Это была самая муторная зима в моей жизни. Тяжкой унизительной каторгой воспринималось мною мое армейское существование, в котором меня ни на минуту не оставляло ощущение собственной ущербности и никчемности.
Каждый вечер, едва дождавшись времени, когда наконец-то можно было покинуть часть, я чуть ли не бегом отправлялся домой. Из серого забайкальского сумрака порывистый ветер швырял мне в лицо песок и грязную снежную пыль, в ногах путался мусор, шлейфы которого тянулись из многочисленных поселковых помоек, где бродячие собаки и выпущенные на вольные хлеба костлявые коровенки рылись в поисках пропитания. Скорей, скорей снять с себя этот ненавистный мундир, эту портупею, намозолившую бока, эти пудовые вонючие валенки и, нагрев воды, смыть с себя грязь и пот! Затем немудреный ужин – и вот он момент, которого ждал с утра: с геологической книгой в руках я устраиваюсь на кровати и… засыпаю. Ну, никак у меня не получалось повышать свой профессиональный уровень! Усталость – не столько физическая, сколько моральная – убивала весь мой энтузиазм.
Ничего не выходило у меня и с поэтическим творчеством – за прошедшие с начала службы полгода я сочинил лишь два восьмистишия, посланные Саньке Пригожину ко дню его рождения:
Мой друг, с которым я, бывало,
стипендию и покрывало
не раз делил и все пять лет
вино удач и горечь бед
пил поровну из рога жизни,
пожав мне руку, в край не ближний
уехал, чтобы там начать
и счастье, и руду искать…
И я – геолог, но иною
я дальше тронулся тропою.
Легли на плечи мне пока
совсем не лямки рюкзака,
а лейтенантские погоны.
И, как от гибельной погони,
я уходил от мысли той,
что обворован я судьбой…
Андрей Веселовский, баловень судьбы и любимец женщин, тоже сник. Прошло то время, когда мы за бутылкой хорошего вина коротали вечера, делясь впечатлениями прожитого дня и сладостными воспоминаниями о прошлой студенческой жизни. Бутылка вина на двоих уже не могла привести Андрея в бодрое состояние духа, ему для создания хорошего настроения нужно было и больше, и крепче. Вот тут я для него не был хорошим компаньоном. И совсем не по моральным причинам, как я мог бы представить, или вы предположить, но, главным образом, из-за физиологических различий наших организмов. Дело в том, что если Веселовский, набирая градусы, становился все жизнерадостней и жизнерадостней, то мне после краткой эйфории, вызванной первой, и сравнительно небольшой, порцией алкоголя, от дальнейших доз становилось все тоскливей и тоскливей. Различались и завершающие стадии: идущая круто вверх кривая пьяной Андрюшиной восторженности завершалась молодецким отрубом, мое же прогрессирующее уныние переходило обычно в тяжелое недомогание с симптомами банального пищевого отравления при полной и беспощадной ясности сознания.
Говоря короче, в наших застольях я добровольно сходил с дистанции в самом начале пути, поэтому Андрею со мной было неинтересно. Однако же, как ранее упоминалось, попутчиков в гарнизоне найти было совсем несложно, и, возвратившись со службы, я частенько заставал дома шумную компанию, ушедшую уже довольно далеко. Благо, если бы они просто выпивали и, быстренько дойдя до кондиции, начинали расползаться по домам. Нет, они в качестве морального самооправдания, а также для нейтрализации моих возможных протестов «расписывали пульку», то есть, как бы занимались серьезным делом, и этот преферанс затягивался у них порой до утра. При этом они нещадно курили, что мне, некурящему, было особенно в тягость.
Но все-таки пять лет предыдущей жизни в студенческом общежитии достаточно закалили и мой характер, и мой организм, поэтому если я и выказывал свое недовольство происходящим, то в достаточно мягкой форме, а порою и сам садился за карты, когда не хватало игрока для комплекта.
