Любитель, как и все, перебирать старые фотографии, я написал когда-то:
В чем дело здесь, давайте разберем.
Не в том, что бренны серебро и бром,
не в выцветшем лице интеллигентном,
а в том, что время светит фонарем
или рентгеном.
Кьеркегор и Бодлер отказывали фотографии в праве называться искусством, но это не умаляет ее значения. Человеческая речь и письменность тоже не являются искусствами, однако чем бы мы были без них – животными, дикарями. Фотография – это еще один язык, еще одно средство сохранения и распространения культуры, еще одно орудие человеческой памяти. Как это бывает с языками, одни говорят на языке фотографии суконно и косноязычно, другие легко, но невыразительно, немногие – с подлинной свободой и точностью, как Марианна Волкова, автор помещенных в этом альбоме фотографий.
Через видоискатель Марианны Волковой мы наблюдаем труды и дни поэта. Иосиф Бродский на этих страницах – это и знаменитый Бродский, лауреат всего что только возможно, звезда первой величины на небосклоне интеллектуального Нью-Йорка, и Бродский домашний, если не «в туфлях и халате», то в джинсах и кроссовках.
Знаменитых людей часто фотографируют. Со знаменитыми людьми часто фотографируются. В восемьдесят седьмом году в Стокгольме, перед нобелевской церемонией, приятели толпились в гостиничном номере Бродского. Кто-то попросил его выйти на балкон, и он там стоял послушно, и мы, с трудом поворачиваясь во взятых напрокат фраках, подходили к нему по очереди и фотографировались на фоне пролива, королевского дворца и прославившегося поэта. Эта фотография очень напоминает мне ту, где я сфотографирован у Белого дома с Рейганом в натуральную величину. Надо иметь нечто большее, чем современная камера и photo opportunity, чтобы снять не кого-то «черт знает с кем во фраке», а русского поэта, гениального изгоя, «содержимое тюрем», «лазутчика гнилой цивилизации».
«В моем представлении, – писал Сергей Довлатов, – Бродский раздваивался. В житейском смысле это был доступный, нервный, грубоватый человек. В творческом плане он был недосягаем». Марианна Волкова не прибегает к приему двойной экспозиции, но в ее фотографиях просматриваются цитаты из Бродского: «среди кирпичного надсада», «из недорослей местных был призван для вытягиванья жил», «скрестим же с левой, согнутой в локте, правую руку»… Еще чаще – Бродский с этих фотографий рассматривает фотографа, писателя, тебя, включая всех нас в свой «ряд наблюдений». В конце концов он ведь и сам фотограф.
И сын фотографа. В автобиографическом тексте он назвал ленинградское коммунальное жилье своей семьи «полторы комнаты». На самом деле ему принадлежала из этих полутора комнат не половинка, а четверть. Тот отгороженный шкафами и чемоданами закуток, где он жил с детства до самого отъезда из России в 1972 году, был в свою очередь перегорожен шкафом и занавеской на две половины – светлую, с окном, и заднюю, темную. В светлой жил Иосиф. В темной Александр Иванович, отец поэта, проявлял и печатал свои снимки для ленинградских газет: в основном бригады докеров – победителей соцсоревнований, капитанов – передовиков производства, сейнеры, лайнеры.
Иосиф Бродский и сам с детства свободно владел камерой. В шестидесятые годы, в начале семидесятых в поисках заработка и возможности путешествовать он подряжался ездить в фотоэкспедиции детского журнала «Костер». Первая, если я не ошибаюсь, командировка была в Калининград, сделать репортаж о каком-то детском спортклубе. Снимки, которые он привез оттуда, лучше всего характеризуются словом «беспощадные». То был отвратительный лаокоон из голых рук и ног в кафельном бассейне. Таким он увидел образцовый пионерский клуб. Еще он привез оттуда стихи о руинах Кенигсберга, но это уже не для «Костра».
