О карнавалах, уличных драках и прочих чудесах, о неграх, мулатах и шведке (оказавшейся на самом деле финкой)

1

Толпа в полном восторге валила по улице, аплодируя, горланя, толкаясь и приплясывая. Карнавал! Каких только костюмов тут не было: «домино», индейцы, африканцы, шуты, барабанщики, пейзане и пираты, оборванцы-нищие, звери, птицы!… Когда процессия вышла к Политеаме, грянули рукоплескания, раздался единый приветственный вопль: ура! ура! ура-а-а!

Но к восторгу примешивалось удивление: разве доктор Франсиско Антонио де Кастро Лоурейро, временно исполняющий обязанности начальника полиции, не запретил, «стремясь уберечь мораль, добронравие, семью и общественный порядок, желая положить конец дебошам и преступлениям», разве не запретил он еще в 1904 году устройство афоше, под каким бы предлогом и где бы их ни проводили? Запретил. Так кто же осмелился?

Осмелились «Дети Баии», и никогда еще не выходила на улицы такая огромная процессия, никто еще не видал такого множества людей, такого великолепия красок, костюмов, такого удивительного порядка, такого неистового батуке[42] и такого величественного Зумби [43].

«Дети Баии» осмелились не просто устроить афоше, но и вывести на улицы «Республику Палмарес» и героических ее защитников. И сам Зумби, король и военачальник, величайший из воинов, разгромивший три армии, угрожавший империи и императору, изображен был в момент битвы: триумфатором стоял он на огненной горе свободы.

В руке он сжимает копье, а сам совсем голый – только леопардова шкура на бедрах. В такт боевому кличу пляшут негры: они сбежали с плантаций, где с ними обращались как со скотом, сбежали от плетей управляющих, надсмотрщиков и хозяев: отныне они не рабы, они – люди и воины. На левом фланге полуобнаженные негры, а на правом – наемники Домингоса Жоржи Вельо, защитника рабства, не признававшего на войне ни жалости, ни сострадания, ни закона, ни обещаний. «Живыми, живыми взять их, взять и обратить в рабов!» – кричит он баиянцам сейчас на карнавале. У него длинная борода, на нем куртка, перевязь и шляпа бандейранта[44], а в руке – плеть-треххвостка.

Народ неистово приветствовал это неподчинение, этот отважный вызов властям: скажите, доктор Франсиско Антонио де Кастро Лоурейро, скажи, начальник полиции, – кожа-то у тебя белая, зато душа черная, – что за карнавал без афоше – забавы бедняков, театра бедняков, бала бедняков? Неужто мало тебе нищеты, голода, безработицы, болезней, оспы, проклятой перемежающейся лихорадки, дизентерии, уносящей грудных детей, что ты, доктор Франсиско Антонио Бей Негров, решил отнять у народа еще и это?! Освистать начальника полиции, ошикать его, осмеять! Слава бесстрашным участникам афоше, ура! Ура! Ура-а-а!

И весь карнавал стал приветствовать «Детей Баии» и аплодировать воинам «Республики Палмарес». Такой успех не выпадал даже на долю афоше «Африканское посольство», которое в 1895 году показало волшебный двор Ошала, а через три года вывело на улицы последнего короля Дагомеи со всей свитой – Его Чернейшее Величество Аго Ли Агбо. Так не хлопали и «Африканским весельчакам» во главе с вождем Лобосси и всему его ангольскому церемониалу. Так не радовались и афоше «Дети деревни», хотя ослепительная эта новинка вызвала в 1898 году немало рукоплесканий и славословий. Короче говоря, успех «Детей Баии» в год запрещения афоше ни с чем сравнить невозможно.

Тут на процессию бросилась полиция, пешая и конная. Народ вступился за «Детей Баии» – долой негодяя Шико, долой произволы и запреты. Началась битва, всадники обнажили сабли, стали рубить по головам, топтать конями, и участники афоше растворились в толпе… Крики, стоны, «ура!» и «долой!», избитые люди, сумятица, свалка, кто-то споткнулся, кто-то упал, вот сыщики схватили кого-то из воинов, но народ, понимающий толк и в празднестве, и в драке, отбил его…

Так в первый и в последний раз «Дети Баии» провезли по улицам Баии короля Зумби и непобедимых бойцов «Республики Палмарес».

– Задержите вот того мулата! Он всему голова! – крикнул шпик.