И не раз случалось, что на следующий день лейтенант Веселовский по причине сильного похмельного недомогания был не в силах прибыть с утра на службу, и все чаще его фамилия стала появляться в приказах по батальону с формулировкой «объявить выговор».
Компанию Андрею составляли молодые, не обремененные семьей офицеры как нашей, так и других частей, но забредали порой к нам и женатые «шланги». «Шланги» – так часто называли друг друга офицеры Безреченского гарнизона. Этот термин пошел от широко бытовавшего в офицерской среде выражения «прикинулся шлангом». Оно применялось для характеристики человека, изображающего крайнюю тупость и неосведомленность, чтобы избежать возложения какого-либо поручения или ответственности за какое-нибудь дело. Умение грамотно прикинуться шлангом приходило с опытом, поэтому обращение «шланг», хотя и имело, без сомнения, ироничный оттенок, все же произносилось не без уважения. Самые виртуозные «шланги» удостаивались эпитета «гофрированный». «Шланги» в звании от капитана и выше обычно звались «баллонами»…
Преферанс был самым массовым, если не единственным, интеллектуальным занятием безреченских офицеров. Телевидение приостановило свое триумфальное шествие по стране далеко на подступах к этой части страны Советов; кинофильмы, которые демонстрировались в Доме офицеров, как правило, были сняты в период от «Броненосца «Потемкина» до «Чапаева» – их знали наизусть, и широкие офицерские массы они не привлекали. В кинозале заполнялись обычно только задние ряды, да и то зрителями, сидящими исключительно попарно, на экран почти не глядящими и готовыми доплатить, чтобы на время сеанса кинопроектор вообще не включался.
В этих условиях выпивка как способ времяпрепровождения здоровых молодых людей, естественно, выходила на первое место. Офицерское денежное довольствие (а мы с Веселовским «зарабатывали» почти в два раза больше, чем наши однокашники, ставшие инженерами) позволяло пить и много, и со вкусом.
В ночь с воскресенья на понедельник, после танцев, Андрей большей частью дома не ночевал. Я не сомневался в его исключительных успехах у безреченских девушек и женщин, но, скажу сразу, Андрей никогда не хвастался своими победами и не рассказывал мне о своих любовных похождениях. Наши (мои и Веселовского) отношения с противоположным полом как-то сразу были исключены из числа тем, нами обсуждаемых. Я же на танцы не ходил. И не потому, что дал себе некий зарок «блюсти верность» моей Светланке, а просто не было никакого желания общаться с другими девушками.
По воскресеньям я читал художественную литературу (осилил-таки «Войну и мир»! ), изучал уставы и наставления по различным военным дисциплинам, готовил конспекты для занятий с личным составом и писал письма маме и Светлане. Оберегая маму от излишних переживаний, в письмах к ней я изображал армейскую службу так, как ее показывали в советских фильмах. В соответствии с принятым сценарием я был горячо любимым солдатами командиром и пользовался большим авторитетом у командования и у коллег-офицеров. Все вокруг были абсолютными трезвенниками и отличниками боевой и политической подготовки, а климат в Забайкалье был мягкий, средиземноморский.
В одном из своих писем мама сообщила мне о двух печальных событиях, произошедших почти одновременно. Сначала в Самодурово умер мой дед Николай Филиппович. Как обычно, он пришел домой вечером сильно выпившим, лег спать и уже не проснулся. Согласно диагнозу сельского фельдшера дед Николай «сгорел от самогонки». После похорон мама забрала бабу Таню к себе в Листвянку. А через неделю ей пришлось поехать на новые похороны, теперь в Копылово, где погибли сразу оба моих дядьки. Пьяный лихач на самосвале сбил их поздним вечером на тракте, когда они, обнявшись, возвращались домой после гулянки с другого конца деревни.
