Правда выйдет на свет; убийство не скроешь надолго.
Тело плывет вниз по течению. Но уже конец ноября, река Кеннебек начинает замерзать, вода кружит большие куски льда, сбивая их в кучи; от берегов лед протягивает чистые холодные пальцы в самый центр потока, хватая все, что проплывает мимо. Мертвеца и так уже тащат вниз промокшая одежда и тяжелые кожаные ботинки, и он покачивается в слабеющем течении, глядя невидящими глазами на полумесяц убывающей луны.
Погода этой ночью просто ужасная – пронизывающий ветер, леденящий холод, и чем медленнее течет река, тем быстрее она застывает, поймав мертвеца своей дремотной хваткой и раскинув складки его домотканой льняной рубахи бурыми лепестками увядшего тюльпана. Всего час назад волосы у него были собраны в пучок и подвязаны полоской кружева. Кружево он, разумеется, отобрал, и, может быть – никогда не знаешь, как судьба повернется, – если бы этого не сделал, то остался бы жив. Как будто было мало унижения. Иногда войны объявляются по менее серьезным поводам.
Перед смертью мертвец торопился, спеша убраться подальше, слишком уж скверно все складывалось, и будь он осторожнее, терпеливее, то услышал бы в лесу тех, кто на него напал. Спрятался бы, затаил дыхание и подождал бы, пока преследователи пройдут мимо. Но он был безрассуден и нетерпелив. Бежал, тяжело дыша, оставляя следы на снегу, так что найти его было несложно. Волосы у него в пылу драки распустились, кружево подобрали и сунули в карман, и теперь эти космы, темные, как грязь на речном берегу, спутались, кое-где прилипли ко лбу, а несколько прядей попало в рот, когда он последний раз изумленно охнул, как раз перед тем, как его бросили в реку.
Течение тащит его переломанное и скрученное тело еще четверть мили, а потом лед встает, река с усталым стоном засыпает, и мертвец замирает в пятнадцати футах от берега. Лицо в дюйме под поверхностью льда, рот открыт, глаза распахнуты от удивления.
Сильные морозы пришли в мэнский городок Хэллоуэлл на месяц раньше обычного, и – мертвец не мог этого знать, как и никто другой из местных жителей, – лед не растает еще очень много месяцев. Этот год назовут Годом долгой зимы. Он станет легендой, и мертвец займет важное место в этой легенде. Однако пока что горожане спят в своих постелях, в тепле и безопасности, а двери их домов плотно закрыты, чтобы не впустить раннюю суровую зиму. Тем временем вдоль берега реки, если приглядеться, можно увидеть в свете луны, как движется что-то темное и гибкое. Лиса. Она осторожно ступает на лед одной лапой. Потом второй. Лиса не спешит: она знает, как ненадежен лед, как реке хочется поглотить все, что можно, и затянуть в свои бурлящие глубины. Но лед не проламывается, и умный зверек потихоньку движется вперед, к мертвецу. Подбирается к тому месту, где тот лежит, закованный в лед. Смотрит на него, склонив голову набок, но мертвец не отвечает на взгляд лисы. Она задирает нос к небу. Втягивает воздух, чтобы понять, нет ли где опасности. Вдыхает острый запах мороза и сосен у реки, тянущийся издалека аромат горящих дров. Этого лисе достаточно, и она начинает выть.
– Не бойся, – говорю я Бетси Кларк. – За все годы, что я принимаю роды, у меня еще ни одна роженица не умерла.
Бетси смотрит на меня – глаза у нее широко раскрыты, на висках капельки пота – и кивает. Похоже, она мне не верит. Они никогда не верят. Каждой роженице кажется, что она вот-вот умрет. Это нормально. Я не обижаюсь. Во время родов женщина особенно уязвима. И особенно сильна. Как раненое животное, загнанное в угол и отчаявшееся, она то сжимается и уходит в себя, то выплескивает на окружающих свою боль. Все тело роженицы выворачивается наизнанку, это должно было бы ее убить. Как такое можно вообще пережить? Но каким-то чудом женщины выживают и продолжают рожать.
Молодой кузнец Джон Коуэн, подмастерье мужа Бетси, приехал за мной два часа назад, и я сказала ему, что нужно торопиться. Дети Бетси являются на свет необычайно быстро и необычайно шумно. Скользкие, краснолицые и вопят, как баньши. И при этом такие маленькие, даже доношенные, что попка целиком в ладонь помещается. Крошки. Джон воспринял мои указания всерьез и задал такой темп, что у меня до сих пор все тело болит от нашей лихорадочной скачки через Хэллоуэлл.
Я только-только приехала, все приготовила, а головка младенца уже виднеется. У Бетси схватки каждые тридцать секунд. Этот ребенок, как и предыдущие, торопится познакомиться с матерью. Хорошо, что у нее подходящее сложение для деторождения.
– Пора, – говорю я и кладу теплые ладони ей на колени. Осторожно разведя их, я помогаю Бетси сдвинуть ночную рубашку повыше, открывая живот. Он весь твердый, так его свело от схватки, а Бетси, сжав зубы, пытается не всхлипывать.
В родах женщина забывает весь свой прежний опыт. Каждый раз как первый, а посоветовать что-то могут только те, кто пришел помочь. Так что вокруг Бетси собрались женщины – мать, сестры, кузина, тетка. Роды – дело общественное, и когда у Бетси не хватает уже сил терпеть и она кричит от боли, все дружно берутся за дело. Они знают, что к чему. Даже те, которым ничего не поручено, находят, чем заняться. Кипятят воду. Поддерживают огонь. Складывают простынки. Самая что ни на есть женская работа. Мужчинам в этой комнате нет места, у них здесь нет прав, так что муж Бетси, чувствуя свое бессилие, ушел к себе в кузню – изливать свой страх и беспомощность на наковальню, приводить к покорности расплавленный металл.
Женщины работают слаженно, следят за тем, что я делаю, реагируют на каждое движение. Я протягиваю руку, и в ней оказывается влажная теплая тряпка. Вытираю выступившие кровь и воду, и тряпку у меня тут же забирают и заменяют свежей. Младшей из родни Бетси, кузине лет двенадцати, поручено стирать испачканные тряпки, кипятить чайник и доливать воду в ведро для мытья. Она занимается всем этим не морщась и не жалуясь.
– А вот и твой ребенок, – говорю я, положив руку на скользкую теплую головку. – Совершенно лысый, как и все предыдущие.
Бетси поднимает голову, морщится и, как только схватка ее отпускает, спрашивает:
– Значит, опять девочка?
– Ничего это не значит.
Крошечная головка толкается мне в ладонь, я не свожу с нее глаз, стараясь не нажимать.
– Чарльз хочет мальчика, – произносит Бетси, тяжело дыша.
«Не Чарльзу это решать», – думаю я.
Бетси скручивает очередная мощная схватка, и ее сестры подходят ближе, поднимают ее ноги и отводят назад.
– На счет три тужься что есть сил, – говорю я ей. – Раз. Два. Три!
Я смотрю, как накатывает схватка, вздымая ее живот.
– Давай!
Она задерживает дыхание, тужится, и между ногами у нее открывается еще пара сантиметров лысой головки. Теперь из ее тела показался верхний край крошечных ушек. Бетси некогда перевести дух – ее накрывает очередной волной, и эти волны безжалостно продолжают накатывать одна за другой, не ослабляя хватки, сжимающей ее лоно. Бетси тужится. Судорожно вдыхает воздух. Снова тужится. И снова. И снова. Кто-то вытирает ей пот со лба, слезы с лица, но я не отвожу взгляда от младенца. Наконец головка видна целиком.
Я осторожно двигаю руку, накрываю ладонью щечку и маленькое ушко.
– Теперь только плечи остались. Еще два толчка, и все.
Но Бетси все это уже надоело, она из последних сил тужится и выталкивает ребенка прямо мне в руки, а потом плюхается обратно на постель. Ребенок с характерным звуком высвобождается из ее тела, и единственной их связью остается скользкий серебристый жгутик.
Раздается тоненький гневный вопль, но женщины Бетси не аплодируют, не радуются. Они молча наблюдают и ждут моих слов.
– Привет, детка, – шепчу я, потом поднимаю ребенка так, чтобы Бетси его видела. – У тебя еще одна дочка.
– А-а, – удрученно говорит она и приподнимается на локтях, чтобы разглядеть ребенка.
Дела мои еще не закончены, и я неторопливо ими занимаюсь. Положив новорожденную между ног матери, я перерезаю пуповину ножницами. Как только эта первородная связь оборвана, я перевязываю пуповину шнурочком. Потом опускаю руки в ведро с водой, мою их, вытираю и, сунув большой палец в рот малышки, провожу им по ее нёбу. Волчьей пасти нет. Еще одно маленькое чудо, которое я записываю в уме при каждых успешных родах. Обтирая с извивающегося скользкого младенца кровь и мягкую воскообразную смазку, я поглядываю на Бетси – нет ли излишнего кровотечения? Но вроде бы все в порядке.
Женщины убирают Бетси волосы с лица, умывают, поят чуть теплым чаем. Они помогают ей сесть и переодевают в чистую рубашку. Готовят к кормлению.
– Ты такая красавица, – говорю я малышке, потом добавляю: – Смотри, как тебя любят.
Остается только молиться, чтобы это было правдой.
Чарльз Кларк так безумно хочет сына – это их третий ребенок за четыре года, – что, если он не поостережется, это стремление может убить его жену. А Бетси так хочет сделать мужу приятное, что никогда ему не откажет.
С матерью и ребенком, похоже, все в порядке, так что я заворачиваю малышку в чистую мягкую пеленку и протягиваю Бетси. Она подносит кулек к груди и шипит от боли, когда девочка берет сосок. Живот у нее снова сводит схваткой, и наружу выходит послед. Он меня тоже интересует – я обследую его, убеждаюсь, что цел, что в теле ничего не осталось. Тут тоже все нормально, и я бросаю послед в ведро.
– Еще кое-что, – предупреждаю я.
Бетси кивает. Ей не впервой.
– Потерпи. Всего несколько секунд. Но может быть больно.
– Ну давайте.
Я массирую Бетси живот, проводя основанием ладони в одну сторону, потом в другую, чтобы живот свело. Бетси морщится, но не вскрикивает, и вот уже дело сделано – ей остается только кормить ребенка.
– Как ты ее назовешь? – спрашиваю я.
– Мэри.
Это значит «горькая», думаю я, но улыбаюсь молодой матери в ответ, потому что именно это от меня ожидается.
Женщины моют Бетси и накрывают ей промежность чистыми сухими тряпками.
Половина пятого, до рассвета еще несколько часов, и помощницы прибирают последние следы беспорядка, а потом отправляются поспать хоть немного. На следующей неделе они будут приходить по очереди, чтобы позаботиться о Бетси и ее детях. Другой возможности отдохнуть у молодой жены кузнеца не будет.
Я снимаю испачканный фартук, снова мою руки, убираю выбившиеся пряди волос, а потом сажусь на краю кровати и выпиваю чашку чая – он уже остыл, мне принесли его, когда я только приехала. Несколько минут я наблюдаю за матерью и ребенком.
– Сказать Чарльзу, что все в порядке? – спрашиваю я.
– Да, – отвечает Бетси, – но если он злится – не говори мне.
– У него нет права злиться. Ты родила ему чудесного ребенка.
– Неважно, есть ли у него такое право или нет.
Я делаю глубокий вздох, чтобы успокоиться, потом говорю ей:
– Не беспокойся насчет Чарльза. Я о нем позабочусь, а ты занимайся дочкой.
Небольшой домик Кларков совсем рядом с их кузницей, единственной на три округа. Идти недалеко, но я все равно надеваю дорожный плащ. После душной жары в комнате роженицы ледяной воздух бьет, как пощечина. С каждым вздохом в носу жжет. Ночь ясная и тихая, луна гордо сияет в небе, а звезды ярко светят на чернильно-черном покрывале небес.
Я даже не пытаюсь стучать в дверь кузни – из-за грохота Чарльз все равно меня не услышит, – а просто открываю ее, не окликая хозяина. Муж Бетси шагает взад-вперед, бормоча проклятия и молитвы. Он абсолютно беспомощен и полностью виноват в недавних мучениях жены.
Заметив меня, Чарльз поднимает голову и опускает молот на раскаленный добела кусок металла с такой силой, что утоптанный земляной пол у меня под ногами вздрагивает. В помещении пахнет горячим металлом и спекшейся землей, по́том и страхом. Чарльз Кларк выпрямляется, откладывает молот и откидывает со лба сбившиеся влажные волосы. Он начинает лысеть – на висках волосы уже редеют – и поэтому выглядит старше своих тридцати лет. Темные волосы. Темные глаза. Темная борода. Если б Чарльз не заинтересовался кузнечным делом, из него бы вышел неплохой пират.
Он косится на меня и тут же отводит взгляд.
– Жена жива? – спрашивает он, потом прокашливается, стараясь скрыть чувства, которые его охватили.
– Да, конечно. Жива-здорова.
Чарльз почти что дрожит – я впервые вижу его в таком состоянии. Его накрывает волной облегчения, колени у него подгибаются, но он берет себя в руки и разворачивается ко мне.
– А ребенок?
– Легкие у нее здоровые.
На лице его отражается даже не разочарование, а уныние. Он сжимает зубы, потом скрежещет ими, и я вижу, как у него подергивается подбородок. Сглотнув, Чарльз наконец спрашивает:
– Бетси уже дала ей имя?
– Мэри.
– Я надеялся на сына.
– Я знаю.
– Из-за кузницы. Мне нужна помощь. Я… – Чарльз берет себя в руки и замолкает, явно смутившись. – Я очень люблю своих дочек.
– Я в этом не сомневаюсь.
– Просто мне нужны еще руки. Столько работы! И я хотел его всему научить.
Я даже не пытаюсь сказать Чарльзу, что нет никакого «его» и что от младенцев в любом случае в кузнице толку мало. Что пройдет как минимум десять лет, прежде чем сын – если он у него будет – сможет внести хоть какой-то вклад в семейное дело.
– У тебя в помощь есть Джон Коуэн. А может, и сын все-таки родится. Бетси еще молода, и ты тоже.
Чарльз кивает, будто принял важное решение.
– В следующий раз постараемся получше. Я уж об этом позабочусь.
Вот глупец.
Я делаю шаг вперед, в сторону нагретых докрасна кирпичей, и касаюсь руки Чарльза, мускулистой, покрытой шрамами и теплой от огня. Если на ней когда-то и росли волосы, их давно спалило.
– Погоди хотя бы несколько месяцев, – говорю я ему. – Самое меньшее, несколько месяцев. Если хочешь сына, дай ее телу время восстановиться. И даже тогда Бог решит, кто у вас родится, а не ты. Ты меня понимаешь?
– Я же не жестокий.
Ну да, только привередливый и неблагодарный. Но вслух я этого не говорю. Чарльз из тех людей, которые правду услышать могут, но только если не говорить о ней прямо.
– Бетси сейчас этого мало. Ей нужно, чтобы ты был мягок. И терпелив.
Он не отвечает, так что я сжимаю его плечо напоследок и ухожу, чтобы не мешать ему работать. Джон Коуэн, сделав свою работу на сегодня, ушел спать на галерею на другом конце кузни. Он парень рослый, мощный, как бык, но и умом не сильно от быка отличается. Пока он крепко спит, храпит вовсю, не думая о новой жизни, только что вошедшей в этот мир, и не обращая внимания на стук молота своего хозяина. Все дни Джона полны звоном металла, так что и во сне он ему не мешает.
Я возвращаюсь в дом, нахожу местечко у очага и растягиваюсь на соломенном тюфяке, который для меня оставили. Через пару часов родственницы Бетси встанут и приготовят угощение в честь новорожденной. Это ритуал, который в Хэллоуэлле соблюдают всегда. Раз родился ребенок, значит, должно быть угощение. Иногда устраивают шикарный пир на льняной скатерти, иногда наскоро собирают холодную еду, какая найдется. Иногда я сплю в запасной кровати, а иногда спать мне негде. Не раз мне приходилось проводить ночь на стуле и рывком просыпаться каждый раз, когда голова падает. Но большинство родов, на которых я присутствую, похожи на эти. Скромный дом, нормальные роды, простое ложе, а утром сытный завтрак.
Я лежу, укрывшись плащом, смотрю на грубые балки потолка и прислушиваюсь к звукам вокруг. Негромкое похрапывание, шорох, шепот – это укладываются родственницы Бетси. Когда глаза у меня уже слипаются, открывается передняя дверь и Чарльз идет по скрипучему полу к спальне. Я жду звуков гнева, но слышу только, как мужчина негромко шепчет что-то своей жене.
Я просыпаюсь оттого, что большая грубая рука трясет меня за плечо. Мне кажется, будто я только-только закрыла глаза. Разбудил меня Чарльз; он держит фонарь, а голос у него напряженный.
– Мистрис Баллард, – шепчет он. – Вставайте скорее!
Я бросаю встревоженный взгляд на спальню, где оставила мать с младенцем, – неужели ночью что-то пошло не так?
– У них все в порядке. – Он машет в сторону входной двери. – Там за вами кто-то пришел. Говорит, дело срочное.
Прошел всего час, как я уснула, не больше. Мне кажется, что в голове у меня паутина, в глазах вата, но я поплотнее запахиваю плащ и выхожу за Чарльзом наружу. Меня встречает внезапный и безжалостный порыв холодного воздуха. Я невольно охаю, потом меня пробирает дрожь.
Чарльз поднимает фонарь, и я узнаю приехавшего за мной всадника. Среднего возраста, среднего роста, не особенно симпатичный, и совершенно непонятно, почему он здесь, а не на полпути в Лонг-Рич на плоту с моим сыном.
У Джеймса Уолла совершенно измученный вид, какой бывает, только если бодрствовать всю ночь на жутком холоде. Глаза у него покраснели, волосы встрепаны, он не брился. Он облизывает потрескавшиеся губы.
– Простите, Марта, я не хотел мешать, но вы нужны в городе. И немедленно.
– Я думала, вы с Джонатаном давным-давно уплыли на плоту.
– Так и было, – говорит он. – Но произошел несчастный случай.
– Что случилось? – спрашиваю я Джеймса, как только мы отъезжаем от кузни.
Мне понадобилась всего минута, чтобы проверить, как дела у Бетси, и забрать лекарский саквояж; Джеймс тем временем седлал моего коня. Однако это далось ему не так-то легко – Брут куснул его за плечо, и Джеймс потирает больное место.
Он судорожно втягивает воздух.
– С пристани Дэвина мы отплыли вчера поздно вечером, когда лед уже начал вставать. Я, Сэм и Джонатан. Посреди реки все еще оставалась открытая вода, футов пятьдесят шириной. Думали, успеем сплавить доски в Лонг-Рич, но час назад река вокруг замерзла. Никогда не видел ничего подобного, мистрис Баллард. Одним махом весь плот вмерз в лед. Плыли себе по течению, а потом вдруг раз – и остановились. Сэм Дэвин попытался добраться до берега и упал в воду.
– Его затянуло?
– Почти. Он ухватился за край плота, когда падал, и носками как раз дотянулся до дна. Вы же знаете, какой Сэм длинный. Пришлось потрудиться, но мы его вытащили. Джонатан сразу отвез его к вам домой, чтоб ему там оказали помощь.