Но мулат-всему-голова – Педро Аршанжо – юркнул в переулок и помчался по спуску вниз, а за ним еще двое. Один из них, наверное, был при Зумби секретарем, потому что кроме набедренной повязки имел при себе перо, лист пергамента и чернильницу у пояса. Кто же этот писец, как не Лидио Корро? А во втором беглеце по белой коже и по куртке легко было узнать Домингоса Жоржи Вельо, хоть он и потерял в пылу потасовки шапку бандейранта и бороду: в миру звался он Пако Муньос, был галисийцем и содержал кабачок «Цветок Кармо».

Все трое неслись во все лопатки – прямо как чемпионы по бегу, но вдруг Педро Аршанжо, простой воин «Республики Палмарес» и главный заводила, остановился и стал хохотать – громко, добродушно и весело: нарушили-таки несправедливый приказ, состоялся наш праздник!… Долой деспотизм, да здравствует народ! – гремел его чистый, неумолчный, радостный смех, – и пошли все начальники… ура, ура, ура-а-а!!!


2

Афоше «Дети. Баии» было его последней карнавальной потехой: в 1918 году, через пятнадцать лет после запрещения, афоше были разрешены, но у Аршанжо пропал к ним интерес, да и времени недоставало. Впрочем, по просьбе матушки Аниньи он еще принял участие в подготовке афоше «Африканские весельчаки», когда их славное знамя снова взметнулось над карнавальным шествием в руках Бибиано Купимы, старшего жреца на кандомбле Огуна.

Афоше означает «волшба», потому Педро Аршанжо и явился к главной жрице, грозной Маже Бассан, испросить у нее благословения и совета. Он рассказал ей, что Лидио Корро, Жозе Аусса, Мануэл де Прашедес, Будиан, Сабина и он сам со всеми прочими неугомонными жителями Тороро затеяли вывести на карнавал группу «Африканское посольство», чтобы показать всем тот мир, откуда пришли в Бразилию негры и мулаты.

Матушка Маже Бассан бросила ракушки, чтобы узнать, кто из богов-ориша и демонов-эшу окажет им покровительство. Оказалось, Иеманжа, Царица Морей, и эшу Аксан. Потом она принесла оправленный в серебро бараний рог. В нем ось и фундамент мира. Без него, молвила она, никакое шествие на улицу выходить не должно.

– Вот оно, афоше, – повторила она и отдала талисман Аршанжо.

«Африканское посольство», первое афоше, которое решилось бросить вызов другим группам, лишив рукоплесканий и успеха могущественный «Красный Крест», монументальный «Конгресс Вулкана», «Слуг Эвтерпы» и прочих, впервые вышло на карнавал в 1895 году.

«Послом», церемониймейстером и несравненным хореографом выступил Лидио Корро. По его знаку Валделойр, паренек из Тороро, потряс амулетом и запел:

Афоше лони

Э лони

Афоше э лони э.

Все хором подхватили, двинулись дальше, танцуя:

И лони о имале ше.

«Сегодня у нас волшба, сегодня волшба», – пели они. «Двор Ошала» – тема, выбранная для процессии, – имел такой успех, что уже на следующий год афоше «Африканские весельчаки», созданное анголезцами в Санто-Антонио-Ален-до-Кармо, присоединилось к нему. Еще через год целых пять групп запели песни негров и мулатов, песни, которые до тех пор звучали только на макумбах. Самба вышла на улицы Баии.

Как же было не запретить афоше, если песни негров, и их круговая самба, и пляски, и батуке, и все магические церемонии пришлись народу по вкусу?!

Газеты выступили против, потому что «праздник карнавала, праздник нашей цивилизации, все более приобретает африканские черты». В первые годы нового века яростная газетная кампания неукоснительно разгоралась всякий раз, когда «африканские группы» брали верх над античной Грецией или Людовиком XIV, над Екатериной Медичи – словом, над всем, что приводило в умиление людей состоятельных и образованных. «Власти обязаны запретить все эти кандомбле и батуке, которые в дни карнавала заполняют улицы, производя оглушительный и безобразный шум, превращая город в Кинтас-дас-Беатас или в Энженьо-Вельо, где полуголая толпа отплясывает омерзительную самбу. Афоше несовместимы с тем уровнем цивилизации, которого мы достигли!» – кричал «Жорнал де Нотисиас», влиятельный орган консервативных кругов.