В письмах к Светлане я почти не касался службы и всей окружающей меня жизни, я уходил в воспоминания, я погружался в наше с ней прошлое, переживая его заново, но уже с удесятеренной силой восторга, потому что теперь я знал ему настоящую цену. От воспоминаний я переходил к планам и мечтам о нашей будущей жизни, еще более замечательной. Едва закончив письмо, я тут же, еще даже не отправив его, начинал с нетерпением ждать ответа. Ответ приходил не скоро. Бывало, не дождавшись, я посылал следующее письмо вдогонку. Письма Светланы были не только редкими, но весьма лаконичными. Впрочем, она всегда была сдержанной в проявлении чувств. Что поделаешь, сибирский характер…
На исходе февраля стало известно, что армейский корпус, в который входит наша дивизия, формирует сводный отряд для заготовки леса в Иркутской области. Приказом комбата в этот отряд была выделена понтонная рота в полном составе, а также треть нашей технической роты во главе со мной. Зачитав перед строем приказ, комбат добавил от себя, что отсутствие понтонеров не сильно скажется на боевой готовности нашей гвардейской части, так как, если Китай вдруг вздумает в это время на нас напасть, еще два-три месяца все реки на территории возможных боевых действий будут покрыты льдом. Про меня он ничего не сказал, но и так было понятно, что мое отсутствие тоже не сильно понизит боевые возможности саперного батальона.
Я был рад командировке. Да из этого Забайкалья – хоть на Луну! А тут – в родную Сибирь! Может быть, даже удастся повидать маму и Светлану…
Правда, радостное настроение от предстоящей поездки несколько омрачалось тем, что мне впервые в жизни предстояло руководить людьми. Два десятка солдат из нашей роты, которые поедут со мной, теперь будут подчиняться непосредственно мне: я буду нести ответственность за все, что произойдет с ними, за их здоровье, за их жизнь, а также за все, что они сделают или, боже упаси, натворят. Беспокойство мое еще более усилилось, когда Жеребцов объявил список отъезжающих. В него вошли почти все наши ротные «деды», то есть солдаты, срок службы которых заканчивался уже этой весной. Я бы, конечно, предпочел, чтобы со мной поехали молодые солдаты, и признаюсь, никак не ожидал, что командир роты за мой счет будет облегчать себе жизнь, спихивая мне наших старослужащих. В трактовке Жеребцова он делал мне великое одолжение, посылая со мной самых опытных и умелых бойцов. Так-то оно так, но, с другой стороны, именно среди «дедов» больше всего нарушителей воинской дисциплины. То они в самоволку сбегут, то ночью машину из парка угонят, то затеют пьянку в казарме… Молодому-то бойцу не до этого – ему в свободное от учебных занятий и обязательных нарядов время приходиться карлиться не только за себя, но и за «дедов»: драить полы в казарме, подметать территорию, чистить картофель и мыть посуду в столовой, а также выполнять другие работы, позорные для «дедов».
Однажды в батальонном клубе во время лекции об агрессивной внешней политике империализма я увидел, как через проход от меня среди бойцов переправочно-десантной роты один такой молоденький солдатик, видно, что совсем измотанный ночной работой, клюет носом, а потом и вовсе заснул, опустив голову на грудь. Заметил это и солдат, сидящий за его спиной. Сразу было видно, что это «дед» – верхняя пуговица расстегнута, китель ушит, волосы длиннее, чем положено. Улыбаясь злорадно, он обратил внимание своих соседей на спящего, затем осторожно положил ладонь одной руки на обритую голову «молодого», другой рукой оттянул средний палец и ударил с силой. Солдатик вздрогнул испуганно и схватился за голову. Я не выдержал, поднялся с места и, не говоря ни слова, потянул «деда» из клуба. В тамбуре я схватил его за грудь и со словами «ты что делаешь, сволочь» попытался прижать его к стене. Солдата не испугал мой натиск. Казалось, он был в недоумении.
– Лейтенант, ты сам еще службы не знаешь, а суешься не в свои дела. Убери свои руки!» – сказал он, отталкивая меня.