– Тогда давай быстрее туда, – говорю я, ударяя пятками по бокам Брута. Тот срывается в галоп, и у Джеймса не сразу получается меня догнать.
– Простите, мистрис Баллард, но мы не на мельницу едем. Эймос Поллард послал меня за вами, попросил привезти в таверну.
– А Эймос-то тут при чем?
– Когда Сэм ушел под лед, он увидел тело. – Заметив мое изумление, он поясняет: – Мертвого мужчину, замерзшего. Мы вырубили его изо льда. Я, Эймос и еще несколько ребят. Поэтому мы и едем в таверну. Эймос хочет, чтоб вы первая взглянули на тело. Раньше, чем кто-нибудь еще. Сказал, у вас в этом особый интерес.
Я в жизни видела порядочно мертвецов, но не сказала бы, что их изучение представляет для меня интерес. Необходимость – да, иногда иначе никак, но удовольствия я от этого никогда не получала.
Небо из чернильного превращается в оловянное; я разглядываю Джеймса. Губы плотно сжаты. Брови нахмурены. Руки крепко сжимают поводья.
– Ты чего-то недоговариваешь. Кого вы там вытащили?
После долгого молчания он наконец отвечает:
– Сложно сказать.
– То есть не хочешь говорить?
– То есть не могу. Сейчас вряд ли кто сможет. – Он сглатывает. – Там много ран… особенно на лице.
Джеймс Уолл совсем не умеет врать. Чтобы научиться, ему потребуется еще лет десять и значительно больше жизненного опыта. По тому, как он держит подбородок, когда снова переводит взгляд на дорогу, я понимаю – может, он и не врет сейчас, но явно рассказал не все.
– Ну хорошо, – соглашаюсь я. – А сам ты как думаешь, кого вы там достали?
Этот вопрос его застает врасплох, и Джеймс отвечает прежде, чем успевает обдумать последствия.
– Джошуа Бёрджеса.
Вот оно что.
Меня саму удивляет, какое облегчение – нет, даже радость – я чувствую, когда слышу это имя. Вот ведь удивительно. Я надеялась, Бёрджеса повесят за то, что он сделал, но как бы то ни было, он мертв, и меня это совсем не печалит. Только я все равно не понимаю, зачем Эймос меня вызвал, и говорю об этом Джеймсу.
– Там много… – он медлит, сомневаясь, какое слово подобрать, – повреждений, понимаете? Не только на лице. Надо, чтобы кто-то определил причину смерти. Чтобы все официально, на случай если будет расследование.
Рана. Повреждение. Разные слова, разные значения.
– И Эймос Поллард думает, доктор Кони с этим не справится?
– Все знают, что доктор дружит с полковником Нортом.
Я быстро связываю воедино то, на что он только намекнул в своем осторожном ответе.
– Стало быть, это и есть Джошуа Бёрджес? И его кто-то убил?
Он не отвечает, только морщится и наконец набирается храбрости, чтобы задать вопрос, который давно вертится у него на языке.
– Думаете, Ребекка Фостер говорит правду? Про полковника Норта и Джошуа Бёрджеса. – Он явно смущен собственной дерзостью, и его обветренные щеки краснеют еще сильнее. – Думаете, они правда ее изнасиловали?
Прошло уже несколько месяцев, но образ Ребекки Фостер до сих пор стоит у меня перед глазами. Я приехала к ней через несколько дней после нападения; Ребекка была одна дома с детьми. Муж ее уехал по делам, и она оказалась легкой жертвой. Я, как могла, обработала разбитую губу, подбитый глаз, синяк на щеке. Осмотрела фиолетовые синяки на теле, на руках и бедрах, на запястьях и лодыжках. Проверила, нет ли переломов и разрывов, но травм, которые нужно лечить, почти не оказалось. Только те, которые вылечить невозможно. Такие синяки я уже видела и знаю, что они означают. Так что я помогла молодой красивой жене пастора вымыться и переодеться в чистое. Укутала в одеяло. А потом села рядом и дала ей выплакаться у меня на груди. Гладила ее по голове и бормотала что-то успокаивающее на ухо. Подождала, пока Ребекка Фостер не выплачется досуха, а потом выслушала ужасное, душераздирающее признание, чтоб ей не нужно было нести эту ношу в одиночку.
Слушать – это навык, которому учишься постепенно. Много лет сидишь у постелей и в комнатах рожениц, дожидаясь, пока женщины поделятся тайнами, которые привели их к родам. Я знаю, что такие тайны выходят наружу волнами. Сначала первое ужасное признание, потом важные мелочи, произошедшие раньше. Взгляд украдкой. Тайная ласка. Мгновения страсти и потери контроля. Но иногда – и это хуже всего – история оказывается вроде той, которую путано и несвязно рассказала мне Ребекка четыре месяца назад. Иногда мне приходится сидеть и слушать о жестокости и насилии. О женщинах, которые признаются в грехах, совершенных не ими. Которые даже не верят, что с ними такое могло случиться. Которые отбиваются что есть сил. Так что в тот день с Ребеккой я просто сидела тихо и молчала, слушая ее рассказ. Иногда сочувственно кивала, но понимала, что говорить ничего нельзя. В тот момент – нельзя. Я знала, что звук моего голоса спугнет ее, заставит замолчать. А что бы ни случилось потом, я твердо знала две вещи: Ребекке нужно все мне рассказать, а мне – узнать, кто должен понести наказание за то, что с ней сотворили.
– Да, – наконец говорю я Джеймсу, сглотнув плотный комок гнева в горле. – Ребекка говорит правду, и я верю каждому ее слову. Сама видела, что они с ней сделали. Однако я надеялась, что Джошуа Бёрджеса за это повесят.
Джеймс смотрит на меня, и лицо у него мрачное.
– Может, и повесили.
Что-то горит. Я чувствую запах за четверть мили от города и на мгновение вздрагиваю – а вдруг вслед за смертью сегодня утром в Хэллоуэлл пришло разрушение? Но когда мы проезжаем поворот, я вижу, что это просто густой дым из обеих каменных труб таверны. Влажная древесина всегда плохо горит, и дым стелется туманом, наполняя воздух едким запахом, так что щиплет в носу.
Таверна Полларда на фоне предрассветного неба кажется темной махиной. Она стоит прямо на перекрестке Уотер-стрит и Уинтроп-стрит, неподалеку от лавки Коулмана и реки Кеннебек. Само здание – простая прямоугольная конструкция в два этажа – используется для разных нужд: из таверны превращается то в здание суда, то в гостиницу, то в зал собраний, а иногда, как сейчас, даже в морг.
Подобные оказии случаются нередко. В прошлом сентябре таверна служила казармой, когда через Хэллоуэлл – или Крюк, как местные называют наш городок, – прошло бостонское ополчение. Они стояли здесь две недели, пили грог и спали на полу, пока наконец не отправились на встречу со своим полком в Питтстон. Таверна потом несколько недель пахла навозом и немытыми мужиками. А ровно через девять месяцев после их постоя я помогла появиться на свет дочке Сары Уайт – этому неудобному напоминанию о бостонцах суждено остаться с нами навечно. Незамужняя Сара стала излюбленным предметом сплетен местных женщин и, увы, интереса мужчин. Мне ее жалко – красота и неприятности часто идут рука об руку, – но симпатии я к ней не потеряла. Сара много лет дружит с моими дочками, и уж я-то знаю, сколько разных путей, часто связанных с несправедливостью, приводит женщин к беременности.
– Кто-нибудь еще знает про тело? – спрашиваю я.
– Вроде бы нет.
– Сколько человек вырубали его изо льда?
– Семеро. Всех выбирал Эймос.
Это хорошо, думаю я.
Оглядев Уотер-стрит, я отмечаю, что Хэллоуэлл уже определенно проснулся. В домах раздвинуты занавески, виден теплый свет ламп. Под заснеженными навесами дети набирают в поленницах дрова для очага. Кое-где трудолюбивые хозяйки, зевая, подметают передние ступени. Скоро новости об утренних событиях донесутся до полковника Норта – я уже вижу дым из его трубы пятью домами дальше, – а потом через реку в Форт-Вестерн, к доктору Кони. Может, они и не дадут мне толком осмотреть тело, или вообще возьмут дело в свои руки.
Джеймс старается помочь мне вылезти из седла, хотя он дюймов на пять меньше меня ростом, и привязывает две пары поводьев к столбу. Пока он отстегивает от седла мой саквояж, я скидываю плащ и снимаю замшевые перчатки, которые Эфраим подарил мне на Рождество. Я убираю перчатки в карманы, закрепленные под боковыми разрезами юбки для верховой езды, потом надеваю на лицо выражение привычного безразличия.
Джеймс придерживает дверь и жестом приглашает меня пройти.
Стараясь не встречаться взглядом ни с кем из прохожих и сделать вид, что просто так заехала в таверну с утра пораньше, я поднимаюсь по ступеням и захожу внутрь. Вокруг сразу же начинается гомон. Мужчины в зале вскакивают на ноги и кричат, размахивают руками. Тычут в сторону двери в глубине зала. У троих в руках кружки с сидром. Им и в голову не приходит со мной поздороваться. Один уже совсем пьян – Чендлер Роббинс сидит, покачиваясь, с тупым выражением лица, свойственным в хлам пьяным людям.
– Тихо! – рявкаю я, упершись кулаками в бедра.
Они замолкают, а я оглядываю зал, по очереди встречаясь взглядом с каждым из семерых присутствующих.
– Ну-ка, объясните, что тут происходит.
Мозес Поллард, юноша лет двадцати, выходит вперед и выпрямляется. Он мощный парень с широкими плечами, а с возрастом, наверное, станет еще мощнее, но говорит мягким певучим говорком своей матери-шотландки.
– Спасибо, что пришли, мистрис Баллард, – говорит он. – Он в кладовке. Тот человек, я хочу сказать. Которого мы изо льда достали.
Мозес криво улыбается мне – эту улыбку он тоже унаследовал от матери – и добавляет извиняющимся тоном:
– Понимаете, мы не хотели его класть тут на столе, потому что скоро есть с него будем. Тут дело не только в чистоте, ма говорит, мы распугаем клиентов, которые на завтрак придут: как же они будут есть кашу, когда на них покойник смотрит.
Эймос Поллард опускает тяжелую руку на плечо сына и издает звук, который можно трактовать и как недовольное хмыканье, и как смех. Говорит он гортанным баритоном, и, в отличие от живых и гибких интонаций сына, по речи отца заметно, что вырос он в Германии.
– Жена пригрозила, что шею мне свернет.
Этих самых столов штук десять, и все они – кроме того, за которым до моего прихода сидели мужчины, – чисто вымыты, скамьи задвинуты под стол, а на столешницах стоят лампы, разливая вокруг теплый свет. Умещается за каждым столом восемь человек, и за десятилетия локти и тарелки отполировали столешницы до блеска. Прямоугольный зал выглядит просто и солидно – в таверне Полларда почти все такое, включая хозяев. По коротким сторонам его открытые очаги – каждый достаточно большой, чтобы на нем можно было зажарить молодого бычка, – словно в обеденном зале старинного английского поместья. Выложенный каменными плитами пол чисто подметен. Пахнет свечным воском, мастикой и вчерашним ужином – судя по всему, подавали тушеное мясо с картошкой.
Поллард-старший – крепкий мужчина с тяжелым подбородком и громадными руками. Он управляет таверной так, будто это маленький город, а он его мэр, но душа таверны – Эбигейл, жена Эймоса. В Крюке ее любят за щедрость, доброжелательность и кулинарные таланты. Скорее всего, от мрачной истории с трупом она постарается держаться подальше. Эбигейл из тех женщин, которые в состоянии забить, ощипать, начинить и поджарить пять гусей к обеду, но вида человеческой крови не выносят. Я таких всего несколько в жизни встречала и обычно брезгливости у окружающих не терплю, но для Эбигейл делаю исключение – у нее это кажется милым.
– Чем вам помочь? – спрашивает Мозес, делая шаг в мою сторону.
Он пытается произвести на меня хорошее впечатление. Я видела, как он глядит на мою дочь Ханну – скорее всего, хочет начать за ней ухаживать.
– Пока не знаю. Надо на него посмотреть.
Эймос по очереди пощелкивает суставами пальцев могучей левой руки, и звук этот заставляет меня поморщиться. Словно ветки деревьев ломаются.
– Зрелище малоприятное, Марта, – говорит он.
Я смотрю ему прямо в глаза и говорю:
– А в моей работе почти все малоприятно.
Эймос ведет меня в заднюю комнату, но я успеваю украдкой улыбнуться Мозесу, чтобы показать свое одобрение. Чем ближе я знакомлюсь с этим парнишкой, тем больше он мне нравится. Внешне он копия отца, но сердце и умение общаться с людьми у него от матери.
Саквояж я вешаю на сгиб локтя, плащ несу в другой руке. Мужчины плетутся за мной. Им хочется поучаствовать – это позволяет ощутить собственную важность, – но они держатся плотной кучкой. По пути они занимают себя бессмысленной болтовней.
– Наверняка Кеннебек замерзла до самого Бата, ну или почти.
– Угу, как пить дать с десяток судов застряли до весны.
– Колено совсем от холода распухло. Никак не распрямить, на лошадь не сядешь.
– Слыхали? Та негритянка вернулась в Крюк.
Это последнее замечание привлекает мое внимание, и я бросаю беглый взгляд через плечо на Сета Паркера. Я хочу встретиться с ним глазами, спросить, как у нее дела, но Сет смотрит на дверь кладовки и будто не замечает, что произнес свой вопрос вслух. Мужчинам, конечно, пришлось поработать, пока они вытаскивали тело из реки, но теперь, когда они к нему приближаются, им явно настолько не по себе, что аж в воздухе искрит. Когда дверь с жутковатым скрежетом открывается, все разом подаются назад.
О господи, думаю я, качая головой. С мужчинами и смертью всегда так – либо они ее причиняют, либо боятся ее.
Прямоугольник света из большой комнаты падает на пол кладовки и освещает половину стола, на котором лежит тело, но пока мне видна только темная куча из замерзшей одежды и согнутых конечностей.
– Принесите фонарь, – говорю я через плечо Мозесу. – А лучше два.
Через мгновение он возвращается, держа в каждой руке по фонарю. Мужчины расступаются, чтобы пропустить его, и он ставит фонари по концам стола. Их теплый свет наконец позволяет мне как следует разглядеть тело.
Две вещи становятся очевидны сразу.
Это определенно Джошуа Бёрджес.
И его повесили.
Теперь видно не только тело, но и всю кладовку. Припасы сложены вдоль стен, свалены в углах и подвешены к потолочным балкам. От сочетания свиных голяшек, свисающих с потолка, и растянувшегося на столе трупа меня пробирает дрожь, а одного из мужчин явно начало подташнивать.
Я подхожу к столу, не обращая внимания на чьи-то удаляющиеся шаги, на то, что у меня за спиной кто-то нервно переступает с ноги на ногу, на внезапно воцарившуюся тишину. Я игнорирую все, кроме того, как замедляется мой пульс и успокаивается разум, – я специально училась так сосредотачиваться, отстраняя суматоху, страх и хаос. Глубоко вдохнув через нос, отмечаю запах лампового масла, лука и соли, но ни крови, ни гнили, ни рвоты. Ставлю саквояж и кладу плащ на пол. Потом расстегиваю пуговицы на запястьях и закатываю рукава до локтей – сначала правый, потом левый. В саквояже у меня туго скатанный чистый льняной фартук. Я так долго им пользуюсь, что ткань стала совсем мягкой и на ней неотстирываемые пятна. Достаю его, надеваю через голову и завязываю за спиной, одновременно бегло осматривая тело.
– Мозес?
Он подходит ближе.
– Да?
– Мне нужен таз с горячей водой и чистые тряпки.
Мозес озадаченно моргает, потом открывает рот. Ему хочется высказаться, но я вижу, что ему сложно подобрать слова, – он не хочет проявить неуважение ко мне, но не видит в моих указаниях смысла. Наконец Мозес начинает говорить, но успевает произнести всего одно слово, прежде чем я его прерываю.
– Но…
– Да, я знаю, что он мертв.
– А зачем его обмывать?
Вопрос простой, но по сути довольно жесткий. Сразу ясно, на чьей Мозес стороне в скандале, который расколол нашу деревню. Зачем обмывать тело преступника? Насильника?
Мужчины, столпившиеся в дверях у нас за спиной, согласно хмыкают в знак поддержки. Похоже, доставать труп Эймос Поллард звал тех, кто сочувствует Ребекке Фостер.
– Я его не обмываю. Я его осматриваю, – говорю я прямо. – Потому что это моя работа.
Глянув через плечо, я вижу, что огонь в очаге разгорается, но тепло от него еще не скоро дойдет до кладовки. Холод здесь влажный и зловещий, он будто просачивается под одежду. Пробирает до костей. Я тру руки о фартук, чтобы хоть как-то их согреть.
Через несколько мгновений возвращается Мозес с небольшим тазиком и стопкой чистых тряпок, и я решаю его испытать. В конце концов, это мое право как матери – если он собирается жениться на моей дочери, то в подобной ситуации должен проявить не меньше стойкости, чем Ханна. Мне нужно, чтобы он хоть отчасти был жестким и бесстрашным, как его отец. Брезгливость, как у его матери, мне не годится.
– Ты все еще хочешь помогать? – спрашиваю я, склонив голову набок и глядя на Мозеса с вызовом.
Он сглатывает, но только этим и выдает свою неуверенность.
– Да.
– Тогда будешь моим ассистентом.
Во взгляде у него читается настороженность, но он кивает. Мне этого достаточно, и я отвечаю ему искренней улыбкой. Мозес сразу начинает держаться прямее, ему явно стало легче. Мой муж говорит, что я скупа на улыбки, что каждую приходится заслужить, но, по-моему, он ко мне несправедлив. Просто обычно поводов для улыбок слишком мало.
– Что делать? – спрашивает он.
– У меня в саквояже ножницы. Найди их, пожалуйста.
Он быстро находит нужное и встает чуть сбоку и сзади, ожидая дальнейших инструкций.
На волосах и теле Джошуа Бёрджеса до сих пор остался лед, но он уже начал таять, и на каменный пол у моих ног падают капли. Я убираю волосы изо рта покойника и откидываю их назад, открывая вытянутое розовое родимое пятно на виске. Теперь нет никаких сомнений. Подобное родимое пятно в Крюке есть только у Бёрджеса.
Куски рубашки и брюк отсутствуют – их срезали мужчины, когда вырубали его изо льда. Но мое внимание привлекает сломанная шея Бёрджеса, повернутая под неестественным углом. Под подбородком у него следы веревки, а кожа на шее лопнула, и из-под нее выступает что-то мертвенно-белое – скорее всего, трахея.
Но где же веревка?
– Мозес?
– Да.
– Ты тоже утром ходил его вырубать?
– Да.
– У него была на шее веревка, когда вы его вытащили изо льда?
– Не припомню такого.
– Спроси остальных, пожалуйста.
Он разворачивается и по-кошачьи бесшумно выходит из кладовки.
За почти пять с половиной десятков лет жизни я до сих пор только раз видела повешенного, и он выглядел совсем по-другому, – но в том случае повесили его не очень удачно. Если сделать все как надо, при повешении ломается шея и получается быстрая, хоть и отвратительная смерть. В противном случае происходит медленное удушение, от которого лицо лиловеет, а язык и глаза вываливаются. У Джошуа Бёрджеса глаза широко открыты, но на лице отражается удивление, а не удушение. Губа, правда, разбита, и несколько зубов выбито.
