая скотина, и вопил, как уличная торговка, – но она не отступала, расталкивая всех вокруг, пока наконец не увидела Нелли, которая застыла недалеко от выхода. Лили помчалась к ней и, добежав, вскинула ручки и принялась колотить ее кулачками. Она все била, и била, и била. Мертвые побеги сныти выпали у нее из рук, и, когда это случилось, Нелли отбросила корзинку и оттолкнула Лили прочь. Но Лили врезалась головой в толстый живот Нелли. Она больше не звала Нелли по имени. У нее не осталось больше слов, только горе и отчаяние, каких она прежде не знала.
Когда шея и руки ее начали уставать, она позволила Нелли опуститься на колени и обнять ее, и они прижались друг к другу, рыдая и раскачиваясь под стук своих разбитых сердец, пока не притихли, но тут вернулась сестра и схватила Лили за кудри, и волоком оттащила ее прочь.
Лили не любит вспоминать свои первые дни и ночи в Госпитале для найденышей. Она всю жизнь пыталась предать их забвению, но память о них не угасала. Она была словно рана, которая никак не заживет, словно грустная мелодия, которая не затихает в голове, словно задача по арифметике, в которой не изменишь условие, но которой никогда и не решишь.
После того как ей обрили голову, с нее сняли одежду и сказали, что все это сожгут – все, кроме ботинок. Они еще «пригодны для службы» и будут отданы одному из мальчиков-найденышей, который «нуждается в них поболе», а ей вместо них дадут тряпичные туфли, «подходящие для девочек». Лили возмутилась. Она гордилась своими ботинками, несмотря на то что те жали. Перкин Бак купил их ей в качестве прощального подарка, и они стоили целых два шиллинга… Но сестра снова зажала ей рот ладонью и приказала молчать. Сестра принялась отмывать маленькое тельце Лили карболовым мылом, так яростно растирая его мочалкой, что на плечах и спине девочки вздулись алые полосы, и сообщила ей, что в замечательном госпитале Томаса Корама ее «перевоспитают» и что «упрямым, невоспитанным ребенком», каким она была прежде, ей больше не бывать, а станет она новым человеком, смысл существования которого состоит лишь в том, чтобы повиноваться священному Закону Божию.
– А еще, – сказала сестра, обращаться к которой полагалось «сестра Мод», – какая бы привязанность к приемной матери ни жила в твоем сердце, от нее нужно избавиться. Господь презирает детей, которые не относятся к своей новой жизни с положенной серьезностью, но предаются капризам и тоскуют по младенческому невежеству и безверию. Теперь тебе следует любить своих благодетелей в госпитале и Господа Бога. Вот и все.
Лили помнит, как однажды Нелли сказала ей, что Бог повсюду. Бог был в ветре, что гнул к пруду ивовые ветви; Бог был в свежевыпавшем снеге со вкусом щербета; Бог был в солнечных лучах, освещающих пашню. Он не был «отдельной сущностью», но присутствовал везде, даже во тьме ночи, даже во времена печали, и Лили стала объяснять сестре Мод, что именно так ее научили находить Его. Но сестра Мод схватила серое полотенце и швырнула его ей в лицо так, что ей нечем стало дышать:
– Вытрись, мисс Негодница! И больше никогда не пререкайся со старшими! – крикнула она.
Лили одели в буро-красную форму, бежевые панталоны и чулки, на шею повязали белую косынку, а на лысую голову нахлобучили белый с красным чепец. Ее старую одежду сунули в мешок. Ее подтащили к высокому зеркалу, щербатому от износа и старости, но она не узнала злое существо, которое увидела в нем, с лицом, искаженным от плача. Она хотела стянуть с головы чепец, от которого все чесалось, но сестра Мод отдернула ее руку, и чепец упал на мокрый каменный пол.
– Надо же! – сказала сестра. – Ты и двух часов здесь не провела, а я уже вижу, сколько неприятностей ты нам доставишь. А знаешь, что здесь случается с теми, кто доставляет неприятности? Их порют. Назови свое имя, я предупрежу начальство, что ты вредина и за тобой нужен глаз да глаз.