– Что ты сказал? Да я сейчас тебе… – я еще пытался его напугать, хотя уже понимал, что ничего я ему, этому наглецу из чужой роты, не смогу сделать. Тут лекция закончилась, из клуба толпой повалили солдаты, и мы разошлись с взаимными угрозами. После этого происшествия у меня долго оставался на душе неприятный осадок…
Через три дня мы уже грузились в специальный воинский эшелон, в который входили не только пассажирские вагоны (один из них, купейный, для офицеров), но и открытые платформы для перевозки техники. Понтонная рота заняла целиком один плацкартный вагон, а мои бойцы должны были расположиться в трех отделениях соседнего. Однако эти отделения оказались заняты солдатами из другой части, севшими в поезд раньше нас. Старший среди них – рослый старшина с наглым взглядом и слегка, как мне показалось, выпивший – настаивал на том, что весь вагон предназначен для его команды и предлагал моим бойцам искать места среди понтонеров. Без сомнения, он хитрил: ему просто не хотелось уплотнять своих солдат, вольготно расположившихся по всему вагону. Также не было сомнений в том, что он сразу распознал во мне армейского новичка, которого можно не особо принимать во внимание. Говоря со мной, старшина, как бы ненароком, подталкивал меня, постепенно вытесняя из вагона. И тут я, неожиданно даже для себя самого, взорвался. Горячая волна гнева поднялась у меня в груди и ударила в голову. В припадке бешенства я оттолкнул старшину и заорал на него иступлено. Не помню, что я кричал, но старшина сразу отступил.
– Да ладно, лейтенант, – сказал он. – Да занимайте вы эти места! Зачем так орать-то?
В это время проезд тронулся. Я проследил, чтобы все солдаты из чужой части покинули положенные моим бойцам места, проверил наличие в вагоне кипятка (сухие пайки были выданы всем заранее) и пошел устраиваться сам.
Офицерский вагон находился в голове состава. Дверь одного из купе, где разместились офицеры нашего батальона, была открыта. Из нее валил сизый табачный дым, слышался говор выпивших мужчин.
– А-а, Копылов! Ты где пропал? Давай-ка штрафную! – начальник штаба майор Тодоров с кумачовым лицом разливал водку по большим эмалированным кружкам.
Он был без кителя, в расстегнутой форменной рубашке, с армейским галстуком, висящим «вниз головой» на медной заколке. Купейный столик был уставлен закусками из сухого пайка, а под столиком я заметил такое количество еще не початых водочных бутылок, что у меня сразу упало настроение. Я живо представил себе, что меня ждет в течение этих трех-четырех дней пути: шум, гам, пьяный кураж, похабные анекдоты, карты, табачный смрад… Да и сама компания, за исключением Тодорова, была не очень мне по душе.
Командир понтонной роты капитан Бубнов был как раз из тех офицеров, которые считали нас, двухгодичников, людьми второго сорта. Конечно, он не говорил об этом вслух, но это сквозило в его манере общения с нами, вернее – в манере его необщения: мы были для него пустым местом. Думается, если бы все-таки что-то заставило его высказаться, то он сказал бы следующее: «А как вы хотите, чтобы я к вам относился? Я, прежде чем получил офицерские погоны, четыре года в училище на казарменном положении отбарабанил, а вы в институтах штаны протирали, вино с девками жрали!.. Вы тут помаячите два года, а потом – в теплые края на теплые места, а мне двадцать пять лет лямку армейскую тянуть по дальним гарнизонам!..».
Досадно было то, что в командировке Бубнов становился моим непосредственным командиром, так как майор Тодоров после нашего прибытия на место работ должен был вернуться обратно в Безречный.
С другими офицерами понтонной роты у меня тоже особой дружбы не сложилось, а с одним из них – младшим лейтенантом Веревкиным – мы вообще были, что называется, на ножах.