И все равно, должна быть веревка. На чем бы людей ни вешали – на виселице, дереве или мосту, – их потом приходится оттуда срезать. Проводя большим пальцем по стертой коже на шее покойника, я вспоминаю термин «мертвый вес».
– Никто веревки не видел, – говорит вернувшийся Мозес.
Значит, убийца ее забрал.
Это озадачивает, но пока что я откладываю эту мысль на потом.
Бёрджес не женат. У него есть – было – небольшое хозяйство на участке третьей категории в трех милях отсюда по Уинтроп-стрит. Такие участки, самые маленькие, невостребованные и расположенные далеко от реки, обычно выделяют неженатым мужчинам или бывшим ополченцам без средств и связей. С тех пор, как Бёрджес приехал в Хэллоуэлл, он не скрывал, что хочет участок на реке, чтоб поставить там мастерскую. Но такой участок получить нелегко: если верить Эфраиму, они все уже распределены.
Тем не менее хозяйство у Бёрджеса есть, и наверняка есть скот, о котором следует позаботиться после его смерти. Я говорю об этом Мозесу, водя пальцами по коже головы Бёрджеса, ища раны, которые могут скрываться под его длинными грязными волосами.
– Пойду скажу па, – отвечает он, – может, у него есть кого туда послать.
К тому моменту, как я убеждаюсь, что никаких рассечений на голове у Бёрджеса нет, Мозес возвращается.
– Он послал троих перевезти скотину к соседям. И еще они заберут все ценное в доме и принесут сюда на хранение, пока не найдем его родных.
Я благодарю его, потом беру себя в руки, готовясь к следующей части осмотра.
– Ножницы, – говорю я, протягивая за ними руку.
Мозес кладет мне на ладонь ножницы и пододвигается поближе. Металл холоднее воздуха, но ощущение веса ножниц в руке заставляет меня сосредоточиться на том, что передо мной. Я срезаю оставшиеся куски рубашки Бёрджеса и отступаю на полшага назад, чтобы обдумать то, что вижу. Изучая человеческую анатомию, я всегда изумляюсь тому, как разнообразны человеческие тела. Высокие. Низкие. Искривленные. Прямые. Толстые. Худые. Бёрджес не очень крупный – среднего роста или даже меньше, тот тип жилистого сложения, при котором зимой люди становятся тощими. Но я никогда еще не видела никого настолько волосатого. Как часто бывает в это время года, он отрастил бороду, но грудь, руки и спина у него тоже покрыты грубыми темными волосками. И даже сквозь эту поросль видно, что он весь в бесчисленных жутких синяках, а ребра, рука и пальцы явно сломаны. Похоже, кто-то бил Бёрджеса ногами и по лицу, и по телу. Срезав брюки, я вижу, что и в паху дела обстоят не лучше.
Тут-то стоявших у меня за спиной зрителей прошибает пот, и они всей толпой уходят, борясь с тошнотой и ругаясь. Похоже, даже после обвинений в изнасиловании мало кто в состоянии вынести вид раздавленных гениталий другого мужчины.
Я смотрю на Мозеса, проверяю, как он держится. Он стоит спокойно, только на напряженном подбородке подергивается мускул. Мозес дышит через нос, и взгляд у него расфокусированный. Но он, по крайней мере, не сбежал. И его не вырвало.
– Он заслужил, – наконец шепчет Мозес. – Если б он мою сестру так обидел, я б его тоже убил. И не жалел бы об этом.
Я смываю кровь и грязь с обнаженного, замерзшего и переломанного тела. Восклицания и замечания людей в таверне куда-то отступают. Я не обращаю внимания на то, как мужчины прощаются. Не вздрагиваю от хлопанья двери, лая собаки, чьей-то ругани. Я не прекращаю тщательно осматривать каждый синяк и порез, когда слышу чьи-то размеренные шаги по каменным плитам пола, целиком сосредоточившись на теле, на работе, на том, чтобы тщательно все изучить.
Через несколько секунд я чувствую, что стоящий рядом Мозес смущенно переминается с ноги на ногу.
– Мистрис Баллард? – произносит он.
– Джошуа Бёрджеса избили, повесили и бросили в реку.
Я киваю, вытираю руки о фартук и отхожу от стола, довольная своими выводами. Но когда поворачиваюсь к Мозесу, он смотрит на дверь кладовки. Окликнул он меня, чтобы предупредить, а не задать вопрос.
– Думаю, это буду определять я.
В дверях стоит молодой джентльмен в хорошем сюртуке и с самодовольной улыбкой. Он держит в одной руке кожаный саквояж, а в другой новую фетровую шляпу. Джентльмен этот чисто выбрит и красив той тщательно ухоженной красотой, которая всегда меня раздражала.
– Вы кто? – интересуюсь я.
– Доктор Бенджамин Пейдж.
– А где доктор Кони?
– Уехал. В Бостон. Я вместо него.
– Не думаю…
– Уверяю вас, мистрис…
– Баллард.
– Рад познакомиться, мистрис Баллард. – Он кивает мне, но в голосе чувствуется презрение. – Уверяю вас, как дипломированный врач и недавний выпускник Гарвардской школы медицины, я вполне способен провести осмотр тела.
Рука у меня сжимается в кулак, но я заставляю себя разжать пальцы и расслабляю руки.
– Необязательно, доктор Пейдж. Я уже все изучила.
Он делает шаг вперед, изображая улыбку.
– Ваши любительские наблюдения, возможно, очень интересны, но, уверен, вы не будете возражать, если дальше делом займусь я.
Мы стоим с Джеймсом Уоллом возле таверны.
– Мне нужно кое-куда сходить, – говорю я. – Ты не мог бы тем временем кое-что для меня сделать?
– Что?
– Пригляди за доктором Пейджем. Я ему не доверяю.
– Хорошо, мистрис Баллард. Я тут побуду, пока он не уйдет, – говорит Джеймс.
Новому молодому доктору нужно просто подтвердить мои выводы, а потом мужчины могут опустить Джошуа Бёрджеса в землю, чтобы он там сгнил. Но земля замерзла, и по такому холоду ее хоть топором руби. И потом, в трех окрестных округах вряд ли хоть один мужчина захочет за это взяться. Так что возникает проблема – что делать с изуродованным телом? Пока что придется завернуть его в льняную ткань, потом в промасленный холст и положить в сарай за таверной до тех пор, пока не удастся устроить все как следует.
Кстати, в стельку пьяный Чендлер Роббинс предложил выкинуть Бёрджеса обратно в реку. Прорубь-то уже есть. Но на его слова никто не обратил внимания, а потом все разошлись по своим делам.
У Джеймса совсем уставший вид; я оставляю его и иду к Сэмюэлу Коулману – то, что мне нужно, есть только у него.
К счастью, требуется всего лишь перейти улицу.
На табличке над дверью написано «Универсальный магазин Коулмана», и она скрипит, раскачиваясь на ветру, словно старая калитка на ржавых петлях. Я немного беспокоюсь, вдруг лавка еще закрыта, но стоит мне взяться за ручку двери, как приходится отскочить в сторону – из лавки выходят два бородатых вонючих траппера.
– Маловато нам дал за те меха, а? – ворчливо замечает один.
Я задерживаю дыхание, когда они проходят мимо меня. Похоже, эти трапперы как минимум месяц не мылись.
– Достанем ту серебристую лису, и заплатит как следует. Такие шкуры долларов двадцать стоят. А то и больше, если шкура будет с головой.
– Да нет в этих лесах никаких серебристых лис, – возражает первый. Он сходит с деревянного тротуара и сворачивает влево, к таверне Полларда. – Они редкие, как девственницы в борделе.
– И такие же дорогие. Но я одну видел. Хорошенькую лисичку, самку. Вчера в верховьях возле той лесопилки, где валлиец хозяйничает.
Я наблюдаю за тем, как они плетутся через улицу и с них сыплются куски грязи и мусор. Наконец они оказываются на другой стороне, и их голоса превращаются в неразборчивое бормотание. Наверняка пойдут в таверну, где и оставят только что вырученные деньги.
Валлиец, о котором они говорят, – это мой муж, а лесопилка принадлежит нам. Но за одиннадцать лет, которые мы там живем, я ни разу не видела серебристую лису. Мне совсем не нравится, что эти люди считают, будто могут кого-то убить на нашей земле и забрать себе просто потому, что им так хочется.
Я открываю дверь и захожу в лавку. Над головой звякает колокольчик, и я сразу замечаю стопку новых шкур за прилавком. Их всего семь, и они в основном бобровые, хотя в середине виднеется горностай, а сверху одна пылающая ярким пламенем рыжая лисья шкура. А ведь у той серебристой лисицы должен быть самец…
Лавку Коулмана построили до того, как мы переехали в Хэллоуэлл, и Эфраим каждый раз, как туда заходит, бурчит, что она, мол, плохо сделана. Но в прошлом году протекавшую крышу все же заделали, больше горожанам нет нужды бояться луж в проходе, где хранятся сухие товары. Мне-то здешняя атмосфера нравится. Много окон, поскрипывающие полы, пахнет ламповым маслом и сушеными яблоками. Однако Коулман стареет, и лавка уже не так чисто прибрана. Паутина в углу. Пыль на подоконниках. Одному человеку трудно со всем этим справиться.
– Доброе утро, мистрис Баллард! – приветствует он меня, сидя на своем табурете у кассы.
– И вам того же!
Я подхожу к прилавку. В магазине только мы вдвоем; он сидит на деревянном табурете и играет сам с собой в шахматы, поворачивая к себе доску то черными, то белыми. Мне всегда казалось, что, если хочешь обыграть сам себя, лучше подойдут шашки, но Коулман предпочитает игру королей.
Взяв белую ладью черным слоном, он отрывается от доски. Зрачок его единственного глаза в последние годы затянулся молочной пеленой – когда-то нежно-голубой цвет превратился в мутно-серый. Но это не настолько пугающе выглядит, как запавший провал на месте второго. Повязку носить Коулман отказывается.
– Ты сегодня рано. Что тебя привело в Крюк? – спрашивает он.
– Рождение и смерть, помимо прочего.
Коулман улыбается. Улыбка на изуродованном лице должна бы казаться гротескной, а выглядит обаятельной.
– Ночью ду́ши, как корабли, проплывают друг мимо друга, так? Кто пришел и кто ушел?
– У Чарльза и Бетси Кларк очередная дочка, – говорю я, улыбаясь в ответ на его приподнятую бровь, потом добавляю: – И кто-то убил Джошуа Бёрджеса.
– А, так вот кого нашли в реке.
– А ты откуда знаешь?
– Уже полгорода в курсе.
– Всего половина?
– Остальные еще спят.
Вот почему я зашла к Сэмюэлу Коулману прежде, чем ехать домой. Он знает обо всем, что творится в Крюке. В городе его называют доктор Коулман, хотя никто и нигде не видел, чтоб он занимался медициной. Да вряд ли кто и доверит ему себя лечить – у него всего один глаз и шесть пальцев, два на левой руке и четыре на правой. Есть разные мнения насчет того, как он их потерял, от логичных (ранение на войне) до смешных (пытки в плену у пиратов). Коулман же позволяет жителям Крюка думать, что они хотят, и не пытается ни подтверждать, ни опровергать их домыслы. Когда он вообще решает поговорить, то обычно ворчит на французов – мол, с какой стати они заявляют, что их литература лучше английской. В чем бы ни состояла его обида на французов, он ни с кем ею не делится. Я же ценю его за умение слушать.
– А что-нибудь говорят о том, кто это сделал?
– Думаю, причины есть у нескольких мужчин. На ум сразу приходит Айзек Фостер. И Джозеф Норт, конечно. Есть еще десятки людей, которые его не любят. Конкретных имен я не слышал, если тебя это интересует. – Он подмигивает мне. – Лавка меньше часа как открылась, дай мне время.
– Но ты мне расскажешь?
Он кивает.
Несколько лет назад мы с Коулманом заключили что-то вроде торгового соглашения. Обычно мы обмениваемся книгами и информацией, но иногда и вещами для домашнего обихода. Он придерживает для меня любые приходящие книги и газеты, а я снабжаю его свечами. Сплетни бесплатно.
– Я зайду через несколько дней, – обещаю я ему.
– Больше тебя ничего не интересует, раз уж ты здесь?
– Только одно.
– А именно?
– Что ты знаешь о нашем новом докторе?
Домой я направляюсь уже ближе к полудню, и зимнее солнце прячется за вуалью тусклых облаков. Свет слабый, бледный, будто просеянный через старую марлю. Я еду верхом на Бруте через лес, выезжаю на поляну и останавливаюсь перед развилкой. Свернув направо, я доеду до лесопилки, откуда доносятся удары топора моего мужа. Налево – поднимусь по склону наверх к дому, где мои девочки ухаживают за Сэмом Дэвином.
Я задумываюсь, куда свернуть, и тут вижу серебристую лису.
Она на том склоне, что ведет на южное пастбище, – почти черная, с пронзительными янтарными глазами, ясно видная на снегу. Она изумительная. Яростная и гордая. Я скорее сама этих трапперов застрелю, чем позволю им превратить ее в меховой палантин. Брут подо мной подергивается – ему и любопытно, и нервно. Он не любит хищников. Но лисица не шевелится и не издает ни звука.
Она протяжно и как бы лениво зевает, выгнув розовый язычок, а потом поворачивает острую мордочку в сторону дома на холме. Потом опять поворачивается ко мне. И снова в сторону дороги к дому. Она делает так три раза, медленно и целеустремленно. Взад-вперед. Потом вдруг начинает лаять так, что Брут резко дергается. Лай с подвыванием, но не похож ни на собачий, ни на волчий, да и злобное тявканье и рычание койота тоже не напоминает. Это резкий и дикий звук. Кошачий концерт, как сказал бы мой муж.
Наконец лиса втягивает носом воздух, садится и лижет пушистую лапу, явно очень довольная собой.
Она хочет, чтобы я ехала к дому, – догадываюсь я и невольно ахаю от удивления. При этом звуке лиса поднимает голову, встречается со мной взглядом, потом вскакивает и трусит в лес.
– Береги себя, малышка, – говорю я ей и поворачиваю Брута в сторону холма.
Наш младший сын Эфраим, мальчик одиннадцати лет, названный в честь своего отца, встречает меня у калитки в сад. Я соскакиваю с Брута, а он берет поводья.
– Осторожнее, – говорю я, отстегивая от седла свой лекарский саквояж. – Он сегодня не в духе.
– Да ладно, он меня любит.
Сын пожимает плечами, уверенный, что с ним ничего не случится, потом ухмыляется, и я вижу, что у него выпал последний молочный зуб.
– Ну все-таки, – наклоняюсь поцеловать его в макушку, потом легонько прикусываю ему ухо, – он кусается.
Юный Эфраим хихикает, я треплю его по лохматой голове, и он идет в сарай, чтобы обиходить моего коня.
Самый старший ребенок – это сложно, но с самым младшим еще сложнее. Скоро и у него будет борода, как у Сайреса, и кадык, как у Джонатана. Скоро он половину ночей будет ночевать не дома, и на этом детство в нашем доме закончится. Мне пятьдесят четыре, и этот мальчик у меня последний. Эта мысль вызывает у меня облегчение, но одновременно и печалит – в конце концов, я родила девятерых, но выжили только шестеро. Как и все матери, я давно научилась одной грудью кормить радость, а другой горе.
Еще мгновение я стою у двери и наблюдаю за Эфраимом, за его походкой, как у неуклюжего жеребенка, а потом захожу в дом посмотреть, как дела у Сэма Дэвина.
– Как наш пациент? – спрашиваю я дочерей сразу, как только оказываюсь внутри.
Меня окутывают теплый воздух и запах свежеиспеченного хлеба, прогоняя холодок внутри, который я ощущала с тех самых пор, как ушла из дома посреди ночи.
– Откуда ты про него знаешь? – Долли поднимает голову; ее глаза, такие же ярко-голубые, как у ее отца, горят любопытством.
– Новости разлетаются быстро.
Ханне и Долли двадцать и семнадцать – уже женщины, не девочки, с женской фигурой и формами. К ним стремительно приближается собственная жизнь за пределами этого дома. Скоро они перерастут меня, им станет мало быть только дочерями и сестрами. Скоро случится неизбежное, и они захотят стать женами и матерями.
– Ну так как он?
– Проснулся… – говорит Долли.
– …И есть хочет, – добавляет Ханна.
– И домой. Но мы заставили его остаться.
Сэм Дэвин здоровенный парень, который вряд ли слушается приказов, особенно если они исходят от девушек вдвое меньше его. Я удивленно приподнимаю бровь.
Ханна стоит у очага, пропуская через большой и указательный пальцы льняное волокно, идущее к веретену у ее ног. Тяжелое веретено скручивает волокно в льняную нить, а когда эта нить становится достаточно длинной, Ханна наматывает ее на бобину у основания веретена. На каминной полке стоят уже восемь аккуратных катушек – Ханна явно пряла все утро. На губах у нее играет улыбка. У Ханны глаза мои, в отличие от ее младшей сестры, – карие и шальные, как пыльная буря. Неудивительно, что она очаровала Мозеса Полларда.
– Я спрятала его штаны, – объясняет она.
Девочки усвоили мой тон и интонации; кроме того, они научились не только договаривать друг за другом фразы, но и, судя по всему, додумывать мысли. И теперь они по очереди рассказывают мне, что произошло, а я перевожу взгляд с одной на другую, стараясь не потерять нить разговора.
Долли стоит у кухонного стола и разделывает мясо к ужину. Темные кудрявые волосы убраны, руки ловко снуют туда-сюда.
– Он был просто в ярости.
– Не хотел пускать нас в комнату.
– Но потом уснул.
У Ханны тоже мои кудри, но светлые. Они убраны в косу, лежащую у нее на плече.
– Два часа уже спит.
– Совсем без сил был. – Долли перевязывает кусок мяса бечевкой.
– Слишком распереживался.
Я смеюсь, скидывая плащ и перчатки, потом спрашиваю, понизив голос:
– А куда вы дели его одежду?
Ханна кивает в сторону моей рабочей комнаты и беззвучно проговаривает: «Кипарисовый сундук».
Девочки с рождения окружены мужчинами. Отец. Братья. Бессчетные пациенты. Я никогда специально не учила их справляться с упрямой половиной человечества так, как учила зашивать раны, прясть лен и готовить на толпу людей; я рада, что они уже вполне овладели тонким искусством управления неподатливыми пациентами.
– Когда Джонатан его привез?
Девочки снова переглядываются, высчитывают время.
– Где-то в три… – начинает Ханна.
– Может, через час после того, как ты уехала к Бетси Кларк, – перебивает ее Долли.
– Мы еще спали.
Как повитуха и лекарка, я часто просыпаюсь посреди ночи от стука в дверь, от чьего-то отчаянного зова. От мольбы о помощи. Я научилась просыпаться мгновенно, да и моя семья давно смирилась с тем, что их сон нарушают ради бед наших соседей. Но сегодня утром, наверное, пробуждение было особенно тяжелым – вчера вечером девочки со старшими братьями допоздна были на осеннем балу. Бал для нашей молодежи устраивают раз в сезон, и это очень важная часть их жизни. Девочки только-только вернулись, когда за мной приехал Джон Коуэн. Но держатся они хорошо. Мои дочери больше привыкли к крови, травмам и кавардаку, чем многие врачи вдвое их старше.