Усвоенный в детстве язык никогда вполне не забывается. Уроки фотографии сказались в манере поэта смотреть на мир. Да и сама фотографическая образность возникает у него часто. О родном городе сын портового фоторепортера пишет: «Отраженный ежесекундно тысячами квадратных метров текучей серебряной амальгамы, город словно бы постоянно фотографируем рекой, и отснятый метраж впадает в Финский залив, который солнечным днем выглядит как хранилище этих слепящих снимков». Интересно, что фотоаппарат в стихах Бродского прицеливается именно на метафизическую реальность.
Иногда в пустоте слышишь голос. Ты
вытаскиваешь фотоаппарат, чтобы запечатлеть черты.
…
Вынь, дружок, из кивота
лик Пречистой Жены.
Вставь семейное фото —
вид с планеты Луны.
…
Так задремывают в обнимку
с «лейкой», чтобы, преломляя в линзе
сны, себя опознать по снимку,
очнувшись в более длинной жизни.
Фотовзгляд в поэтическом мире Бродского ценится за честность, беспристрастие, беспощадность. За смелость: переведенная в мифологический план фотокамера – это щит Персея. Мостик через Фонтанку, украшенный (?) щитами Персея с запечатленным и тиражированным лицом хаоса, безумным лицом Горгоны в клубке змей, был одним из самых любимых поэтом петроградских мест.
И на одном мосту чугунный лик Горгоны
Казался в тех краях мне самым честным ликом.
Личное бессмертие в мифопоэзисе Бродского есть превращение самого себя в камеру, фотопленку, скорее даже в самое светочувствительность и незримый отпечаток света:
На сетчатке моей – золотой пятак.
Хватит на всю длину потемок.
Сюзан Зонтаг (мы видели ее рядом с Бродским в другом фотоальбоме Марианны Волковой – «Бродский в Нью-Йорке») пишет о той «красоте, которую способна открыть только фотокамера, – уголке материального мира, которого глаз сам по себе не способен увидеть, выделить». Переверните несколько страниц, читатель, и вы поймете, что она имеет в виду.
Пришпилен рисунок: кто-то в бурнусе
из пускавшихся в раскаленные зоны,
то ли Данте, то ли Лоуренс Аравийский.
Открытки: «Прибой бьется о скалы»,
«Хребет Гиндукуш», «Гильгамеш и Энкиду»,
«Пирамиды в Гизе» (нет, все же Данте),
«Понте Веккьо» (или это Риальто?),
«Дверная ручка» – нет, ручка не на открытке.
Здесь живет Никто.
Недоверчив к двери,
замка на звонок просто так не откроет,
сперва поглядит в смотровую дырку
да и отойдет от греха подальше.
Но настанет день – он повыдернет кнопки,
торопливо заполнит все открытки,
надпишет на каждой: «К Николе Морскому»,
подпишется размашисто: «Твой Гильгамеш»,
рванет на себя дверную ручку,
а за дверью – Вожатый в белом бурнусе,
а за ним – каналы, мосты, пирамиды
и бьется, и бьется прибой о скалы,
оседает, шипя, на снега Гиндукуша.
Мне бы хотелось прокомментировать (по необходимости кратко) вышеприведенные тексты, используя материалы бесед (как они были зафиксированы мною или запомнились) с Л. Л., а также собственные наблюдения. Надеюсь таким образом поточнее прочертить – для себя и других – некоторые, как мне кажется, немаловажные автобиографические и мировоззренческие аспекты творчества Л. Л.
Всякий раз, без исключения, когда Л. Л., приезжая по делам в Нью-Йорк, заглядывал в нашу квартирку на Бродвее, он просил показать ему фотопортреты Иосифа Бродского работы моей жены Марианны. Она снимала Бродского много лет, с 1978 по 1996 год. Скопилась изрядная коллекция, нашедшая отражение в нескольких фотоальбомах: «Иосиф Бродский в Нью-Йорке» (Нью-Йорк, 1990), «Портрет поэта: Иосиф Бродский, 1978–1996» (Нью-Йорк, 1998), «Там жили поэты…» (СПб., 1998).