Этот Веревкин, высокий сухопарый офицер с вечной язвительной усмешкой на узком лице, держался со мной и Андреем подчеркнуто высокомерно – этаким офицерским дембелем. Что интересно, он тоже был двухгодичником! Срок его службы подходил к концу, но он уже подал рапорт с просьбой оставить его в рядах Вооруженных сил в качестве кадрового офицера. В армию Веревкин был призван после окончания техникума, поэтому-то он имел звание ниже нашего, да и по годам он был младше нас. Тем не менее, и меня, и Андрея он называл не иначе как «молодой» и «зеленый».
В один из первых дней нашей забайкальской службы Веревкин отказался принять у меня дежурство по парку. Издевательски усмехаясь, он сказал, что не сменит меня, так как в заборе не хватает одной доски. Я прошел к месту, им указанному. Действительно, доски не было, а была щель шириной с ладонь. Было также отчетливо видно, что доска разлучена с забором не менее года назад, и, следовательно, сотни раз до этого офицеры нашего батальона передавали друг другу дежурство без этой злополучной доски. В батальоне просто не было досок, чтобы эту щель забить. Вообще, в этих безлесных местах пиломатериалы – главный дефицит. Мне пришлось в тот раз звонить уже ушедшему со службы Тодорову домой, чтобы он разрешил мне сдать дежурство с этой дурацкой щелью. Я выслушивал по телефону отборные тодоровские маты (тогда я еще воспринимал их очень болезненно), а Веревкин стоял рядом и ухмылялся, довольный тем, как ему удалось «поучить зеленого службе».
И вот сейчас в дымном купе Веревкин сидел рядом с Бубновым и глядел на меня с пьяным прищуром, попыхивая сигаретой. Наверное, обдумывал, как бы меня, молодого, на ближайшей станции послать за дополнительной закуской или куревом…
Я взял протянутую мне Тодоровым кружку, сделал один глоток теплой, противной водки, а затем задержал кружку у рта, делая вид, что пью до дна. Впрочем, никто за мной не следил – Тодоров начал рассказывать очередной анекдот, и все смотрели на него. Я поставил кружку на стол, потихоньку достал с верхней полки свои вещи и подался обратно к солдатам.
– Ребята, – объявил я им, – я еду с вами…
Тут же Балашов, самый авторитетный «дед» в моей команде, потеснив кого-то из солдат, освободил мне место на нижней полке. Я достал свой офицерский сухой паек, сказал «угощайтесь» и принялся есть. Бойцы уже перекусили, поэтому лишь ближайшие из вежливости взяли по галете, так что я ел в одиночестве. Солдаты были искренне рады, что я еду с ними. Во-первых, у меня была гитара, а во-вторых – переносной транзисторный приемник, большая редкость в те годы, тем более среди солдат.
Выяснилось, что никто из солдат играть на гитаре толком не умеет, поэтому, когда я покончил с едой, они попросили меня сыграть что-нибудь. Я не заставил долго себя упрашивать, быстро настроил гитару и стал исполнять одну за другой бардовские и студенческие песни. За годы учебы в институте я разучил их сотни. Вскоре плацкартное отделение было заполнено до отказа. Пришли даже солдаты из других вагонов, и в один момент краем уха я услышал, как чужой солдат спросил у одного из моих: «Откуда этот лейтенант?». И мой «дед» ответил с явной гордостью: «Это наш зампотех!».
Уже на следующий день пейзаж за окнами изменился: вместо унылых равнин и голых холмов потянулись радующие глаз рощи и перелески. А еще через двое суток поезд, протиснувшись сквозь гряду таежных сопок, вырвался к замерзшему Байкалу. С левой стороны продолжали нависать заснеженные вершины Хамар-Дабана, а справа открылось огромное, чисто выметенное ветрами ледяное поле, отливающее всеми оттенками синего и зеленого. На далеком горизонте тонкой исчезающей полоской темнел противоположный берег. Там была Листвянка, там была моя мама, не подозревающая, что ее сын находится сейчас всего в каких-нибудь ста километрах от нее.