– В каком состоянии был Сэм? – спрашиваю я.
Долли вытирает руки о фартук.
– В плохом – ходить не мог, Джонатану пришлось его тащить.
– Удивительно, что он не погиб, – говорю я им.
– Вполне мог. Но Джонатан завернул его в одеяла сразу же, как они его вытащили из воды.
– Мы его раздели и положили в нашу постель. – Ханна краснеет, потом пожимает плечами. – Ну, она была еще теплая.
– Папа вытащил камни из очага и завернул их в одеяла.
– Мы их положили ему по обе стороны головы, шеи и ног.
Ханна и Долли продолжают рассказывать по очереди, будто перебрасываются горячей картофелиной, удерживая ее ровно столько, сколько нужно, чтобы добавить одну-две детали.
– Он еще долго трясся. – Ханна бросает взгляд на сестру, вопросительно приподняв бровь.
– Практически только к рассвету перестал, – соглашается Долли. – Потом мы с ложечки напоили его чаем.
– Раз чаем его не вырвало, мы дали ему бульона.
– Потом он быстро заснул.
Они переглядываются и взрываются хохотом. Ханна на секунду прикусывает губу, потом злорадно хихикает еще громче.
– Не так давно Сэм проснулся, понял, что голенький, как новорожденный младенец, и теперь пыхтит, как кипящий чайник.
Девочки не раз видели голых мужчин. В основном моих пациентов, хотя иногда кого-то из братьев, когда те бесстыже купаются в речке голышом. Не говоря уже о юном Эфраиме, которого, чтобы он помылся, нужно догнать и силой заставить (девочкам не очень-то нравится этим заниматься). Обе спокойно относятся к человеческой наготе, и я не видела, чтобы они когда-нибудь таращились и краснели. Но Сэм Дэвин, думаю, выглядит более впечатляюще, чем те мужчины, к которым они привыкли.
– Молодцы, девочки, – говорю я. Потом у меня появляется еще одна мысль. – А где Джонатан?
– Должен скоро вернуться. Папа послал его рассказать Мэй Кимбл о том, что случилось, они же с Сэмом помолвлены.
– А Сайрес?
Мои дочери украдкой переглядываются.
– Ушел вскоре после того, как мы уложили Сэма. Сказал, работа есть.
На лесопилке всегда есть работа, но я ни разу не видела, чтобы наши сыновья вызывались ее делать после пары часов сна. Ханна возвращается к веретену, а Долли вытирает стол. Обе странно молчаливы.
– Ну, и что же важное вы от меня скрываете?
И опять обмен взглядами. На этот раз я замечаю, что Ханна качает головой, будто безмолвно командует: «Не говори ничего».
Но Долли всегда была храбрее старшей сестры и еще не научилась хранить от меня секреты.
– Вчера драка была. На балу.
– И кто подрался?
– Сайрес и Джошуа Бёрджес.
От этой новости я резко поднимаю голову.
– Почему? – спрашиваю я, щурясь.
– Это я виновата, – говорит Ханна. Ее выразительные глаза излучают гнев, не страх. – Бёрджес позвал меня танцевать, а я отказалась.
– Он к ней весь вечер приставал, мама, – говорит Долли. – Но Сайрес на него бросился, только когда Бёрджес схватил Ханну за руку и потащил на танцплощадку. Дрались они недолго, но пару раз Бёрджес удачно попал, так что у Сайреса синяк под глазом и губа разбита. Все пройдет. А вот Бёрджес наверняка месяц хромать будет.
Открываю рот, чтобы сказать, что он уже никуда хромать не будет, но тут же закрываю. Девочки еще не знают, что он мертв, а я не могу им рассказать, пока не поговорю с Эфраимом.
Подзываю к себе старшую дочь.
– Покажи, где он тебя схватил.
– Да это ерунда, – говорит она, возвращаясь к работе.
– Ханна. – Одного этого слова достаточно, чтобы она поняла – я не прошу, а требую.
Ханна роняет веретено в корзину, расстегивает блузку и высвобождает левую руку. На гладкой светлой коже кошмарный красно-синий синяк. Я различаю пять отчетливых следов пальцев. Бёрджес не просто ее схватил. Он изо всех сил сжал ей руку и дернул, аж ногтями вцепился. В этом синяке чувствуется насилие, от которого меня мутит.
Я провожу ладонью по вспухшей коже. Меня охватывает ярость от того, что сделал Бёрджес, и хочется сказать спасибо тому, кто сломал ему пальцы.
– А после драки что случилось?
– Его вышвырнули с танцев. Сайрес, Джонатан, Сэм, еще несколько ребят. Схватили его за руки и за ноги, выволокли и бросили в снег. Он так и не вернулся.
Я откашливаюсь, чтобы скрыть волнение в голосе.
– Ты ни в чем не виновата, Ханна. Ты не обязана танцевать с тем, с кем не хочешь, или делать что-то еще в таком духе. Ты права, что отказала ему, а Сайрес прав, что врезал ему за то, что он тебя тронул.
«О господи, – думаю я, войдя в свою рабочую комнату, чтобы убрать вещи. – А что еще Сайрес вчера вечером сделал с Бёрджесом?»
Успокоившись, я возвращаюсь к домашнему очагу, где над огнем висит большой чугунный котелок, и наливаю в миску похлебку для Сэма Дэвина.
– И хлеб тоже готов. – Долли показывает на несколько длинных холмиков на кухонном столе, накрытых льняными полотенцами.
Я кладу на поднос толстый ломоть теплого хлеба с тремя кусками масла и иду поговорить с нашим пациентом. В дверь я не стучусь и о своем приходе не объявляю; когда я толкаю дверь, она открывается с негромким скрипом. Встревоженный Сэм резко садится в постели. Рот у него открыт, волосы встрепаны, он сам выглядит как утопленник и вцепился в одеяло с такой силой, что костяшки пальцев побелели. По Сэму видно, что падение в реку не прошло для него бесследно – руки и лицо в царапинах, на правом плече синяки.
– Мистрис Баллард. – Он приветствует меня вежливым кивком.
– Рада, что ты жив, – весело говорю я.
Сэм откидывается к изголовью и натягивает одеяло повыше на голую грудь, как будто смущается. Как будто половина обитателей этого дома не успела увидеть его в чем мать родила. Ему не мешало бы побриться, постричься и ночь поспать, но в целом он в приличной форме. Сэм высокого роста, спина у него крепкая, хотя такие рыжие волосы лучше смотрелись бы у женщины, обычно он выглядит скорее румяным, чем обгоревшим на солнце.
– Ну, в какой-то момент я испугался, что мне конец, – говорит Сэм.
– Риск такой был. Во всяком случае, так мне говорили.
Я ставлю поднос на край стола и отхожу в сторону.
– Есть хочешь?
– Очень. Спасибо.
Сэм наклоняется за подносом и переставляет его себе на колени. Наверное, он заметил одну из моих дочерей сквозь открытую дверь, потому что сердито уставился на что-то у меня за плечом.
– Можно мне мою одежду? Я хочу домой.
Я еще ни разу не видела взрослого мужчину, который, если ему не позволяют что-то сделать, не начинает вести себя как ребенок. Сэм так хмурит брови, что похож на недовольного малыша, и я с трудом сдерживаю смех.
– Разумеется. Думаю, она уже высохла, – говорю я ему.
Сэм опускает ложку в похлебку, но останавливается, не донеся ее до рта, когда я говорю:
– Но перед уходом ты мог бы мне кое в чем помочь. Если ты не против, конечно.
– В чем это?
Я закрываю дверь, пересекаю комнату и сажусь на деревянный сундук под окном. Сложив руки на коленях, я успокаивающе улыбаюсь ему.
– Я хотела бы точно знать, что именно ты видел утром подо льдом.
Он резко откидывается назад, и похлебка выплескивается из ложки обратно. В глазах у него что-то мелькает – то ли ужас, то ли страх, а может, отвращение, – но потом он опускает голову и смотрит в миску, скрывая свои чувства.
– Зачем вам знать такие вещи?
– Я только что пришла из таверны.
Он резко поднимает голову и смотрит на меня. Я добавляю:
– Меня позвали осмотреть тело. Мне было бы полезно знать, что именно подо льдом видел ты.
– Мертвеца. Но это вы уже знаете.
– Да. Но ты понял, кто это?
Сэм не торопится отвечать; он сжимает зубы, видно, как он весь напрягся.
– Не сразу. Было темно. Солнце еще не взошло.
– Но не настолько темно, чтобы ты его принял за бревно или мусор. Ты догадался, что это человек.
– Ну, я увидел его лицо, оно было всего в дюйме под поверхностью льда, смотрело на меня в упор, когда меня вытаскивали. Под водой-то мало что было видно, просто какой-то темный комок. А вот снаружи все стало очевидно.
– И тогда ты его узнал?
– Я достаточно часто видел Бёрджеса, чтобы узнать его в лицо.
– Его повесили, Сэм.
Он сглатывает.
– Кто…
– Я знаю, кое-кто не прочь увидеть его мертвым.
С минуту он смотрит на меня, а потом задает очевидный вопрос:
– Например, Джозеф Норт?
Я наклоняюсь вперед и упираюсь локтями в колени.
– Без веревки такое трудно будет доказать. Я поспрашивала в таверне, но никто не видел веревки, когда его вырубали изо льда. В воде что-нибудь было? Ничего такого не помнишь?
– Нет.
Аппетит у Сэма Дэвина куда-то улетучился. Он опускает ложку в миску и отодвигает поднос.
– Я очень благодарен вам за доброту, мистрис Баллард. Правда. Но я пойду уже к Мэй, она, наверное, с ума сходит от беспокойства.
Когда Джонатан возвращается от Мэй Кимбл, которой рассказывал о происшествии, я выхожу на улицу поговорить с ним. Он подъезжает на телеге к калитке, слезает с козел и замечает меня.
– Я приехал отвезти Сэма домой, – говорит он.
– Что случилось вчера вечером?
У Джонатана, как у половины моих детей, отцовские глаза, и я вижу вспышку ужаса в этой глубокой чистой голубизне. Но всего на секунду. Потом он берет себя в руки и замыкается.
– Он провалился под лед.
– Я про бал. С Сайресом.
Джонатан не спал почти сутки, и, судя по тому, как он толкает калитку, чтобы войти, у него явно нет настроения разговаривать, но он знает, что я не дам ему войти, если не добьюсь хоть какого-то ответа.
– Бёрджеса не звали, но он пришел и устроил сцену, мы с этим разобрались.
– Слушай, Бёрджес мертв, так что мне нужен ответ получше.
Моему сыну двадцать шесть, он взрослый сильный мужчина с бородой, но я его мать и знаю наперечет все выражения его лица. Знаю, как он скрывает эмоции, отводя глаза. Как напрягает подбородок, когда нервничает. И плачет – всегда украдкой. Я все знаю. И в конечном счете Джонатану передо мной не устоять.
– Он схватил Ханну.
– Я знаю. Она мне рассказала.
Он слегка расслабляется, и я спрашиваю:
– Все видели эту драку?
– Ее невозможно было не видеть. Дело было посреди зала, музыка замолчала, и все столпились вокруг. Но он был жив, когда мы его выкинули. Можешь спросить кого угодно из тех, кто был на балу.
– Люди будут болтать, ты же знаешь. Так что лучше расскажи мне все.
– А больше нечего рассказывать.
Я не то чтобы не верю Джонатану, у меня просто есть ощущение, что он мне рассказывает только половину истории. Но дальше на него давить бессмысленно. Ему надо отвезти Сэма домой. Надо поесть горячего, добраться до теплой постели и отоспаться. А потом, может быть, он станет разговорчивее.
Тут ему на выручку приходит Сэм Дэвин, который как раз вышел из дома. Он одет, вид у него измученный, но он приподнимает шляпу и вежливо со мной прощается.
– Еще раз благодарю вас, мистрис Баллард. Я очень обязан вашей семье.
Я касаюсь его щеки.
– Ерунда. Рада, что с тобой все в порядке. Передавай привет Мэй.
Как только Сэм и Джонатан уезжают, я возвращаюсь в дом и ухожу в свою рабочую комнату. Она расположена возле кухни; падающие сквозь окно косые лучи солнца освещают пучки сушеных трав, рядами свисающие с потолка. Вдоль одной стены полки с аккуратно помеченными бутылочками и льняными мешочками. Повсюду коробки и корзинки. На длинном рабочем столе новые смеси из растений моего сада на разных стадиях ферментации и сушки. Пестик и ступка. Мотки веревки. Всякие мелочи и обрезки. Пробки. Весы. И на очаге маленький котелок для вываривания корней. Посреди рабочего стола прямоугольная деревянная шкатулка на кожаных петлях, которые давно потрескались и стали ломкими от старости. Тонкие острые ножи и гладкие круглые камни. Это моя аптека, мое убежище; здесь пахнет лавандой и древесным дымом, базиликом и ветивером. Мятой. Валерьяной. Лимонником. Расположение этой комнаты точно выверено – спасибо Эфраиму, что так удачно все распланировал, – она находится сбоку дома, и сюда падает свет с рассвета до заката.
Я подхожу к небольшому деревянному письменному столу у окна, выходящего на восток, и сажусь на табуретку, которую Эфраим сколотил специально с расчетом на мой необычный для женщины рост. Даже босиком я могу посмотреть почти прямо мужу в глаза. Ему много что во мне нравится, но это больше всего.
До чего странное начало нового дня, думаю я, потом глубоко вдыхаю через нос, чтобы аромат трав меня успокоил. Я уверена, что от дальнейших событий никуда укрыться не получится. Но у меня хотя бы будет несколько мгновений покоя на то, чтобы записать свои мысли обо всем, что случилось за последние несколько часов. На краю стола лежит большая книга в кожаном переплете, и я пододвигаю ее поближе.
Три раза в год мой муж заказывает в канцелярской лавке в Бостоне брикеты чернил. Их присылают по два в коробке; это маленькие прессованные диски, на которых вытиснено «Ларкин». Эфраиму это обходится в пять шиллингов за чернила и один за доставку, но он охотно платит такие деньги, хоть и говорит, что Эбенезер Ларкин сквернослов и любитель шлюх. Так Эфраим показывает свою любовь – заботится о том, чтобы мне было чем писать. В нашу первую брачную ночь много лет назад он подарил мне первую книгу дневника, такую же, как сейчас лежит у меня на столе. Он сказал, что дневник мне для того, чтобы собирать и хранить в нем свои мысли, и попросил только одно: чтобы я не оставила его пустым. С тех пор я исписала таких книг дюжину. Их достать легче, чем чернила, так что из поездок в Бостон Эфраим довольно регулярно привозит новые тома с пустыми плотными страницами. Я обнаруживаю эти тома на своей табуретке, и часто между страниц вложен засушенный цветок. Эти цветы остаются там, куда он их положил, а сами книги выстроились на полке на другом конце комнаты.
Я веду дневник не только потому, что мне это нравится, но еще и потому, что это моя работа. Одно из обязательств, которые влечет за собой моя профессия. Как повитуха и лекарка, я знаю многое о частной жизни моих соседей, знаю их страхи и тайны и, когда это уместно, записываю их, чтобы сохранить. Память коварная штука, она часто искажает и перекручивает факты. А вот бумага и чернила принимают правду без эмоций и беспристрастно возвращают ее обратно. Думаю, именно поэтому женщин так редко учат читать и писать. Одному Богу известно, на что они станут способны, если в их власти будут перо и чернила. Я не Бог, да и не стремлюсь им быть, но поскольку мне известно многое из того, что творится за закрытыми дверями в этом городе, неплохо представляю себе, какие секреты могут быть записаны, а потом раскрыты, если умеющих писать женщин станет больше.
Я подозреваю, что события сегодняшнего утра мне еще понадобится вспоминать, так что беру перо и чернильницу.
Дневник раскрыт на вчерашней записи. Я, как обычно, начала с погоды, а остальную часть страницы оставила пустой, чтобы заполнить ее позже:
Среда, 25 ноября. – Ясно и холодно. По реке идет лед.
Отламываю кусочек чернильного брикета и развожу чернила водой в серебряной тарелочке, на дне которой вытиснено изображение всадника на коне. Под изображением выгравированы слова «Серебро Пола Ревира, Бостон». Тоже подарок Эфраима. Еще одна маленькая роскошь, на этот раз довольно личного свойства. У моего мужа и серебряных дел мастера Пола Ревира [1] во время революции завязалось что-то вроде дружбы, и мистер Ревир не забыл старого друга.
Опускаю перо в чернила, постукиваю пару раз по краю тарелочки, чтобы стряхнуть излишек, и продолжаю запись:
Сайрес, Джонатан, Ханна и Долли ходили на осенний бал в доме Мэй Кимбл. Вернулись поздно. Потом Джонатан отправился на Лонг-Рич на плоту, а с ним Сэм Дэвин и Джеймс Уолл.
Я останавливаюсь и отрываю перо от страницы. В комнате уже не холодно, так что я не знаю, почему меня пробирает дрожь.
Все дело в той лисе, думаю я и смотрю в окно туда, где последний раз ее видела. Лиса давно убежала, а дневной свет прогнал из леса все пугающие тени, но я все равно ощущаю, что издалека что-то надвигается, чувствую предвестие каких-то бед.
Не будь дурой, Марта Баллард, говорю я себе под нос, а потом опускаю и взгляд, и перо. Вскоре я снова начинаю водить пером по бумаге.
Четверг, 26 ноября. – Ясно и очень холодно. Роды. Третья дочь Чарльза Кларка. – Мистер Коуэн позвал меня к Бетси Кларк, которая начала рожать, во втором часу ночи. В четвертом часу утра она благополучно родила дочь (это ее третий ребенок, все девочки). Потом меня проводили к Поллардам. Мне сообщили, что Джонатан и остальные пытались спуститься на плоту и их захватил лед в Бамберхук-Пойнт. Лед встает очень быстро. Сэм Дэвин провалился под лед, пытаясь добраться до берега, но его спасли…
Рука моя зависает над бумагой, и я собираюсь сделать запись о смерти Джошуа Бёрджеса, но в голове свербит какая-то мысль, будто где-то чешется, а потянуться почесать невозможно, так что я листаю страницы назад в поисках записи за прошлый месяц.
В моих дневниках страницы не пронумерованы, но это никогда не мешало находить нужные мне старые записи. Когда я пишу, то запоминаю, на какой стороне разворота и в каком месте страницы находится запись. Помню кляксы и вычеркнутые слова. Ошибки и описки. Прямо сейчас я четко вижу запись перед глазами, вижу, что верхний левый уголок страницы оторван, а на полях пятно. Когда помнишь такие детали, найти нужное несложно.
Четверг, 1 октября. – В основном ясно, иногда дожди. Сегодня у нас были гости. Приходил мистер Сэвидж, сообщил, что мистрис Фостер дала показания под присягой о том, что ее изнасиловали несколько мужчин, включая Джозефа Норта. Потрясающе! Провела день дома.
О господи, думаю я, выпрямляясь. Нужно предупредить Ребекку прежде, чем это сделает кто-то еще.