Лили уставилась на сестру Мод. Она вспомнила, как Джесси объяснял ей, что мальчишка на дне колодца не откликнулся, потому что его не позвали по имени, и что, когда у человека нет имени, он как тень меж древесных стволов или пушинка, парящая в небе, – призрачная сущность. Волос ее уже лишили, ботинки отобрали, и Лили решила так: возможно, ее имя – это единственное, что у нее осталось своего, и поэтому она никому его не назовет.
Сестра Мод схватила ее за плечи и встряхнула.
– Назови свое имя, дитя! – взвизгнула она. – Так велит закон!
Чепец все еще лежал на полу, и Лили пнула его своей тряпичной туфлей, сквозь которую почувствовала, какой жесткий здесь пол. Она подумала: «Вот, значит, как теперь будет, всякий раз ступая по земле, я буду чувствовать, как камни колют мне ноги». Вслух же она прошептала:
– Перкину Баку это не понравилось бы.
– Что? Что ты сказала? – переспросила сестра.
– Мой приемный отец… – начала Лили.
– Забудь о нем. Говорю тебе: приемные родители тебя уже позабыли, и тебе следует выбросить их из головы. Сейчас же подними чепец и назови свое имя.
– Он два шиллинга потратил на мои ботинки… – сказала Лили.
– Прекрати! Прекрати! Вот же несносное ты дитя. Назови свое имя, или будешь наказана.
Но Лили молчала. Она сжала губы, стиснула их в такую же тонкую полосу, какой был рот на гадком лице сестры Мод, чтобы из них не вылетело ни единого словечка. Она понимала, что ей следует опасаться сестры Мод, но чувствовала гнев, а не страх. Она не подняла чепец. Она увидела, что сестра Мод замахнулась, и подумала: «Вот сейчас придет она – та боль, которую так хочет причинить ей эта Мод», но Лили оказалась проворнее. Она пригнулась, развернулась и ринулась прочь из мыльни. Она пробежала мимо других детей, голых, с обритыми головами, рыдавших от того, что мыло щиплет глаза и мочалки ранят кожу, оплакивавших то, что они потеряли. Она пробежала по каменному коридору и очутилась возле лестницы, по которой вроде бы не поднималась раньше, но решила, что та, возможно, выведет ее к холлу с высокими потолками, где ее отняли у Нелли, а значит, и к выходу из госпиталя, и к открытой двери, и к большому двору за ней, огражденному большими стенами, но с воротами, ведущими отсюда прочь…
Она преодолела уже половину пролета, когда на лестничной площадке распахнулась дверь и из нее вышел седовласый мужчина в одеянии священника. Лили неслась в его сторону, и он раскинул руки, чтобы преградить ей путь, и сказал:
– Это что еще такое? Ты же знаешь правила. Детям бегать запрещено.
Она врезалась в него, едва не сбив его с ног, и ее оглушила исходившая от него острая вонь – запах ладана и немытого тела. Он крепко схватил ее за руки и оглядел: недавно обритая голова, красное и опухшее от плача личико – он увидел, вероятно, то, что видел уже сотни раз: горе и растерянность, заключенные в теле ребенка, но также и непокорность, внезапное проявление воли, отказавшейся принять навязанные ей перемены. И он знал то, чего не знала или что отказывалась помнить сестра Мод, – что покоя и принятия здесь можно добиться одним лишь путем: проявив доброту.
Он присел так, чтобы его белая голова оказалась наравне с головой Лили, улыбнулся ей и сказал:
– Я знаю, что для тебя все это очень неожиданно и не укладывается в голове, но позволь сказать тебе одно: Господь знает, что тебе плохо. Он понимает, что тебе одиноко. Но ты не одна. С тобой Бог. И мы – капелланы, наставники и сестры Корама – тоже с тобой и жаждем одного: указать тебе путь к счастливой жизни на благо других. Найдешь ли ты в себе силы мне поверить?