Но афоше по-прежнему заполняли улицы и площади, будоража народ, который в бешеных ритмах самбы забывал об аллегорических колесницах, о костюмах времен того же Людовика. Миновало время, когда шествия, организованные аристократическими клубами, приковывали к себе все внимание зрителей и сопровождались бурей восторга. Автор редакционной статьи требовал радикальных мер: «Во что превратится карнавал 1902 года, если полиция не помешает улицам нашего города стать террейро, на которых господствуют африканские фетиши, где устраиваются процессии жрецов-оганов, где гремят ганзы и кандейро?»[45] Но афоше пользовались все большим успехом, все богаче и красочней становились костюмы участников, все громче раздавались звуки самбы и батуке перед театром «Политеама», в Кампо-Гранде, на улице Байшо, на Театральной площади. Афоше праздновали победу: их приветствовали, их награждали рукоплесканиями и даже премиями. Афоше и самба распространялись по Баии как эпидемия. Тогда были приняты крутые меры.

В 1903 году, когда тринадцать афоше негров и мулатов прошли по улицам великолепной процессией («Огласив воздух пронзительными звуками наших инструментов, мы победим соперников и докажем клеветникам, что культура Черного континента – не выдумка» – так начинался один из их манифестов) и карнавал кончился, журналисты посыпали голову пеплом и покраснели от стыда: «Если кто-нибудь станет судить о Баии по карнавалу, он, несомненно, сочтет наш город африканским. К нашему стыду, надо сказать, что именно сейчас у нас гостит делегация австрийских ученых, и, разумеется, они не преминут расписать все это в газетах цивилизованной Европы – они только того и ждут». Так куда же смотрит полиция? Что она предприняла «для того, чтобы доказать: Баия – цивилизованный город»? Все эти африканские безобразия продолжают выставляться напоказ, атабаке гремят, колонны цветных всех оттенков – от величественных креолок до изящных мулаток – отплясывают неистовую, бешеную самбу. Долго ли еще будет твориться это надругательство, эта волшба, это шаманство? Что станет с нашей латинской культурой? Да, мы наследники латинской культуры, и пусть все помнят об этом, а для забывчивых есть полицейская дубинка и плеть.

И в конце концов полиция вступилась за цивилизацию, мораль и семейные устои, за порядок и добропорядочность, защитила оказавшееся под угрозой общество и богатые процессии избранных вместе с их аллегорическими колесницами. Были запрещены афоше, самбы, батуке и «выступления групп с африканскими обычаями». Лучше поздно, чем никогда! Приезжайте, австрийские ученые, приезжайте, немцы, бельгийцы, французы или белокурые жители Альбиона! Приезжайте, теперь можно!

А приехала Кирси, шведка, – впрочем, тут же следует оговориться: не шведка она, как все думали и говорили, не шведка, а финка, пшеничноволосая, удивленная финка. В первый день великого поста, промокшая до нитки и изумленная до крайности, появилась она в воротах Золотого Рынка, и губы ее дрожали от страха. А глаза у нее были бездонной голубизны…

Педро Аршанжо поднялся из-за стола, на котором стояли кускус и бататы, улыбнулся широко, как он умел, и твердыми шагами двинулся прямо к гостье, словно ему поручено было принять ее, и протянул ей руку:

– Выпейте кофе.

Так и осталось неизвестным, поняла ли она, что ее приглашали к завтраку, или нет, но если и не поняла, то приглашение приняла и, присев к столу матушки Теренсии, жадно набросилась на кускус, бататы, сладкую маниоку и пирожки из той же маниоки, только размоченной в воде.

В лавке Миро вспыльчивая Ивона страдала от ревности, бормотала «ах ты, дешевка занюханная», матушка Теренсия потупила печальные свои глаза – кто знает, может быть, они стали в тот миг еще печальней, – а гостья, насытившись, произнесла что-то на своем языке и улыбнулась всем. Негритенок Дамиан, который стоял, помалкивал, не выдержал и засмеялся в ответ:

– Ох, до чего же белая! Как будто белилами намазана!

– Она шведка, – объяснил Мануэл де Прашедес, заглянувший к матушке Теренсии выпить кофе и еще чего-нибудь. – Она со шведского парохода, который грузит сейчас дерево и сахар. Мы с ней приплыли на одном лихтере. – Мануэл де Прашедес работал в порту грузчиком. – Это часто бывает: полоумная богатая дамочка, захотела мир посмотреть, вот и пустилась в плавание на сухогрузе…

Но Кирси не выглядела ни богатой, ни полоумной, по крайней мере здесь, в палатке Теренсии: платье ее еще не успело высохнуть, мокрые волосы прилипли ко лбу… Какая там дамочка: девочка, а не дамочка, невинное, хрупкое, нежное дитя…

– Швед снимается с якоря в три, а ей надо быть на борту раньше – она знает: капитан предупредил ее перед тем, как она сошла на берег.