Соседи давно уже перестали удивляться тому, что я не пользуюсь дамским седлом. Меня так часто вызывают на происшествия и несчастные случаи, что подобные непрактичные вещи просто неуместны. Зачем вести себя как леди, если от того, как быстро я доберусь, может зависеть человеческая жизнь? Снова переоблачившись в наряд для верховой езды – юбку из саржи с начесом, которая превращается в широкие брюки, если перестегнуть два ряда пуговиц, – я иду в сарай седлать Брута.
Там Сайрес.
На мгновение мне кажется, что это Эфраим – настолько они похожи со спины, – а потом он поворачивается, и я вижу бороду.
Он краем глаза замечает меня и вздрагивает, но потом, не успеваю я моргнуть, тревога сменяется быстрой улыбкой, от которой его светло-карие глаза блестят. Потом Сайрес морщится, и я вижу разбитую губу и синяк под глазом. Я знаю, что ему такое не нравится, но все же беру его за подбородок и поворачиваю голову туда-сюда, чтобы осмотреть.
Сайрес закатывает глаза и вздыхает, но смиряется. Ничего не сломано, зашивать ничего не надо. Я его отпускаю. Мои взрослые мальчики терпят материнскую заботу только в небольших дозах.
– Ты когда вернулся домой? – спрашиваю я.
Он пожимает плечами, будто не задумывался о подобных вещах. Может, так оно и есть. Часов у нас нет, но у каждого Балларда, включая меня, хорошее чувство времени – мы ощущаем его течение по движению солнечных лучей, по длине теней. Даже зимой. Даже когда небо закрывают густые тучи, а солнечный свет довольно мутный. Мы чувствуем время, и по нему строим ход наших дней.
Брут опускает голову через дверь стойла и фыркает, будто точно знает, зачем я пришла, и вовсе не рад меня видеть.
– Мне опять надо на нем съездить, – говорю я Сайресу, хмурясь. – Наверняка будет демонстрировать свое недовольство.
Сайрес косится на Стерлинга, который у себя в стойле ест сено, как всегда спокойный и довольный, и я легко читаю мысли сына.
– Нет, – говорю я. – Брут должен ко мне привыкнуть, а единственный способ этого добиться – ездить на нем.
Я направляюсь было в кладовку за сбруей, но Сайрес жестом останавливает меня. Я наблюдаю за тем, как мой старший берет Брута за уздечку и выводит из стойла. Как методично седлает коня, проверяя пряжки точно так, как учил отец. Стремление беречь и защищать меня – это что-то новое. Меня оно раздражает. Сайрес начинает считать меня старой.
Как только Брут готов, я берусь за поводья.
– Я знаю, что случилось на балу.
Сын настороженно щурит свои чудесные карие глаза.
– А теперь Джошуа Бёрджес мертв. Джонатан и Сэм вытащили его из реки сегодня утром.
Сайрес пятится, будто я его ударила, потом поднимает руки ладонями ко мне, будто пытается сказать, что он тут ни при чем.
– Я знаю. Но когда я вернусь, ты расскажешь мне все.
Мне, конечно, надо было купить толстую ленивую лошадь, которая любит яблоки, сахар и дремать на солнышке. А я купила Брута, шестилетнего буланого жеребца, такого же симпатичного, как его имя, у одного из бостонских ополченцев, которые стояли в Хэллоуэлле в прошлом году. Ополченец больше не мог ездить верхом из-за сломанной ноги, я же догадалась спросить, как он эту ногу сломал, только уже заплатив за коня. Оказалось, Брут его сбросил за неделю до продажи. С тех пор он и меня сбросил трижды – два раза в терновые заросли и один раз в реку.
– Видит бог, – бормочу я себе под нос, пока мы отъезжаем от сарая, – если ты меня сбросишь на лед, я тебя на клей пущу.
Брут отвечает ржанием, и по тому, как его мышцы ходят ходуном под моими бедрами, я чувствую, что он сейчас сорвется или взбрыкнет. Предупреждающе дергаю удила, конь презрительно фыркает и успокаивается. Я отвечаю негромким рычанием, и мы сходимся на ничьей.
Наверное, его сложно винить. Если б меня оторвали от еды, я бы тоже рассердилась. Но у Брута только одна работа – возить меня туда, куда мне надо, и я не собираюсь подчиняться капризам коня, по сути подростка. Мне подобные уже попадались.
Но сегодня дело у нас с ним нерадостное. Ненавижу приносить дурные вести. Хотя «дурные», пожалуй, неподходящее слово. Тяжелые. Гнусные. Дикие. Бестактные. Любое из этих слов может подойти лучше, поскольку новости, с которыми я приехала, не совсем плохие. Я сама ощутила лишь облегчение, увидев сегодня утром Джошуа Бёрджеса на столе таверны. Однако Ребекка Фостер вполне может испытывать другие чувства, и я заранее готовлюсь к любой ее реакции.
Дом Айзека и Ребекки Фостер – простой каменный коттедж возле Уотер-стрит; к нему ведет узкий проезд, по сторонам которого растут рододендроны. За домом небольшой сарай и сад. Но Фостерам ничего из этого не принадлежит. Дом пастора и пристройки к нему принадлежат городу и предоставляются семье пастора в аренду за символическую плату, как часть содержания пастора. Поскольку Айзека уволили с этой должности пять месяцев назад, недоброжелателей семейства Фостер очень злит, что те до сих пор в городе.
Я стучу в дверь три раза, мне открывает высокая молодая женщина с карими глазами и привлекательной пышной фигурой и приглашает войти в дом.
– Доброе утро, Салли. Ребекка дома?
– Да, мистрис Баллард. Я скажу ей, что вы пришли.
Она разворачивается и уходит, шелестя платьем, а я вешаю свой плащ на крюк у двери.
Салли возвращается меньше чем через минуту, и я невольно изумляюсь тому, как она умудряется смотреть прямо на меня и при этом не встречаться со мной взглядом. Каким-то образом ее взгляд парит над моим плечом, будто ищет что-то вдали.
– Сюда, мистрис Баллард. Она пьет чай в гостиной.
Комнат в доме пастора немного, так что гостиной условно обозначается единственное место в доме, где можно посидеть. Но там есть уютный камин, окно и дверь, которую можно закрыть. Салли проводит меня внутрь и уходит, чтобы закончить кормить сыновей Фостеров обедом. Я слышу, как они в кухне спорят, кому достанется последний кусочек тоста.
Ребекка не из тех женщин, которым нравится иметь прислугу, но это от нее требуется как от жены пастора. Салли досталась пастору вместе с домом, и она не первая из дочерей Пирсов на этой должности. До нее тут успели поработать две ее старшие сестры. Салли терпят, но не то чтобы любят. Во многом потому, что всем известно – она частенько прячется за углом, а потом пересказывает матери подслушанное. Бонни Пирс гордится тем, что знает обо всем, что творится в Хэллоуэлле. В каждом городке есть своя сплетница, и у нас это Бонни.
Ребекка сидит у огня в кресле-качалке, в руках у нее чашка с чаем, таким горячим, что от него идет пар. На плечо спускается длинная густая золотистая коса. Когда я вхожу, Ребекка снимает с колен вязанье и кладет в корзину у очага.
Я легонько целую ее в лоб и сажусь в кресло-качалку напротив.
– Рада тебя видеть.
– Взаимно.
Ребекка склоняет голову набок и прислушивается к негромким шагам – ее дети вместе с Салли Пирс поднимаются наверх, потом раздается взрыв смеха.
– Как хорошо, что эта девушка приходит только на несколько часов с утра.
– Большинство женщин радовались бы помощнице по дому, – поддразниваю ее я.
– Мне не следует так недобро о ней говорить. – Ребекка вздыхает. – Салли кому-нибудь это да перескажет. Если не Айзеку, то своей матери, а меня и так уже полгорода считает неблагодарной.
Я отвечаю не сразу – мне не хочется лгать. На самом деле половина Хэллоуэлла думает о ней гораздо хуже.
– Скоро они тебя поймут, – говорю я, – и им придется извиниться.
Мы пока ходим вокруг да около, но Ребекка мрачнеет. Хотелось бы мне прийти сюда не по такому поводу! Но надо соблюдать правила приличия.
– Не хочешь чаю? – Ребекка наклоняется к столику между креслами. Там все накрыто для чая, из чайника идет пар.
– Было бы чудесно.
– Я принесу еще чашку.
Ребекка грациозно выскальзывает из комнаты – совсем не так, как она двигалась три месяца назад, когда я нашла ее в этой самой гостиной через несколько дней после нападения Джошуа Бёрджеса и Джозефа Норта. Я прогоняю из памяти эту картину и поднимаюсь на ноги, чтобы погреть руки перед камином. На каминной полке маленькая жестяная коробка, и я беру ее, любуясь нарисованными на ней чайными розами. Крышка снята, изнутри пахнет чем-то горьким. Я наклоняюсь понюхать, но едкий запах заставляет отдернуться. Эту неприятную, почти скипидарную вонь ни с чем не спутаешь. Виргинский можжевельник. Я еще раз втягиваю воздух носом и различаю еще один запах, более чистый и сладкий, почти цветочный, с капелькой камфары. Пижма.
Я ставлю коробочку на место, возвращаюсь к креслу и подношу чайник к носу, просто чтобы убедиться. Обычный черный чай.
– Он довольно слабый, – говорит Ребекка, стоя в дверях. Тон у нее слегка извиняющийся. – У меня в последнее время желудок не выдерживает ничего крепкого.
– Все в порядке, не беспокойся.
Пока Ребекка наливает чай, мы погружаемся в дружелюбное молчание. Один кусок сахара, чуть-чуть молока. Два раза помешать ложкой. Ребекка протягивает мне чашку, и ее тепло приятно согревает мои замерзшие пальцы. С формальностями покончено, наконец-то можно перейти к настоящей цели визита.
Держа в руках чашку, Ребекка поворачивается ко мне. Она явно не решается спросить прямо.
– Ты сегодня с раннего утра в Крюке.
Я киваю.
– Меня вызвали в таверну по делу, и у меня кое-какие новости, которые касаются тебя.
– Хорошие или плохие? Не пойму по твоему тону.
– И то и другое, если честно.
Я поворачиваюсь к двери гостиной, отмечая, что Ребекка оставила ее полуоткрытой. Салли все еще занята с мальчиками. Я слышу шаги в комнате наверху и скрип качалки.
– Где Айзек?
– У себя в кабинете. Пишет очередное письмо руководству Конгрегационалистской церкви в Бостоне, оспаривает увольнение.
– Но ведь после предыдущих двух писем его так и не восстановили в должности?
Ребекка улыбается краешком губ.
– Мой муж неизменно оптимистичен.
Если б спросили меня, я бы сказала «неизменно упрямый осел». Айзек сейчас судится с Хэллоуэллом за двести долларов. Он заключил с городом контракт на исполнение обязанностей проповедника на пять лет. Теперь он заявляет, что увольнение представляет собой нарушение этого контракта и ему причитается остаток обещанных денег. В итоге ситуация сложилась, мягко говоря, напряженная. Он отказывается уезжать из города и даже из дома пастора, пока не будет рассмотрен его иск. Айзек Фостер человек книги. Человек веры. Веры в правила и справедливость. На мгновение задумываюсь, не позвать ли и его выслушать новости, но решаю этого не делать. Ни к чему Ребекке учитывать его реакцию, выказывая свою собственную.
Несмотря на случившееся в августе, в теплых карих глазах Ребекки остается нечто – некое веселое любопытство, – напоминающее мне о дочерях, которых я потеряла столько лет назад. Именно это и привлекло меня к ней в свое время. Каждый раз, когда я общаюсь с Ребеккой, невольно гадаю, какими бы сейчас были мои дочери, если бы пережили то долгое жуткое лето.
Она берет чашку обеими ладонями, подносит к губам, и пар успевает подняться к ее щекам, прежде чем она делает глоток.
– Так что у тебя за новости?
Вместо ответа я снова оглядываюсь на дверь, молчу пару секунд и задаю еще вопрос:
– А ты знаешь, где Айзек был ночью?
– Не знаю. Наверное, у себя в кабинете. Но я плохо себя чувствовала и рано легла. А что?
Помню, когда мои сыновья были младше, они любили кидать с моста камни в реку. Им нравились брызги и шум. Мальчишкам вообще нравится нарушать покой. Я гляжу на Ребекку, и меня ничуть не радует перспектива взбаламутить тихие воды ее души.
– Джошуа Бёрджес мертв. Его тело нашли в реке сегодня утром.
Ребекка встряхивает головой, будто не понимает, что я ей говорю.
– Что, он… Его?..
Какие бы вопросы она ни хотела задать, ей их не выговорить.
– Это не был несчастный случай. Он не утонул, – говорю я ей. – Его повесили.
Ребекка замирает, и только руки у нее начинают лихорадочно дрожать. Я смотрю, как колышется янтарная жидкость в ее изящной чашке, и забираю чашку, пока она не вылила чай себе на колени. И жду, когда она заговорит.
Я верю ее рассказу о том, что случилось в августе, не только из-за мелких мучительных деталей, из которых состоит ее история, но и из-за нашей долгой дружбы.
– У Джошуа Бёрджеса был хриплый голос. Ты слышала? – наконец спрашивает она, потом смотрит на меня. Но взгляд у нее отсутствующий, глаза остекленели, и ясно, что она не здесь, а где-то в прошлом.
Я вспоминаю белую, восковую на вид трахею.
– Был. Но теперь уже нет.
Ребекка крепко жмурится, прогоняя какое-то воспоминание. Когда она снова начинает говорить, голос у нее дрожит.
– Прежде чем начать, он оторвал кружево с моей рубашки и завязал им волосы. Почему я так четко это помню?
– Теперь он мертв, Ребекка, вот что я пришла тебе сказать. Он больше не сможет сделать тебе больно.
– А Норт сможет.
Мне хочется возразить, но мы обе знаем, что Джозеф Норт может причинять Ребекке боль бесконечным количеством способов, даже к ней не прикасаясь, – например, продолжать все отрицать и потихоньку подрывать ее репутацию и доброе имя. Это тянется уже два месяца.
– Я этого не допущу. В следующем месяце я поеду в Вассалборо. Я буду с тобой в суде и дам показания. Все узнают, что он сделал. И ты добьешься справедливости.
Когда я пришла к Ребекке после нападения, ей потребовалось почти два часа, чтобы объяснить, почему у нее все лицо и руки в синяках, которые только-только начали бледнеть, и как именно она разбила губу. Но сейчас она не колеблется, а быстро выпаливает:
– Я рада, что Бёрджес мертв.
– Я тоже.
– И я надеюсь, что его правда Айзек убил.
Теперь уже меня застали врасплох, и чуть-чуть теплого чая выплескивается из моей чашки, течет по большому пальцу и затекает под манжету.
– Тсс, не надо так.
– Разве я не имеют права желать мести?
– Конечно, имеешь. Но его тело до сих пор в таверне. Будет расследование. Представляешь, что будет, если Айзека обвинят? И потом, за тебя ведь уже отомстили, по крайней мере наполовину.
– Нет, – говорит она. – Я никогда не буду свободна от того, что они со мной сделали.
С этим я поспорить не могу. Даже не пытаюсь. Вместо этого я беру ее за руку, а потом мы молча допиваем чай, глядя на завораживающий танец пламени в камине. Потом, когда тени становятся длиннее, а кучка угольков оседает в очаге, я ставлю на стол пустую чашку, снова целую Ребекку в лоб и шепотом прощаюсь.
В следующий раз она открывает рот, только когда я подхожу к двери гостиной.
– Марта?
Я оглядываюсь.
– Что?
– У меня не было месячных с июля.
Невольно открыв рот от удивления, я снова подхожу к ней и кладу руки ей на плечи. Я чувствую ладонями, как у нее выступают ключицы.
– Ты хочешь сказать, что беременна?
– У меня же были сыновья. Я знаю, как это.
– А есть шанс, что это ребенок Айзека?
Ребекка качает головой.
– Последний раз мы были вместе еще до того, как он уехал в Бостон. А с тех пор он ко мне не прикасался. Нет шансов, что это его ребенок.
– А когда у тебя в последний раз были месячные?
– В конце июля. Уже после отъезда Айзека.
Четыре месяца. Достаточно долго для того, чтобы удостовериться в беременности.
– Ты ему сказала?
– Нет. Но думаю, он догадался.
– Мне так жаль, – шепчу я, прижимая Ребекку к груди. На этот раз нет ни слез, ни печали, только тишина и пустота. Бездна там, где раньше был живой и храбрый дух моей подруги. Я отодвигаюсь и опускаю руку на живот Ребекки. Маленький плотный выступ несложно нащупать. Я легонько нажимаю на него с разных сторон, просто чтобы убедиться, но сомнений никаких. Ребекка Фостер стройная женщина. Скоро это будет не скрыть.
– Я не знаю, что делать, – шепчет она. Широко распахнутые глаза – карие, цвета чая, – полны слез.
– Ничего. Пока ничего.
Я прохожу прямо к себе в рабочую комнату, думая о Ребекке Фостер, но когда берусь за дневник, вижу на нем записку и узнаю каракули Сайреса.
Я знаю, что ты хочешь поговорить, но я поехал в Крюк с Мозесом, чтобы забрать топленый жир, который Эймос для нас приберег. Не знаю точно, когда вернусь.
Дальше клякса – похоже, он не оторвал перо от бумаги, пока обдумывал, что еще написать.
Про Бёрджеса: ты, наверное, уже знаешь, что он схватил Ханну. Поэтому я его ударил. Но если он мертв, я тут ни при чем. Я довел девочек до дома и лег спать. Честное слово.
Дети у меня такие, какие есть. Но если я чему и научилась, растя мальчиков, это тому, что некоторые из них лгут, а некоторые признаются. Сайрес из последних. Он всегда признается. Все те годы, которые он прожил с нами, у меня никогда не было повода в нем сомневаться. Нет и сейчас. Так что я складываю записку и отодвигаю ее в сторону. Пытаюсь вспомнить, зачем я сюда пришла.
Я потеряла нить мысли, не могу вспомнить, что собиралась найти в дневнике. Такие проблемы бывают у любой матери большого семейства, которая берется за перо. Я не могу рассчитывать на то, что меня оставят в покое, а уж тем более на то, что смогу долго сидеть и собираться с мыслями, связывая их воедино. Такая роскошь доступна мужчинам с библиотеками, дворецкими и женами. Матери находят другие способы делать свое дело.
А, вот наконец! Я ловлю краешек ускользающей мысли и мчусь за ней, пока она не улетучилась совсем.
Снова читаю запись. Листаю дневник назад.
Четверг, 1 октября. – В основном ясно, иногда дожди. Сегодня у нас были гости. Приходил мистер Сэвидж, сообщил, что мистрис Фостер дала показания под присягой о том, что ее изнасиловали несколько мужчин, включая Джозефа Норта. Потрясающе! Провела день дома.
Я постукиваю по странице кончиком пальца. Несмотря на эту формулировку, поразила меня не сама новость – я осматривала Ребекку в середине августа, после нападения, – а то, что она выступила с публичным обвинением, не посоветовавшись сначала со мной. Изнасилование – тяжкое преступление в Соединенных Штатах, оно карается смертью. Но за пять десятков лет моей жизни я только раз видела, чтобы мужчину за это повесили. Доказать изнасилование почти невозможно, а до недавнего времени большинство мужчин, которых в нем уличили, до суда просто не доживали. Недавняя Война за независимость и подписание Конституции создали систему законов, рассчитанных на то, чтобы карать за подобные преступления. Это все-таки сильнее удерживает оскорбленного отца или брата от самосуда.