Нет. Она не верила никому и ничему, даже этому капеллану с его благочестивым затхлым духом. Она верила лишь в то, что произошла какая-то ошибка. День клонился к ночи, и она не должна здесь быть. Она должна ехать в телеге по разъезженной просеке на ферму «Грачевник», видеть, как над прудом загорается первая звезда, знать, что скоро она окажется в своей уютной кроватке, что ей подоткнут вязаное одеяльце и что мягкие губы Нелли оставят на ее щеке поцелуй перед сном…
Она помотала головой. Она думала, капеллан рассердится. Ей вспомнилось, как викарий из Свэйти иногда бил кулаком по кафедре и заявлял фермерам, и торговцам, и чеботарям, и пивоварам, и дояркам, и земледельцам, что те «погрязли во грехе». Но этот седовласый человек был все так же спокоен. Он просто встал, взял ее за руку и сказал:
– Ничего страшного. Я отведу тебя в дортуар. Как думаешь, могла бы ты сказать мне, как тебя зовут, чтобы мы нашли верную спальню? Скажешь?
Они поднимались по лестнице, и Лили сквозь тряпичные туфли ощущала, как холоден камень под ногами. Она тихо сказала:
– Меня зовут Мэри Уикхэм.
И некоторое время она была Мэри Уикхэм. Мысли ее занимала вышивка.
Она была «Мэри» в свою первую ночь в дортуаре, когда спала в одной кровати с девочкой по имени Бриджет О’Доннелл, которая напомнила Лили дрозда. Кожу Бриджет усеивали коричневые точки, глаза были беспокойными и умными, а коснувшаяся плеча Лили рука – мягкой, как крылышко птички.
Во влажной тьме дортуара Бриджет жалась к «Мэри» и рассказывала о своем приемном доме, из которого приехала сюда, – тот стоял в деревне Болдок в Хартфордшире и был наполовину жилым домом, наполовину бакалейной лавкой. Она сказала, что ее приемная мать, миссис Инчбальд, занималась домом, а ее приемный отец, мистер Инчбальд, занимался лавкой, а дети сновали от нее к нему и обратно, ускользали с занятий в домашней гостиной, чтобы поглядеть, как мистер Инчбальд взвешивает муку и сворачивает аккуратные бумажные кульки для чайных листьев, и мечтали потрогать кофейные зерна, которые привезли из Африки и пузатые мешки с которыми стояли по всей лавке и пахли чужими краями.
Бриджет сказала, что все в деревне любили их лавку и любили семейство Инчбальдов и что незнакомцы, бывало, покупали у них угощения и безделушки для детей. Она сказала, как все умалчивали о том, что она не родная в этой семье, пока однажды мистер Инчбальд не посадил ее на прилавок, не повесил на дверь табличку «Закрыто», не подошел к ней и не сказал, что ее всего лишь «одолжили» им в Госпитале для найденышей так же, как в банке «одолжили» эту лавку и дом, и что скоро придется вернуть ее обратно.
В этот момент Бриджет заплакала. Она сказала:
– Я не знала, что девочку можно «одолжить» тем, кого она считала своими родителями.
Она рассказала, что плакала по чудесному запаху кофе и по маленькому чердаку, где спала, покуда луна в маленьком окне поднималась все выше и выше и, совершая свой путь, говорила с ней, как с доброй подругой. Она плакала по воскресному жаркому из свинины и по гладильной доске миссис Инчбальд, под которой любила сидеть и слушать, как утюг шипит, скользя по юбкам и подъюбникам, и как миссис Инчбальд напевает мелодии из далекого прошлого.
Лили попыталась утереть слезы Бриджет рукавом своей ночной сорочки. Они слышали, как всюду в спальне плачут или горько всхлипывают другие девочки, и Лили сказала:
– Я думаю, что всех нас тут кому-то «одолжили» и ничего уже с этим не сделаешь. А теперь мы в плену.
– Мы можем сбежать, – сказала Бриджет.
– Я сегодня пыталась сбежать, – сказала Лили. – Меня поймал священник. Но мы можем попробовать завтра.
– Ты знаешь дорогу в Болдок? – спросила Бриджет.
– Нет, – сказала Лили. – Я не знаю, что такое Болдок.
– Наверняка туда ездит омнибус.
– Чтобы поехать на омнибусе, нужно заплатить деньги, а их у нас нет.
– У меня есть, – сказала Бриджет. – Я расскажу тебе секрет. Я спрятала в попе монетку в шесть пенсов. Мистер Инчбальд дал ее мне и велел спрятать в надежном месте. Это самое надежное место, какое я смогла придумать. Но я могу достать ее и помыть. Если только она сама еще не вывалилась.