Солдаты прильнули к окнам и, потрясенные, молча смотрели на разворачивающуюся панораму ледяного простора.
– Чувствуете, как омулем запахло! – сказал кто-то восторженно.
– Это Петренко набздел, – тут же отреагировал ротный остряк Пичугин.
– Че-е?! – взревел здоровенный Петренко, бросаясь под дружный хохот на маленького, вертлявого Пичугина.
– Нет-нет, я ошибся! – заверещал Пичугин, мухой взлетев на верхнюю полку и отбиваясь от Петренко босыми ногами. – Это Ахметов!
– Не я, не я! – запротестовал Ахметов. – Как можно так врать!
Петренко удалось сдернуть Пичугина с полки, тот, падая, повалил еще кого-то – и началась всеобщая кутерьма: крики, хохот, стоны, треск перегородок под напором молодых здоровых тел… «Вагон бы не разнесли» – подумал я, унося подальше гитару. Эти мои так называемые «деды», вырвавшись из казармы, вели себя как малые дети.
Иркутск мы проезжали ночью. В районе вокзала эшелон простоял часа два на каком-то дальнем пути, затем, как бы раздумывая, тронулся потихоньку, но, когда за окном наконец-то показались здания студгородка, поезд уже набрал приличную скорость, и родное мое общежитие мне удалось увидеть лишь мельком. В некоторых окнах горел свет. Может быть, в одной из этих «не спящих» комнат была сейчас моя Светланка, и, может быть, она, оторвав именно в эту минуту усталые глаза от книги, проводила взглядом наш прогремевший за окном состав…
К середине следующего дня мы прибыли к месту разгрузки. Вокруг была глухая тайга. Железнодорожная ветка заканчивалась тупиком. Нам нужно было до конца дня разгрузить технику. Мы перерубали скрученную в толстые жгуты стальную проволоку, с помощью которой грузовики, подъемные краны, передвижные пилорамы, полевые кухни и другие агрегаты были прикреплены к железнодорожным платформам, и сгоняли технику на разгрузочную площадку, выстраивая ее в походную колонну. Нам еще предстоял стокилометровый марш к району лесозаготовок. Майор Тодоров, хоть и имел помятое и опухшее лицо, был как всегда «бодро-весел». Его беззлобная матерщина слышалась то в одном, то в другом конце колонны.
Переночевали, в последний уже раз, в вагонах. Моторы автомобилей на ночь не глушили, опасаясь утром, в тридцатиградусный мороз, их не завести. Едва забрезжило, прозвучала команда «подъем», и, наскоро перекусив, мы тронулись в путь.
Длинной неуклюжей змеей колонна втянулась в настороженную тайгу. Дороги как таковой не было, мы продвигались по заросшей кустарником, заметенной снегом просеке. В голове колонны шли мощные «КрАЗы». Они пробивали в глубоком снегу путь для идущих следом «Уралов» и «ЗИЛов». В моей роте было пять грузовиков «ЗИЛ-157». Эта машина, – почти ровесница Второй мировой войны, простая и надежная, как утюг, нагреваемый на огне, – к данным условиям оказалась менее всего приспособленной. Колея, которая оставалась в снегу после «КрАЗов», была для моих «ЗИЛов» слишком глубока, и они то и дело «садились на брюхо», беспомощно вращая колесами. Движение колонны стопорилось и возобновлялось лишь после того, как «малютку» буксиром вытаскивали на участок, где колея была не такой глубокой.
Я ехал в кабине «ЗИЛа», водителем которого был Олег Балашов. Веселый и расторопный, этот парень все больше мне нравился. Он быстро приноровился к езде по глубокому снегу: чувствовал, где надо сильнее разогнаться, где, наоборот, включить самую низкую передачу, а где просто выбраться из колеи и промчаться по целине – и наша машина почти не застревала. Олег призвался в армию из Красноярского края. Между его родным поселком и моей Листвянкой было полторы тысячи километров, но мы решили считать друг друга земляками. В кабине было тепло; за стеклами в лучах поднимающегося все выше и выше солнца сияла своей торжественной красотой заснеженная тайга; из транзистора, настроенного на волну «Маяка», громко звучала музыка – и ехать нам было весело и приятно.