Веду пальцем вверх по странице до предыдущей записи, пытаясь понять, почему Ребекка сделала публичное заявление.
Среда, 30 сентября. – Ясно, только днем небольшой дождь. Меня вызвали к мистеру Фостеру и задали некоторые вопросы. Позднее полковник Норт опросил меня относительно моего разговора с мистрис Фостер о его поведении.
А может, не так уж удивительно, что она так поступила. Слухи о нападении стали расходиться среди людей и наверняка дошли и до Норта. Я снова листаю дневник назад, к августу, когда все это началось.
Среда, 19 августа. – Ясно. Меня позвали к мистрис Фостер. Она пожаловалась мне, что десятого августа подверглась жестокому насилию со стороны Джозефа Норта и Джошуа Бёрджеса. Рассказав об этом насилии, она сказала, что худшего надругательства и быть не могло, разве что не убили. Еще она сказала, что Норт обошелся с ней хуже, чем кто бы то ни было в мире, но считает, что лучше молчать, пока не вернется муж, надеясь, что это будет скоро. Вернулась домой в час ночи. Устала.
Ребекка и правда молчала почти два месяца после нападения, признавшись только мне. На тот момент это казалось разумным. Я хотела, чтобы у Ребекки была защита, когда она выступит с обвинениями, так что она никому не говорила, пока Айзек не вернулся из Бостона. Обвиняемые пользовались уважением в обществе, и Ребекка могла бы пострадать еще больше, если бы выступила против них самостоятельно. Только потом стало ясно, что лучшим подтверждением нападения на Ребекку было то, что сделали с ее телом. Если б она подала жалобу в день, когда я ее нашла, вся избитая, никто бы не усомнился в ее словах. Видит Бог, это было просто ужасно. Девять дней у нее так все болело, что она едва была в состоянии заботиться о своих детях. Она не могла мыться, еле могла есть. В таком состоянии я и нашла ее девятнадцатого августа, когда приехала к ней домой. Но поскольку мы ждали, пока вернется Айзек, ее внешние травмы за эти недели успели исцелиться, а в окружающих поселилось сомнение.
Если б я могла сейчас все сделать по-другому, я бы отвезла Ребекку на телеге в мировой суд в Вассалборо в тот же день, как нашла ее. Из-за своего бездействия я чувствую на себе часть вины за то, как все пошло. И теперь, боюсь, с ранами у Ребекки в душе уже ничего не поделаешь.
А теперь ситуация для моей подруги стала еще хуже. Учитывая то, что я узнала утром, подозреваю, Ребекка уже в августе боялась беременности.
Суббота, 22 августа. – Ясно. Была у мистрис Фостер. Она чувствует себя настолько хорошо, насколько это возможно. Там индейцы.
Вторник, 25 августа. – Ясно. Поехала к мистрис Фостер…
На той неделе я ездила к Ребекке три раза. Я перевязывала ее раны, готовила ей еду и заботилась о ее детях. И все это время я пыталась придумать, что делать по поводу нападения. Айзек был в Бостоне, пытался добиться, чтобы глава его конгрегации принял меры относительно его увольнения с должности пастора в Хэллоуэлле из-за некоторых теологических разногласий.
Салли Пирс, как оказалось, не могла свидетельствовать в пользу Ребекки. В августе она была в Форт-Вестерне, ухаживала за своей старшей сестрой и новорожденной племянницей. Без мужа и без служанки Ребекка осталась одна и была уязвима. Легкая добыча. Но почему? Вот чего я никак не могла понять. Почему Норт и Бёрджес совершили такое чудовищно жестокое преступление? Они же не могли быть уверены в том, что она ничего не расскажет. Или что им это сойдет с рук.
Я перелистываю дневник до 30 сентября, когда Айзек вызвал меня в дом пастора и долго встревоженно расспрашивал о том, что случилось с его женой. А потом, чуть позже в тот же день, был еще разговор с Нортом, в котором он потребовал от меня отчета о каждом моем разговоре с Айзеком и Ребеккой с августа. Я, конечно, отказалась. Это не его дело, и я не была обязана ничего ему рассказывать. Но теперь Джошуа Бёрджес мертв, и хотя Ребекке от этой новости, кажется, стало легче, к правосудию это никакого отношения не имеет. Я невольно думаю об Айзеке, о том, как он сидит у себя в кабинете и пишет письма. Может, он и месть затеял, а не только попытку добиться справедливости в профессиональной сфере? И можно ли ожидать иного от человека, чья жена подверглась столь ужасному насилию?
Я откладываю перо. Убираю дневник. Нет смысла бесконечно переживать это. Пора поговорить с мужем.
Летом тропа к лесопилке широкая и нахоженная – Балларды ходят по ней туда-сюда уже много лет. Но зимой это всего лишь узкая канава, зажатая снежными берегами, протоптанная ботинками на толстой подошве. Тропа идет через пастбище в лес, потом к ручью. По берегам сосны и сумах, а кое-где лужайки болотной мяты. Ее темные листья давно засохли и опали – жаль, потому что мои запасы почти закончились после того, как я принимала последнюю девочку Прескоттов. Отвар болотной мяты помогает успокаивать возбужденные нервы, а при родах у Прескоттов это очень полезно. Все до единой любительницы покричать. Две из трех девочек будут рожать весной, и я заранее в ужасе. Они у матери научились закатывать истерики.
В лесах сегодня тихо; я скучаю по мелодичному позвякиванию водяного колеса возле лесопилки. Колесо застряло во льду и не сдвинется до ледохода, так что работа Эфраима стала сложнее. Колесо приводит в движение длинные пилы, а без него Эфраиму и нашим сыновьям придется распиливать каждое бревно вручную. К тому же, поскольку река замерзла, мужу с мальчиками придется доставлять доски по суше, что долго и утомительно, и они каждый раз возвращаются измотанными и не в духе.
Вот уж повезло.
Я провожу пальцем по ярко-красной грозди ягод сумаха и вспоминаю, что не зря люблю эту тропу зимой. Зеленые ветки сосен и яркие ягоды потрясающе смотрятся на фоне снега – они наконец-то дождались возможности продемонстрировать свою красоту, заслужив ее тем, что пережили все остальные растения и деревья. Надо будет не забыть попозже сходить набрать ягод сумаха. Когда они спелые, из них выходит отличная приправа к мясу и овощам, вкус у нее слегка похож на лимонный. Думаю, Долли не прочь будет добавить немного к сегодняшнему жаркому. Но все ягоды я брать не буду – зимой их едят кролики и лисы.
Я замираю посреди тропы. Лиса! Надо не забыть рассказать Эфраиму о нашей странной гостье. Неужели это было всего несколько часов назад? Мне кажется, что с тех пор, как я вернулась домой, прошло очень много времени.
Вот что значит стареть, думаю я. Дни долгие, а годы короткие.
Но странная встреча с лисой до сих пор кажется мне каким-то знамением, присутствие ее чувствуется в воздухе, будто туман, который не рассеивается с полуденным солнцем. Эфраим не будет надо мной смеяться и не станет тревожиться. Просто, по своему обыкновению, кивнет и обдумает то, что я ему рассказала. Если дать ему достаточно времени, он, возможно, даже найдет ответ. У некоторых мужчин мысль летит прямо, как стрела, сорвавшаяся с тетивы. Они сразу пускают в ход логику, хватаются за простой вывод, их разуму не свойственно прихотливое течение. Но только не Эфраим. У него в голове сплошь реки и ручьи, и с таким способом думать мысль может завести куда угодно.
Он найдет ответ. Всегда находит.
Наша лесопилка стоит на самом берегу ручья Милл-Брук, на каменном фундаменте, именно там, где течение сильнее всего. Она большая – даже больше нашего сарая. На первом этаже полно места для хранения и сушки заготовленной древесины, плюс дополнительное рабочее пространство для Эфраима. Верхний этаж галереей тянется вдоль всей лесопилки, нависая над основным помещением. Оттуда все хорошо видно, и Эфраим сделал удобную лестницу наверх – она очень кстати, когда у нас собираются гости. Не заставлять же дам в длинных юбках карабкаться по приставной лестнице – трудно представить что-то более неловкое.
Несколько лет назад Эфраим пристроил к зданию широкую прочную платформу, нависающую над водой. Больше не приходится таскать доски вниз к ручью и стоять по колено в грязи, увязывая их в плот. Теперь он прямо с причала сталкивает их в воду. Они падают с ужасным плеском, но быстро выравниваются и начинают свой путь к реке Кеннебек, а потом в Хэллоуэлл, Фармингдейл и дальше на юг, через Бат на верфи в Бостоне и потом Бог знает куда. Мне нравится думать, что по Атлантике плавают корабли, сделанные из досок, распиленных моим мужем и сыновьями. Нравится думать, что мы что-то дали миру.
С другой стороны лесопилки, в укромном углу, находится большая деревянная выгородка; она прикреплена к наружной стене, но зайти туда можно только изнутри. Эфраим построил ее для Перси, сапсана, которого нашел птенцом пять лет назад. Я уже слышу, как Перси требует еды.
Я захожу внутрь, муж поднимает голову и улыбается.
– Здравствуй, милая.
Тремя широкими шагами он подходит ко мне и целует в ямочку между бровями. В молодости у него были черные волосы и глаза цвета летнего неба. Прямой валлийский нос и квадратный подбородок. Глаза и подбородок до сих пор все те же, что в день нашей первой встречи, но волосы поседели, а нос слегка искривился из-за одного подлого удара четырнадцать лет назад.
Он быстрым взглядом окидывает меня с ног до головы, удостоверяясь, что со мной все в порядке, потом говорит:
– Ты наконец пришла рассказать, что стряслось сегодня утром?
– Мозес ничего не сказал, когда приходил за Сайресом?
– Нет, а что?
– Значит, и насчет Ханны он с тобой не говорил?
Эфраим смеется.
– Нет. Но он готовится. Парни обычно сильно мучаются, пока набираются храбрости для такого разговора. Потихоньку созреет. Он задержался поболтать немного и постарался повидать Ханну хоть одним глазком, прежде чем уехать.
Я вспоминаю тело Джошуа Бёрджеса и то, как Мозес с утра мне помогал.
– А больше ни о чем не упоминал, пока был здесь?
– Только то, что ты расскажешь новости, когда вернешься, – с ухмылкой говорит Эфраим. – Я попытался на него поднажать, но он настаивал, что ты захочешь сама мне все подробности изложить. Так что тут может быть только один вывод.
– Какой?
– Чем-то ты заслужила преданность этого парня.
– Я заслужила?
– Чем-то его очаровала, наверное. С тобой бывает.
– Ничего подобного! Вообще-то большинству людей я не нравлюсь.
– Тебя уважают. Иногда, возможно, боятся. Это не одно и то же.
– Но на очарование никак не похоже.
– Ну, я-то считаю тебя очаровательной.
– Ты предвзят, – смеюсь я и испытываю прилив благодарности за то, насколько легче стало у меня на душе.
Эфраим весело щурится, так что из уголков глаз разбегаются морщинки, и я понимаю, что он старался поднять мне настроение. Наверное, когда я вошла в лесопилку, у меня темная туча над головой висела.
– А Мозес хочет ухаживать за Ханной, – добавляю я.
– Ну, это не новость.
– И теперь он смотрит на меня как на ворота, через которые должен пройти.
– А я думал, эта честь принадлежит мне.
Я фыркаю.
– Похоже, у нас с молодым Поллардом появилось нечто общее.
– И что же?
– Труп.
Снаружи в выгородке клекот становится все громче, слышно хлопанье больших крыльев.
– Перси проголодался, – говорю я, глядя на дальнюю стену и дверь в ней.
– Нельзя так резко менять тему, милая. Я все прекрасно расслышал про труп.
– Ну, твоя птица шумная, это очень отвлекает. Покорми Перси, и я все тебе расскажу.
Эфраим улыбается и идет к большому ведру, стоящему возле печи. Вытащив оттуда голой рукой извивающегося гольца, он открывает дверь в выгородку. Перси подскакивает к нему и вырывает рыбину прямо из рук. Сапсан красивая птица, с заостренными крыльями и длинным хвостом. Перья у него сверху голубовато-серые, а снизу коричневые в пятнышках. Белую грудку он распушил, голову повернул так, что видны черные пятна на ней, похожие на усы. Мне всегда казалось, что Перси смахивает на француза. И при этом довольно напыщенного.
Закончив с кормлением, Эфраим закрывает дверь, снова поворачивается ко мне и, скрестив руки на груди, ждет продолжения.
Я стараюсь не обращать внимания на доносящийся из выгородки звук разрываемой плоти. С чего начать? И как все объяснить? Я делаю глубокий вдох и расправляю плечи. Слегка разминаю шею, потом начинаю так, как мне кажется разумнее всего.
– Ты знаешь, что, пока я была у Бетси Кларк, плот Джонатана застрял во льду на Бамберхук-Пойнт и что Сэм Дэвин упал в воду, когда они пытались выбраться на берег?
Он кивает.
– Я помогал Джонатану уложить его в постель девочек.
– А знаешь, что когда он погрузился под воду, то увидел тело? И что Джонатан послал Джеймса Уолла привести людей из Крюка, чтобы вырубить тело изо льда?
– Этого я не знал. – У Эфраима напрягается подбородок. – И кто утопленник?
– Я не говорила, что это мужчина.
– Так кто?
– Сейчас дойду до этого.
– Что-то ты не торопишься.
– Тихо. Я пытаюсь уложить в голове все детали, чтобы они звучали логично.
Маленькая дровяная печка с трудом прогревает лесопилку, и, прежде чем продолжить, я подхожу ближе и протягиваю к ней ладони.
– Эймос Поллард послал Джеймса за мной к Кларкам. Они вытащили тело. Отнесли в таверну. Эймос хотел, чтобы я его осмотрела прежде, чем вызовут доктора Кони.
– Его? То есть это мужчина, как я и сказал.
– Ты просто предполагал. Ладно, это неважно, но вообще-то женщин тоже убивают.
– Убивают?
– Я и до этого дойду, если ты не будешь перебивать.
– Ну хорошо, расскажи мне, какого же мужчину убили в Хэллоуэлле, – говорит Эфраим.
Он наслаждается не столько новостями, сколько нашей болтовней, и я вижу искру веселья в его глазах.
Я медлю, подчеркивая значимость того, что собираюсь сказать, потом произношу:
– Джошуа Бёрджеса.
Эфраим выглядит настолько потрясенным, насколько он вообще на это способен. Глаза у него на мгновение распахиваются шире, ноздри раздуваются. В остальном же он бесстрастен, как пень.
– А, – говорит он. – Это осложняет ситуацию.
– Его избили и повесили, Эфраим. Кто-то убил его, а уже потом сбросил в реку.
– Хм. – Он задумчиво чешет в затылке. – У нас тут хватает мужчин, которые не прочь были бы его повесить.
Вопрос, который я должна ему задать сейчас, очень трудный, но мы с Эфраимом не привыкли пасовать перед трудностями.
– Включая нашего сына?
Я сразу чувствую, как муж замирает. Он всегда так делает, когда его что-то пугает.
– Которого сына? И о чем ты?
– Ты не говорил сегодня утром с девочками?
Он щурится.
– Только поздоровался с Долли, когда она принесла мне завтрак.
– И она ничего не сказала про Ханну?
– Что-то мы много сегодня про Ханну говорим. Нет, Долли не упоминала сестру. А в чем дело?
– Прошлым вечером на балу Бёрджес сделал ей больно.
Эфраим напрягается и делает шаг вперед. Он явно готов взорваться, но я останавливаю его жестом.
– Все в порядке. Сайрес с этим разобрался. Насколько я поняла, хорошенечко ему врезал, но суть в том, что Джошуа Бёрджес пытался заставить Ханну с ним потанцевать и его пришлось выгонять с бала. Это видели десятки людей. А когда известие о смерти Бёрджеса разойдется, заговорят и об этом.
– Думаешь, за Сайресом придут?
– За ним или за Айзеком Фостером.
– Есть еще кое-кто, кому была бы на руку смерть Бёрджеса.
– Именно. Чем меньше свидетелей в Вассалборо, тем лучше для Джозефа Норта.
Эфраим медленно кивает, привыкая к этой мысли.
– Когда Джеймс Уолл прибыл к Кларкам?
Я пожимаю плечами.
– Где-то около пяти.
– Мог ли Норт уже об этом знать?
– Вполне мог. Когда я приехала в Крюк, из его трубы шел дым. Кто-то мог ему сказать. Или он мог услышать суматоху. Увидеть, как тело несут в таверну.
Эфраим снова кивает.
– Или он мог присутствовать при том, как Бёрджес попал в реку. Мог сам это сделать.
Мне это тоже приходило в голову.
– Другие тоже об этом задумаются.
– Обвинение и доказательство – разные вещи. Нужно будет объявить о причине смерти. Предъявить улики.
Я усмехаюсь.
– Наверняка именно поэтому Эймос Поллард и вызвал меня сегодня утром. Завтра последняя пятница месяца. Будет заседание мирового суда.
– И как раз у него в таверне. Поллард быстро соображает.
– А поскольку я осматривала Джошуа Бёрджеса, то могу объявить о причине смерти.
Эфраим подходит ко мне вплотную, прижимает к себе и зарывается лицом мне в шею. Я чувствую, как он вдыхает через нос, чтобы ощутить мой запах, а потом выдыхает, и моей кожи касается волна теплого воздуха. По старой привычке Эфраим запускает руку в узел моих волос внизу затылка и вытягивает один локон. Закручивает его вокруг пальца и отпускает, потом опять и опять – обдумывает ситуацию.
– Похоже, у тебя было бурное утро.
– Ты еще не все знаешь.
Он усмехается мне в шею.
– Боюсь спрашивать.
– Ничего настолько драматичного, как полуутопленник и труп, но на пути домой я видела лису.
– Кажется, я слышал лисий лай.
– Мех у лисы был черный, не рыжий.
– Значит, серебристая. Редкая порода, их называют призрачными лисами.
– Ну, как по мне, в ней нет ничего призрачного. Выглядела вполне реальной. Я ее встретила на холме по пути к южному пастбищу. Возле дуба.
Я замолкаю, чувствуя себя как-то глупо, но Эфраим кладет руку мне на талию, побуждая рассказывать дальше.
– Понимаешь, утром, когда я заходила к Коулману, там были два траппера. Они обсуждали эту лису. А когда я подошла к дому, она меня ждала, – разве это не странно?
Он ничего не говорит.
– Они знают, что эта лиса тут, – говорю я ему. – Они на нее охотятся.
– На частной земле это называется браконьерством. Я буду держать ухо востро. Они наверняка вернутся.
– Думаешь, они пойдут на такой риск? Ты же имеешь право застрелить браконьера без предупреждения.
– Одна серебристая лиса стоит столько же, сколько сорок шкур бобров, милая. А трапперы обычно не слишком придерживаются морали.
– В этой лисе было что-то особенное.
– Что?
– Не могу отделаться от чувства, что она ждала меня.
– Почему?
– По тому, как она на меня смотрела. Я гадала, зайти поговорить с тобой или проверить Сэма. А она все смотрела на меня, а потом на дом. Будто Сэм важнее.
Я бросаю на мужа взгляд, чтобы проверить, не смеется ли он. Не смеется – ярко-голубые глаза смотрят на меня в упор, на губах ни следа усмешки.