Лили умолкла, задумавшись, каково это – прятать шестипенсовик ТАМ. А потом сказала:
– У меня тоже есть секрет. Меня зовут не Мэри, а Лили.
На завтрак им дали кашу, на обед – черствый хлеб и сыр, а на ужин – жидкий суп, в котором плавали редкие капустные листья, зернышки риса и мелкие ломтики то ли моркови, то ли репы. В первый же вечер Лили обнаружила в своей миске с супом человеческие волосы, но заметила их слишком поздно, когда они уже застряли у нее глотке и она начала задыхаться. Она попыталась руками вытащить волосы изо рта, но те, похоже, прилипли к дыхательному горлу, отчего ей стало нечем дышать, и она ощутила, как лицо наливается кровью, и подумала: «Последнее, что откроется мне в этой жизни, – каково умирать, подавившись волосами». И тут кто-то крепко шлепнул ее ладонью по спине, раз, другой, снова и снова, сильней и сильней, и Лили вырвало волосами, как кошку, которую рвет шерстью, скопившейся у нее в желудке, и она увидела их у себя в миске с супом – влажные и слипшиеся, в морковных крошках.
Ей дали воды, и она пила и пила, не зная, что вода в госпитале несвежая и ей станет плохо. Но на следующий день она не смогла съесть кашу, которую дали на завтрак, и через несколько часов, когда ее усадили на жесткий табурет и дали ей комок шерсти и гребень, чтобы ее чесать, она взмокла. Ее руки и ладони обмякли, и она выронила шерсть. И тут она ощутила, что все внутри у нее взбухло и вот-вот выйдет наружу. Она попыталась поднять руку, чтобы предупредить наставницу, но тело ее содрогнулось, и сильный поток желчи и непереваренной еды выплеснулся на ее тряпичные туфли и жесткий кирпичный пол. Потом она почувствовала, как падает – будто с высокого горного склона, летит ниже и ниже, летит мимо скал и камней, мимо редких зеленых ростков, вцепившихся в щебень, и врезается в землю далеко внизу, где никогда не бывает света.
Лили очнулась на руках у сестры. Буро-красной формы на ней не было. Сестра – уже не сестра Мод, а кто-то более деликатный – уложила ее на кровать и укрыла одеялом. Лили вытянула руку, чтобы проверить, лежит ли Бриджет О’Доннелл в одной кровати с ней, но той рядом не было, и эта кровать была мягче, будто перину набили цыплячьим пухом.
Она почувствовала, как ее приподняли, кто-то поднес к ее рту стакан, и она сделала несколько глотков, но потом оттолкнула его. То была не свежая вода из колодца на ферме «Грачевник», но какая-то другая жидкость, может быть, из отстойника.
– Тебе нужно пить, – сказала сестра.
Но Лили не послушалась. Она опустила голову на перину, закрыла глаза и поняла, что впадает в забвение, слишком крепкое, чтобы видеть сны.
Но через час она снова проснулась в холодном поту. Она перегнулась через край кровати, и ее вырвало на пол. Когда сестра пришла и отчитала ее за то, что Лили не попросила ведро или лохань, она безутешно разрыдалась, и когда сестра вновь попыталась напоить ее затхлой речной водой, Лили оттолкнула стакан, и вода выплеснулась туда, где только что вытерли лужу рвоты.
Она лежала неподвижно, и сестра ушла. Она повернула голову набок и увидела, что ее железная кровать – одна из многих в длинном ряду кроватей, но остальные пустуют. Ей вспомнилось, как Нелли Бак порой говорила своим подругам из Свэйти, дескать, она уверена, что Лили «чего-нибудь добьется в жизни», что она «найдет свое место в этом мире». И подумала, что вот она и очутилась в «мире» – темном мире за пределами фермы «Грачевник», – и так она проведет свою жизнь, в болезни и одиночестве, в пустой комнате, где мебель расставлена рядами, а пот градом катится по обритой голове, и вдалеке звонит колокол, и еще один, и еще, и все они звонят по местам и людям, которых ей больше не увидеть.