– Кирси, – сказала она, приставив пальчик к груди, и повторила по слогам: – Кир-си.

– Ее зовут Кирси, – сообразил Аршанжо и произнес: – Кирси.

Шведка радостно захлопала в ладоши, подтверждая, потом прикоснулась к плечу Аршанжо и что-то спросила по-своему.

– Ну-ка, мудрец, отгадай загадку, – поддразнил Аршанжо Мануэл.

– Тут, милый, и отгадывать нечего. – И он повернулся к девушке – он понял, о чем она его спрашивала, ткнул себя в грудь и повторил: – Педро, Педро, Педро Аршанжо Ожуоба.

– Ожу… Ожу… – произнесла она.

То был первый день великого поста. Накануне, во вторник, полиция рассеяла, разогнала, растоптала афоше «Дети Баии», афоше, которое у здания театра «Политеама» хотело отстоять право народа на самбу и на свободу. Одного полицейского Дамиан ухитрился сшибить с лошади и в качестве трофея принес домой его фуражку, но, боясь кары, не показал ее даже Теренсии. Он побежал достать припрятанное сокровище, а когда вернулся со своей добычей, ни Аршанжо, ни шведки уже не было.

Зато Мануэлу, двухметровому широкогрудому гиганту, который еще накануне был Зумби, королем «Республики Палмарес», фуражка доставила много удовольствия. Вчера вечером он стоял с копьем на афоше и дрался с полицейскими; на рассвете переносил грузы с лихтера в трюм шведского парохода, который ночью стал в бухте на якорь, – Мануэл не успел поговорить и обсудить события с Аршанжо, Корро, Валделойром и Аусса: ведь это он начал свалку, он избил нескольких полицейских, а сколько именно, и не помнил, а потом ждал пароход и хохотал от души. Могучей рукой он приласкал Дамиана:

– Лихой парнишка растет!

– Я вот из него эту лихость выбью, – тихо и серьезно пригрозила Теренсия, устремив куда-то неподвижный взгляд.

– Ну, полно, матушка Теренсия! Как же вчера было не подраться?! Ведь мы были правы, а не они! Разве не так?

– Он еще несмышленыш, нечего ему соваться в эти дела.

Несмышленыш? Самый юный из воинов Зумби, лихой боец – вот полицейская фуражка в подтверждение – несмышленыш?! Мануэл захохотал так громко, что весь рынок затрясся.

А под дождем шли к Табуану, взявшись за руки, шведка и Аршанжо, шли, не произнося ни слова, только смеялись.

Какая-то странная тишина воцарилась в палатке. С чего бы это? Мануэл решил продолжить беседу:

– А вы, матушка Теренсия, не были вчера на карнавале?

– Зачем я там? Не люблю я праздники и карнавалы, сеу Мануэл…

– Как зачем? Посмотрели бы на нас, на наше афоше: я был король Зумби, а сынок ваш представлял моего воина! Местре Педро обрадовался бы, если б вы пришли.

– Никому я не нужна, а уж куму моему – меньше всех… У него и так есть кому радоваться, а меня он даже не замечает… Теперь еще вот появилась эта белобрысая с парохода… Лучше уж мне, сеу Мануэл, тихо сидеть в уголку, да и забот у меня много…

Ветер принес издалека обрывки смеха: взявшись за руки, шли песчаным берегом Аршанжо и шведка.


3

Они понимали друг друга без слов: они объяснялись жестами и смехом, они зашли в золотую церковь святого Франциска, и в серую церковь на Ларго-да-Се, и в синюю церковь Розарио-дос-Претос. Траурные привидения, старые святоши, согнутые под бременем языческих грехов карнавала, просили снисхождения и каялись. Кто заслужит милосердие господа нашего? Шведка, переходя из церкви в церковь, удивлялась все больше и больше, раскрывала глаза все шире и шире – и крепко держала Аршанжо за руку.