– Знаешь, я никогда не видел серебристую лису. Во всяком случае, живую. Но если она к тебе пришла, это заслуживает внимания. По природе своей лисы к людям не приближаются. А если спросить вабанаков [2], они тебе скажут, что это знак.
– Знак чего?
Эфраим, не снимая руки с моей талии, поворачивается к окну. В него видны только прямоугольник леса и сугробы, но он напряженно вглядывается.
– Индейцы верят, что лисы появляются только в моменты большого смятения. Что они выступают как проводники.
– А ты? Ты в это веришь?
– Я верю, – говорит он осторожно, – что у тебя было странное утро. И что отмахиваться нельзя ни от чего.
Там индейцы.
Я ахаю и резко выпрямляюсь, будто укушенная, хотя укусила меня разве что мысль. Мелкие детали связываются воедино, цепляясь одна за другую, и в голове у меня складывается версия.
В Хэллоуэлле прекрасно известно, что Ребекка Фостер часто общается с вабанаками, – она так привыкла в детстве, ее приучили родители, державшие приходскую школу в Массачусетсе. Они придерживались прогрессивных идеалов – обучать местных, добиваться сотрудничества между двумя культурами, и Ребекка сохранила привычку держать для них дверь открытой с тех пор, как несколько лет назад переехала с мужем в наши места. Вабанаки часто приходят в дом пастора. Но, как и в большинстве вещей, связанных с Ребеккой Фостер, у ее соседей на этот счет неоднозначное мнение. Почему-то почти всё в Ребекке вызывает раскол мнений в Хэллоуэлле.
– Что ты делаешь? – шепчет Эфраим. Он стоит в дверях моей рабочей комнаты, босой, без рубашки, в незашнурованных брюках, низко сидящих на бедрах.
Всего три минуты назад я сидела за туалетным столиком в нашей спальне и расчесывала волосы, как вдруг схватила свечу и выбежала. Направилась я сюда – хотела кое-что поискать в своем дневнике.
– Я сегодня ездила к Ребекке Фостер. Хотела, чтобы она узнала о Джошуа Бёрджесе от меня.
Он прислоняется к косяку, но ничего не говорит.
– А когда вернулась домой, что-то меня стало беспокоить по поводу Бёрджеса и дела Фостеров, так что я перечитала старые записи, пытаясь вспомнить все подробности. Эти две вещи сплетены воедино, я уверена.
Эфраим подходит и запускает руку мне в волосы.
– Косу плетут обычно из трех прядей, милая.
– Значит, одну я упустила.
– Или ты устала и ищешь смысл там, где его нет.
– Думаю, тут я не ошибаюсь. Вот, посмотри. – Я тычу пальцем в запись.
Эфраим читает вслух.
– «Суббота, 22 августа. – Ясно. Была у мистрис Фостер. Она чувствует себя настолько хорошо, насколько это возможно. Там индейцы». – Он смотрит на меня в тусклом свете свечи. – Индейцы?
– Ты же знаешь, что Ребекка с ними дружит.
– Да. Это не секрет. Думаю, индейцы там часто бывают.
– А еще ты знаешь, что многих в Хэллоуэлле это злит. Они считают эту дружбу неуместной для женщины в ее положении. И воспринимают это как оскорбление после всего, что случилось во время Войны с французами и индейцами.
Он кивает, не очень понимая, к чему я веду.
– Ты знаешь, кто разбирается в травах лучше, чем я?
– Никто. Ну разве что…
– Вабанаки.
Я вижу, что он совсем запутался.
– Я нашла в гостиной у Ребекки жестянку, из которой пахло виргинским можжевельником и пижмой. Жестянка была пустая.
Он смотрит все тем же спокойным взглядом и не задает вопросов.
– Пижма вызывает месячные, а виргинский можжевельник провоцирует роды. Его сложно найти и еще сложнее правильно собрать. Состав нужно готовить очень тщательно и принимать точными дозами.
Теперь ему любопытно.
– А ты когда-нибудь этим пользовалась?
– Только если женщина не разродилась в срок. И даже в таких случаях только дважды. Это средство ведет к болезненным родам, а если не соблюдать осторожность, то и к неудержимому кровотечению.
– Что ты хочешь сказать?
– Ребекка Фостер беременна. Она мне утром сказала. Ребенок не Айзека.
Эфраим снова смотрит на запись, потом считает в уме.
– Через двенадцать дней после того, как Ребекку изнасиловали, она приняла виргинский можжевельник, чтобы прервать возможную беременность. Думаешь, травы ей принесли вабанаки?
– Это просто догадка.
Он пожимает плечами.
– Но неплохая.
Уже почти полночь. Я это чувствую по тому, как мышцы мои будто обвисли, как пересохли глаза и как болит шея. Но я все равно вернулась за туалетный столик и принялась водить щеткой из свиной щетины по волосам. Я делаю это каждый вечер по двести раз. Расчесываю, пока волосы не начнут искрить статическим электричеством. Мне нравится, как у меня после этого покалывает кожу на голове, как волосы становятся гладкими на ощупь. Это единственный способ укротить мои кудри.
Эфраим растянулся на кровати и смотрит на меня, потом вдруг вздыхает. Теперь он полностью раздет и ждет, когда я присоединюсь к нему в постели. Я разворачиваюсь к нему с такой же ухмылкой, как у него.
– Хорошо, что ты выбрала меня, – говорит он.
– Насколько я помню, выбирал ты.
– Нет, я ухаживал. Это ничего не значило бы, если б ты меня не хотела. Любой мужчина с головой знает, что выбирает женщина. А если кто считает иначе, так он дурак.
На столике стоит маленькое зеркало, которое от старости успело потрескаться и покорежиться. Я снова поворачиваюсь к нему, смеюсь, когда вижу в отражении его усмешку, и сдвигаю часть волос над правым ухом, чтобы изучить широкую проседь под ними. Потом я приподнимаю прядь с проседью, накручиваю волосы на палец и рассматриваю это единственное пятно седины.
Эфраим ворочается, потом я слышу негромкое шлепанье ног по полу.
– Мне нравится, – говорит он, беря прядь, которую я держу, и пропуская сквозь пальцы.
– Одно дело быть старой, – говорю я ему, – а другое – чувствовать себя старой. От таких вещей я чувствую себя старой.
– А я вот чувствую себя как король. – Он улыбается, видя мое удивление. – Только дурак расстроится, найдя серебряную жилу в своих любимых местах.
Ну и кого удивляет, что у нас девятеро детей? Не меня. Как же может быть иначе, когда он стоит в дюйме от меня теплый и обнаженный и шепчет такие вещи мне на ухо.
Эфраим отпускает мои волосы и берет меня за руку.
– Идем в постель, любимая.
Кое-что за тридцать пять лет нашего брака изменилось – серебряные волосы, мягкость моего живота, морщинки возле глаз, – но некоторые вещи не меняются, и меня до сих пор волнует тепло прикосновений мужа. Я охотно иду к нему и улыбаюсь, когда он гасит свечу.
В Крюке собралась большая толпа. Заседание мирового суда притягивает в таверну Полларда кучу зевак, которым хочется развлечься и послушать сплетни. Одни сидят кучками, упершись локтями в тяжелые деревянные столы, держа в руках фляги, другие прислоняются к стенам, перешептываясь и вытряхивая грязь из ботинок. У нас здесь живут иммигранты первого, второго и третьего поколения, и по разговорам это заметно. Собравшиеся говорят в основном на английском с самыми разными акцентами, но иногда сквозь шум прорываются вспышки веселья на немецком, французском и испанском.
Эбигейл Поллард сидит на трехногом табурете у пылающего очага, заткнув в вырез корсажа платок. Комната наполняется народом, становится жарче; она достает платок, вытирает пот со лба и засовывает его обратно. Эймос Поллард пользуется тем, что клиентов сегодня много, – он снует по таверне, подавая ром и эль, пиво и сидр. Смеется чьей-то шутке. Хлопает друга по плечу. Приветствует одного клиента, потом другого. Неспроста Эймос ни разу не протестовал против судебных заседаний в таверне – такие дни существенно увеличивают его месячную выручку.
Джозефа Норта, как правило, называют полковником Нортом, но сегодня он выступает в роли судьи, и ему очень нравятся прилагающиеся к ней власть и всеобщее почтение. Штат Массачусетс предоставил ему эту должность двадцать лет назад за службу в Войне с французами и индейцами. Он всегда казался мне в суде совершенно невыносимым, но сегодня ситуация стала сложнее: я впервые свидетельствую перед Нортом с тех пор, как Ребекка Фостер публично выступила со своими обвинениями.
По традиции в четвертую пятницу каждого месяца разбираются мелкие местные распри: жалобы на нарушение субботы, непристойную ругань, обвинения в прелюбодеянии, всяческие обиды и семейные неурядицы. Дважды в год Норт и другие судьи округа Линкольн собираются на суд по гражданским делам. Такие заседания проходят в тринадцати милях отсюда в Вассалборо, и на них рассматривают более серьезные преступления – воровство, клевету, неуплату налогов и нападения. Высший же апелляционный суд тоже собирается дважды в год, но к нему внимания гораздо больше: там рассматривают дела об убийствах и апелляции на решения суда по гражданским делам. Эти дела рассматриваются на юге, в Пауналборо – это единственный город в окрестностях с настоящим зданием суда и тюрьмой, – и там заседают почтенные юристы, приезжающие из Бостона. Система довольно беспорядочная и неопределенная, но наши потребности невелики, и мы благодарны за любое правосудие, которое нам достается.
Судья Норт, однако, к любым заседаниям относится с одинаковой напыщенной торжественностью. На нем положенный по должности парик и красная шелковая мантия, застегнутая под самое горло. Гофрированный воротник пожелтел от старости и обвис у него на шее, словно обычная тряпка.
Я пробираюсь вперед – готовлюсь дать показания и уйти. На длинной скамье неподалеку от очага есть свободное место, и я сажусь туда. Эфраима я замечаю, только когда он снимает шляпу. Он стоит в тени возле двери, прислонившись к колонне, руки у него скрещены на груди. Любой сторонний наблюдатель решил бы, что он смотрит на меня без всякого интереса, возможно, со скукой, но я достаточно хорошо знаю своего мужа, чтобы заметить, что взгляд у него напряженный, а зубы сжаты. Мы провели вместе столько лет, что каждое его движение, каждое слово, каждое мгновение его колебаний ясны для меня, словно линии, которые он проводит на своих картах. Эфраим встревожен. Иначе бы он сюда не пришел.
За мной сидит кучка женщин, которые переговариваются, ожидая, пока их мужья подадут жалобы или отобьются от тех жалоб, которые поданы против них. У стола стоит Уильям Пирс со своей дочерью Салли, они напряженно перешептываются. Я вижу троих из числа мужчин, что помогали вытащить Бёрджеса изо льда. Они нашли себе места достаточно близко друг от друга и теперь украдкой переглядываются. Генри Сьюалл, городской клерк, садится рядом с Нортом. Он готов вести записи и регистрировать любые назначенные или уплаченные штрафы. Входят и выходят другие люди; где-то плачет младенец, двое детей не могут поделить яблоко на крайнем столе.
– Заседание мирового суда объявляется открытым, – веско объявляет Норт и ударяет по столу молотком.
Я планировала подождать до конца заседания, выступить с показаниями как раз перед тем, как суд разойдется. Но у Норта другие планы. Он видел, как я вошла, и с тех пор за мной наблюдал.
– У вас какое-то дело, мистрис Баллард? – Он смотрит прямо на меня, словно бросая вызов.
Так же поступают все остальные.
Я встаю. Откашливаюсь.
– Я пришла дать показания согласно закону.
– Какие?
Это формальность. Спектакль для присутствующих. Обычно есть только одна причина, по которой я прихожу на судебные заседания, и граждане Хэллоуэлла прекрасно это знают. Когда незамужняя женщина рожает, закон обязывает меня спросить во время родов имя отца ребенка и записать его. Закон предполагает, что в момент подобной боли женщина не может лгать. Авторы закона явно мало знают о женщинах и ничего – о родах. Я могла бы привести им бесконечное количество примеров лжи, которую женщины сообщали мне сквозь сжатые зубы, пока выталкивали в мир своих детей. Тем не менее закон, принятый четыре года назад Генеральной ассамблеей Массачусетса [3], так прямо и называется: «Закон о наказании распутства и о содержании незаконных детей». Он разработан для того, чтобы убедиться, что у незамужней женщины есть средства содержать ребенка, но, по сути, это просто ритуал публичного позора. Из всех обязанностей, которые на меня накладывает моя профессия, эта мне нравится меньше всего. Если девушка откажется называть отца ребенка, ее оштрафуют и могут посадить в тюрьму на сутки. Если подчинится – тоже оштрафуют, но хотя бы не придется позориться, проведя ночь в тюрьме. Повторные нарушительницы подлежат более серьезному штрафу и более длительному аресту. А вот мужчины, замешанные в таких делах, не подлежат никакому из этих наказаний – про мужское распутство закона нет, – если только не считать наказанием обязанность содержать собственного ребенка.
Если бы в таверне никого не было, Норт перешел бы прямо к делу, но поскольку у него большая аудитория, он тянет время. Я позволяю ему покрасоваться, зная, что именно предположили все присутствующие. Очередной незаконный ребенок. Очередное заявление об отцовстве. Немножко сплетен, чтобы развлечь соседей на несколько дней.
Я с притворной почтительностью склоняю голову.
– Я предстаю перед мировым судом, чтобы свидетельствовать о смерти, чего требует от меня долг перед законом и штатом Массачусетс.
Мои слова хорошо отрепетированы, тут нужно соблюдать осторожность.
У меня за спиной поднимается гул – присутствующие начали переговариваться.
– О чьей смерти? – спрашивает Норт, щурясь.
– Джошуа Бёрджеса.
Теперь гул превращается в настоящую какофонию. Норт бьет молотком по столу, чтобы восстановить порядок. Когда публика затихает, я продолжаю:
– Джошуа Бёрджеса нашли вчера утром. Он застрял во льду возле мыса Бамберхук-Пойнт. Меня вызвали в эту таверну, чтобы я осмотрела тело и высказала свое мнение о причине смерти.
Краем глаза я вижу, что Эфраим, услышав холодный тон Норта, встревоженно переступает с ноги на ногу.
– И каково ваше мнение о причине смерти, мистрис Баллард? – спрашивает Норт.
– Убийство.
Восклицания. Перешептывания. Ахи и охи. Вот что творится у меня за спиной, плюс шум от падающих табуретов – люди вскакивают на ноги. Несколько кружек опрокидываются, и я слышу, как капли эля размеренно падают на каменные плиты пола. Смерти в этих местах часты, а вот убийство – редкость. Я продолжаю стоять, лицо у меня настолько спокойное и отстраненное, насколько получается. Не свожу глаз с Норта, а он смотрит прямо на меня, не отворачиваясь. Сидящий рядом с ним Генри Сьюалл переводит взгляд с меня на судью; перо его зависло над книгой протоколов судебных решений.
Норту приходится несколько секунд колотить молотком, прежде чем в суде снова воцаряется порядок.
– Это серьезное обвинение, мистрис Баллард.
– Я никого ни в чем не обвиняю, а лишь информирую о том, что обнаружила. – Я стою прямо и говорю уверенно. – Лицо, торс и пах у него были покрыты синяками. Несколько зубов выбито. Ясно, что его сильно избили, пока он был еще жив. У него было сломано много костей. Шея у него была свернута, трахея открыта, а ниже подбородка вокруг шеи след от веревки. Очевидно, что после избиения Джошуа Бёрджеса повесили. Не думаю, что он был жив, когда его бросили в реку.
Норт смотрит на меня в упор; взгляд его темных глаз очень жесткий, но выражение его лица я никак не могу истолковать. Голос звучит бесстрастно, когда он спрашивает:
– Как вы можете быть уверены, что его именно бросили в воду?
Ах ты подонок, думаю я, ты же никогда раньше не задавал вопросы по поводу моих показаний. Потом я осторожно отвечаю:
– Это вывод, основанный на данных.
– А вы когда-нибудь видели повешенного, мистрис Баллард?
– Да.
Меня изумляет, что он задал такой вопрос, и я не стесняюсь это продемонстрировать. Уж он-то должен знать ответ.
– Видела.
Я игнорирую суету за спиной, не обращаю внимания на толпу в зале, которая продолжает стоять, перешептываться, бормотать. Я так уставилась на Норта, пытаясь расшифровать выражение, которое промелькнуло на его лице, что замечаю человека, который подошел и встал рядом со мной, только когда он начинает говорить.
– Ваша честь, – говорит он. – Могу я обратиться к суду? У меня тоже есть информация, относящаяся к ситуации.
Доктор Пейдж.
Черт. Черт побери.
Когда судья Норт ему отвечает, я наконец понимаю, что значит выражение его лица, которое не могла разгадать: уверенность.
– Конечно. Пожалуйста, сообщите для протокола свое имя и профессию.
– Доктор Бенджамин Пейдж. Дипломированный врач, выпускник медицинской школы Гарварда.
На толпу в таверне Полларда это производит впечатление. Они переговариваются и одобрительно кивают. Подаются вперед. С любопытством его изучают. Кое-кто из молодых женщин выпрямляется и смотрит на него с острым интересом, высматривая обручальное кольцо или иной признак того, что он несвободен. Несмотря на раздражение, не могу спорить с тем, что для нового врача это отличная возможность прорекламировать свои услуги.
– Продолжайте, доктор Пейдж, – говорит Норт более громким и веским тоном. – Суд всегда относится с уважением к словам профессионального медика.
– Я также изучил вчера тело Джошуа Бёрджеса, но, боюсь, мои выводы отличаются от выводов мистрис Баллард.
Норт поднимает руку и жестом приглашает его высказаться.
Пальцы у меня подгибаются, но я все же удерживаюсь от того, чтобы сжать кулак, и спокойно смотрю на доктора Пейджа. Он выходит вперед, к столу, но говорит, обращаясь только к Норту.
– Тело, о котором мы говорим, действительно имеет некоторые… травмы, но я считаю, причина в том, что его протащило по реке сквозь лед и обломки. Бурлящая вода может нанести телу множество повреждений. Кроме того, на теле или около тела мистера Бёрджеса не было веревки, которая говорила бы о повешении. Мое профессиональное мнение: он умер от утопления – скорее всего, в пьяном виде, – а все травмы произошли постмортем.
Пейдж складывает руки на животе с таким видом, будто только что прочел лекцию по анатомии – со всей положенной латинской терминологией – напряженно слушающим студентам. Постмортем! Не нужно быть лингвистом, чтобы понять, что он имеет в виду, но Пейдж знает, что с такими словечками будет выглядеть знающим и опытным специалистом.
Через мгновение Норт прокашливается.
– Мистрис Баллард?
– Да?
– Когда вы изучали тело, вы нашли на нем или рядом с ним веревку?
– Нет.
– А люди, которые его нашли, видели веревку?
– Нет.
– Вы об этом их спрашивали?
– Да.
– Потому что вам это тоже показалось странным?
– Я это отметила, потому что у него на шее остались ожоги от веревки.
Скосив глаза влево, я вижу, что доктор Пейдж криво усмехается краем рта.