Фотографии эти до сих пор не рассортированы толком. Хранятся они в разнообразных коробках и папках. Вот из этих коробок и папок снимки и извлекались по первому же требованию нежно нами любимого Л. Л. Сразу скажу, что мы с Марианной с первого же знакомства со стихами Л. Л., а именно с 1980 года, прочтя цикл «Памяти водки», подписанный еще «Алексеем Лосевым», в первом выпуске нью-йоркского альманаха «Часть речи» (в котором и мы приняли участие: альманах выпускался издателем Григорием Поляком к 40-летию Бродского, и Марианна дала фото поэта для обложки, а я – главу из будущих «Диалогов с Бродским»), причислили Л. Л. к самым важным и близким для нас авторам. С того самого времени стихи Л. Л. постоянно цитировались в нашем доме – его стихи и Бродского.
Близость Бродского и Л. Л. (которого Иосиф неизменно величал «Лешечкой») была очевидной и всем нам известной. И все же неподдельный и неослабевавший интерес Л. Л. к фотоизображениям Иосифа немного удивлял и, честно говоря, интриговал нас. Ведь с подобным напряженным любопытством приходится сталкиваться не так уж часто. Обычно человеку нравится рассматривать главным образом свои портреты.
Хороший пример – тот же Бродский. Его нелицеприятные стихотворные автопортреты знамениты, но принесенные Марианной изображения «мордочки нашей милости» (слова Иосифа) он тем не менее, всегда перебирал с видимым удовольствием, приговаривая: «Все мы немного нарциссы».
C Л. Л. дело обстояло совсем по-другому. Сидя у нас, он неизменно саботировал все попытки Марианны сделать его портрет. И это при том, что ее работы он ценил весьма высоко, чему свидетельством, в частности, может служить вышеприведенное предисловие Л. Л. (человека, отнюдь не склонного к фальшивым комплиментам) к альбому Марианны.
В чем же дело? Почему Л. Л. так притягивало лицо Бродского? И что так смущало его в собственной (используя выражение Иосифа) «мордочке»?
Однажды мы заговорили с Л. Л. о том, как важно для поэта соответствовать своим стихам – и поведенчески, и «портретно». Л. Л. тогда, помнится, процитировал известное соображение Тынянова о Блоке: о том, что «если случится кому увидеть хоть раз его портрет, то уже чувствуют, что знают его досконально» и что «когда говорят о его поэзии, почти всегда за поэзией невольно подставляют человеческое лицо – и все полюбили лицо, а не искусство».
Л. Л. также заметил по этому поводу, что «лицо» в данном плане иногда даже важнее, быть может, «биографии», хотя и добавил, что у некоторых из его любимых поэтов (он назвал, помнится, Фета, Анненского, Заболоцкого) лица на портретах вполне заурядные. Но это, предположил Л. Л., компенсируется известными современному читателю драматическими обстоятельствами их биографий: тайной рождения и связанной с этим травмой у Фета (плюс его фактическое самоубийство), неожиданной смертью Анненского и изуверским арестом и ссылкой Заболоцкого.
Эти и другие ремарки Л. Л. позволяют заключить, что он, будучи в области русской поэзии человеком беспримерно эрудированным, великолепно осознавал, какую роль в восприятии стихов играет лицо их автора – именно лицо в прямом смысле, т. е. «мордочка» творца, как она запечатлелась на его изображениях, живописных и фотографических, и закрепилась в каноне и сознании потомков.
Не только лицо, но и вся осанка, demeanor Бродского вызывали восхищение Л. Л., полностью нами разделявшееся. Л. Л. всегда особо выделял одно поразительное свойство Бродского: заставить людей, даже не знавших, кто он такой, расступиться. Схожим образом, вероятно, разрезал толпу Маяковский, общепризнанный красавец, да и ростом он был повыше Бродского. Но Бродский так нес себя, что сомнений в значительности этой фигуры не возникало.