Они ходили по улицам и переулкам; Аршанжо показал ей на закрытые двери «Лавки чудес». Накануне Лидио Корро по случаю праздника выпил не менее бочонка, стало быть, проснуться собирался не ранее вечера. Кирси жестами – много было смеха – спросила Педро, где он живет. Да вот же, совсем неподалеку: окошко его мансарды смотрит на море, а по ночам в него заглядывают луна и звезды. Пять лет назад снял он этот чердачок у испанца Сервино, и еще тридцать суждено ему было прожить там.

По темной крутой лестнице сновали мыши, и, когда одна из них, совсем обнаглев, прыгнула на Кирси, шведка так испугалась или так обрадовалась предлогу, что мигом очутилась в объятиях Аршанжо, и он поцеловал ее в солоноватые, пахнущие морем губы, а потом взял, как ребенка, на руки и понес по лестнице наверх.

В мансарде пахло листьями питанги, и бочонок выдержанной кашасы стоял в углу, распространяя аромат старой древесины. А в другом углу Аршанжо устроил что-то вроде алтаря, да только не алтарь это был: вместо изображений святых стояли на нем атрибуты и орудия «посвященных» Эшу, и за Эшу выпивался первый стаканчик кашасы.

Одни говорили, что Аршанжо – сын Огуна, а другие – что сын Шанго, что при дворе Шанго занимал он высокий пост и носил громкий титул… Но когда начиналась волшба, первым, раньше всех, отзывался бродяга Эшу, повелитель всякого движения, а уж потом отвечал своему Ожуобе Шанго, а за ним – Огун, и оказывалась неподалеку царица вод Иеманжа. Первым же всегда был хохочущий Эшу, страшилище Эшу, гуляка Эшу. Конечно, Аршанжо был у демона под покровительством.

Кирси остановилась у алтаря, а потом показала в окошко на шведский корабль. Струя дыма подымалась из его трубы. «Это мой пароход», – сказала она на своем языке, но Аршанжо понял и взглянул на часы: был полдень, и колокола подтвердили это. И под звон колоколов, без стеснения, но и без вызова, разделась она, разделась естественно и просто, улыбнулась и что-то сказала по-фински – может быть, то была молитва, а может быть, просто присловье, кто знает?… Под звон колоколов простерлись они на кровати; день стал клониться к закату, но они не заметили этого.

И вот смолкли колокола, но требовательно загудел пароходный гудок, извещая о скором выходе в море, призывая на борт загулявших в портовых притонах матросов. Клубы дыма повалили из трубы. Взвыла сирена – это на корабле хватились пассажирки. А на чердаке двое стали единым существом, и единый сон сковал обоих. Аршанжо научил ее бразильским песням и сам, убаюканный странными, мелодичными звуками чужой речи, неведомой лаской северных стран, заснул, и заснула рядом с ним Кирси.

Они проснулись одновременно: тревожный, требовательный зов пароходной сирены разбудил их. На часах было половина четвертого. Аршанжо, бледный от вожделения, изломанный тоской – как быстро, как мало! – и все уже кончилось! – вскочил на ноги, натянул штаны. Море, корабль, капитан требовали Кирси назад. А она засмеялась.

И потом, поднявшись с кровати, белая, обнаженная, подошла к окну, помахала кораблю на прощание. Рука ее легла на грудь Аршанжо, прикоснулась к его бархатистой мулатской коже, скользнула на поясницу – зачем одеваться? как глупо… Она говорила что-то еще, говорила на своем непонятном языке, но Аршанжо понял, что слова ее были словами любви.

– Гринга, – так отвечал он ей, – если дитя, которого мы зачали сегодня, будет мальчиком, то мальчик этот станет самым умным, самым сильным человеком на свете, королем Скандинавии или президентом Бразилии. А если будет девочка… Ах, если родится девочка, то никто и никогда не сравнится с нею по красоте и стати. Иди ко мне.

Долго еще выл пароходный гудок, зовя пропавшую пассажирку… Дали знать в полицию. В конце концов капитан приказал сниматься с якоря: больше ждать нельзя. Прав оказался судовладелец, когда сказал ему, увидев на палубе путешественницу: «Вы наплачетесь с этой сумасшедшей! Капитан, когда в первом же порту она исчезнет, прошу вас не задерживаться!» В гавани Баии сбылось предсказание хозяина.

Скорей, скорей, гринга, скорей, а теперь не торопись… Слились воедино, перемешались слова Аршанжо и Кирси, и слова их были словами любви.