Ближе к полудню колонна вышла к реке. Тодоров, Бубнов и еще несколько старших офицеров из других частей потоптались на льду, совещаясь, затем заняли свои места в машинах, и автомобили двинулись на переправу. Вскоре и машины моей роты уже катили по гладкому речному льду. Нам с Балашовым оставалось всего метров сорок до другого берега, как вдруг идущий впереди «ЗИЛ» резко остановился. Я помнил, что при езде по льду категорически нельзя останавливаться.
– Не тормози! Объезжай подальше! – крикнул я Балашову, на ходу выскакивая из кабины.
Я сразу увидел, что передние колеса остановившегося грузовика проломили лед. За рулем машины, судорожно дергая рычагом скоростей и непрерывно газуя, сидел Ахметов. Лед под «ЗИЛом» трещал и прогибался.
– Вылезай быстро! – заорал я Ахметову и, распахнув дверцу, выдернул его из машины.
В это время под машиной утробно ухнуло, и вся передняя часть автомобиля провалилась по лед. Вода, стуча обломками льда, хлынула в кабину. Мы поспешно отбежали прочь. Мимо нас на большой скорости проносились машины, замыкающие колонну. Лед под тяжестью грузовика продолжал проламываться, и машина рывками уходила все глубже и глубже. На какие-то секунды это погружение приостановилось, и появилась надежда, что задняя часть автомобиля останется на поверхности, но этого не произошло. Опять треск и шум – и вот на том месте, где только что был грузовик, лишь большая прорубь, заполненная колышущейся массой битого льда. Когда колыхание в проруби улеглось, стало видно, что верхняя часть кабины потонувшего грузовика слегка, всего лишь на несколько сантиметров, выступает из воды.
С берега уже спешил к нам, громко матерясь, майор Тодоров, другие офицеры и солдаты.
– В машине кто-нибудь остался? – подбегая, спросил майор. Лицо его выражало крайнюю тревогу.
– Никак нет, товарищ майор!..
– Слава богу, твою мать! А что в кузове?
– Консервы: тушенка, сгущенка…
– Ни х.., высушим!
Тодоров перевел дух, а затем вперил бешеный взгляд в стоящего рядом со мной, совершенно потерянного Ахметова.
– Ты сидел за рулем? Ты чем слушал, когда я говорил, как надо ездить по льду? «Нельзя переключаться, нельзя тормозить!»…
– Он не тормозил, товарищ майор, – вступился я за оробевшего солдата, – у него передние колеса провалились.
– Вот так они, мать-перемать, прямо ни с того, ни с сего и провалились! – перекинулся Тодоров на меня.
– Наверно, здесь горячие ключи бьют, – высказал я догадку.
– Какие, на х.., ключи!.. А ты, салабон, – майор опять обратился к Ахметову, – раз уж не умеешь ездить, будешь сейчас у нас плавать!..
До Ахметова не сразу дошел смысл последних слов начальника штаба, но, услышав последующие его распоряжения, он понял, что ему придется лезть в ледяную воду за утонувшей машиной. От стоявшего на берегу «КрАЗа» бойцы уже тянули толстый стальной трос…
– Товарищ майор, я не знаю плавать! Я буду утонуть! – от испуга Ахметов путался в русской речи и даже попятился к берегу, готовый задать стрекоча, если его будут силой загонять в воду.
– А зачем тебе плавать? Нырнешь – и зацепишь трос за крюк! – не понятно было шутит Тодоров или говорит всерьез.