Я никакой не писатель. Я записываю факты, а не чувства. Однако многозначительный взгляд, которым обмениваются Норт и Пейдж, отзывается во мне гневным монологом, который бы нашел одобрение у самого Шекспира.
Грязный ты никчемный толстозадый лживый болтун!
Трусливый пьяница, ведьмино отродье!
Падаль вонючая, гнусь прокаженная!
Норт складывает пальцы домиком под подбородком. Размышляет.
– Ожоги от веревки без веревки? А не ошиблись ли вы в анализе того, что увидели, мистрис Баллард?
– Возможно, веревку смыло в реке. Или ее срезали. Или забрали.
– Понятно, – ухмыляется Норт, потом пишет что-то на листке бумаги и протягивает его Генри Сьюаллу.
Пейджа явно послали в таверну Полларда не только опровергнуть мою оценку, но и продолжить дело, допросив свидетелей обо всем, что случилось до его прихода. Эх, зачем я вчера ушла так быстро? Надо было остаться при теле до его отъезда.
Теперь в таверне тихо, все смотрят на нас троих и на наше безмолвное противостояние. Я сверлю взглядом доктора. Пейдж смотрит только на Норта. Но когда Норт наконец отвечает, он смотрит на меня и обращается ко мне.
– Спасибо вам обоим за то, что пришли. И за то, что так тщательно обследовали покойного мистера Бёрджеса – упокой Господь его душу, – но, выслушав показания, суд принимает решение, что Джошуа Бёрджес умер, утонув в результате несчастного случая, как утверждает доктор Пейдж. Дело закрыто. Мистер Сьюалл, внесите это в официальный протокол. – Он смотрит на толпу. – Кто следующий?
Я не собираюсь оставаться и слушать дурацкие жалобы соседей друг на друга по поводу того, что кто-то из них помянул имя Господа всуе. Честно говоря, мне и самой хочется его помянуть. Так что я разворачиваюсь и направляюсь прочь. Меня подмывает попросить Эймоса Полларда притащить Джошуа Бёрджеса в таверну, чтобы весь город сам все увидел. Река никак не могла причинить ему такие повреждения. Уже на полпути к двери – Эфраим движется мне навстречу – меня вдруг осеняет новая мысль.
– Погодите! – Я останавливаюсь. Разворачиваюсь. Делаю шаг назад, в направлении Норта.
Я слышу, как Эфраим, стоящий прямо у меня за спиной, выругался себе под нос.
– Мое решение окончательно, мистрис Баллард. – Норт уже теряет самообладание, голос его громче, чем нужно.
– Я понимаю. И не оспариваю ваше решение. Просто прошу мистера Сьюалла внести в официальный судебный протокол, что существует два противоположных взгляда на причину смерти мистера Бёрджеса. Один – что дело в случайном утоплении. – Я медлю, чтобы добиться наибольшего эффекта. – И другой – что это убийство.
– Не думаю…
– Я имею право требовать этого согласно закону штата Массачусетс. – Я улыбаюсь ему улыбкой, которую приберегаю для врагов. – Как профессиональный медик.
В этом я права, и Норт это знает. Как и многие другие в зале. Как повитуха, я имею уникальный юридический статус, которого нет у большинства женщин. Если он публично откажет в моей просьбе, у меня будет повод подать апелляцию в суд более высокой инстанции, и – если будет разбирательство – Норта могут лишить должности судьи за несоблюдение установленного права.
Однако он не сдается сразу, а несколько секунд еще размышляет, кривя рот. Не найдя другого выхода, он наконец говорит:
– Ну что ж, мистер Сьюалл, прошу отметить, что мой вердикт опирается на заключение доктора Пейджа, но существует, как отметила мистрис Баллард, э-э, противоположное мнение.
Генри Сьюалл склоняет голову над протоколом, а я опять поворачиваюсь к выходу. Эфраим уже стоит у дверей и ждет меня, перекинув через руку мой плащ. Судя по его лицу, он торопится.
Я слышу, как судья Норт вызывает Уильяма Пирса.
– Какова ваша жалоба, господин Пирс?
– Я здесь со своей дочерью Салли, ваша честь. Она хочет выдвинуть два обвинения.
Я снова замедляю шаг. Останавливаюсь. Поворачиваюсь.
Эфраим снова ругается, на этот раз вслух.
– Мисс Пирс, каковы ваши обвинения? – спрашивает Норт.
Голос у Салли дрожит, и ей приходится прокашляться, чтобы суметь выговорить то, что она собирается сказать.
– Я выдвигаю обвинение в распутстве, ваша честь.
Теперь Эфраим совсем рядом; он крепко ухватил меня за платье со спины и шепчет мне на ухо: «Не надо».
Нет, нет, пожалуйста, только не это, думаю я.
Я привстаю на цыпочки, чтобы поверх толпы разглядеть Салли. Девушка смотрит в пол, она вся красная от стыда, губы сжаты.
Уильям Пирс стоит возле дочери, приобняв ее, и я вижу, как он пальцами сжимает маленькую мышцу во впадине между ее плечом и шеей.
– Против кого вы выдвигаете эти обвинения?
– Против моей хозяйки, мистрис Ребекки Фостер.
Я уже десять лет даю показания в этом зале в последнюю пятницу каждого месяца. Но еще никогда за все это время не было двух настолько скандальных историй, и уж точно не в один день. Граждане Хэллоуэлла будут обсасывать сегодняшние новости еще много лет.
Уильям Пирс встает перед дочерью.
– Сегодня утром я велел Салли уволиться, ваша честь, потому что мне стало известно, что мистрис Фостер беременна не от своего мужа. Салли слышала вчера, как она сама это признала! Я считаю, что оставаться на службе у Фостеров будет пятном на ее репутации.
– Ах эта волоокая маленькая предательница, – зло шепчу я.
Эфраим держит меня за талию, не давая броситься вперед.
– Ребекки-то здесь нет, и она не может защититься.
– Мы уходим, – говорит Эфраим тоном, не терпящим возражений. – Прямо сейчас.
– Мистер Сьюалл, отметьте в протоколе, что мистрис Ребекку Фостер, жену преподобного Айзека Фостера, официально обвинили в постыдном и безнравственном грехе распутства.
Пока Генри Сьюалл записывает это обвинение, Норт наклоняется, опершись локтями о стол.
– Какое ваше второе обвинение, мисс Пирс?
Она в ужасе, это очень хорошо заметно.
– Убийство.
На этот раз все молчат; слышно, как Салли шаркает ногами по каменным плитам пола, когда отец подталкивает ее ближе к столу.
– Кроме заявления, что она беременна, я также слышала от мистрис Фостер утверждение, что ее муж убил Джошуа Бёрджеса.
Вот теперь все ахают от удивления и начинают перешептываться.
Доктор Пейдж делает шаг назад. Раздраженно смотрит на нее. Я вижу, что он пытается найти способ объяснить такую ошибку в своих выводах.
– Нет! – Я сама удивляюсь звуку собственного голоса. Как и все окружающие – вся таверна затихает и поворачивается ко мне. – Ребекка сказала совсем не это.
– Мистрис Баллард! – рычит Норт. – Я…
– Салли слышала наш разговор потому, что подслушивала за дверью, когда я вчера была в доме пастора. Вы слышите? Я. Там. Была. Ну же, спросите ее.
Никто ничего не спрашивает. И Салли, и ее отец молчат, хотя глаза девушки наполняются слезами испуга. Салли явно не хотела этого делать, но дело сделано. И мне ее не жаль.
Норт подается вперед.
– Мистрис Баллард, я не потерплю подобных выходок у себя в суде.
Я не обращаю на него внимания.
– На самом деле Ребекка сказала, что надеется, что это Айзек его убил. И разве кто-то из вас может ее винить? – Я обвожу взглядом таверну, потом делаю шаг вперед и обращаю гневный взгляд на Норта. – Разве вы можете ее винить?
Он в бешенстве грохает судейским молотком по столу.
– Это непристойное вмешательство в работу суда!
– Нет. Это непристойное извращение правосудия.
Бах! Еще удар.
– Ребекки здесь нет, и она не может защитить себя от этих обвинений.
Бах!
– Эта глупая коза вошла в комнату, услышала последние полфразы и считает, что это признание? Нет. Просто у нее слишком длинные уши!!!
Бах!
– Вы не должны председательствовать в суде по этому вопросу, – говорю я Норту. – В изнасиловании Ребекки Фостер обвиняют в том числе и вас.
Бах! Бах!
У Генри Сьюалла, сидящего рядом с судьей, перо застыло в воздухе, рот открыт от изумления.
– А тебе, – я поворачиваюсь к Салли и тычу пальцем ей в лицо, – тебе должно быть стыдно, лживая ты маленькая сплетница. Ты хоть понимаешь, что сейчас натворила?
Бах! Бах! Бах!
Я чувствую, как Эфраим обхватывает меня за талию и тянет к выходу. Ну нет. Я слишком рассержена, меня слишком переполняет ярость, чтобы обращать на это внимание.
– Мистрис Баллард! – голос Норта уже громыхает, и только это прорывается через шум и рев у меня в голове. – Вы оскорбляете суд! Мистер Баллард, немедленно уберите свою жену с моих глаз!
Воздух снаружи таверны чистый и холодный, дым от печей совсем не чувствуется. Я прямо-таки ощущаю вкус мороза на языке, и зима обжигает мне легкие.
– О чем ты вообще думала? – шипит мне в ухо Эфраим, пока тащит меня вниз на улицу и потом в сторону конюшни.
Я даже не пытаюсь говорить тише.
– Я не могла допустить, чтобы она спокойно стояла и оговаривала Ребекку.
Эфраим делает мне знак говорить потише: из таверны выходит целая толпа народа. Они перешептываются, опустив головы. Некоторые поглядывают на нас, потом отводят взгляд.
– И что, это помогло? То, что ты сейчас сделала?
– Я сказала правду.
– И тебя выставили из суда. Все остальное, чего ты добилась сегодня, может оказаться зря.
– Он не посмеет.
Эфраим ведет меня в конюшню, к стойлам, где нас ждут Стерлинг и Брут. Он вытаскивает шиллинг из кармана и протягивает его юному Мэтью Полларду, подручному конюха. Как и Мозес, он похож на отца, хотя пока только высоким ростом и темными волосами. До могучей фигуры и мрачного вида еще несколько лет.
– Ты дала ему преимущество, Марта. Теперь Норт может сделать что угодно.
Я редко плачу. Слезы бесполезны – от них только дрожит голос и намокают щеки. Но теперь слезы рвутся наружу, и я утираю их тыльной стороной ладони.
– Я не могла просто стоять и молчать! Не могла и не буду.
Когда Мэтью Поллард уводит лошадей, чтобы оседлать их, Эфраим вздыхает и упирается лбом в мой лоб.
– Ты слишком вовлечена во все это.
– Не по собственной воле.
– Я никогда не попрошу тебя отречься от друга. Но ты повела себя безрассудно, Марта. И просто опасно. Ты назвала Норта насильником в его собственном суде.
– Я не сказала ничего, чего уже нет в официальных протоколах, о чем не перешептывались бы в городе.
– За закрытыми дверями. А ты это сказала ему в лицо.
– Думаешь, лучше перешептываться у него за спиной?
– Я думаю, лучше говорить разумно. С расчетом.
– С чего вдруг ты боишься посмотреть человеку в глаза и сказать ему, кто он есть?
Муж вздрагивает и отворачивается.
– Это все было давно.
– Совсем недавно. Вчера. Всего несколько мгновений назад. Та история всегда рядом со мной. Я это осознала, когда Норт спросил, видела ли я, как вешают человека. Он же знает, что видела. Он ведь был там. И ты тоже.
Билли Крейн дергался в петле. Он обмочился – скорее всего, в тот момент, когда открылся люк, – и вдоль правой ноги у него виднелся темный потек. От падения у него должна была сломаться шея, но Билли был высокий, и я видела, что веревка не до конца сделала свое дело. Спина у него выгнулась, одна ступня подергивалась.
Я отвернулась, но Эфраим приложил ладонь к моей щеке, мягко заставляя снова посмотреть на виселицу.
– Нет, – сказал он, – досмотри до конца.
Я попыталась высвободиться, но он наклонился ближе, настойчиво шепча мне в ухо:
– Это правосудие, Марта. Тебе нужно увидеть, как оно свершится.
Никому не нужно это видеть, подумала я, но Эфраим продолжал меня держать. Толпа на поляне внизу молчала, затаив дыхание, пока Крейн не перестал биться. Я видела своих родителей – они стояли под деревом и с ненавистью смотрели на дергающееся тело. Только когда палач обрезал веревку и Крейн с тяжелым стуком упал на землю, Эфраим повернул меня к себе, и я уткнулась в его широкую грудь. А потом заплакала; резкий декабрьский ветер и плотный лен его рубашки заглушили мой плач. Я колотила его до боли в кулаках, но Эфраим не защищался, не обнимал меня, не произносил ни слова утешения.
Мы стояли на холме над поляной, скрытые зарослями елей, и толпа внизу нас не замечала, увлеченная зрелищем, которое разворачивалось перед ней. В этих местах не было публичного повешения уже почти десять лет, да и на сегодняшнее отец запретил мне приходить. Частные повешения ради мести случались куда чаще. Это была мрачная казнь. Варварская. У отца были и другие слова, чтобы описать ее, и все они никак не подходили для женских ушей, но, как мне подумалось, он забыл включить «захватывающая».
Он бы запер меня дома на год, если б знал, что я видела, как вешают Билли Крейна. Отец заставил меня положить руку на семейную Библию и поклясться, что я шагу не сделаю за дверь, пока Билли не закопают в землю, чтоб он там гнил. И я бы послушалась, если б не Эфраим Баллард. Он пришел за мной после того, как родители ушли, а отказать ему для меня было все равно как перестать дышать.
Наконец, когда я устала, Эфраим утер мне слезы большими пальцами рук и накрыл мои щеки ладонями. Он смотрел на меня так, будто я могла разбиться на кусочки. Он смотрел на меня так, будто готов был собрать осколки, если б я разбилась. Будто сложил бы их вместе своими собственными кровоточащими пальцами.
Потом Эфраим коротко кивнул.
– Ну вот, все. Он мертв.
– Господи, Эфраим, вот так ты ухаживаешь за девушкой? – Я сделала глубокий вдох, и воздух судорожно заполнил мои легкие. – Утаскиваешь средь бела дня посмотреть на повешение?
– С ухаживаниями мы уже покончили, – сказал Эфраим, не сразу сумев подавить улыбку. – Осталось только пожениться.
Я хотела ответить на эту его улыбку, но что-то никак не получалось.
– И потом, – добавил он, – не то чтобы тебя пришлось особенно убеждать.
Я почувствовала, как он напрягся, когда сказала:
– Отец говорил, ты давал показания.
Эфраим был выше меня ростом, но всего на пару дюймов; его широко расставленные голубые глаза смотрели на происходившее внизу поверх моей макушки. Он пожал плечами и нарочито бесстрастно ответил:
– Я рассказал им, что видел.
Им. Пятерым мужчинам. Просто группе городских старейшин, включая моего отца, которые собрались прошлой ночью обсудить, что делать с таким человеком, как Билли Крейн.
От этой мысли я вздрогнула. Меня они на собрание не пустили.
Поляна опустела, и я в панике принялась высматривать своих родителей. Их нигде не было видно.
– Надо возвращаться, а то они узнают, что ты привел меня сюда.
Эфраима это, похоже, не тревожило.
– Пока еще нет, – сказал он. – Подождут.
Я собиралась было запротестовать, и тут он кивнул в сторону подножия холма. Какой-то человек в черной одежде двинулся наверх, к нам. Он шел вверх по склону большими целеустремленными шагами, и, как только я его узнала, я напряглась.
– Что он здесь делает?
Эфраим не ответил. Вместо этого он встал между нами так, чтобы частично скрыть меня в тени под деревом, и пожал руку пришедшему.
– Джозеф. Спасибо, что пришел.
– А как же иначе. – Джозеф Норт был молод и красив; несмотря на его сдержанные слова, я заметила, что он раскраснелся от волнения. Именно Норт подал решающий голос, определивший судьбу Крейна. – Я все еще нужен тебе сегодня вечером?
– Да. – Эфраим взглянул на солнце, оценивая его положение в небе. – Давай в четыре. Обязательно захвати документы. Хочу, чтобы все было официально.
– Ты меня вовремя поймал. С утра я выезжаю в полк. Мы выступаем на Форт-Босежур. Нам приказано вытеснить местных из Акадии.
Бросив последний задумчивый взгляд на Эфраима, он кивнул мне, приподняв шляпу.
– Марта.
Потом Джозеф Норт развернулся и направился вниз по холму. Когда он уже не мог нас слышать, я отошла от Эфраима и с подозрением уставилась на него.
– О чем это вы тут договаривались?
– Я попросил Джозефа прийти в дом к твоим родителям, когда мы с тобой туда доберемся.
– Отец будет в ярости, но я не думаю, что требуется защита закона…
– Чтобы нас поженить.
Я моргнула.
– Что?
Эфраим взял меня за руку, очень осторожно, будто вынимал яйцо малиновки из гнезда.
– Прошло всего две недели после… – Он обычно не боялся говорить, что думает, но тут никак не мог найти нужных слов. Прокашлялся. Покраснел. Провел пальцем по основанию моего большого пальца.
– Я знаю, сколько прошло времени. – Я попыталась вырвать руку, но он сжал ее крепче.
– Месячные, – наконец выдавил Эфраим. – У тебя с тех пор их пока не было. Так ведь?
– Откуда тебе знать?
– Я прав?
Мое молчание было ему ответом.
– А ты подумала, что будет, если ты беременна?
Я услышала звук удара прежде, чем почувствовала жжение в ладони, но в чувство меня привела именно боль.
– Как ты смеешь!
Больно Эфраиму не было, он скорее удивился, но схватил меня за запястья и притянул их к своей груди, чтоб не дать мне опять его ударить. Потом Эфраим встряхнул меня так, что у меня стукнули зубы.
– За что? – спросил он требовательно.
– Не смей на мне жениться из жалости!
– Ты думаешь, я тебя больше не хочу?
– А как ты можешь меня хотеть?
Ну вот, правда вышла наружу. То, что висело между нами в воздухе.
Все тело Эфраима дрожало от гнева. Я боялась, что он снова меня встряхнет. Или поцелует. По его лицу я не могла определить, чего именно ждать. Но он не сделал ни того, ни другого, а наклонил голову так, что его лицо было в дюйме от моего.
– Значит, так, – грозно произнес он. – Мои чувства не изменились. Но если изменились твои, мне нужно об этом знать.
Я была ошеломлена, даже в ужасе, но все-таки замотала головой, потому что замуж за него хотела. Как хотела всегда.
Эфраим крепко прижал меня к груди, зажав мои руки между нами, и только тут я осознала, какое огромное облегчение он испытал. Зарывшись пальцами в мои волосы, он принялся большим пальцем поглаживать мне голову.
– Тогда ты должна за меня выйти. Сегодня же. Прими мое имя, и никто никогда не усомнится в законности твоего ребенка, когда бы он ни родился.
Я не отличалась ни миниатюрностью, ни хрупкостью. Ростом почти с отца и упрямством тоже в него, стоя перед Эфраимом Баллардом, я могла смотреть ему почти прямо в глаза. Так что я выпрямилась и уткнулась лбом ему в переносицу.
– Ну так веди меня домой, – сказала я, – и поженимся.