4

Сумерки гасят солнечный свет: почти пустая Ладейра-до-Табуан еще не успела опомниться от вчерашнего карнавала. Местре Лидио Корро, склонившись над листом бумаги, рисует карандашом, пишет красками, создает «чудо». Он начал еще до праздника, а кончить надо сегодня, и на лице его, несмотря на усталость и лень, появляется улыбка.

Чудо было великое, достойное обета и благодарности, – вот ради благодарности этой Лидио Корро, живописец и гравер, не жалел красок, не щадил себя. Он, правда, мало думал о благодати, о чуде, о небесной милости: он был доволен и улыбался, потому что ему нравилась сама работа – светлая, многоцветная, со множеством искусно расположенных фигур. На картине бежали лошади, стоял спаситель, рос дремучий лес. Больше всех, однако, нравился ему ягуар.

Кисточка притрагивалась то к одному краю бумаги, то к другому, и зеленел лес, чернело ночное небо, и люди чётче выделялись на его фоне. Сцена, изображенная Лидио, полна была пафоса, и мастер уже оканчивал свою работу. Может быть, стоит пририсовать пару молний, разрывающих ночную тьму, – молнии добавят драматизма?…

Когда Лидио Корро, сорокалетний невысокий крепыш мулат, человек живой и озорной, сел за работу, работа у него сначала валилась из рук. Накануне он крепко перебрал: они с Будианом потеряли счет выпитому на батуке в доме Сабины. С какой-то минуты Лидио уже не помнил, как завершился праздник, как он добрался до «Лавки» и кто ему в этом помог, – он очнулся в два часа дня и увидел, что лежит, не сняв одежды, не скинув ботинок, на своем топчане, на том самом, где спал – один или с очередной подружкой – в глубине мастерской. Мастерская была ему домом: там и кухонька, и вымыться можно в свое удовольствие, а за мастерской, на клочке земли, Роза высаживала и выращивала цветы… Если бы Роза решилась, какой сад вырос бы от прикосновения ее рук!… Лидио сварил себе крепкого кофе. Никто не видел на вчерашнем карнавале Розу де Ошала…

Больше всего хотелось художнику снова улечься и заснуть и проспать до вечера, а потом уж отпереть двери, принять друзей и поговорить. А поговорить есть о чем: вчерашние события наверняка обросли невероятными подробностями, слухами и толками. Вчера у Сабины кто-то рассказывал потрясающую новость: начальник полиции, доктор Франсиско Антонио де Кастро Лоурейро, прослышав, что негры и мулаты осмелились нарушить его приказ и вывести свое афоше на улицы, внезапно заболел.

Доктор Франсиско Антонио, выходец из знатного и прославленного рода, был человек властный, злой и упрямый: приказы его следовало выполнять беспрекословно, точно и в срок. Он не мог и представить себе, что его ослушаются, что пренебрегут изданным при его посредстве эдиктом, что участники афоше объединятся и продефилируют по улице, да еще не просто так, а устроят оскорбительную для его достоинства свалку. Эта беспримерная дерзость, эта неожиданная выходка, разумеется, требовала тщательной подготовки, строгой секретности, времени, денег – словом, организации. Доктор не мог поверить, что на такую неслыханную наглость решилась шайка цветного сброда, здесь следует искать козни негодяев монархистов или заговор мерзавцев оппозиционеров – видна их рука… Но если это и вправду сделано метисами и черномазыми, то доктору остается только умереть или – что хуже смерти – подать в отставку.

Перед доктором Франсиско Антонио, который был известен отвагой и жестокостью, самые матерые бандиты моментально теряли свой гонор, самые закоренелые преступники готовы были со страху намочить штаны. И вот героический начальник полиции, настоящая «гроза негров», выставлен на посмешище всему городу, опозорен публично, освистан, ошикан, оскорблен – и кем же, кем? Бродягами и уличными мальчишками. Доктор Франсиско Антонио, задыхаясь от ненависти, унижения и уязвленной гордости, ежеминутно ожидая отставки, слег в постель, звал врачей и принимал лекарства.