Ахметов, один из двух «чайников» в моей команде, был родом откуда-то из среднеазиатских степей, и, скорей всего, он действительно не умел плавать. И я решился. Заранее внутренне холодея от того, что мне предстоит, я сказал как можно спокойнее:
– Товарищ майор, я сам полезу в воду…
Тодоров глянул на меня оценивающе и сказал с сомнением:
– Уж больно ты худосочный, лейтенант… Однако, сразу окочуришься.
– Со страховкой будет нормально, вытащите, если что…
Балашов, стоявший тут же, вдруг сказал:
– Товарищ майор, разрешите мне! Я три года моржеванием занимался. Для меня в прорубь слазить – только удовольствие!
– А, так ты еще и морж, Балашов! Это хорошо! Да и выглядишь ты справнее, чем ваш лейтенант. Жирок дембельский…
– Какой жирок, товарищ майор?! Жеребцов загонял совсем! – отшутился Балашов.
– Есть еще у нас комсомольцы-добровольцы? – громко обратился ко всем заметно повеселевший Тодоров.
Желающих лезть в ледяную купель больше не нашлось.
– Так, – подытожил Тодоров, – значит, хренов моржовых у нас больше нет… Ну, давай, Балашов, готовься…
Несколько солдат, вооруженных ломами и кувалдами, стали удлинять прорубь в сторону берега, чтобы затонувшую машину можно было вытянуть на сушу.
– Товарищ майор, – попросил Балашов, – пусть они льдины-то из воды вытащат – я же не ледокол!
Тодоров велел вырубить жерди подлиннее и с их помощью очистить прорубь от льдин.
– Ты с берега будешь заплывать или отсюда нырнешь? – спросил он Балашова.
– Нет, я лучше, товарищ майор, по жердям переберусь на кабину, а потом с кабины спущусь к крюку…
– Ага, понятно…
Балашов категорично отказался от страховки:
– Течение тут слабое, мой хладный труп не отнесет далеко… А в этой веревке я только запутаюсь. Мне бы, товарищ майор, потом, после купания, сто граммов, чтоб не простудиться…
– Ах, ты,.. твою мать – на кобыле воевать! Ну и ушлый же ты, Балашов! – воскликнул Тодоров с шутливым возмущением, но тут же подозвал сержанта-медика и прошептал ему, – у нас там что-нибудь осталось? Принеси в пузырьке граммов пятьдесят… чистого.
Наконец прорубь была очищена от крупных льдин, и три жердины пролегли от кромки льда до крыши кабины. Балашов бросил на лед свою телогрейку, а потом на нее, торопливо раздеваясь, и прочую одежду. Оставшись совершенно голым, он, задумавшись на мгновенье, надел рукавицы и, балансируя раскинутыми руками на шатком мостике, перебрался на кабину. Вдоль реки тянул противный ветерок, и видно было, что Балашову очень холодно. Однако под взглядами столпившихся вокруг проруби людей он бодрился и даже сделал несколько энергичных приседаний. Вероятно, так поступают «моржи» перед погружением, а может быть, Балашов просто хотел оттянуть неприятный момент. Приседания эти выглядели несколько комично, и Пичугин был тут как тут:
– Балаш, елду к кабине не приморозь, а то трос за тебя будем цеплять!
Все дружно заржали. Балашов погрозил Пичугину кулаком и начал осторожно спускаться в воду. На капоте двигателя вода оказалась ему почти по пояс, и Балашов, сдернув зубами рукавицу, сунул руку под воду между ног и заорал на всю тайгу:
– О-ой, как яйца ломи-ит!
– Что-то я не слышал, чтоб у моржов яйца ломило… – прокомментировал Тодоров.
– А товарищ лейтенант обещал здесь теплые ключи, – подхватил Пичугин.
И опять все загоготали. Стая больших темных птиц снялась с вершины лиственницы, стоящей поодаль, и полетела прочь, крича что-то неодобрительное.
Не до смеха было только Балашову: ему предстояло теперь спуститься еще глубже, на буфер автомобиля, где располагались буксировочные крюки.