Рисуя заказанную картину, которая получалась на диво хороша, Лидио Корро дал волю воображению: может быть, в эту самую минуту семейство исполняющего обязанности начальника полиции молит спасителя Бонфимского, чтобы он сохранил доктору жизнь и не допустил его увольнения, и, может быть, еще придется художнику, секретарю короля Зумби, церемониймейстеру афоше, распорядителю танцев, еще придется рисовать лежащего в постели, позеленевшего от бессильной ярости Франсиско Антонио, а душа полицейского будет ныть от самбы и песен на языке наго, а в душе-то у доктора, кроме тщеславия, высокомерия и презрения к простому народу, ничего и нет… Никогда еще не удавалось им лучшей проделки, никогда еще этот самый пресловутый народ не отвечал на законы и запреты власть имущих с таким мужеством и благородством. Когда Аршанжо прочел в газете о запрещении афоше, самбы и батуке и предложил эту забаву, даже он, Корро, сказал тогда: «Это невозможно». Но разве в силах кто-нибудь переспорить златоуста Аршанжо, который в один миг приведет целую кучу – не кучу, а гору – доводов и доказательств?! Но и Лидио должен отвечать за все случившееся: он, Будиан, Валделойр и Аусса, не говоря уж о Педро Аршанжо, заварившем всю кашу, были в этом деле главными заводилами.

Нехотя, лениво взялся он нынче за кисти-краски: как можно участнику карнавала работать в первый день великого поста, в день отдыха?! Но откладывать было нельзя: заказ следовало сдать в четверг, не позднее девяти утра, потому что на одиннадцать часов клиент – некий Ассиз, богатый провинциал, владелец табачных и сахарных плантаций, – уже позвал падре, который отслужит мессу, прочтет проповедь. Плантатор дал настоящий обет, без обмана: он обошелся ему в кругленькую сумму – целый урожай табака уйдет на него: одних только свечей в метр длиной заказал два десятка… А фейерверк, сеу Корро? А гостиница, в которой уже неделю проживает моя семейка, знаете, сколько у меня домочадцев? И вас приглашаю, после мессы отпразднуем, если будет на то господне соизволение…

– Дорогой вы мой, я никак не успею к четвергу. Карнавал в самом разгаре, а уж во время карнавала на меня нечего и рассчитывать, да еще в этом году! Если вы так торопитесь, закажите «чудо» кому-нибудь другому…

Но плантатор и слышать не хотел о другом, подавай ему только Лидио Корро – и все тут: имя художника гремело от сертанов до юга: из Ильеуса и Кашоэйры, из Белмонте и Фейры-Санта-Аны, из Ленсоиса и даже из Аракажу и Масейо приезжали к нему заказчики. Ассиз уперся: «Сеу Корро, только вы! Мне говорили, что лучше вас никто не сделает, а я, друг мой, хочу, чтобы все было по первому разряду! Ведь такое чудо, сеу Корро, не безделица какая-нибудь! Это был не ягуар, а просто чудовище! А глаза! Глаза так огнем и полыхали!» Но, если верить сертанцу, спаситель в тот раз превзошел самого себя…

Под печальным, беду предвещающим небом, вынырнув из густого зеленого леса, стоит, готовясь к прыжку, голодный хищник, дикий черно-желтый зверь – он царит над небом и землей, он главенствует и в картине местре Корро: рядом с огромным его телом пигмеями кажутся люди и садовыми кустами – деревья. Сверкают, как вспышки выстрелов, его глаза, полыхают огнем – и вся картина освещена только ими, потому что художник, поразмыслив, от молний решил отказаться – ни к чему они, и без них страшно: завораживающие звериные глаза пронзали тьму и приковывали к месту путников.

Четверо взрослых и трое детей спали на лесной прогалине, когда рев исполинской кошки разбудил их. Лидио изобразил оцепеневших от ужаса людей. Заржали и умчались кони – на картине видны были только их задние ноги… Настоящее чудо, ошеломительное чудо изобразить трудно – вот потому-то и поборол Лидио Корро усталость и лень, потому-то и взялся он за работу, что трудно… А когда легко, тогда неинтересно, тогда вдохновения нет… Лидио Корро – художник: у него есть и гордость, и тщеславие. Разве одному только Франсиско Антонио дозволено быть самолюбивым и гордым?

Не каждый день приходится писать такую картину, не всякий заказ выполняет он со столь великим тщанием. Старательно выводит он внизу буковки: «Великое чудо, свершенное спасителем Бонфимским января пятнадцатого дня в лето 1904-е, когда Рамиро Ассиз, проезжая из Амаргозы в Морро-Прето вместе с женою, незамужнею сестрою, тремя детьми и нянькой, остановился на ночлег и подвергся нападению ягуара. Они воззвали к спасителю, и ягуар застыл на месте, не тронул их, а потом исчез».

История эта, уместившись в нескольких строчках, может показаться вполне заурядной. Так нарисуй же, местре Корро, волнение, отчаяние, ужас, изобрази мать, едва не потерявшую тогда рассудок, и самого Рамиро Ассиза, а в руках у него – никакого оружия, только ножичек, которым нарезают табак: карабин-то остался у седла!…

Нарисуй, как неслышными, предательскими шагами вышел из чащи ягуар, вышел и двинулся к самому младшему из сыновей сеньора Ассиза, а тот еще и ходить-то не научился и в невинности своей улыбнулся, увидав такую большую кошку… Вот тогда Жоакина, супруга Рамиро Ассиза, мать его детей, испустила отчаянный вопль:

– Господи, спаси мое дитя!

И господь услыхал ее и подоспел на помощь в мгновение ока. В двух шагах от младенца застыло чудовище, словно удержала его длань господня. Тогда и взрослые и дети – все, кроме младшенького, еще не крещенного: он ничего не подозревал и смеялся, довольный, – все хором, в едином вопле воззвали к господу нашему: «Спаси нас!»

Рамиро Ассиз сулил художнику золотые горы. «Кто этого не видал, местре Корро, тот не поверит! Ягуар повернулся, медленно пошел обратно в заросли и исчез! Мы обнялись! Все говорят, что лучше вас нет художника в Баии. Нарисуйте мне все, что я тут вам рассказал, все как есть!»

Правильно вам сказали, сеу Ассиз, чистую правду! Много художников в Баии рисуют «чудеса»: в одном только квартале между Пелоуриньо и Табуаном живут еще трое, не считая местре Корро, а вот равного ему не сыскать во всей Бразилии – народ объявил его лучшим из лучших, а сам Лидио хвастаться не любит и не умеет. «Покумекаю, потружусь для святого, он заслужил».

С особым тщанием отделывал местре Корро фигуру спасителя: он распят на кресте, но одна его рука указывает на ягуара и на семейство Ассиза. В верхней части картины – там, где и творит господь свое чудо, – свет одолевает тьму, словно приближается, угадываясь в ночи, заря.

Потом Лидио снова занялся тем, кто был ему больше всего по душе, но никак не желал подчиняться воле художника: ягуар был чудовищных размеров, пятнистый, свирепый – все как полагается, и глаза горели, но вот пасть – пасть улыбалась! Чего только не придумывал художник, чтобы уничтожить эту улыбку, убрать нежность – он сделал обыкновенного ягуара из сертана ростом с тигра и страшным, как дракон, – ничего не помогало, это было выше его сил, ягуар, невзирая на все старания художника, улыбался, улыбался, и становилось ясно, что тайный договор заключен между лесным страшилищем и младенцем, что они давно друг друга знают и дружат с незапамятных времен. В конце концов Лидио сдался и поставил в углу свою подпись. Красной краской обвел он картину, белыми белилами вывел свое имя и адрес: «Местре Лидио Корро, „Лавка чудес“, Табуан, дом №60».

И вот в предвечернем тускнеющем свете, в лиловатом отблеске наступающих сумерек любуется местре Корро, искренне и взволнованно любуется своим творением: хорошо получилось, красиво. Еще один шедевр создан в его мастерской, в «Лавке чудес» (если бы Роза уступила, мастерская стала бы называться «Лавка Розы и чудес»), где изо всех сил борется скромный, но в совершенстве знающий свое ремесло мастер. А ремесло его – не только рисовать «чудеса» для тех, кто дал обет: спросите любого, кто такой Лидио Корро, сколько всякой всячины придумывает он и делает. Впрочем, не в одиночку: их двое, Лидио Корро и Педро Аршанжо, – они неразлучны, они почти всегда вместе, а когда они вместе, их не одолеть никому. Кумовья, братья, больше чем братья: они близнецы, они срослись воедино, они как два эшу носятся по городу. Не верите – пойдите в полицию, спросите у доктора Франсиско Антонио, он подтвердит!

Пятясь, отходит Лидио от картины, чтобы взглянуть на нее издали. Мало света, опускается вечер…

– Красиво, – слышен вдруг голос Аршанжо, – будь я богат, каждую бы неделю заказывал тебе по «чуду». Висели бы они на стене, как захотел – так и посмотрел.

Художник повернулся, улыбнулся в темноте и заметил девушку, фарфоровую, светящуюся белизну ее лица. Совсем ребенок!

Загрузка...